Михаил Альбов «Рыбьи стоны»

I

Ах, да не лезьте вы ко мне, Бога ради! Отстаньте!

Эти вульгарные морды не дают мне покоя назойливым своим любопытством, и я, взволнованная до глубины души, забиваюсь в самый дальний угол своей проклятой тюрьмы, чтобы опять, в бесчисленный раз, обдумать свое положение. Увы, так вот чем разрешились мечты мои о той неведомой, чарующей жизни, которая грезилась мне в тишине моего дикого приволья!.. Теперь только я вижу ясно, какая я была глупая, легкомысленная, экспансивная рыба!.. И зачем, зачем так все это случилось?!.

Но к чему сожаления? Поздно!.. Я не знаю, где я, что со мной происходит, и понимаю только одно, что я страшно, глубоко, невыразимонесчастна!!

II

Теперь, наконец, я узнала, где я нахожусь… Я в трактирном аквариуме!

Это — четырехугольный стеклянный ящик, в котором налита вода, а в нее посажены мы, жертвы человеческого бессердечия… Мы все набиты там в кучу, так что еле-еле в состоянии лишь повернуться, а чтобы поплавать как следует — и думать уж нечего.

Мы все обречены на съеденье… Да, это участь, которая ожидает меня и всех моих товарищей по заключению! А пока нас не трогают. Плавайте, дескать, милые рыбки, пока до каждой из вас не дойдет своя очередь… Внутри нашей темницы сделан прехорошенький грот из ноздреватого туфа, украшенный раковинами, ползучею зеленью и бьющим посредине фонтанчиком… Грустная и злая ирония!

Но вот я от времени до времени вижу, как к стенам нашей темницы подходит толстый, коротенький человек, одетый в белый колпак и таковой же передник. (Он называется поваром, и один уже вид его всегда приводит меня в содрогание!). В руках у него инструмент, вроде сетки на палке, который называют сачком. Остановившись, он начинает смотреть на нас, намечая себе жертву… О, сколько злого коварства светится в этих серых, проницательных глазах нашего злодея! Постояв несколько времени, он протягивает руку с сачком и вдруг погружает его в самую середину нашей толпы, чем и приводит всех нас в страшное смятение… Мы мечемся, бьемся и увиваемся, стараясь избегнуть опасности, но, увы — ничто уже не поможет намеченной жертве избавиться от руки лиходея, и он, торжествуя победу, извлекает жертву, обессиленную борьбою, из нашего общества, уносит с собою — и мы расстаемся с нею уже навсегда!..

Но, странная вещь — сердце рыбы! Я сделала это открытие, наблюдая привычки моих товарищей по несчастию. Потому ли, что созданы они с холодною кровью, или это нужно объяснить более низким их происхождением, только я замечала, что, чуть лишь миновала опасность, они тотчас же предавались каждый своим привычкам. Длинный Угорь опускался на дно и зарывался в песок, как будто это и невесть какое уже для него наслаждение. Неповоротливый широкопузый Лещ останавливался неподвижно и погружался сосредоточенно в решение какого-нибудь философского вопроса, так как он занимается этим с утра до ночи. Ерши принимались опять за свои игры, беготню в перегонки и приставанье ко всем (Более легкомысленных шалунов я не видала!). А затем, с наступлением ночи, все они предавались покою, без всякого размышления о том, что может ожидать каждого из них завтрашний день.

А я все не могу успокоиться. Я все плаваю, плаваю, до утомления, и терзаюсь своею судьбою. Это, должно быть, от того происходит, что я слишком нервна. И когда уже дремота совсем сморит меня, и я забьюсь в любимый свой угол, чтобы предаться покою, и тогда сон мой тревожен, и грезы сменяются одна за другою.

III

О, как недавно еще было то время, когда я, веселая и беззаботная рыба, плавала на всем широком просторе Ладожского озера! Как было вокруг меня хорошо! Погружаясь на дно, я резвилась среди водорослей и яркоцветных раковинок, то поднималась наверх и любовалась на светлое небо, с бегущими по нему облачками, а то подплыву, бывало, к самому берегу и смотрю, как колышутся кусты и зеленая травка, и птицы порхают и резвятся, чирикая в солнечном воздухе… Труд и горе были мне неизвестны. Я чувствовала одно, что я свободна на всем великом водном просторе, куда хочу, туда и иду, и никто никогда меня не достанет! Иногда я видала плывущие мимо меня пароходы и лодки. Тогда я, шаля, нарочно, бывало, еще подплыву к ним поближе и плесну хвостом по воде. «На, мол, попробуй поймать!..» Выкину им такую штуку, да и была такова!.. О, моя светлая, беззаботная юность! И зачем, зачем я разрушила сама свое счастье?!

Вся беда, что я принялась размышлять… Началось с того, что я стала задумываться. Зачем я живу?.. Какая цель всей этой свободы?.. Что там, дальше, на свете?.. Прекрасен Божий мир (думала я), это правда, прекрасны эта свежая, прозрачная влага, и все эти прелести подводного мира, и яркое солнце на небе, с плывущими в глубокой синеве облаками, — а дальше-то что?.. А что непременно, за всем этим, где-то, там, дальше, еще что-то есть — в этом я была твердо уверена, в этом меня утверждала моя пытливая мысль!..

И вот я пустилась в далекое плавание… Я не знала, где и когда оно кончится, я только все стремилась вперед, не оглядываясь.

И вдруг я почувствовала, что это неизвестное, новое для меня, наконец, началось… Тишина и простор остались далеко за мною. Я плыла в недрах быстрой и шумной реки. Все звучало и шевелилось вокруг. Надо мной плыли лодки, суда, неслись пароходы… Гремели мосты, грохотали экипажи и слышались крики… Сама река, казалось, стонала и трепетала под бременем катящейся вокруг нее жизни.

Да, это-то и была, наконец, та очаровательная, настоящая жизнь — не смена ночи и дня, солнца и месяца, холодной зимы и жаркого лета, однообразного умиранья и возрожденья природы, а совершенно иная, особенная — жизнь гремящая, блещущая, вечно кипящая и всегда неустанная…

Я стремилась все вперед и вперед. Сердце во мне билось особенно. После восторга, наступил теперь страх. Меня ужасала эта река. Она была так быстра, мрачна и грязна! Мутные, зловонные струи беспрестанно врывались в нее из черных отвратительных дыр, зиявших в каменных набережных… А там, внизу, на дне, в тине и грязи, торчали остовы разных предметов, якорей, затонувших судов, битой посуды, и виднелся утопленник… Река безропотно принимала и хранила в себе все эти отбросы. Все, что там, наверху, стало ненужным, сыграло свою роль и перестало служить человеку, погребалось в ее широкой груди, потому что она и сама покорилась ему, позволив одеть себя в неприступный гранит и опоясать мостами…

Поскорее же дальше, дальше отсюда! Ведь не это же и есть, наконец, тот самый именно мир, куда я стремилась? О, нет конечно! Ведь не сюда же манила мечта моя… Здесь скверно и страшно! Что ж делать? Это пока испытание. Пусть! Я охотно ему покоряюсь. Всякая высокая цель не дается ведь сразу. Испытанье необходимо, полезно. И чем оно тяжелее, тем слаще покажется долженствующая наступить после него и награда. Я это знаю. Вперед же, вперед!

Я знаю, что должна стремиться вперед, и чем спокойнее буду проходить мимо всех этих ужасов, тем скорее достигну своей фантастической цели. Страх меня покидает и я уже предвкушаю награду. Да, вот уже мое испытанье кончается. Я чувствую, что оно сейчас кончится. Вот уже там, предо мною, виднеется светлая даль…

Но что это значит? Я уже не в реке, нет! Это что-то совершенно другое… Мне тесно, темно… Где я, что со мной происходит? Я не в состоянии понять… Мне тяжело, я почти задыхаюсь и совсем выбиваюсь из сил, чтобы освободиться из этого нового, ужасного положения! Спасите, освободите меня!!. Нет, ничто уже не поможет… Я падаю в обморок, но мне кажется, что я умираю.

И это состояние тянется, тянется… Я то прихожу в себя, то опять погружаюсь в беспамятство. Не знаю, как долго продолжается такое мое положение, только, наконец, я чувствую, что мне стало легче. Понемногу я оправляюсь, собираюсь с мыслями, и первая моя догадка о том, что путешествие кончилось и что я, наконец, уж у цели…

Где же я, в самом деле?

Увы, я в этом аквариуме!

Так вот чем разрешились мечты мои об этой новой, таинственной жизни!..

IV

Когда я попала в это тесное общество, я сперва растерялась. Я, по происхождению — Стерлядь, а весь наш род отличается облагороженным вкусом и тонко развитыми нервами. Мудрено ли, что я чувствую себя очень странно в разношерстной компании?

Я сразу заметила, что мое появление в этой толпе произвело впечатление, породив в одних участие и уважение, в других — одно любопытство. Но все-таки внимание обращено было всеобщее, и это меня очень смущало. Я знала, что тотчас же осыпана буду расспросами, и решила вести себя сдержанно. Я была потрясена и измучена, и чувствовала себя положительно не в силах удовлетворять праздному любопытству.

Первым подплыл ко мне Лещ. Он остановился на благородной дистанции и вперил в меня добродушный взор. (Я Лещей уважаю. Они сдержанны, приличны и далеки от всякой пошлости. Склад их ума сосредоточенный и склонный к философическому миросозерцанию). Он хотел было уже обратиться ко мне с каким-то вопросом. Но в эту минуту рядом со мною очутился Судак, который окинул меня самым нахальнейшим взглядом с головы до хвоста, и спросил с грубым хохотом:

— Что, барынька, тоже влопалась?

Я терпеть не могу эту тварь! Все Судаки поголовно самого грубого воспитания, тупы, наглы, и нужно держать себя с ними на почтительном расстоянии. Я бросила на него уничтожающий взгляд и молчала. Но это отнюдь его не смутило.

— Как же это тебя угораздило? Ну, да что толковать, дело понятное! Заказал купец тоню, вытащил рыбу… Ну, а там известно: «будьте счастливы, окромя осетра и стерляди», — значит, в пользу мужиков, что тоню тащили, тебя и оставили, а тем, понятное дело, не самим же тобой лакомиться — продали, а деньги те пропили… Так ведь?

— Я не знаю, не понимаю ваших вульгарных выражений, — отвечала я наконец Судаку. — Оставьте меня в покое, прошу вас.

— Вот как! «Вульгарных»? Скажите пожалуйста! Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты!.. Аристократка, еще бы!.. Ха-ха! Ну и черт с тобой, коли так!

И с самым дерзким видом он от меня отвернулся.

— Мужлан! — сказала я ему вслед.

Лещ все время слышал наш разговор. Не знаю, какое он вынес обо мне впечатление. Он произнес только:

— Гм!..

Я осталась одна. Я была оскорблена, взволнована и терзалась мрачными думами. Два Ерша резвились вблизи. Один из них толкнул меня в бок и сказал:

— Ну, что тут задумываться! Все пустяки!

И обратился к другому Ершу:

— А ну-ка, кто скорее!

Оба умчались из глаз.

Рядом со мною Корюшка и Ряпушка о чем-то между собою шептались. Это две очень скромные рыбицы. Мне казалось, что им сильно хотелось завести со мной разговор, но только они не решались и одна другую подталкивали.

Я опустилась на дно. Там лежал, зарывшись в песок, длинный Угорь. Он не обратил на меня никакого внимания. Вообще это чрезвычайно странный господин: ни с кем не сообщается, хитер, скрытен, неуловим — словом, то, что называется шельма.

Дальше я встретила Раков. Они сбились все в кучу, топорщились и бессмысленно лупили глаза. Это совсем глупая тварь, и я не знаю, существует ли что-либо на свете, что бы их интересовало. Впрочем, недаром же они стоят на самой низшей ступени развития.

Познакомившись со своей обстановкой, я понемногу овладела собою и как будто даже несколько примирилась со своим положением. Один только вопрос меня мучил: что со мной будет дальше?

Я захотела тотчас же разрешить эту тайну. Представлялось затруднение, к кому обратиться. К Судаку? Ни за что! Заговорить с Лещом, признаться, мне не хотелось. Правда, он был мне симпатичен, но мы не были друг другу представлены. Я решилась обратиться с вежливым вопросом к Корюшке и Ряпушке:

— Скажите, пожалуйста, не можете ли вы мне объяснить мое странное положение? Как я сюда попала и что со мной будут делать?

Оказалось, что выбор мой был совсем неудачен. Корюшка и Ряпушка затрепетали от смущенья и пролепетали что-то непонятное. Я думала, право, что они упадут сейчас в обморок! Не желая их больше конфузить, я оставила в покое стыдливых рыбиц и направилась к Ракам. Двое из них особенно пристально меня созерцали.

Я обратилась к ближайшему с тем же самым вопросом, но он, вместо ответа, еще больше вылупил на меня глаза и попятился. Его товарищ только пошевелил своими усами и тоже попятился… Нет, это совсем идиоты!!

Размышляя, как я должна поступить в этом случае, я вдруг услыхала за собой грубый смех Судака.

— Ха-ха! А тебе очень хочется знать, что с тобой будут делать?.. Сожрут!.. И меня, и тебя, и всех нас сожрут!.. Так-то! А ты думала что? Ха-ха! Вот-те фунт!

Я обмерла от ужаса и готова была лишиться чувств. Но одна мысль о том, что это должно произойти в присутствии этого нахала, удержала меня, заставив скрепиться.

V

Теперь я совсем примирилась со своею судьбою и могу даже делать наблюдения над внешним миром.

То, что нас окружает — довольно большое пространство, уставленное столиками. Оно называется залом. У стены стоит огромный ящик, со стеклом. Сквозь это стекло видно, что он весь наполнен какими-то блестящими трубками, точно кишками. Это ужасная вещь!.. Пока его не трогают — он стоит спокойно. Но стоит над ним что-то такое проделать, как внутри его начинается целый содом: звон, грохот, гуденье, треск, вой, дребезжанье, — словом, Бог знает что! К этому чертовскому ящику я долго не могла привыкнуть. Его называют органом, или машиной.

Население этого странного места — существа из породы двуногих, одетые в черные платья, с хвостами. Они обыкновенно угрюмы, между собою обращаются грубо, часто ругаются, даже дерутся — но лишь только входит какой-нибудь из посторонних двуногих, называемых «гостями», как они тотчас же делаются скромны, почтительны, веселы… Имен у них нет. Каждый носит простое название: человек. Признаюсь, это меня поразило, потому что во дни моих идеальных мечтаний, мои представления о «человеке» были иные.

Здесь постоянная суматоха, начиная с утра. Разные «гости» беспрестанно толкутся. Одни входят, другие уходят, и не бывает минуты, чтобы комната оставалась совершенно пустою. И беспрестанно слышу:

— Эй, человек!

— Графинчик водки!

— Бутылку пива!

— Чаю для двоих!

Так бывает днем. Тогда еще несколько поспокойнее, — но что начинается вечером… Боже мой, Боже мой! Табачный дым, крики, гам, хохот — и среди всего этого вой и стон проклятой «машины»!

Я не понимаю, как все мои товарищи по заключению могут мириться со своим положением? Удивительная бесчувственность! Несмотря на весь этот содом, лишь только зажгутся огни, они уже забиваются по углам и располагаются спать. Не то происходит со мною. Нервы мои еще сильней раздражаются, и я уже не в состоянии оставаться спокойной. Мне необходимо довести себя до утомления, я принимаюсь плавать около стен нашей темницы и кружусь все быстрей и быстрей. Фонтанчик журчит, посылая в недра нашего сонного царства сладкие грезы о прошлом, а я все плаваю, плаваю, плаваю — и твержу все одно, про себя:

— Ты будешь съедена, съедена, съедена!..

VI

Я буду съедена; это ужасно, конечно, но это — факт, и против него ничего не поделаешь; мне лишь хотелось бы знать, кому я достанусь в добычу?

Всевозможные лица мелькают передо мною, и их так много, что очень трудно запомнить. Они мелькнут и исчезнут. Однако, есть несколько, с которыми я довольно хорошо познакомилась, потому что часто их вижу.

Во-первых, два «гостя». Они всегда ходят вместе и появляются вечером. Один — тощий и длинный, как минога, с коротеньким носом, в виде луковицы, другой — тоже тощий, но маленький, и нос у него, напротив, походит на руль, и таких солидных размеров, что из него одного было бы можно свободно выкроить носы для троих. Они, должно быть, большие приятели.

Сев за столик, они предварительно держат совет:

— Чаю, что ли? — замечает один. — Пора, наконец, прекратить это свинство! Безобразно ведь, а? Меня со вчерашнего раскаянье грызет.

— Меня тоже грызет… — замечает другой. — Баста!! Будем пить чай… Человек! Чаю с лимоном!!

Они пьют чай и беседуют. Оба часто вздыхают.

— Да, брат, времена! Ни свету, ни воздуху… Задыхаешься, совсем задыхаешься!

— Вр-ремена, да… Это точно… Помнишь, у Некрасова:

Бывали хуже времена,
Но не было подлей…

— Не было подлей, это верно… Эх-хе-хе!.. А знаешь, что? Ей-Богу, скучно ведь так… Что бы, если маленький графинчик? А? Ма-а-аленький…

— Хм… Разве маленький… Маленький-то еще ничего…

— Маленький, конечно, ничего!.. Человек! Графинчик водки и бутербродов! Маленький графинчик!

Пьют водку и закусывают. Вздохи возобновляются. Тот, что похож на миногу, качает головой и произносит:

— Я часто думаю: Боже мой, Боже мой, на что уходят наши силы?.. Умереть разве… Выпьем!

— Что умереть… — возражает ему длинноносый, — подлецом надо быть! Да!.. Выпьем!

— Выпьем!!

— Эх-хе-хе!

— Ох-хо-хо!

Немного погодя, один из приятелей поднимает графинчик кверху, смотрит на него против света и произносит:

— Нирвана!.. Надо еще… Человек!

— Это что же такое? — спрашивает другой и вперяет в него укоризненный взгляд. Тот вздыхает. Этот тоже вздыхает и качает головой. Человек подходит. Оба, в один голос, восклицают:

— Еще графинчик!!

Они становятся красны и веселы. Вздохов не слышно. Один что-то рассказывает, другой слушает и беспрестанно наполняет рюмки, едва ли понимая, в чем дело, так как «машина» покрывает все звуки: она гудит и завывает без умолку. Оба принимаются слушать. Длинный начинает подпевать. Он пищит:

Как я люблю-у-у гуся-ят!..

Коротенький тотчас же откликается басистым голосом:

Как я люблю-у-у ягня-ят!..

И затем оба, раскачивая головами, воют вместе:

Как они кричат: га-а, га-а, га!
Как они мычат: бя-я, бя-я, бя!
Га-а!
Бя-а-а!

Они встают из-за стола совсем уже пьяные. Длинный делает на ходу вензеля, коротенький тычется носом — и я слежу за ними, пока они не исчезают из глаз…

Неужели им суждено меня съесть?!. Нет, нет, этого бы я не хотела… Это для меня нисколько не лестно.

VII

Часто бывает еще один «гость». Он толстый, плешивый, с красным, распухшим лицом, маленькими, заплывшими жиром глазами и редкой бородкой. Глядя на него, кажется, будто он весь состоит только из жира, который выступает у него из всех пор, начиная с лоснящейся плеши, которую он беспрестанно обтирает платком; этим жиром пропитан даже его длинный сюртук, с виднеющимися из-под него короткими и толстыми, как обрубки, ногами, в скрипучих сапогах, с высунутыми поверх штанов голенищами… Он мне ужасно противен!

Этот толстяк пользуется здесь большом уважением. Лишь только он появляется, как тотчас же все «человеки» отвешивают ему низкий поклон, а когда он, отдуваясь, садится за столик, кто-либо из них бросается к нему со всех ног и спрашивает:

— Что прикажете, Парфен Евстигнеич?

— Да что… Китайской травки, с лимончиком! — объявляет толстяк, и человек устремляется вихрем исполнять его приказание.

Ему никогда не приходится сидеть в одиночестве. Спустя более или менее короткое время, у столика оказывается еще кто-либо из частых посетителей этого места, которых я тоже знаю. Иногда образуется даже целая компания. Всякий из них, входя, почтительно здоровается с толстяком, и тот важно откликается:

— А, строчило! Писатель! Чернильная душа!.. Что давно не видать?

Это относится к плотному человеку, с густой бородой, маленькими, бегающими глазками и довольно длинною гривкой, причем одна прядь беспрестанно спадает ему на глаза, и он, то и дело, откидывает ее назад своей жирной ладонью. Несмотря на солидность, он очень подвижен и юрок.

— Как, давно не видать, Парфен Евстигнеич? А вчера-то? Забыли?

— И то, в самом деле… Забыл!.. Еще бы, мало ли вашего брата около меня околачивается!

— Можно присесть к вам, Парфен Евстигнеич? Я не помешаю вам? Нет?

— Да ладно уж, чего лебезишь-то? Садись!.. Услужающий! Принеси-ка еще нам стакан!

Плотный человек садится за столик, потирает руки и вздыхает.

— Стакан-то стаканом, Парфен Евстигнеич, а оно бы недурно… гм, гм!..

— Чего это «недурно»?.. К водке, небось, подговариваешься? Ну, рюмку, так и быть, стравлю на тебя… Лакай, черт с тобой!

— Да, водченки, оно хорошо бы… А закусить мне бы Корюху жареную… Можно Корюху спросить, Парфен Евстигнеич?

— Вали!.. Услужающий! Предоставь писателю рюмку водки и Корюху жареную!

«Писатель» быстро опрокидывает в рот поданную ему рюмку водки и принимается чавкать закуску, держа ее в обеих руках.

— Рыбки захотел… — милостиво шутит толстяк, — а ты бы огурчика солененького, редечки…

— Желудок у меня очень деликатный, Парфен Евстигнеич… Если бы вы знали, до чего у меня избалован желудок!..

— Ври больше! «Избалован желудок»… Все вы падки на даровщину-то, это будет вернее… Знаю я вашего брата, писателя! — заключает толстяк.

— Парфену Евстигнеичу мое нижайшее почтение! — здравствуется с ним подошедший к столу господин средних лет, с портфелем под мышкой.

— А, господин адвокат! Каким ветром сюда занесло?

— Да сердце сердцу весть подает, Парфен Евстигнеич! Вас повидать захотелось…

— А зачем повидать? Все, небось, по этому делу?

— Все по этому делу, Парфен Евстигнеич…

— А скажи, господин адвокат, когда будет такой закон издан, чтобы всей вашей братии петлю на шею, а?

— Хе-хе-хе! Да за что же, Парфен Евстигнеич? осведомляется со смехом «господин адвокат».

— А за то, что кровь нашу сосете, пиявки ненасытные!.. Чайку-то выпьешь стаканчик со мной?

— Не откажусь от стаканчика… Только, Парфен Евстигнеич, чур, сперва дельце окончим…

«Адвокат» заминается и бросает на «писателя» взгляд исподлобья.

— Дело прежде всего, — соглашается толстяк, и тоже обращает глаза на «писателя». Он намеревается ему что-то сказать, но тот сам быстро подымается с места и произносит с достоинством:

— Надо взглянуть, что сегодня в «Новом Времени» пишут…

И он тихим шагом начинает проходить мимо столиков, на, одном из которых, наконец, и отыскивает, что ему нужно. Овладевши газетой, он принимается пробегать глазами страницы, в то же самое время искоса бросая из своего уголка взгляды на собеседников.

Между ними начинается разговор, в котором я ровно ничего не понимаю. Слышатся выражения: «дисконт», «к протесту», «явлен у нотариуса» и т. п. Под конец, толстяк спрашивает:

— На сколько же ты меня сегодня ограбишь?

— Да на двадцать пять разорю вас, Парфен Евстигнеич.

— Ой, много!

— Ей-Богу, нет! Разочтите сами. Во-первых…

— Ну, ладно, ладно, молчи уж! Пиявка ты, как есть, настоящая!..

Толстяк со вздохом лезет за пазуху, достает огромный бумажник, откуда вынимает, из кипы разноцветных депозитов, одну беленькую и вручает ее «господину адвокату».

Тот прячет в карман. Уловивший этот момент «писатель» испускает глубокий вздох и пристальнее углубляется в чтение газеты.

Немного спустя, он уже сидит опять за столиком толстяка и ораторствует с большим жаром, беспрестанно откидывая неугомонную прядку с потного лица и размахивая руками.

— Моя драма, — кричит он, — на всех провинциальных сценах пойдет! У меня капитал! Вы сами вот разочтите. Поспектакльный сбор с пяти действий оригинальной пиесы… В России у нас больше трех тысяч театров…

— Меньше, — говорит адвокат.

— Больше, поверьте мне!

— Не смею спорить, но мне кажется…

— Я вас уверяю! Ну, и что же, скажите, разве я не положу десяти, пятнадцати тысяч в карман?!

— Ох ты, балалайка! — качает головою толстяк. — Уж и как ты здоров врать, посмотрю я на тебя!.. И где только у тебя совесть сидит? Гольтепа, а туда ж! Пятнадцать тысяч! Пустой, братец, ты человек, прямой ты писатель! Молчи уж лучше!

— Господи, твоя воля! Но извольте выслушать, Парфен Евстигнеевич, я вам фактами…

— Молчи, сказано раз!! Не люблю пустых слов!

Толстяк хмурится и барабанит пальцами по столу. Но вдруг лицо его проясняется, и улыбка раздвигает его жирные губы.

— Генерал… Вот и генерал наш ползет, — произносит он вполголоса и, высвободив из-за стола свое обширное туловище, идет навстречу низенькому, седому старичку в потертом сюртуке, который медленно, шаркая ногами и устремив вперед мутные, неподвижные глаза, бредет к отдельному столику.

— Доброго здоровья, ваше превосходительство! — приветствует его толстяк, перехватывая на дороге.

Старичок вздрагивает, вскидывает на него свои мутные глаза, и желтое, морщинистое лицо его почему-то краснеет.

— A-а! — произносит он наконец и протягивает толстяку правую руку с вытянутыми вперед двумя пальцами, которые тот схватывает обеими руками и пожимает. — Парфен… Парфен… все забываю, как твое отчество…

— Евстигнеев, ваше превосходительство.

— А, да… Ну, что же, тово… что я хотел?.. Да… Как поживаешь?

— Да помаленечку, ваше превосходительство, пока Бог грехам терпит… Ну, а вот вы-то какими судьбами в эвтих самых местах?.. У Палкина, кажись, постоянное местопребывание допреж того иметь изволили?

— М-да… но, знаешь ли, я иногда и сюда… Моцион делаю. Гулял вот и силы подкрепить захотелось… Чашка бульону, пирожок…Это у меня уж всегда… Здесь ведь, кажется, чисто?

— Ничего-с, для нашего брата годится… А я к вам собираюсь, ваше превосходительство. По душе потолковать с вами нужно… Все по тому самому делу… Уж так-то бы хорошо, коли бы вы согласились… Просто благодетелем были бы… По гроб!

— Подумаю, братец, подумаю…

— Эх, ваше превосходительство; все ведь время идет…

— Сомневаюсь, братец, все сомневаюсь… Я с кой-кем уж советовался — отговаривают… Скомпро-мет-тироваться можно, вот оно что!

— Ваше превосходительство! Это обида! Воля ваша, обида! И мне даже больно, после таких ваших слов!

— Ну-ну-ну… Я ведь так… Я ведь еще ничего не сказал… Я подумаю… Только, вот, здоровье мое… Все-таки, как хочешь, труды…

— Да какие ж такие ваши труды, помилуйте, ваше превосходительство? Подписать только устав, заместо директора общества. Имя дать! Больше ничего с вас не требуется! А что ж, хоша бы и здоровье, ваше превосходительство? Вы еще молодцом, во всех статьях…

— Ну-ну-ну… хе-хе-хе!.. Какой уж я молодец!

— Да ей-Богу-с!.. Туман только изволите наводить! Хе-хе-хе!

И наклонившись к старичку, толстяк прибавляет таинственно:

— Ha днях имел счастье вас видеть в «Аркадии», с одной эдакой штучкой… Хе-хе-хе!.. Простите-с!

— Тс, молчи, молчи! — махает на него рукой старичок, весь расплываясь в маслянистой улыбке. — А ведь хороша, не правда ли, а? Англичанка!

— Да уж что говорить! У вас ведь скус, ваше превосходительство, тонкий… Хе-хе-хе! А изволите еще говорить, что вы — старики… Слава-те Господи!

— Нет, братец, прошло уже, прошло мое время… Ох-хо-хо!..

Старичок вздыхает, задумывается и сидит несколько времени молча; потом допивает свою чашку бульону, звонит и, расплатившись, встает.

— Ну, вот я и отдохнул… До свиданья, Парфен…

Толстяк схватывает протянутые ему, как и давеча, два пальца правой руки и, следуя рядом со старичком, направляющимся к выходу, опять повторяет:

— Так на днях-то, ваше превосходительство, дозвольте уж мне у вас побывать…

— Что ж, побывай, побывай… Милости просим, милости просим… — говорит старичок. И затем, на ходу, он прибавляет пониженным голосом:

— Вот что, братец, чуть было совсем не забыл… Дай-ка мне сто рублей… Можешь?

— Со всем моим удовольствием-с!.. Ох, шалун вы, шалун, ваше превосходительство! — почтительно потрепывает толстяк по плечу старичка, и оба скрываются в двери прихожей.

Через несколько минут толстяк возвращается к прежним своим собеседникам. Он ухмыляется.

— Морской генерал, в отставке… Совсем забубенный, т. е. как есть, пустяшный старик!.. А силу имеет!.. Виды на него я питаю, потому, хоша он и захудалый, а связи большие… Ну да от моих рук не отвертится… Дела-то, должно полагать, ох-хо-хо как тонки!.. У Палкина, поди, так уже задолжал, что и носу не кажет… Не уйде-ет! Окрутим голубчика… Эх-хе-хе, грехи наши тяжкие!.. Ну что же, пора и за шапки, — прибавляет толстяк и встает.

Собеседники его поднимаются в свою очередь тоже. .

— Вы подвезете меня, Парфен Евстигнеич? — спрашивает адвокат.

— Можно…

Писатель забегает сбоку и шепчет:

— Парфен Евстигнеич… Нельзя ли три руб-бля?.. До субботы… Ей-Богу…

— Полно врать, «до субботы»… Знаю твои я отдачи !

— Честное слово…

— Да уж ладно!.. Ах, разорители вы мои, разорите ли!.. Живись, так и быть! Сегодня я добрый…

Проходя мимо аквариума, толстяк останавливается и, показывая на нас перстом, говорит:

— Запрошлой зимою, я одной вот эдакой рыбине голову живьем откусил… Пьяный!.. На спор дело шло!

И его маленькие, свинцовые глазки долго смотрят в самую середину нашей толпы, как раз, на меня… Писатель и адвокат тоже устремляют на меня свои взгляды… Я замираю от ужаса, и в мою голову врывается страшная мысль, не хочет ли и теперь этот толстяк повторить надо мной свою дикую штуку?! Но они тотчас же, все трое, отвертываются, отходят и скрываются в дверях прихожей… Я успокаиваюсь, но еще неоднократно после того возникают в моем воображении эти маленькие, свинцовые глазки ужасного человека, и я каждый раз содрогаюсь…

VIII

Здесь я вижу и женщин… Я говорю не про тех, которые случайно бывают здесь днем, с мужьями или братьями, — мне их очень редко приходится видеть, — а других, совсем не похожих на них, таких, которые здесь появляются исключительно вечером, когда здешние стены набиты битком, лица гостей красны и мокры от пота, разговоры беспорядочны, шумны, а «машина» гудит и завывает без умолку…

Я так много кое-чего здесь нагляделась и наслушалась, что, кажется, сама себя перестаю узнавать… Я теперь уже не та, невинная, легкомысленная искательница неведомых стран, какою я некогда прибыла из своего далекого приволья… — о, нет! Я теперь совсем, совсем уж другая!.. Да, я многому здесь научилась… Я все понимаю… У меня даже сложилась целая, весьма определенная теория жизни, и материалом ее послужили явления, которые вокруг меня совершаются…

Я сделала открытие — и вот оно в чем состоит:

Я нашла, что люди отличаются от нас, скромных рыб, очень немногим, и что мир человеческий — есть не что иное, как некий огромный водоем, вроде нашего Ладожского озера, что ли… И здесь, как и там, существуют породы… Существуют в человеческом мире и грубый, простодушный судак, и отвлеченно-мыслящий лещ, и беззаботный ерш, и хищная щука; существует даже и наша сестра — экспансивная и пытливая стерлядь… Разница в том, что из нас, бедных рыб, лишь очень немногие поедают друг друга, люди же все, поголовно, поедают сами себя и других, и вдобавок еще, едят тоже и нас!..

Не мне, конечно, судить, насколько справедлива эта, составленная мною, теория. Может быть, я ошибаюсь. Может быть, наконец, все это не ново, давно всем известно, и выражено гораздо полнее и лучше меня… Для меня это совсем безразлично, потому что я мыслю — про себя и исключительно лишь для себя. Как бы то ни было, я твердо укрепилась в этой теории, и все эти лица, которые я вижу вокруг, представляются мне с точки зрения того, что этот, мол, поедает, а вот тот — должен быть съеденным… А каждый из них, в то же самое время, стоит ему лишь захотеть, может съесть и меня. Последнее предполагается уже само собою.

Но вот эти самые женщины… они меня совсем с толку сбивают! В первое время, когда я еще только приглядывалась ко всему, меня здесь окружающему, они меня поражали — и только. Они так непохожи на тех, которых я видела днем. У них всегда яркий костюм, движения резки, смех очень громок, лица как бы разрисованы белою и красною краской, а пьют они так же, как и мужчины… Да, они сперва меня поражали, но, с течением времени, когда я ближе узнала людей, мне стало известно, чем они занимаются… Это для меня, неразвитой рыбы, совсем было ново и, признаюсь, я вот даже теперь конфужусь при одной мысли об этом! Их называют… нет, нет, мне стыдно повторить это гадкое слово!

Я затрудняюсь, к какой их можно причислить породе.

Когда они сидят в одиночку, или вместе друг с дружкой, и скромно пьют свое пиво, они мне кажутся похожими на всех других женщин, о которых я имею понятие. Но это бывает недолго. Обыкновенно, их пригласит, или просто подсядет к ним, какой-нибудь из пьяных гостей — и тогда они делаются совершенно другими. Начинаются хохот, неприличные шутки, хлопают пробки беспрестанно приносимых бутылок, и обращение делается совсем не такое, какое бывает у мужчин между собою или у женщин друг с дружкой…

Нет, нет, я положительно не в состоянии отнести их к какой-либо породе, да, впрочем, и Бог с ними; я на них очень мало обращаю внимания, за исключением одной.

Да, за исключением одной…

IX

Она заинтересовала меня с первой минуты, когда я ее только увидела.

Это случилось так. Она подошла близко к нашему аквариуму и долго стояла, очевидно, любуясь. Глаза ее быстро следили за нашими движениями. Она по временам наклонялась и наблюдала которую либо из нас, и при этом лицо ее оживлялось.

— Да чего ты там засмотрелась? Эку невидаль нашла! — раздался чей-то нетерпеливый голос, и рядом с ней очутился молодой человек с худым, прыщеватым лицом, с жиденькими, завитыми в колечки на лбу, волосами и пестрым галстучком под высоким, подпиравшим ему щеки, воротничком крахмальной сорочки. — Чего загляделась? Пойдем! — повторил он и взял ее под локоть.

— Погодите, мне интересно… Сколько здесь рыбы!.. А это какая? — указала она вдруг на меня. — Это ведь, кажется, стерлядь?

— Стерлядь, — подтвердил молодой человек.

— Какая хорошенькая! Вон, вон, хвостом вильнула сейчас… И говорят, самая вкусная. Я не ела стерляди еще никогда…

— А хотела бы попробовать?

— Еще бы! Конечно, хотела бы…

— Ха-ха-ха! Губа-то, вижу, у тебя тоже не дура? — захохотал молодой человек. — Нет, матушка, шалишь, это не по нашему карману! Ну что же, пойдем, что ли, наконец…

Она бросила последний взгляд на меня, как бы прощаясь, и пошла куда увлекал ее молодой человек.

С тех пор я ее часто вижу.

Когда она бывает одна, то садится за столик около аквариума и начинает смотреть на нас. Ее, должно быть, очень занимает, что делаем мы, бедные узники. Сколько раз уже раньше я видала устремленные сквозь прозрачные стены нашей тюрьмы взгляды разных проходящих людей — но все то было совершенно другое. Например, разве можно сравнить хотя бы плотоядное выражение заплывших жиром маленьких глазок того противного толстого человека, который рассказывал, как откусил он живьем голову рыбе, — с тихим взглядом этих больших, грустных глаз?

Да, они всегда грустны, эти глаза. И вся она проникнута грустью, когда сидит здесь, в двух шагах от меня, одиноко у столика. Там, в толпе, она так, же кричит и хохочет, как и те, другие в ярких платьях, с размалеванными щеками, ее разбитные товарки… Здесь, близ меня, она тиха и задумчива, полагая, должно быть, что никто на нее не обращает внимания… Знает ли она, что я гляжу на нее, что я не свожу с нее глаз — и вот здесь, когда она сидит предо мною, слежу за нею и там, в других концах зала, где бы она ни сидела?!

Да, я смотрю на нее… Вот она, молодая, бледная, в простом темненьком платье, устремила рассеянный взгляд на шумное, пьяное общество, которое наполняет трактир, на эти красные, потные лица, в клубах табачного дыма, жующие и пьющие рты, среди гама, хохота, криков, завыванья органа; вот она видит, как один из этих господ схватил за талию и привлек к себе проходящую мимо девицу в ярко-зеленом платье и шляпе с широкими полями и красным пером, а та размахнулась и треснула его кулаком по спине, оба хохочут — и на лице моей незнакомки выступила судорога, как при ощущении боли… Вот она отвернулась, спрятала на минуту голову в руки, поставленные локтями на стол, — и снова смотрит спокойно… Вот она обратила глаза на нашу толпу, вяло движущуюся под журчанье фонтанчика в стеклянных стенах нашей темницы — и мне кажется… да, да, я положительно в том уверена — что в эту минуту такая мысль проносится у нее в голове: «Бедные рыбки! Вам тоже скверно, я знаю… Вы задыхаетесь здесь, в вашей неволе, как задыхаюсь и я в этом проклятом вертепе, потому что и я, как и вы, тоже глубоко несчастна!» Да, я знаю, она это думает… Я ее понимаю, — о, как я ее понимаю! Я не знаю, какими путями она здесь очутилась, но мне это неважно, потому что я и так могу ее отличить от толпы всех этих людей, потому что она, среди прочих пород, наша сестра…

Мне представляется вся ее безотрадная история жизни. Может быть, она и не совсем такова, какою я ее вообразила себе — но пусть будет так, как я думаю. Во всяком случае, то, что я сочинила себе, должно быть похоже на истину.

И она, как и я, выросла где-нибудь в пустынном приволье. И ее, как меня, увлекли тоже на свет, в этот неведомый мир, в этот шумный, соблазнительный город, пытливые думы и мечтанья о счастье… И вот она поплыла. А потом… но что должно было случиться потом, и как именно должно было случиться — разве в том сила? Так или иначе, судьба должна была привести ее сюда неминуемо, потому что она, моя незнакомка, из той самой породы, которая тоже обречена на съеденье…

Я не знаю, как ее настоящее имя. Это для меня все равно. Я назвала ее — Стерлядью.

Рано или поздно, меня должны съесть. Эта мысль теперь для меня уже не представляется нисколько ужасной. Я знаю, что это участь моя, что этим я исполняю определенное мне судьбой назначенье… Пусть так! Но я хотела бы лишь одного — и это единственное, что осталось для меня желательным в жизни. Оно представляется мне чем-то отрадным, примиряющим меня с моею горькою долей. Оно составляет даже мечту мою… Мечта эта странная. Мне хочется, — горячо, всем существом моим хочется — быть съеденной ею, непременно, непременно лишь ею, моей незнакомкой! Мне думается, что в этом будет некоторый смысл моей смерти. Я воображаю себе, что ей это будет приятно, — и этого довольно с меня, так как этим исполнится то, чего я хочу — доставить ей, хоть насколько от меня это зависит, хоть в самой ничтожнейшей степени, несколько приятных минут среди длинных, безрадостных дней ее жизни…

X

Сегодня я чрезвычайно мрачно настроена. Мне почему-то сдается что это — уже последний день моего существования. Что же, оно, пожалуй, пора… О, как надоело мне здесь, как ужасно мне здесь надоело!!.

Вот и вечер наш. Все по-старому. По обыкновению, чем ближе подходит время к полуночи, тем шумнее становится… Гудит и завывает машина… Мечутся слуги, на зовы и звонки колокольчиков с разных сторон… Духота все больше усиливается…

Я вижу знакомые лица. Вон там — два неразлучных приятеля, короткий и длинный, которые выпивают на моих глазах, третий графинчик. Они уже пьяны и, по обыкновению, раскачивая в такт головами, воют в два голоса:

Как я люблю-у-у ягня-ят!
Как я люблю-у-у гуся-ят!

Вон и тот прыщеватый, в пестром галстуке, молодой человек, которого я видела в первый раз с моей Стерлядью… Но где же она-то сама?.. Я не вижу нигде. Обычное место ее, за столиком у аквариума, занято каким-то плешивым человеком, сидящим перед бутылкою пива… Во всем зале нет ее тоже… Где же она, моя Стерлядь?.. Это меня беспокоит.

Зато толстяк здесь. Его не видать, но мне известно, что он находится здесь. Это я узнала случайно из короткой беседы двух слуг, которые остановились в двух шагах от меня. (Теперь уже я не настолько наивна, чтобы не знать, что у них есть имена: одного зовут Федором, другого — Василием).

— Парфен Евстигнеич приехал, — объявил Федор Василию. — Прямо в отдельный кабинет прошел… Будет игра!

— Ну-у?!. — воскликнул Василий. — Литки, что ль, у него?

— Надо быть, так. И генерала того привез с собой… И долговолосый этот самый… сочинитель… тоже там с ними… И адвокат… Все там. Угощает!

— Ого-го! Ну, значит, игра будет… Это действительно!

— Будет игра! — повторил Федор, и тотчас же он и Василий бросаются в разные стороны зала, где нетерпеливо трезвонят зовущие их колокольчики.

Не знаю почему, но только я чувствую, что сердце мое замирает… Какое-то темное предчувствие все сильней и сильней принимается мучить меня. Слово «литки» для меня непонятно, но в нем мне мерещится что-то зловещее…

Как они кричат: га-а, га-а, га!
Как они мычат: бя-а, бя-а, бя!..

О, эти два проклятых приятеля! Чтоб им провалиться!

Вот и опять я слышу беседу Василия с Федором.

— С коньяком порешили, теперь принялись за крюшоны, — сообщает на этот раз Василий уже Федору.

— А Парфен Евстигнеич?.. Хмелен?

— Совсем уже пьян!.. Все пьяны… Уже и сюртуки поскидали… Девки теперича, целых четыре штуки, у них там сидят… Беда!..

— Беда! — повторяет и Федор.

«Беда?» — повторяю я про себя, в беспокойстве. Значит, в самом деле, беда? Почему же беда?.. Да какое же мне-то до этого дело?..

Но волнение мое не проходит, и я все плаваю, плаваю, плаваю…

Близко уж к полночи. Слуга проходит по залу и оглушительно звонит в колокольчик. Это — «просят о выходе». Там и сям газовые рожки потухают… Иные спешат допить, другие расплачиваются… Короткий и длинный приятели умоляют дать им бутылку пива. Им не дают.

— На заг-гладку… — бубнит длинный.

— Пос-следнюю! — убеждает короткий.

— Невозможно-с! — отвечает слуга. — Будьте добры, потрудитесь кончать…

Светится только один газовый рожок, посредине. Гости выбираются, целой гурьбою… В дверях крики и шум… Кто-то ругается… Вот потух и последний рожок.

В зале мрак, тишина. Все мои товарищи спят, я одна только бодрствую, и все плаваю, плаваю, плаваю… Дело в том, что в этой тишине мне слышатся звуки… Они идут откуда-то издали. Я слышу голоса, хохот и восклицания… Вот будто грохнулась и разбилась бутылка… Я начинаю даже различать отдельные фразы, узнаю голоса…

— Писатель! — слышится пьяный возглас Парфена Евстигнеича. — Валяй «У парадного»! Валяй, ну!

Вот парадный подъезд! По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом.
Целый город с каким-то испугом… —

раздается в ту же минуту пискливый голос «писателя».

— Ловко! Ай-да собака!

Вот чей-то дребезжащий голос. Слов не разобрать.

— Не хор-рош-шо, генерал! — слышится в ответ восклицание толстяка. — Генер-рал!.. Пей генер- рал!

— Ай-ай! Что вы щиплетесь?! — взвизгивает женский голос.

— Мам-мочка!

— Услужающий! Лей адвокату за галстук! Дзынь!

— Ха-ха-ха!

— Опять щиплетесь?!

И пошли они, солнцем палимы,
Свесив русые головы к груди…

— Брось, надоел!

— У, чер-ртенок!!

Месяц плыв-вет
По ночным небеса-ам…

(Боже, что там происходит?!)

Сквозь весь этот содом я слышу опять вопль толстяка:

— Пр-редоставь! Я хочу!

— Бросьте! — раздается тотчас же хор голосов.

— Оставьте!

— Папочка! Оставьте! — просит тоже чей-то женский голос.

— Я ж желаю!.. Вы думаете, я пьян? Я не пьян! И я могу! Откуш-шу! Да!.. Услужающий! Слышал, аль нет, мое слово?!

— Боже мой, Боже мой! — стонут хором женские голоса.

— Сию минуту чтоб было! В тазу! Я плачу!

И вот, я вижу, вдали мелькают огни. Два человека со свечками устремляются к нашему аквариуму. Один из них держит таз. У другого сачок.

Они возбуждают в нашем сонном царстве страшный переполох. Все приходит в смятение. Я тоже бросаюсь в разные стороны, вместе с другими — и с ужасом убеждаюсь, что ловят меня, исключительно только меня!..

И вот я поймана. Я брошена в таз. Я бьюсь из всех сил, стараясь выскочить вон, — но безуспешно. Что со мной будут делать?!.

Стены отдельного кабинета. Красные, потные и пьяные лица. Стол, на котором бутылки, стаканы, кожа от апельсинов, растерзанные виноградные кисти… На диване толстяк. Далее — старичок-генерал, и писатель, и адвокат… Все без сюртуков, все пьяные, что-то галдят… Генерал, с отвислой губой и блаженной улыбкой, держит на коленях девицу… Еще три девицы сидят вместе с ними… И тут же я вижу, с ужасом вижу — ее, мою Стерлядь!.. Ее обнимает толстяк… Не знаю, пьяна ли она, как и прочие все, но только она теперь набелена, нарумянена и в каком-то ярком платье с красными бантами…

— Подавай ее сюда! Подавай! — вопит толстяк человеку, который ему подносит меня, причем я бьюсь в своем тазу из всех моих сил.

— Оставьте, Парфен Евстигнеич! — кричат со всех сторон толстяку.

— Оставь, Парфен Евстигнеич! — мямлит и генерал. — Морду обдерешь себе только задаром… Где откусить тебе голову?

— А вот откушу!

— Брось!

— Откушу!

Боже, вот он каков, мой конец!!. Не хочу, не хочу!.. Как, чтобы этот пьяный, отвратительный рот… О, нет, разве это возможно?!. Спасите, спасите меня от него… Как он может, как он смеет!.. Вот уже я в его теплых, потных, отвратительных лапах!.. Фуй!.. Вот он уж и подлую пасть свою разевает… Откусит, откусит! Вот, вот… Не хочу, не хочу!.. Я рыба деликатная, я рыба нежная, я рыба благород…


Тут перерыв.