Н. Ольнем (Варвара Цеховская) «На пороге жизни»

(Страничка из биографии двух современниц)

В исходе восьмидесятых годов две лучшие воспитанницы провинциальной Z-ой гимназии, Вера Орлова и Ольга Тростянцева, блестяще оканчивали курс наук. Обе девушки считались кандидатками на получение золотой медали. В гимназии все привыкли видеть их неразлучными; никто не помнил, чтобы они когда-либо поссорились. Во время уроков подруги неизменно сидели рядом, на одной скамье. Они сообща завтракали на «переменках» между уроками, вместе возвращались из гимназии домой и помогали друг другу в периоды усиленных занятий перед экзаменами. Даже, если они, еще будучи детьми, начинали излишне шалить, классная дама не решалась рассадить их по разным углам: до такой степени вошло у нее в привычку постоянно видеть этих бойких, способных учениц одну подле другой. Никто не мог установить с достоверностью, когда именно возникла и развилась заботливо-нежная привязанность юных подруг, но сами они твердо помнили, что их сближение началось еще в первом классе и поводом к нему послужило следующее обстоятельство.

Как-то раз, после третьего урока, когда первоклассницы гурьбой толпились в прихожей, разыскивая свои шубки и калоши, гимназический сторож Григорий зычным голосом протрубил:

— Здесь спрашивают воспитанницу Орло-о-о-ву! Где воспитанница Орло-о-о-ва?

Коричневые платьица заволновались и засуетились.

— Орлова? Где Орлова? — пронеслось в жужжащей толпе.

Маленькая, худощавая девочка, с пепельными локонами и личиком херувима, робко выступила вперед.

— Это я! — сказала она звонким, детским дискантом, слегка сконфуженная и заметно испуганная, с недоумением глядя на сторожа Григория огромными синими глазами.

— Орлова? Там за тобой пришел какой-то мужик! Он стоит на лестнице: такой смешной хохол! В оборванной свитке! Совсем, как нищий! — обстоятельно доложила разбитная офицерская дочь, Петухова.

Орлова испугалась и сконфузилась еще больше. Она хотела бежать по указанному направлению, но смешной мужик уже показался в дверях.

— Прошка! Прохор! — закричала охваченная непонятным страхом Орлова, мгновенно забывая все окружающее. Перед нею стоял крестьянин Прохор, единственный работник и кучер, служивший у ее отца. По-видимому, Прошку экстренно зачем-то прислали из дому, из хутора Орловки.

Тревожно и внимательно смотрела девочка на нежданного посланца. Тараканьи усы сорокалетнего «Прошки» были растрепаны, и его полинялые глаза как-то странно бегали по сторонам, с выражением жалобной растерянности, печального недоумения и огорчения.

— Прошка! — повторила еще раз Орлова. — Зачем ты приехал?

Прошка решительно почесал голову:

— Та вот видите, барышня, что я уже не знаю, як ёго и тее…

Сбиваясь на каждом слове, неясно и запутанно, Прохор пояснил, что он явился за барышней: нужно поскорей ехать домой, так как завтра «похорон». Дома у барыни родилась еще одна дочка, а потом «мамашу захватила якаясь хороба (болезнь)». Прошка «загнал пару коней», свозя к больной всех ближайших докторов, но барыне никто не сумел помочь. Он перекрестился и закончил свой рассказ словами:

— Так мамаша ваши и умерли, царство им небесное, нехай земля легко ложится! Барин дали мне мерку, я уже и трумну (гроб) купил и все, что нужно… Вот заехал за вами, надо спешить, потому завтра похорон… — Прошка вытер рукавом глаза. Орлова только в эту минуту поняла, наконец, в чем дело.

— Мама моя! Мама! — вдруг вскрикнула она отчаянным голосом… На крик сбежались классные дамы, пришла начальница гимназии и кое-кто из преподавателей, но все усилия остановить Орлову не увенчались успехом. Накричавшись, она впала в полуобморочное состояние; тогда ее удалось одеть и сдать на руки тоже плачущему Прошке.

Заинтересованные и растроганные этой сценой ученицы не хотели уходить по домам. Они столпились у гимназического подъезда и с жутким любопытством осматривали присланный за Орловой старинный тарантас. Прошка попросил городового покараулить лошадей и покупки, пока он пойдет за барышней в гимназию. Городовой — добродушный старик из николаевских солдат — согласился оказать незнакомому мужику эту услугу; он охранял тарантас, набитый сеном и разными свертками из магазинов. Главная покупка Прошки — довольно большой, темно-коричневый гроб — был основательно уставлен и привязан в передней части экипажа.

Выйдя на улицу, Орлова увидела гроб и опять принялась плакать. В этот момент к осиротевшей девочке подошла нелюдимая, угрюмая и не по-детски серьезная Ольга Тростянцева.

Это была краснощекая «первоклассница» с широкой костью, большим ртом и длинными красноватыми руками. В гимназии Тростянцеву называли «богачкой», так как в будущем она являлась единственной наследницей миллионного состояния, принадлежащего ее отцу, Савве Лукичу Тростянцеву. Матери своей Ольга не помнила. Савва Тростянцев происходил из бедной крестьянской семьи и сделался миллионером, благодаря слепой удаче во всех делах и несокрушимой энергии. Он владел обширными каменоломнями, скупал окрестные имения у прогорающих помещиков. Обыкновенно Савва Лукич жил вблизи каменоломен, в приобретенной им барской усадьбе, Монплезир, а в городе Z. у него был большой, мрачный дом, переполненный жесткими пузатыми диванами, такими же креслами и шкафами. Савва Лукич получил этот дом со всей его старинной обстановкой взамен уплаты долга от одного неисправного должника.

Здесь-то и поселилась Ольга Тростянцева, когда ей пришла пора поступать в гимназию. Вместе с девочкой переехала в город и тетка ее, Алена Лукинична, женщина слезливая и забитая, с крестьянским говором, с манерами деревенской бабы. Савва Лукич называл Ольгу своей «царевной» и не жалел денег, лишь бы предоставить дочке полные удобства. Каждый день Олю привозила в гимназию пара откормленных лошадей, впряженных в крытый фаэтончик.

В этот час фаэтон опять стоял у гимназического подъезда, и кучер Тимофей терпеливо поджидал выхода маленькой хозяйки. Потом он лихо щелкал кнутом и пускал во всю прыть лошадей, обрызгивая грязью гимназисток, неосторожно перебегающих улицу. Оля Тростянцева являлась в гимназию в дорогом «салопчике» на лисьем меху, покрытом толстой, словно бычачья кожа, шелковой материей, усеянной крупными, выпуклыми розами. Она носила свои учебники в огромном саквояже из ковровой ткани с изображением фантастической райской птицы. Шустрые гимназистки смеялись над этим саком, называя его «чемоданом». Тростянцева заметно выделялась из среды остальных сверстниц. Инстинктивно сознавая такую резкую разницу, она была крайне необщительна. Все находили ее неловкой и смешной, «настоящей деревенщиной», «совсем мужичкой». Гимназистки подтрунивали над нею, но в то же время боялись ее: при случае она проявляла насмешливое остроумие и умела «срезать» кого угодно на своем грубоватом, полународном жаргоне.

Все время, пока в гимназической прихожей кричала и плакала Орлова и пока ее приводили в чувство, Тростянцева стояла в стороне, болезненно сдвинув широкие, черные, как смоль, брови, судорожно сжимая в руках свой «чемодан» с книгами. Когда Орлову вывели на улицу, вышла вслед за нею и Тростянцева. Завидев хозяйку, Тимофей подкатил к подъезду, но Ольга не обратила на него никакого внимания. Она сосредоточенно осмотрела тарантас с увязанным коричневым гробом; затем, немного о чем-то подумав, подошла к Орловой.

— Слушай, ты! Орлова! Как тебя… Вера, что ли? Не плачь! Перестань плакать! Я подарю тебе хорошую картинку: голубую, с ангелом… Не плачь!

Услышав слово сочувствия, Орлова зарыдала громче прежнего и, обращаясь к гробу, стала звать: «Мама моя! Мама!»

— Да полно тебе! — заговорила Ольга. — У меня тоже умерла мама, уже давно умерла, а я не плачу… Тетенька говорила, что мамаша на небе, и ей там лучше… И твоей маме теперь лучше, чем на земле. Может, она уже долетела до неба, и ей сейчас больно, что ты так убиваешься… Не хорошо так! Оставь!

Вера Орлова, приумолкнув, взглянула вверх, как бы надеясь увидеть еще недолетевшую к небу мать. Между тем Прошка настойчиво упрашивал Веру садиться в тарантас. Он развернул «панскую енотовую шубу», чтобы потеплей закутать барышню. Шуба, крытая сукном бутылочного цвета, сильно вылиняла и побледнела от времени, мех на ней пожелтел и местами повылез.

— Садитесь, барышня, а то к вечеру не доедем домой… Там уже верно духовенство собралось, панихиду будут служить, а вас нету.

Вера хотела взобраться на подножку тарантаса. Тростянцева испуганно остановила ее:

— Постой! Как же ты поедешь? С гробом? Это не годится! Подожди, садись со мной: я повезу тебя, куда нужно… Поедем вместе!

Прошка попытался, было, разъяснить Ольге, что ехать придется далеко: тридцать верст от города. Это будет неудобно для барышни, и дорога теперь плохая: трясет очень. Но Тростянцева властно взглянула на Прошку: в доме отца она привыкла, чтобы прислуга повиновалась беспрекословно.

— Не твое дело! Ты здесь не распоряжайся, когда у тебя не спрашивают! — обрезала она Прошку и усадила Веру в свой фаэтон. Дальше она велела Тимофею узнать подробно, какой дорогой лучше ехать, и громко скомандовала:

— Ты, Тимофей, заверни на минутку домой: я скажу тетеньке, что уезжаю!

Дома Ольга спрятала в свой саквояж книжки Веры. Она заставила Веру выпить вина и перекусить. Алена Лукинична, узнав о случившемся, уговаривала Олю не ездить в деревню, а предоставить Вере один экипаж — без сочувствия, но своенравная девочка упрямо заявила: «Тетенька! Не мешайте вы мне! Я так хочу!»

Ольга и Вера опять очутились в фаэтоне. Их с ног до головы укутали ватными одеялами, платками, какими-то полостями и коврами.

— Трогай, Тимофей! — скомандовала Оля. — А вы, тетенька, не бойтесь за меня… Видите, какая она бедная: нельзя же ее одну оставить!

Растерявшаяся Вера плохо сознавала, что вокруг нее происходит. Она все время молчала и недоумевающе смотрела по сторонам заплаканными синими глазами.

Стоял ноябрь, морозный и ветряный. Одноцветное серовато-белое небо уныло раскинулось над землей. Снега еще не было, и пыль летела из-под колес. Сейчас же за чертой города фаэтончик купца Тростянцева обогнал Прошку, одиноко трусившего в панском тарантасе. Среди пустынного осеннего поля печальная поклажа тарантаса наводила ужас. На придорожном болотце шумел сухой невырезанный камыш и в этом свистящем шуме слышалось что-то рыдающее и жалобное, точно похоронное. Прошка промерз в старой, подбитой ветром свитке, но он не решался накинуть на себя баринову енотовую шубу. Бережно сложив эту шубу, он водворил ее на прежнее место, под козлы.

Кучер Тимофей был недоволен такой неожиданной экскурсией, однако, он ничем не выражал своего недовольства. Он знал, что с хозяйской дочкой нельзя шутить: она полновластная распорядительница в доме и, если нажалуется отцу, Тимофей немедленно будет лишен теплого места. Старик Тростянцев недавно по одному слову дочки «выпроводил» заслуженного повара за то, что он «согрубил» барышне. А повар всего только и сказал, что «вам, сударыня, еще рано в кухонное хозяйство вмешиваться»… И Тимофей, едва успевший наскоро перекусить, чем Бог послал, старательно подгонял лошадей, оставляя Прошку далеко позади.

Часа два Орлова и Тростянцева ехали молча. Вера все не могла сообразить: как же это так? Моей мамы, и вдруг не будет? Как же она умерла, когда обещала на Рождество взять Веру в деревню и расчистить для нее место, чтоб можно было кататься на коньках? Ведь меньше, чем два месяца тому назад, на именины Веры, мама приезжала в город и привезла таких вкусных цукатов из груш и слив. Тогда же мама подарила Вере хорошенькие бирюзовые сережки, в форме звездочки. Вера с тех пор, как ей «прокололи» уши, носила некрасивые старинные серьги с подвесками, а мама сделала ей к именинам такой приятный сюрприз. В свою очередь, она выучила для мамы новое стихотворение: мама так любит, когда она читает стихи. Вера разучила к Рождеству небольшое, но грустное стихотворение, — маме нравится все грустное:

Поздняя осень. Грачи улетели,
Лес обнажился. Поля опустели,
Только не сжата полоска одна.
Грустную думу наводит она…

— Нету моей мамы! Нету… — вдруг закричала Вера из-под толстого капора, надетого на ее голову Аленой Лукиничной. Оля обняла шею Веры и стиснула ее.

— Перестань! Перестань плакать! — повелительно утешала она. — У меня тоже нет мамы, а я молчу! Нельзя кричать на морозе: ты простудишься, у тебя будет дифтерит! И твоя мама заплачет у Бога, если увидит, что ты больна…

Начинало смеркаться, когда притихнувшая Вера робко сказала: «Вот и девять дубков! Видишь? Это дубки стоят возле дороги, только на них нет листьев… Сейчас будет плотина, а потом наш дом!»

Горячие слезы полились из ее глаз, смачивая синий капор и застывая на нем.

Осенние сумерки уже спускались на землю, но в отдалении на горе еще можно было различить длинный помещичий дом под красной железной кровлей, с облупившейся от дождей штукатуркой. Вокруг дома группировались дворовые постройки под камышовыми крышами, так же как и дом, старые, покосившиеся в разные стороны. Посреди двора высоко торчал над колодцем длинный шест, «журавель». Немного поодаль темнела остроконечная крыша малорусской клуни (риги) и симметричные скирды соломы. Среди них, на верхушке устойчивого столба было укреплено что-то круглое; здесь аисты, приносящие с собою счастье, свили прочное гнездо. Но теперь это гнездо опустело, и осенний ветер беспрепятственно издевался над ним. Позади дома — по спуску горы — направлялся к реке обширный фруктовый сад. Обнаженные деревья, будто кому-то угрожая, кивали своими торчащими ветвями. Окна дома уже были освещены извнутри. Залаяли собаки, бросившись на встречу незнакомым лошадям.

Приехали…

На лай собак вышла из дому заплаканная нянька, высохшая старушка со сбившимся набок головным убором, «очипком». Она сразу узнала Веру под ее бесчисленными покровами и почти на руках вынесла девочку из экипажа. Нянька повела Веру на крыльцо и стала что-то причитывать. Оля последовала за ними, раскутав с помощью Тимофея все одеяла и ковры.

— А где же Прошка? С кем это ты приехала? — спрашивал отец Веры, еще не старый человек с легкой проседью в темной окладистой бороде.

— Прошка там едет… позади нас… Это она… она меня привезла… Она добрая… она меня пожалела! — повторяла рыдающая Вера, пока ее раздевали. Нянька помогла раздеться и Оле Тростянцевой. Тут прибежал маленький брат Веры, мальчик лет четырех, и ее младшая сестра — лет шести. Целуя Веру, дети сообщали, что «батюшка пришел опять, сейчас будет служить»…

«Может быть, мне все это снится?» — с надеждой подумала Вера и сделала усилие проснуться. Но действительность брала свое. Вера привычными шагами шла по большим, «парадным» комнатам дома. Давно знакомая старинная, разрозненная мебель в беспорядке стояла по углам. Как хорошо знает Вера эти тяжелые столы и стулья, эти диваны с продавленными пружинами и кресла с отломанными колесами! Только вот зеркала зачем-то завесили простынями, а то все по-старому…

«Почему они закрыли зеркала?» — недоумевала Вера, открывая дверь в зал. Ольга неотступно шла за нею. В продолговатой, почти пустой зале лежала на столе покойница. В углу горела лампада перед образом Николая Угодника в массивной серебряной ризе; ниже, вокруг умершей, сверкали закапанные воском церковные подсвечники. Мать Веры неподвижно покоилась на своем твердом ложе, ничем не покрытая, с пожелтевшим лицом и плотно сжатыми губами; Нянька надела на нее темно-зеленое платье, сшитое по старой моде с тюником. Кружевная наколка с бархатным бантом цвета бордо прикрывала волосы. Из-под платья виднелись ноги в одних чулках: Прошка должен был привезти из города новые туфли. Ноги лежали как-то странно носками вверх, словно были связаны. Вера сначала не узнала матери: заострившийся нос сильно изменял лицо. Но, всмотревшись ближе, девочка поняла: эта мертвая женщина и ее мама — одно и то же. Это те самые губы, что столько раз целовали Веру, и эти бледные руки так часто любовно перебирали ее локоны, дарили ей игрушки и лакомства. Вера плакала, колотилась головой о пол и полусознательно повторяла:

— Мама моя! Мама!

Плакал старый батюшка, надевая ризу и приготовляясь служить панихиду, плакал дьячок, раздувавший кадильницу… Плакал отец Веры, заливалась слезами нянька, плакали мужики и бабы, сочувственно толпившиеся у дверей, а на дворе, под окном рыдал осенний ветер, тоскливо завывая между ветвями высоких, старых тополей. Заплакала тихонько и Оля Тростянцева, стараясь не обращать на себя внимания этих чужих, опечаленных людей. Она крепко держала в руке тоненькую желтую свечку и усердно клала земные поклоны тем размашистым движением, которое переняла у своего отца. Ее папаша всегда так бьет поклоны, когда молится в церкви.

После панихиды пили чай. Батюшка утешал Веру и просил скушать хоть что-нибудь, но она не могла есть. Наконец, приехал Прошка. Тимофей, с видом опытного в подобных делах человека, снес в комнаты гроб, рассортировал Прошкины покупки. Он отделил шелковые платки для духовенства от простых, предназначенных для людей. Он отдал няньке изюм и рис для приготовления «колова», а также и туфли для покойницы. Потом все тот же расторопный Тимофей помог уложить тело умершей в гроб.

Веру больше не пустили в зал. Ее положили спать вместе с Олей в детской, под печкой, на высоких пушистых перинах. Вера лишь теперь увидела свою новорожденную сестру: крошечное, тщедушное созданьице копошилось в резной колыбели, переходившей по наследству от одного ребенка в доме Орловых — к другому. Ночью было душно и страшно. Лампада слабо мерцала в углу, завешанном образами; возле печки трещал сверчок. Младшие дети давно уснули, дремала и нянька, прикорнув на изразцовой лежанке. Изредка ее пробуждал пискливый крик новорожденной; старуха вставала, наполняла стеклянный рожок молоком с подсахаренной водою и втискивала рожок в кричащий ротик. Тогда опять все стихало. Только из парадных комнат доносился чей-то равномерный, немного приподнятый голос, растягивавший непонятные слова:

— Человек, яко трава… дни его… цвет сельный… яко дух прейдет в нем… И не будет, и не познает… места своего…

Где-то под порогом тревожно скреблась мышь да на дворе заунывно подвывала собака. Вера со страхом прижималась к Ольге, и они не заметили, как уснули в объятьях друг друга.

На следующий день состоялись скромные похороны. Наплакавшуюся до изнеможения Веру снова усадили в фаэтон. Ее отец благодарил Олю Тростянцеву, говоря, что она славная девочка, что Бог не забудет ее доброго поступка, вознаградит ее. Оля мысленно повторяла, что ей никакого вознаграждения не нужно; пусть лучше Вера перестанет плакать: все равно слезами горю не поможешь. Тимофей — наравне с духовенством получил шелковый платок. Он погонял подкормленных овсом лошадей и приговаривал: «Эй, вы! Но, но! Домой едем!» В глубине души он больше не злился на хозяйскую дочь, ни с того, ни с сего потащившуюся, неведомо куда, хоронить неведомо кого. Грустное зрелище похорон и встречи с деревенскими людьми внесли немного новизны в его однообразно-сытую жизнь. Он чувствовал себя удовлетворенным, так как имел возможность проявить при похоронах большую распорядительность и редкое знание порядков.

В воздухе начинали пролетать и кружиться первые снежинки. Уже подъезжая к городу, Вера сказала:

— Знаешь, Оля, я часто читала маме одни стихи… Она меня выучила, а теперь вот я забыла, как сначала? Там тоже кого-то похоронили… засыпали… и когда все ушли… когда никого не осталось… спустился ангел легкокрылый и над покинутой могилой приник… с усердною мольбой… Теперь моя мама осталась одна, но… ангел молится над нею? Правда? Он с мамой?

Губы Веры дрожали, подергивались. Слезы — крупные и прозрачные — без рыданий лились по лицу.

— Не плачь! — строго заметила Ольга. — Ты простудишься! У тебя будет дифтерит… Не думай ни о чем! Слышишь?

Тростянцева довезла подругу до ее квартиры. Вера жила в городе у приятельницы своей матери, вдовы ветеринарного врача, Поповкиной. Эта вдова была необыкновенно добра и сантиментальна.

Она кончила институт вместе с матерью Веры, которую до последних дней иначе не называла, как «милой Машенькой». Известие о неожиданной смерти приятельницы глубоко потрясло Поповкину. Когда Прошка заехал к ней предупредить, что возьмет Веру в деревню прямо из гимназии, так как «барыня умерли и завтра похороны», Поповкина упала в обморок. Очнувшись, она никак не могла решить: да неужели же это правда, что Машенька умерла? Она то собиралась ехать в Орловку, желая отдать умершей «последний долг», то бросалась на колени перед образом и начинала молиться «за страдальческую душу рабы божьей, Марии». Воспоминания прошлого, мельчайшие происшествия и сценки далекой девической жизни всплывали перед Поповкиной, мешая ей спать. Она повторяла себе, что, кажется, все это было так недавно, каких-нибудь двенадцать-пятнадцать лет тому назад, а между тем все ушло бесследно и безвозвратно… И вот уже милой Машеньки нет больше в живых, а она, Поповкина, коротает унылую жизнь бездетной вдовы… И нет у нее никаких надежд, никаких желаний; словом, у нее нет будущего, а настоящее так однообразно и пусто… Теперь Поповкина находила, что она была недостаточно добра и внимательна к покойной Машеньке, особенно в последнее время: жизнь ожесточает и делает черствыми самых близких друзей. Но она искупит эту вину перед Машенькой — нежной заботливостью об осиротевших детях; она всегда будет добровольной опекуншей Машенькиных детей.

Поповкина с нетерпением ожидала возвращения Веры из деревни после похорон. Она недоумевающе пожала плечами, когда увидела через окно, что Веру подвезла к крыльцу незнакомая девочка — в красивом, новеньком фаэтоне, а Прошка с неизменным тарантасом отсутствовал. Ольга высадила Веру из экипажа и повела в дом. Поповкина выбежала навстречу; она обняла Веру и разрыдалась, осыпая «сиротку» поцелуями. Вера принялась вторить квартирной хозяйке, поднялся шум и вопли. Тогда Тростянцева сказала своим отрывистым голосом, обращаясь к Поповкиной:

— Вот вы еще больше разжалобили Веру! Она и без того много плакала, ее нужно утешать, останавливать, а вы еще хуже сделали…

Поповкина согласилась с этой странной, по ее мнению, девочкой и подавила рыдания. Между тем, Ольга вошла в комнату Веры, осматриваясь по сторонам. Здесь ей все очень понравилось. Любящая мать Веры перевезла сюда из деревни лучшую мебель; в простенке, подле окна помещался дамский письменный стол из резного ореха с синим сукном. На нем стоял чернильный прибор, свечи, лампа, бювар, безделушки — совсем как на столе у взрослой дамы. На постели белело батистовое покрывало с кружевами на голубом чехле. В ординарной дверце платяного шкафа сверкало продолговатое зеркало. В углу стоял будуарный диванчик и два кресла с обивкой из светлого кретона; на окнах зеленели цветы. Можно было подумать, будто здесь живет молодая, опрятная девушка, но никак не маленькая первоклассница. Осмотрев все, Тростянцева пришла к заключению, что папаша должен устроить и для нее такую же комнату; она непременно попросит папашу об этом: он всегда исполняет желания Ольги и любит ее не меньше, чем любила Веру покойная мать. Оля крепко, но покровительственно поцеловала Веру и заметила Поповкиной:

— Вы ее разотрите хорошенько теплым уксусом, да напойте малиной… Она все плакала, кричала на холоде: может, она простудилась. Меня всегда вытирают уксусом, если думают, что я простужена… а пока — прощайте.

«Какая странная девочка!» — подумала еще раз Поповкина, глядя вслед Ольге, которая выходила из комнаты самоуверенно твердой, немного неуклюжей походкой.

На другой день Тростянцева пересадила Веру на одну скамью с собой и подарила ей большую, наклейную картинку. На картинке был изображен на голубом фоне незабудок белый ангел с желтыми волосами и с венком из роз на голове.

Оля дорожила этой картинкой; ей даже было немного жаль «голубого ангела», но она не хотела нарушить обещание, данное Вере в первую минуту их сближения.

С тех пор эти две гимназистки сделались неразлучными приятельницами. Расставаясь на каникулах, они скучали одна без другой, и мало-помалу для летних вакаций установился такой порядок: большую часть лета подруги проводили в семье Тростянцевой, в усадьбе Монплезир, а остальное время — в Орловке. Ольга ознакомила Веру с каменоломнями, мастерскими и прочими владениями своего отца. Вера привозила приятельницу в Орловку в «родовом» тарантасе и не без гордости говорила:

— Мой папа тоже помещик, только не такой богатый, как твой… Но у нас есть сенокос, огород, поле и все, все!.. А главное — сад! У вас нет такого хорошего сада, как орловский…

— Так покажи мне этот сад, что там за невидаль такая? — с недоумением спросила Ольга. Вера привела ее в сад.

— Вот подожди! — сказала она. — Я покажу тебе все по-очереди… Смотри сюда: здесь у нас вишняк, тут есть вишни всех сортов; самые вкусные из них — черешни и очень ранняя шпанка… Эта шпанка иногда поспевает в половине мая. Здесь начинаются сливы: ренглотки, венгерки, разные сливы… Тут растут яблоки: кисло-сладкие и сладко-горькие, ранние и поздние, антоновка, зимовка… много сортов… Это груши; у нас есть всякие груши: бергамотки и другие… Здесь мама устроила парники и грядки с клубникой, а там дальше растет спаржа, потом малина, крыжовник, смородина…

— Да! — беспристрастно согласилась Ольга. — Сад у вас не чета нашему! Фрукты хорошие… Только, какой от них доход?

— Как, какой доход? — возмутилась Вера. — А торговки? Они постоянно приезжают из города и все закупают… Один год, когда был урожай, мама тысячу рублей за сад получила… Видишь, какой доход!

— Ну, тысяча рублей еще небольшие деньги! — авторитетно заметила Ольга. Вера с почтением взглянула на подругу, для которой тысяча рублей ничего не значит.

— Посмотри, Оля, на эту грушу! — продолжала она. — Мы с мамой назвали ее: «гром-груша». Раз, во время грозы и грома, ее раскололо на три части, но каждая часть пустила ветки кверху и продолжает расти… Войди в середину! Там — как будто в зеленой комнате. На краю сада у нас стоит дуб, большущий такой! Мы его называем: «трон лешего», — он очень похож на кресло. А дальше, возле болота есть «стрела-береза», высокая, ровная… Пойдем, я тебе покажу!

— Дерево, как дерево! — решила Ольга, взглянув на березу. — Разве стрела такая бывает? В прошлом году папаша купил огромный лес и возил меня смотреть. Там страх как много деревьев; если бы каждому дереву давать имя, не хватило бы имен!

Вера огорченно вздохнула. Положительно, Оля не может, понять всей прелести Орловки. Лучше и не показывать ей остальных достопримечательностей…


Время летело. Восьмидесятые годы девятнадцатого столетия уходили в вечность. Вера с Ольгой подрастали, формировались, сосредоточенно присматривались ко всему окружающему. Уже младшая сестренка Веры, Раичка, поступила в гимназию и тоже поселилась в доме Поповкиной.

В четвертом классе, когда Ольге было пятнадцать, а Вере — четырнадцать лет, обе они пережили период непомерного увлечения драматическим театром. Подруги бредили наяву Гамлетом, Марией Стюарт, Королем Лиром, Нарциссом, Кином и Уриелем Акостой. Но наряду с классическими произведениями, Вера и Ольга с замиранием сердца созерцали, чуть не каждый вечер, всевозможные мелодраматические ужасы. В те годы провинциальные антрепренеры старались развлекать публику сердцещипательными мелодрамами. В городе Z. был очень предприимчивый антрепренер; он ввел в моду такие пьесы, о которых здесь до сих пор никто и не слышал. Антрепренер этот питал особенную слабость к пьесам с двойным заглавием, так например: «Жидовка или Казнь огнем и водою», «Сестра Тереза или За монастырской стеной», «Тридцать лет или Жизнь игрока» и т. д. Но в репертуаре Z-го театра имелись также забористые пьесы и с одним заглавием: «Убийство Коверлей», «Человек, который смеется», «Вокруг света в 80 дней», «Железная маска», «Вечный жид», «Дебора», «Всадник без головы», «Воровка детей», «Парижские нищие» и проч. По пятницам устраивались специальные спектакли, предназначаемые, главным образом, для еврейской публики (в городе значительную часть населения составляли евреи). Тогда шли разные произведения во вкусе пятничных посетителей, и выдающимся успехом пользовалась комедия: «Не тот жид, кто еврей, а тот жид, кто жид».

Ольга и Вера считали долгом бывать в театре всякий раз, как только на афишах появлялось неизвестное им дотоле заглавие. Некоторые, уж очень интересные, по их мнению, пьесы они смотрели по два и даже по три раза. При посещении театра девушки покупали билеты в так называемые «купоны для учащихся». Эти купоны являлись изобретением все того же находчивого антрепренера: «купонники» уплачивали по пятидесяти копеек с персоны и размещались в боковых ложах, ближайших к сцене. Купонные ложи имели много неудобств и никогда не посещались «настоящей публикой». Дорожа купонниками, антрепренер, по мере сил, заботился, как бы угодить им, так что более десяти-двенадцати особ в купонные ложи не допускалось, но все же купонники жаловались, что им тесно, как сельдям в бочке. Орлова и Тростянцева были яростными купонницами. Однако, увлечение театром не оказывало пагубного действия на их успехи в науках. Врожденная аккуратность Веры спасала театралок от манкированья занятиями: Вера настояла на том, чтобы сейчас же по возвращении из гимназии приниматься за приготовление уроков к следующему дню, а затем уже думать о театре. Это правило было возведено в обязательную повинность, и только благодаря такому строгому режиму, подруги продолжали числиться в разряде лучших учениц. Окончив занятия, Ольга провозглашала громкий девиз: «Да здравствует свобода!» — а Вера немного резонерским тоном замечала:

— Кончив дело, гуляй смело!

Такая пунктуальность порой возмущала Ольгу, привыкшую с детских лет к свободе и независимости.

— Вера! — говорила она. — У тебя не было в семье немцев?

— Нет! — удивленно отвечала Вера. — А что?

— Ведь ты настоящая немка! У тебя и в комнате все так аккуратно, так «до толку и до ладу», как выражается моя тетенька… И сама ты всегда такая чистенькая… Что на тебе разорвется, сейчас зашьешь; увидишь на платье пятно, поскорей вычистишь… И учишься ты как-то по-немецки: никогда ничего не пропустишь, все у тебя поспевает к сроку… Нет, ты немка, Вера, немка!

Вера, смеясь, отвечала, что лучше быть немкой, чем неряхой.

После вечернего чая приятельницы, обыкновенно, отправлялись в театр; к концу спектакля Алена Лукинична присылала за Ольгой экипаж и лошадей. Ночевали, в большинстве случаев, у Ольги: у нее было удобней и просторней, хотя не так уютно, как у Веры. Понятно, обе подруги мечтали о поступлении на сцену, разучивали монологи, декламировали стихи. Возвратившись из театра, они поспешно ложились спать, чтобы завтра не опоздать в гимназию, но сон долго не приходил. Вера и Ольга делились впечатлениями, рассуждали об исполнении только что виденной пьесы. У Веры была особая способность вполне точно воспроизводить голоса актеров и актрис, «передразнивать» их. Когда Ольга начинала дремать, Вера при свете лампады становилась на постель, живописно укутывалась в одеяло и произносила голосом актера Градова, любимца Ольги:

О, Лора, Ты святая женщина!
Ты тень моей утраченной любви…

— Повтори! Повтори! — кричала Ольга, забывая о сне.

Вера принимала новую позу и, захлебываясь от пафоса, декламировала:

Она меня зам-м-муки полюбила,
А я ее — за состраданье к ним!

Или еще:

Офелия! О, нимфа! Помяни
Грехи мои в твоей святой молитве…

Наутро обе приходили в класс вялые и сонные, но уроки они знали твердо, и самые строгие из преподавателей никогда не могли поймать врасплох юных театралок.

По праздникам у Веры Орловой устраивались дневные спектакли, или, правильнее сказать, дивертисменты. Публику изображали: Поповкина, ее кухарка, молодая хохлушка, и младшая сестра Веры, Раичка. Наибольшим сценическим талантом отличалась Вера, — в этом отношении Ольга совершенно пасовала перед нею. Вера напяливала на себя старомодные наряды Поповкиной и, выходя из-за шкафа, не без грации раскланивалась перед публикой; затем она читала монологи и стихотворения, выученные из хрестоматии или схваченные на лету в театре. Монологи не всегда передавались точно, но чувства в них было очень много. Особенно удачно выкрикивала Вера слова Арбенина:

Я плакал! Я — мужчина!
Что слезы женские? Вода!

Поповкина находила у Веры феноменальный талант. Во втором отделении спектакля выступала перед публикой Ольга. Подражая дикции актера Градова, она сначала довольно развязно произносила:

Вот парадный подъезд. По торжественным дням…

Но тут у Ольги возникало почему-то подозрение, что над нею смеются. Она несколько раз повторяла: «По торжественным дням… по торжественным дням»… И вдруг, сконфуженная, убегала за кулисы, т. е. за шкаф. Тогда Вера отправлялась туда же убеждать и урезонивать Ольгу, и та, наконец, снова появлялась перед публикой, начиная уже другой номер.

— Утопленница! — говорила она заглавие, и продолжала:

Унылый пруд! ты мне знаком!
Я помню вечер тот ненастный…

Дальше Ольга увлекалась и забывала о публике.

Вера, надрывая горло, кричала: «Браво, браво, Градова! Бис! Бис! Ура! Браво! Бис!

— Бис тоби! — вопила, в свою очередь, расходившаяся кухарка Поповкиной.

Ольга «по сцене» носила фамилию Градова, а Вера называлась: артистка Соборнова-Райская. Они избрали себе псевдонимы в честь тех актеров, которые им наиболее нравились, — и клялись удержать за собой эти псевдонимы, когда впоследствии поступят на сцену. От периодических недосыпаний и театральных волнений Ольга и Вера даже слегка похудели.

Весною, как раз во время экзаменов (всем известно, что экзамены в четвертом классе дело нешуточное), в Z. приехали на гастроли известные петербургские артисты. Орлова и Тростянцева усердно занимались, подготовляясь к экзамену по всеобщей истории. Сначала они старались и не думать о театре, но соблазн был слишком велик. Девушки, наконец, собрались в театр, решили поехать «одним один разок», взглянуть на столичных гостей и дальше ни-ни! Вера предложила захватить при этом с собой хронологию древней истории, чтоб «подзубривать в антрактах».

В тот вечер на сцене шла: «Женитьба Кречинского»; Давыдов играл Расплюева, а Кречинского — Киселевский. Изящная, артистическая игра целиком захватила Веру и Ольгу. Они сидели, затаив дыхание, не отрывая глаз от сцены, — позабыв о хронологии, не помня о том, что на свете существует древняя история и экзамены, что греки ведут свое летосчисление от первых Олимпийских игр и что об этом обстоятельстве должны твердо помнить лучшие ученицы гимназии. В тот момент даже аккуратная, никогда ничего не забывающая Вера не смогла бы ответить на вопрос: кто сказал: «Приди и возьми»? Кому говорилось: «Царь! Помни об Афинах!» и кто именно повторял, что ему мешают спать чьи-то лавры? Придя в состояние экстаза, подруги потеряли в театре тетрадки с хронологией, к великому огорчению Веры, которая столько трудилась, составляя список годов и переписывая его в двух экземплярах: для Ольги и для себя.

Как в очарованном сне, ехали они домой по молчаливым улицам города, мимо уснувших домов и благоухающих садов с цветущими каштанами, с высокими кустами сирени. При свете месяца лиловая сирень казалась белой; на землю ложились фантастические тени; боярышник разливал в воздухе свой сладкий, опьяняющий аромат.

— Ах, Оля! Как хорошо жить на свете! Как мне жаль тех, кто уже умер! — восторженно прошептала Вера.

— Что ж их напрасно жалеть, Верок? Им не поможешь! Мы тоже умрем, и о нас, может, никто не пожалеет! — ответила Ольга.

Остыв немного от волнений, девушки с аппетитом поужинали и поспешили лечь спать, чтобы завтра с утра повторить «Пелопонесские войны и дальше, до Рима». Но, уже лежа в постели, Вера не выдержала, и, вскочив с ногами на подушку, точь-в-точь барственным голосом Киселевского произнесла:

— «Ра-а-сплюев! Поди сюда, любезный человек!» И потом после паузы заключительные слова комедии: «Сорвалось! А все женщины… женщины!»

Тут и Ольга пришла в восторг; она обнимала Веру и, захлебываясь, кричала: «У тебя, Верок, талант, талант! Понимаешь ли ты, что значит: талант? Черт меня побери!»

Они уснули только на рассвете.

Благое намерение одним один разок побывать в театре так и осталось благим намерением, пригодным разве для замощения ада. На другой день подруги смотрели «Старого барина», на третий — «Чародейку», «Доктора Мошкова» и прочие, модные в то время новинки. Так они провели вечеров десять в самый разгар экзаменов. Благодаря этому увлечению, Ольга перешла в пятый класс без всякой награды, а Вере едва-едва удалось «выскочить» на «книгу без похвального листа», т. е. получить награду второй степени.

Следующий учебный год был посвящен систематическому чтению и саморазвитию. Случайно Ольге удалось раздобыть «запрещенный» систематический каталог для чтения выдающихся произведений русской литературы. Переехав осенью в город, девушки задались целью «питать и развивать ум», руководствуясь запрещенным каталогом. Чтением они увлеклись еще больше, чем театром. Прочитав ту или другую книгу, сторонницы саморазвития отыскивали в прежних журналах критические статьи, написанные по поводу данного произведения: так поступать рекомендовал систематический каталог.

Вера и Ольга сообща плакали над умирающим Базаровым, над судьбой Анны Карениной, над могилой мечтательного Обломова и над «Рыбаками» Григоровича. Но больше всего было пролито слез над больными, униженными, и оскорбленными героями Достоевского.

Юные читательницы с неудержимой энергией успевали раздобывать те книги, которых нельзя было получить в библиотеке. Они прочли: «Что делать?» Чернышевского, «Кто виноват?» и «Письма» Герцена, «Подводный камень» Авдеева, «Шаг за шагом» Омулевского. Некоторые из этих книг, написанные задолго до рождения наших героинь, уже значительно устарели, утратили свое первоначальное значение. Но запрещенный каталог являлся созданием минувшей эпохи, и от него нельзя было требовать иной системы.

Вера и Ольга «проглотили» много литературных произведений, однако, не могли утолить свою умственную жажду и потребность читать, которая развивалась в них все больше и больше, по мере того, как время шло вперед. Иногда девушки не ясно понимали прочитанное, или понимали его превратно, но это не помешало им приняться за статьи Белинского, Добролюбова, Писарева, Шелгунова, а также и других, более современных критиков и новейших публицистов. Читали они и творения «ретроградов»: «Некуда» Лескова, «Марево» Клюшникова и прочих. Случалось, подруги резко и диаметрально расходились во взглядах на вещи и на книги.

Ольга искала, главным образом, содержания и часто довольствовалась только одним содержанием.

Вера же, помимо этого, еще придавала громадное значение форме. Плохо или небрежно написанная вещь не производила на нее сильного впечатления, независимо от того, на какую бы тему ни писал автор. Она инстинктивно поклонялась красоте, искала этой красоты везде и во всем. Ольга где-то вычитала, что такого рода преклонение перед красотой — своего рода язычество. И она часто преследовала Веру, укоризненно называя ее «язычницей».

Между прочим, читали они (уже и тогда почти всеми позабытый) роман Омулевского: «Шаг за шагом». Вере чрезвычайно понравился благородный герой романа, Светлов, хотя она находила, что самый роман написан «неважно».

— Боже! Боже! — воскликнула она. — Вот если б на эту тему да написал Тургенев! Если бы такого Светлова да встретить в действительной жизни… Я бы, кажется, подошла и поцеловала у него руку: так он мне нравится!

Ольга, пожав плечами, иронически спросила:

— Ну, а потом что? Поцеловала бы руку и замуж за него вышла? Правда?

Вера не поняла насмешки.

— Отчего же нет? Конечно бы вышла, если бы взял… Он очень славный и… интересный…

— Вот то-то и есть: интересный! Ты бы его потому и поцеловала, что интересный! А когда б он был совсем, совсем некрасивый, да еще плохо одетый, так ты бы и смотреть не захотела на него, и руки целовать не стала, и души его не заметила бы! У тебя всегда на первом плане внешность! Помнишь, как ты отвергала Обломова? И отвергала только потому, что у него ячмени на глазах были? Ты из-за ячменей душу проглядела, да какую душу! Кристальную!

— Вовсе нет! И ничуть я Обломова не отвергала, и душа его мне нравится, очень нравится! Только я говорила, что в него нельзя влюбиться, потому что у него ячмени! Ведь это некрасиво… Вдруг: я его люблю, а у него ячмени! Но душу его я всегда бы оценила, независимо от этого…

— Воображаю! И Базаров тоже тебе не нравился, потому что — рыжий!

— Но разве я виновата, что терпеть не могу рыжих? Базарова мне под конец жаль, он отличный человек, а все-таки рыжий…

— Конечно! Я же говорю: ты язычница! Тебе непременно подавай этакого франтика: глаза с поволокой, волосы-локонами, губы, как кораллы, зубы, как перлы… Одно слово, герой бульварного романа…

— И все это нисколько не помешает, если он будет умный и славный… А без души и красота теряет свою цену…

— Рассказывай! — недоверчиво протянула Ольга.

Вера лукаво усмехнулась и с оживлением торопливо заговорила:

— Постой, постой! А скажи, ты могла бы влюбиться в одну душу? Ведь душа душой, а все же, чтоб он не был противный… Подожди! Вот представь себе господина: душа тончайшей кристальности и умный он! Страшно умный!! Но зато на каждом глазу по два ячменя! Ресниц нет! Во рту ни одного зуба! Губы — белее бумаги, волосы красные, как огонь; сам — рябой-ря-я-бой! И гря-я-зный! Нос луковицей, руки в веснушках, а ноги кривые, бочонком! Ты в него влюбишься? Ты его поцелуешь за то, что у него душа возвышенная? Ну, скажи же, скажи! Да только по правде, по совести?

Ольга призадумалась.

— Вольно ж тебе рисовать такого урода, что при одной мысли о нем человека тошнить начинает!.. Таких и на свете нет! — упрямо возразила она. — А я имела в виду совсем другое… — Но что это «другое», Ольга не пояснила.

Систематическое чтение книг продолжалось. Наконец, дойдя уж до последних книжек журналов, Ольга и Вера вспомнили, что вот — русских авторов они почти всех знают, а с иностранными знакомы очень мало. Тогда Ольга попросила отца пригласить к ней француженку и немку: ей хотелось поучиться языкам по программе, более широкой, чем гимназическая. Вместе с Ольгой начала заниматься языками и Вера; они неустанно трудились в течение всех каникул, после легких, сравнительно, экзаменов пятого класса, и в результате достигли желанной цели: научились бегло читать по-французски и сносно по-немецки. Пришла пора изучать иностранных писателей.


В это время случилось одно маленькое происшествие. Как-то, в начале зимы, Вера с сестрой Раичкой уехала на несколько дней в деревню. Их отец был болен: у него на шее сделался карбункул; предстояла мучительная операция — прорез карбункула. Тростянцева скучала без подруги, издали волнуясь и опасаясь за исход операции. В отсутствии Веры она не могла ни читать, ни предаваться размышлениям. Ольга вспомнила, что забыла в комнатке Веры свой учебник словесности и отправилась на поиски за этой книгой. Она перерыла, с помощью Поповкиной, все книжки, аккуратно сложенные на этажерке. Теории словесности нет нигде; можно было предположить, что учебник провалился сквозь землю. Оставалось еще поискать в ящиках письменного стола. Ольга открыла один из ящиков, и взор ее остановился на небольшом листке бумаги, исписанном почерком Веры с поправками, помарками и дополнительными строками на полях. Это было стихотворение, несомненно принадлежавшее перу Веры. Несколько безнадежным тоном и не совсем гладко юная поэтесса прочувствованно говорила:

Бессильно ты плачешь над свежей могилой
Малютки прелестной своей.
Звучат твои стоны тоскливо, уныло
В толпе равнодушных людей.
Теперь ему чужды и пошлость людская,
И ложь, и постыдная лень;
Пред ним — беспредельная радость святая,
Пред ним — бесконечно-ликующий день!
Успел избежать он тоскливых мучений,
Уснувши спокойным и радостным сном…
Уж он не узнает борьбы и лишений,
Зачем же ты плачешь о нем?

У Ольги от волнения дрожали руки. С одной стороны, стихотворение произвело потрясающее впечатление, еще выше подняло Веру в ее глазах. С другой, ей становилось обидно, больно: значит, есть что-то такое, что Вера скрывает он нее, между тем, как она, Ольга, всегда стоит перед Верой с открытой душой, не утаивает ни одной мысли.

Операция сошла благополучно. Прошка привез в город Раичку и Веру, которая сейчас же по приезде — веселая, довольная и радостная — прибежала к Ольге. Но та встретила ее как-то холодно. Ольга с укоризной глядела на подругу, а Вера, ничего не подозревая, подробно передавала свои последние впечатления. Перед операцией отец благословил детей, долго молился и плакал. Дети слышали из соседней комнаты, как он бормотал разные несвязные слова, засыпая от действия хлороформа. В эту минуту Вера так боялась, как никогда в жизни. Зато потом, какая наступила радость, когда все окончилось благополучно: теперь уже нет ни малейшей опасности. Ольга внимательно выслушала рассказ и в заключение произнесла:

— Слава Богу, что операция обошлась так удачно! Слушай, Вера: я хотела у тебя спросить… ты ничего от меня не скрываешь? Все говоришь мне? Так же, как и я тебе? Или у тебя есть свои секреты?

Вера покраснела и с запинкой сказала:

— У меня нет от тебя секретов, Оля!

— Ты говоришь нет? А стихи? Ты думаешь, я ничего не знаю? Я все знаю! — заговорила Тростянцева, с такой силой ударяя кулаком по столу, что картонный абажур закачался во все стороны на лампе и жалобно зазвенел своими металлическими частями. Вера заплакала, припав лицом к столешнице.

— Я не хотела скрывать от тебя… я давно собиралась показать тебе, только мне стыдно было… Не понимаю, почему, но очень стыдно… Зачем ты подкралась исподтишка? Зачем прочла без меня? Я бы потом, все равно, показала тебе, а теперь ты меня обидела… мне теперь страх как больно.

Ольга смирилась, успокоилась. Мир был водворен снова. Вера отдала Тростянцевой все свои произведения, но просила, чтоб она не читала стихотворений в присутствии автора.

— Мне и без того стыдно, что я написала такую ерунду! — совершенно искренно признавалась Вера.

В тетрадке с розовой обложкой оказалось несколько небольших, тщательно переписанных отрывков и две длинные поэмы. Одна из них была озаглавлена: «Крез, царь Лидийский», другая: «Содом и Гоморра».

Всю ночь не могла уснуть Ольга, перечитывая стихи Веры. Эти стихотворения приводили ее в трепетный восторг; преобладание глагольных рифм и другие явные недостатки нисколько не смущали ее. Особенно понравился Ольге диалог из поэмы «Крез, царь лидийский». Крез разговаривал с Солоном:

И так Солон, теперь ты знаешь
Богатства Лидии моей.
Скажи: кого ты называешь
Счастливым самым из людей

Затем шел пространный и поучительный ответ мудреца Солона и заключение первой части поэмы:

Умолк мудрец… Царь Крез смутился:
Другого он ответа ждал…
Весь двор в испуге притаился,
Беспечный деспот промолчал…

Во второй части было необычайно, по мнению Ольги, эффектное описание момента, когда Крез на костре повторяет имя Солона и дает персидскому царю, Киру, соответствующие объяснения.

Кир в раздумьи слушает Креза и, наконец:

Смущенный Кир сказал: «Прощаю!
Казнить я Креза не хочу…
Не дорожит он жизнью — знаю!
Но все ж его я пощажу!

Не спалось в эту ночь и Вере: она с тревогой ждала суда Тростянцевой, ее жестоко мучило авторское нетерпенье, но Вера пересилила себя и утром не побежала к Ольге, хотя в тот день было воскресенье, и она свободно могла спозаранку навестить подругу. Впрочем, Ольга не заставила себя долго ждать: чуть свет прибыла она к поэтессе, бурно обняла Веру и принялась повторять на все лады свою излюбленную фразу:

— Ты талант, Верок! Ты — талант! У тебя все таланты! И сценический, и поэтический, но я не завидую тебе: я тебя люблю.

На каникулах, живя в гостях у Ольги, Вера попробовала писать прозой. На шестидесяти пяти листах писчей бумаги она написала повесть под заглавием «Загадочная натура» и посвятила ее Шпильгагену. Повесть начиналась словами: «Это было давно, в невозвратные дни моей далекой, светлой юности», а заканчивалась следующими, не лишенными даже некоторой эффектности, строками: «Прощайте, прощайте, милые тени далекого прошлого! Вы вдвойне дороги моему сердцу, потому что вместе с вами от меня уходит незабвенная молодость. И на смену ей на моем, теперь уже недолгом, жизненном пути появляется суровый призрак холодной, одинокой старости. Милые тени! Прощайте!»

Вера рыдала над этими словами, и Ольга, в свою очередь, находила их глубоко-трогательными. Энергичная Ольга тут же решила, что произведение Веры следует немедленно отослать в редакцию «Мирового Вестника».

Вера перепугалась.

— Уж ты выдумаешь! Зачем сейчас в «Мировой Вестник»? Там все настоящие писатели сотрудничают, а я возьму и подпишусь: Вера Орлова. Засмеют меня и конец! Нет, в «Вестник» нельзя! А вот что: пошлем лучше в «Живописное Обозрение» и сверху на рукописи обозначим: «бесплатно»… Тогда, может, и напечатают!

Ольга неумолимо замотала головой.

— Слушай, Вера! Не напускай ты на себя, пожалуйста, этого смиренства! Ты написала гениальную вещь, значит — и поступать с нею должно, как с гениальной вещью! В «Мировой Вестник» и — никуда больше! Подожди! Мы им покажем, как нужно писать!

Ольга с азартом колотила кулаком по столу, но кому это: «им» — редактору «Мирового Вестника», или читающей публике, так и осталось невыясненным.

Настойчивость Тростянцевой заставила Веру безжалостно сжечь свое первое детище. Она испугалась за себя: ведь так легко поддаться сладкому соблазну, послать повесть в редакцию и, таким образом, «оскандалиться навеки». Нет, уж лучше уничтожить самую возможность скандала.

Ольга долго не могла простить Вере этого аутодафе.

— И все, все сожгла? Даже черновое? — допытывалась она.

— Все! — лаконически отвечала Вера и умоляла никогда больше не вспоминать об ее творческих способностях.

Между тем, последовательное «изучение западно-европейской литературы» продолжалось своим чередом, частью в подлинниках, частью по переводам. Нужно было удивляться, откуда берется у этих, предоставленных самим себе, подростков столько энергии и любви к труду. Откуда у них взялась пытливая любознательность, неутомимая жажда знания, инстинктивное стремление к свету? Ольга, не жалея денег, приобретала в магазинах те книги, которых не было в библиотеке. Изучая известных иностранных авторов, девушки письменно излагали свои мнения о прочитанном, выписывали цитаты, составляли «конспекты». Однажды Вера притащила из библиотеки популярную историю философии Вебера и уговорила Ольгу «позаняться философией». Дальше они принялись за чтения Милля, Спенсера и других. Девушки далеко не всегда понимали этих мыслителей, но старались усвоить хоть что-нибудь. Теперь они стремились развивать в себе «ум, гений и энергию», ратовали за эмансипацию женщин, повторяли слова: «все полезное прекрасно». Сейчас же по окончании гимназии они собирались ехать заграницу — «изучать на практике мир божий» — мечтали и о том, чтобы побывать в Америке, этой «стране труда и колоссальной энергии». Подруги начали изучать латинский язык, проектируя поступить на медицинские курсы, как только эти курсы будут открыты. И какие проекты, какие мечты не приходили им на мысль!

Ольга, впрочем, вскоре охладела к латыни, но Вера упорно продолжала переводить с русского языка на латинский: «Attende, mi fill! Scribe in tuos codicillos hoc exemplum. Si habis viginti mala, sex prima» и т. д. Она сожалела лишь об одном, что некому исправить эти переводы, объяснить, не ошибается ли она.

Обе приятельницы горели от нетерпенья: да когда же, наконец, придется расстаться с гимназией? Когда же начнется действительная жизнь и кончатся ожидания? Им надоедало ждать и все готовиться к чему-то новому. С некоторых пор Вера утверждала, что старинные часы, равномерно отбивающие ход времени в столовой у Ольги, теперь постоянно выговаривают: «Что-то будет? Что-то будет?» Ольга признавалась, будто и ей в тиканье часов слышится тот же вопрос, а иногда восклицание: «Жизнь идет! Жизнь идет!»

— Да, да! — замечала в ответ на это Вера. — Жизнь идет, но не от нас, а к нам! Еще немножко, и она совсем подойдет близко, близко! Помнишь, Оля: «Мертвые в мире почили, время настало живым»? Вот оно походит наше время! О, мы не загубим его даром! Наша жизнь не должна пройти бесполезной.

Пока Орлова и Тростянцева питали ум, «развивая в себе гений и энергию», сверстницы и соученицы по гимназии раз навсегда прозвали их: «чернокнижницами». Но в гимназии их все любили. Чернокнижницы «не зазнавались», не имели никакого желания «важничать», или импонировать своею начитанностью. Напротив, они всегда были рады оказать остальным подругам посильную помощь, растолковать непонятное, выяснить неопределенное. В последнее время учителя не ставили Вере и Ольге отметок за сочинения, а довольствовались тем, что возвращали им тетради с письменными работами без всяких помарок, с лестной надписью: «очень хорошо»… Как-то раз учитель словесности признал образцовым сочинение Веры: «Русская женщина в Записках Охотника Тургенева» и прочитал его вслух, в назидание всему классу.

«Это что! — думала про себя Ольга. — Вот если б ты, прочитал Загадочную натуру, или поэмы Веры! Тогда было бы другое дело! Ты, пожалуй, и сам не сумеешь так написать, потому что для этого нужен талант!»

Во всех отвлеченных вопросах Ольга высоко ставила авторитет Веры, которая нередко исправляла письменные работы приятельницы и часто помогала ей решать геометрические задачи. Но в практическом отношении Тростянцева была гораздо сообразительней и опытнее Веры. Так что в этой области первенствовала Ольга.

Благосклонно относились к этим общим любимицам даже старые, высохшие и озлобленные, классные дамы. Единственно, что ставила в укор Тростянцевой и Орловой престарелая надзирательница, Хиония Карловна, — это отсутствие женственных манер. Хиония Карловна говорила о подругах:

— Я не спорю: они милые девушки, скромные и способные, до известной степени, украшение нашей гимназии… Но их скорее следовало бы называть: «милыми мальчишками»! Всякий должен согласиться, что у них — полное отсутствие манер: их движения резки и неженственны, они слишком громко смеются, чересчур быстро ходят… Словом, — это мальчишки! Я уверена, что на каникулах они лазят по деревьям и стреляют из ружей!

Хиония Карловна считала это верхом не женственности.

Перед окончанием гимназии Ольга и Вера, сформировавшись, превратились в хорошеньких, почти взрослых девушек. Но они до сих пор не имели понятия о детском флирте, никогда не кокетничали, не получали записочек от влюбленных гимназистов. Их мечты были чисты и целомудренны; их воображение заполонили отвлеченные вопросы и лукавые мудрствования. Орлова и Тростянцева не могли похвалиться перед сверстницами толпой поклонников и обожателей, хотя на них засматривались многие мужчины на улицах и в театре. Подруги, всецело занятые умственной жизнью, лишь смутно догадывались о том, что они «тоже не хуже других», однако не придавали этому обстоятельству никакого значения.

Пожилые, но игривые уличные донжуаны неизменно преследовали Веру эпитетом: «херувимчик»; девушка, сильно конфузясь, с испугом убегала от этих непрошенных ценителей красоты, а Ольга однажды ожесточенно обругала акцизного чиновника, который предложил проводить ее от библиотеки «хоть на край света». Ловелас беспрекословно выслушал энергичное порицание…


Наступили выпускные экзамены. Вера и Ольга, прекратив чтение книг, принялись за повторение гимназического курса. Главные экзамены — по наиболее трудным предметам — сошли блистательно. Теперь оставались лишь второстепенные, которых уже нечего было бояться.

— Вот что, Верок! — предложила Ольга. — Нам необходимо перевести и дух от этих занятий! Смотри, ты даже позеленела из-за них! Съездим на один день к вам, в Орловку, отдохнем, подышим свежим воздухом — и назад, к учебникам… Ландыши-то, ландыши теперь в самом цвету! Целый день в лесу провести можно!

— Великолепно! — одобрила Вера. — И знаешь, что? Отслужим панихиду над маминой могилой! Мне она снилась сегодня ночью, и я думаю весь день о ней, о маме… Ведь мы с тобой только теперь начинаем жить, пусть же она благословит нас!

Ольга согласилась, и после того им почему-то взгрустнулось.

Стояла вторая половина мая. Весна в том году была немного поздняя, но тихая и ясная. Девушки украсили могилу снопами ландышей и сирени и пригласили старого священника отслужить панихиду. Это был тот самый старик, который когда-то хоронил Верину мать. Младшие дети и одряхлевшая нянька тоже приплелись на кладбище. Кладбище раскинулось вблизи Орловской усадьбы; с одной стороны подле него приютилась группа старых осокорей с полузасохшими верхушками, с другой — кусты бузины. Вокруг разбегались во все концы хлебные поля и сенокосные луга; в отдалении зеленели высокие курганы, покрытые молодыми хлебами, как изумрудным ковром. Сверкая на солнце, они сливались с горизонтом. А солнце сияло над землей — яркое, нежное, согревающее, щедро рассыпая жизнь; под его теплыми лучами тянулась к небу свежая весенняя трава, полевые цветы доверчиво раскрывали свои разноцветные чашечки. Пчелы озабоченно жужжали, перелетая с места на место. В траве копошились красноватые козявки, похожие на божьих коровок; в канаве, окружавшей кладбище, сновали ящерицы, суетились муравьи. В далекой, прозрачной вышине распевали птицы. На верхушке ближайшего из осокорей аисты, стоя над гнездом, расправляли на солнце крылья и производили трескучий, деревянный звук, точно стуча в колотушку. Характерный весенний гул наполнял воздух стройными мелодиями. Девушки взволнованно следили, как священник дрожащими руками брал от псаломщика свою вытертую епитрахиль и надевал ее на себя. Они вслушивались в замирающий старческий голос: «Еще молимся о упокоении…» И чувствовали, как к горлу подступают рыдания, а слезы невольно выплывают из глаз.

Ладан струился синеватым дымком из кадила, рассеиваясь без следа в необъятном воздушном пространстве. Нянька опустилась на колени и припала к земле. Какая-то отважная птица, привлеченная небывалым зрелищем, низко пролетела над самыми головами молящихся, прокричала свое: чи-ви-вик! и поспешно исчезла, сама испугавшись собственной храбрости.

Вера рыдала все сильней и сильней. Заплакали, глядя на нее, и младшие дети, не отдававшие себе ясного отчета, почему это они плачут? Они не помнили матери; ее личность являлась в детском понятии чем-то отвлеченным, неуловимым. Но в ту минуту им стало жаль кого-то близкого, лежащего в темноте под землею, когда все кругом поет, радуется и так красиво расцветает.

Панихида кончилась. Священник и нянька с детьми направились обратно, к дому, а Ольга и Вера замешкались на кладбище. Их заплаканные лица пылали; ветер играл непокрытыми волосами, сжигая на щеках влажную от слез кожу. Девушки ничего не замечали. Они молча опустились на траву, под тенью старых осокорей и задумались. Солнце ласкало золотыми лучами осевшую от времени могилу, почтенную сегодня молитвой. Сирень и ландыши уже успели привянуть, но благоухали, казалось, крепче прежнего. Рядом возвышались соседние зеленеющие холмики, увенчанные убогими крестами; между ними пестрели цветы.

Щемящая и в то же время успокоительно-нежная грусть овладевала молодыми сердцами. Это был момент, когда человек чувствует себя выходящим на дорогу жизни: и страшно, и сладко, и предвидишь что-то неизбежное, и жаль близких, утраченных навсегда, с которыми было бы так хорошо в эту минуту. Слезы высохли, но грусть не проходит.

А старые, хотя еще мощные, осокори тихо и заботливо шумят над юными головами, словно посылая родственные благословения:

— Добрый путь! В добрый час!

И в их немолчном шелесте слышится что-то славное, бодрящее… Кажется, будто они не громко, но убежденно лепечут:

«Идите в жизнь! Не бойтесь ее… И не отгоняйте от себя сладкой, молодой грусти: она не наложит морщин на свежие лица, напротив, она сохранит вам сердца и души. Смелей, не бойтесь! У вас в руках наивысший дар неба, самое ценное достояние человека — юность! И никто — кроме времени — не в силах лишить вас дорогого сокровища, да и время не сможет отнять воспоминании об этой блестящей жизненной весне… Пусть потом придут жгучие летние грозы, осенние непогоды и суровая стужа неумолимой зимы: воспоминание о весенних юных днях всегда согреет больную душу живительным теплом…

Пройдет все! Эти могилы сравняются с полем, засохнем мы, увядающие деревья, не станет и вас… Но юность останется на земле! И на нашем месте вырастут новые великаны, и они, как мы, запоют новым поколениям могучие, бессмертные песни природы… Не умрет, не исчезнет бесследно все юное и хорошее, потому что юность так же бесконечна, как и жизнь»…

О. Н. Ольнем
«Русское Богатство» № 4, 1900 г.