Николай Брешко-Брешковский «Необъяснимое»

Посвящается Николаю Александровичу Сергееву

I

Высокий, сутуловатый и худощавый человек, на котором форменный сюртук болтался обыкновенно, как на вешалке, теперь, сидя в санях, напоминал большую, снежную гору, увенчанную острой верхушкой песочного цвета. Как и подобает области вечного снега, верхушка была местами покрыта налетом инея. Говоря попросту, путник обмотал голову башлыком, откуда из-под заиндевевших пучковатых бровей смотрели глаза его, вечно унылые, грустные. Смотрели моржовые усы в сосульках и в ледяной коре.

Мертвая снежная пустыня ровной пеленой, белой и скучной, расстилалась кругом, Бог знает где сливаясь в неясной линии горизонта с тусклыми свинцовыми небесами. Глухая полевая дорога не была хорошо укатана. Мало кто по ней ездил, особенно зимней порою.

Сани часто ныряли в ухабах, подскакивали и кучер Геннадия Семеновича удивлялся, что барин на этот раз сидит смирно и «не лается». За несколько лет своего «нумерования», он привык всегда слышать в дороге выходящую из-под моржовых усов Геннадия Семеновича, довольно энергичную брань по всевозможным адресам. Геннадий Семенович бранил Кирилла за неуменье ездить, бранил дорогу, морозы, бранил «эту подлую службу». Но на сей раз никому не досталось, хотя кучер правил по-прежнему, знакомая дорога была все та же ухабистая, несносная, а мороз отличался редкостной силой.

Геннадий Семенович Пеньчук занимал должность станового пристава. Господь наградил его многочисленным семейством, которое Пеньчук любил от всего сердца. Он отличался тихим нравом, хотя не прочь был поиграть в карты и выпить в доброй компании лишнюю рюмку. Зато в ранней молодости, когда Геннадий Семенович служил писцом уездного полицейского управления, он совершал иногда проделки, которые надолго становились басней города. Так, однажды, желая выиграть трехрублевое пари и, пожалуй, больше всего желая дать простор бунтующим силам дерзкой молодости, — Пеньчук в четыре часа летнего утра, через весь базар города Борзны продефилировал нагишом. Но это было очень давно. Семья, зрелый возраст и жажда во что бы то ни стало, сделать карьеру, навсегда погасили в Пеньчуке всякое стремление к подобным, чрезмерно эксцентричным выходкам.

Заветная мечта Пеньчука — выбиться из ничтожества в настоящие люди и получить на худой конец исправника, — не осуществлялась. Двадцать два года тянул он лямку станового пристава — и дальше ни с места. А уж он ли не старался, он ли не лез из кожи? Ночей не досыпал, куска не доедал, летая как угорелый из одного конца стана в другой. Был момент, когда звезда Геннадия Семеновича могла вспыхнуть, наконец, и засверкать ярко. Но этот момент упущен, потерян раз навсегда. Преступник словно сквозь землю провалился, сгинул бесследно. Интересное, загадочное дело, прогремевшее на всю губернию…

Исправник поручил Геннадию Семеновичу найти убийцу, твердо надеясь, что он разыщет. Но Пеньчук не оправдал надежд. Шибко разгневался тогда исправник, кричал, топал ногами.

— …Все вы хороши, все не годитесь ни к черту! Поступите на службу — лекоками смотрите, а чуть что до дела — хуже старых баб!..

Горько, обидно было Геннадию Семеновичу слушать исправничьи слова. Кто-кто, а уж он никак не заслужил их! Несправедливо! Целую ночь потом не мог он уснуть, все ворочался, вздыхал, проклинал убийцу. Этот, бесследно исчезнувший злодей совершил не одно, а два преступления, — во-первых, убил одного из богатейших помещиков губернии, а во-вторых украл у Пеньчука его карьеру — тоже своего рода убийство, медленное, мучительное…

II

Тому обстоятельству, что Геннадий Семенович сидел молча и, по выражению кучера, «не лаялся», была своя причина и причина довольно основательная. Его всецело захватила мысль о скорой возможности отличиться в глазах начальства и двинуться вперед по службе. Конечно, это далеко не походило на горделивые мечтания молодости! Теперь он с удовольствием помирился бы на должности помощника исправника. Позавчера урядник донес ему, что в необитаемую усадьбу, лет девять назад убитого помещика Рейх-Топольницкого, прибыл на днях из Петербурга какой-то молодой человек. Называет себя дальним родственником покойного. Привез два плоских ящика, неизвестно с чем. Сторож Карп заметил у него какие-то бляшаные (жестяные) мешочки; если их подавить хорошо пальцами, то через шейку течет что-то жирное. Урядник видел приезжего: у него бледное лицо и длинные черные волосы.

Все это вместе взятое показалось Геннадию Семеновичу крайне и крайне подозрительным. В самом деле, с какой стати приедет вдруг из Петербурга в покинутую усадьбу, где боятся жить не только дальние, по даже близкие родственники убитого? Потом эти плоские ящики и жестяные мешочки? Безумно радостная мысль молнией обожгла мозг Геннадия Семеновича; у него даже дух захватило. А что если это… это… он даже боялся вымолвить, просившееся из-под моржовых усов слово; так много было в нем чего-то жуткого и вместе манящего.

Заполучить, черт возьми, такого гуся, сцапать его и представить куда следует; это куда почище, чем найти убийцу… И обычное унылое выражение глаз станового пристава сменялось радостным, торжествующим, и заранее уверенный в успехе, он крепко потирал руки.

Такого приблизительно характера думы волновали всю дорогу Геннадия Семеновича и немудрено, что, целиком ушедший в них, он забыл и про кучера, и про ухабы, и про жестокий январский мороз. Почти всегда Геннадий Семенович ездил с колокольчиком, но на этот раз поостерегся и колокольчик велел подвязать.

— Его, подлеца, далеко слышно, — говорил он Кирилле еще дома, — а так лучше; как снег на голову.

Уже стемнело и прозрачные сумерки погасающего дня сменились мраком, когда Пеньчук въехал в громадный двор усадьбы, где девять лет назад совершилось загадочное убийство и где с тех пор никто не живет, за исключением дряхлого восьмидесятилетнего сторожа Карпа, который сам все равно, что покойник. Немое напряженное молчание встретило Геннадия Семеновича. Ни одна собака не тявкнула. Чем-то странным, могильным веяло от безмолвных, занесенных снегом построек; и барский дом, с колоннами и куполом, глядел угрюмо, неприветливо. Все окна, за исключением одного, были то заколочены, то враждебно смотрели во мрак своими черными, не мигающими глазницами. Только слабый огонек в ближайшем к подъезду окне говорил, что жизнь еще теплится в этом, брошенном на произвол судьбы, умирающем, многоглазом исполинском существе.

Геннадию Семеновичу стало боязно. Он пожалел, зачем не взял городового, или, по крайней мере, кого-нибудь из деревенских властей села Топольниц. Рука невольно потянулась к тому месту, где под толстым слоем полушубка и двух форменных пальто отогревался револьвер.

Хоть бы малейший намек на дорогу или даже тропинку. Медленно, с трудом подвигались лошади, прокладывая путь чрез девственные, нетронутые сугробы. У подъезда, будто шапкой увенчанного круглым и белым от снега куполом, замерли на страже два тополя в белых серебристых одеяниях.

— Ни души! Вот кладбище! А ну, гукни, Кирилло! — сказал Пеньчук. — Может кто отзовется.

— Карпо! — крикнул кучер. И как-то странно прозвучал окрик его в кладбищенской тишине покинутой усадьбы. Он сам не узнал своего, будто чужого голоса. Ответа не последовало и по-прежнему все было пустынно и тихо.

— Карпо, гоп, гоп! — рявкнул Геннадий Семенович из-под обледенелых усов.

Минута томительного ожидания. Наконец, где-то звякнула дверь, заскрипели половицы, протяжно завизжала наружная большая дверь и, на занесенном снегом крыльце, обрисовалась фигура старого Карпа, в коротком полушубке и круглой барашковой шапке.

— Кого Господь Бог послал? — не особенно дружелюбно прошамкал седобородый Карпо. Тон его не понравился Геннадию Семеновичу.

— Эй ты, поди сюда, старый хрыч! — крикнул он голосом власть имущего. Старик услышал, — он был глуховат, — медленно спустился с крыльца и приблизился к становому. Подслеповатые глаза его разглядели форменную шинель, узнали «начальство» и Карпо торопливо сорвал шапку, обнажив лысую голову. Геннадий Семенович, которому кучер пособил вылезть из саней, наклонился к уху Карпа и спросил полушепотом:

— Паныч дома?

— Дома, ваше высокоблагородие, дома!

— Надень шапку, голову простудишь. Ну, веди меня, старче, в хату, хочу познакомиться с молодым панычом; что он делает?

— Чай пьют, я им самоварчик поставил, а они пьют себе.

— Доброе дело, и я выпью стаканчик с холоду, — говорил Геннадий Семенович, громадный, серый, поднимаясь на крыльцо. В холодной и темной передней становой подвигался осторожно, держась за кожух Карпа. В обширной прихожей было тоже темно, но мрак ее пронзали слабые лучи огня из соседней комнаты.

Геннадий Семенович размотал башлык и с помощью старика приступил к сложной процедуре своего разоблачения. В это время к порогу подошел бледный брюнет среднего роста в черной пиджачной паре, и согнувшись, держа руки в карманах, смотрел на Геннадия Семеновича, который вылез из последнего пальто и обтирал платком усы.

— Честь имею познакомиться. Пеньчук, Геннадий Семенов, пристав первого стана.

Бледный брюнет скользнул глазами по худой, сутуловатой фигуре, в поношенном форменном сюртуке с узенькими погонами и протянул руку.

— Бриславский.

— Только не через порог, а то еще, чего доброго, будем ссориться. Хе-хе.

Брюнет ничего не ответил, не улыбнулся и, посторонившись, дал возможность Геннадию Семеновичу переступить порог. Появление гостя далеко не обрадовало бледного молодого человека. Вообще, он не желал никого видеть. Поэтому он сюда и приехал.

— Прошу садиться, — и Бриславский указал место за длинным столом, где горела под молочным абажуром лампа, кипел самовар и замечались следы прерванного чаепития. Самовар, хлеб, масло, сливки и недопитый стакан занимали только край стола. Вся остальная часть его была покрыта развернутыми папками, рисунками, альбомами. Лежала палитра, пестреющая красками, с пучком кистей, воткнутых в ее отверстие.

— Вы по какому-нибудь делу, или так? — спросил брюнет, усаживаясь против Геннадия Семеновича.

— И по делу, и так. Ого, здесь тепло в столовой. Карпо хорошо топит. Давненько не был я в этой комнате, давненько! После этого случая ни разу! — унылые глаза пытались заглянуть в душу молодого человека и прочесть ее. «Так, так, — говорил себе мысленно Геннадий Семенович. — Длинные волосы, бледное лицо, черная бородка. — Он вдруг разочаровался в своем предприятии. — Длинные волосы, но что же из этого, учитель городского училища тоже ходит в длинных волосах, однако, безобиднейший человек в мире». Геннадий Семенович решил сразу выяснить все сомнения.

— Видите ли, мы теперь переживаем такие времена, что я, простите, должен полюбопытствовать ваш документик, — любезно добавил Пеньчук, шевельнув усами и улыбнувшись, причем глаза его хранили тоскливое выражение. — Я лично, разумеется, не позволил бы себе беспокоить, но исправник… волю начальства надо уважать, ничего не поделаешь!

Слова Геннадия Семеновича нисколько не удивили молодого человека. Он видимо ждал, если не этого, то чего-нибудь в таком роде.

— Мой паспорт?

Он порылся в соседней папке, вынул маленькую тетрадку в коричневой обложке и тонкими пальцами, белыми, длинными, протянул ее через стол Пеньчуку.

Геннадий Семенович любезно приподнялся, поблагодарил, звякнул шпорами и начал перелистывать паспорт, поводя красным озябшим носом.

— Дворянин… Сергей Аркадьевич Бриславский… холост… тридцати двух лет… окончил Императорскую Академию Художеств… классный художник первой степени… — бормотал про себя Пеньчук и в то же время мысленно повторял: «Старый дурень, старый дурень, вообразил черт знает что, обрадовался, полетел сломя голову, а на самом деле ничего такого нету».

Всякая надежда исправить карьеру погасла, — «и с чего он, спрашивается, вообразил, будто бледный, длинноволосый господин — личность подозрительная?» Жестяные мешочки ввели в заблуждение; кстати, вот они лежат рядышком…

— Сергей Аркадьевич, простите нескромность моего любопытства, что заключается в сих мешочках? Отродясь не видывал.

Бриславский слабо улыбнулся.

— Флаконы — в них краски!

— А… скажите пожалуйста! Это как бы на манер зубной пасты, она тоже заключена в такие, как вы называете, флаконы. Надавишь по мере надобности, оно и вытечет сколько нужно.

— Хотите чаю?

— С превеликим удовольствием выкушаю стаканчик, — поблагодарил Геннадий Семенович, мысленно повторяя: «Старый дурень, старый дурень!»

— Карпо! — громким, но усталым голосом позвал Сергей Аркадьевич,

В глубине темной прихожей что-то закопошилось, закашляло, раздалось старческое кряхтенье и, мягко ступая белыми валенками, вошел Карпо.

— Стакан!

III

Пеньчук прихлебывал чай и уплетал хлеб с маслом, причем его моржовые усы ходуном ходили. Бриславский откинулся на высокую спинку тяжелого резного стула, курил сигаретку, смотрел глубокими темными глазами куда-то в пространство и думал, скоро ли уберется этот скучный, неинтересный гость? Потом его мысли приняли другое направление и далеко, очень далеко витали от станового и всей окружающей обстановки. Странное впечатление производили эти два человека, столь не похожие, чуждые друг другу, затерянные у слабо озаряющей их лампы в громадной комнате, с тонувшими в полумраке углами и рядами высоких чопорно вытянувшихся у стен стульев…

— Скажите, на милость, наследники покойного Ивана Григорьевича отсюда вывезли, кажется, много мебели? — вспугнул Геннадий Семенович погруженного в свои думы Бриславского.

Художник вздрогнул.

— Что такое?

— Я говорю, много мебели увезено после Ивана Григорьевича?

— Да, кажется, некоторые комнаты совершенно пустые.

Унылые глаза Геннадия Семеновича заметили в раскрытом альбоме набросанный углем профиль красивой женщины.

— А это кто такая? Наверное с натуры изволили изобразить?

Бледное лицо художника омрачилось и он порывисто захлопнул альбом.

— Это… близкий мне человек, не спрашивайте. Скажите лучше, что это за история, как все случилось?

— Относительно Ивана Григорьевича?

— Да! Пробовал расспрашивать Карпа, ничего толком нельзя добиться, бормочет несвязное, — выжил из ума старик.

— С большим удовольствием сообщу, хотя и горько мне вспоминать, потому это дело повредило мне по службе в смысле дальнейшего движения, очень повредило. Девять лет прошло, а не могу вспомнить без боли душевной. Начну по порядку, — становой громко высморкался и вытер усы.

Бриславский зажег погасшую сигаретку и приготовился слушать.

— Прежде всего замечу, что никогда подобный прискорбный факт не имел бы места, если бы многоуважаемейший Иван Григорьевич не обладали одной странностью. У знатных и богатых персон всегда бывают какие-нибудь странности… Странность Ивана Григорьевича заключалась в том, что к старости они сделались, ну, как бы вам сказать, не подберу слова…простите за выражение, — человеконенавистником. На ночь весь этот громадный дом собственноручно изнутри запирали и так оставались до утра; ни одной души прислуги не было. Все в людской помещались, тут направо флигелечек есть… В гости ни к кому не хотели ездить и от себя отвадили. Раз только в год отдавали визит его превосходительству, господину губернатору. Гордости большой человек были, — уж такая вся порода. Батюшка Ивана Григорьевича членом государственного совета померли у вас в Санкт-Петербурге… Ну, хорошо! Приступаю к самому трагическому моменту. Случилось это зимним вечером, вот как сейчас, например, только попозже. Приехал к Ивану Григорьевичу из города приказчик купца Вахромеева — Абалдушин, Кузьма Максимович — достойнейший и прекраснейший человек; теперь состоит у нас городским головой — большим уважением пользуется. Повезло человеку, умен, деньжата кое-какие взял за женою и пошел в гору. Бывает же людям счастье, — Геннадий Семенович глубоко вздохнул. — Он часто сюда приезжал, у покойного, изволите ли видеть, были крупные дела с Вахромеевым по продаже леса и тому подобное. Обыкновенно Иван Григорьевич запирались с Кузьмой Максимовичем в кабинете; час, два, иной раз сидят. Иван Григорьевич, нужно сказать правду, весьма расчетливы были. Ну, хорошо. Сидели они вечером, говорили, потом Кузьма Максимович вышел на крыльцо, тройку Вахромеевскую потребовал, — тут и прислуги несколько человек случилось — с кучером разговаривали. Сел Кузьма Максимович в сани и громко с Иваном Григорьевичем попрощался: «до приятного свидания», говорит, «спокойной ночи вашему превосходительству желаю!» и Иван Григорьевич что-то милостливое ему ответили — вся дворня слышала. Таким образом проходит ночь. Наступает следующее утро; никто из прислуги без барского зова в дом пойти не смеет — такой был порядок заведен. А когда позвонят Иван Григорьевич в колокол, — ступай смело, значит требует. Нет, утром колокола не слыхать: а повар на кухне обед готовит. Покойник, царствие небесное, любили тонко покушать и большой толк в гастрономии знали. Проходит достаточное время, нет зова. Уже темнеет, обед давно готов — они в три часа кушали. Как тут быть? Собралась дворня, советуется. Лакей Артем, смелый был человек, и говорит: пойду, узнаю, хоть накричат, хоть выругают, а узнаю! — и пошел; очень он был привязан к Ивану Григорьевичу и они его любили по-своему. После этой истории Артем запил с горя, шибко пил. В позапрошлом году в городской больнице Богу душу отдал… Ждут… Выбегает из дому Артем — лица на нем нет: белый, как мел, перепуганный, трясется. «За мной, — кричит, — барина убили!» Тут все кинулись бегом в кабинет. Смотрят — сидят Иван Григорьевич в кресле у письменного стола, согнувшись, в халатике, голова на грудь упала. Пальцы так и впились в ручки кресла не оторвать. Висок проломлен. Сильный удар был нанесен чем-то тупым. И с виду ничего не тронуто: как будто уснул человек. А все знали, что в письменном столе хранятся у Ивана Григорьевича деньги, много денег. Стол закрыт, а в среднем ящике ключик торчал. Никто из прислуги не посмел освидетельствовать. Послали за сельскими властями, понятых нарядили, я приехал. Мы в столик, — а там ничего нет. Ни единой пачки. Тупого орудия тоже не нашли. Вот задача. — Геннадий Семенович сделал паузу.

Бриславский нервно теребил бородку. Глаза его блестели тревожным, блуждающим огоньком.

— Кто же… разумеется, этот честнейший Кузьма Максимович?

— Боже упаси! Во-первых, не такой он человек, чтобы пошел на подобное дело, а во-вторых он же прощался на крыльце с Иваном Григорьевичем. Явное доказательство, что в тот момент они еще были живы. Вся прислуга потом подтвердила это несомненное алиби Кузьмы Максимовича, — и Пеньчук улыбнулся, по обыкновению без участия глаз, довольный, что имеет возможность щегольнуть юридическим термином пред человеком столичным. — Такая кутерьма загорелась, не приведи Господь: следствие, розыски. Улик никаких. Словно преступник в воду канул. Явилось сначала подозрение на кой-кого из дворни, подержали в тюрьме, потом выпустили — невиновность их стала очевидна. Сколько труда, здоровья я убил на это дело. Всю губернию обыскал, в партикулярное платье переодевался и ничего, ни малейшего следа!

Последних фраз Геннадия Семеновича Бриславский не слышал, занятый какой-то мыслью.

— Так и не нашли? — немного погодя спросил он.

— Так и не нашли!

— Странно!

Сергей Аркадьевич встал и в нервном волнении заходил по комнате. Глаза его блуждали и Геннадий Семенович не без жуткого чувства подумал:

«Да, он, кажется, немного того».

Бриславский резко остановился против гостя и, схватившись за спинку стула, произнес взволнованным голосом:

— Знаете, я думаю, если сильно напрячь волю, загипнотизировать себя, можно вызвать образ преступника. Я в этом убежден. Вообще, стоит чего-нибудь сильно пожелать — всегда достигнешь.

Геннадий Семенович печально улыбнулся и теперь глаза его гармонировали с общим выражением лица.

— Не согласен. В корне не согласен. Уж как желал я выбиться на дорогу. Господи, как желал. Сколько усилий, здоровья потратил, а в результате ноль, круглый ноль. Потом, разве я не напрягал, как вы говорите, свою волю, чтобы найти убийцу. Сгинул, анафема, сквозь землю провалился. Ни дна ему, ни покрышки на этом и на том свете. Вот и вся история; шуму-то, шуму какого наделала!.. Однако, мне пора, хочу еще заехать к помещику Панчудилову, гусар отставной, — слыхали может?

— Нет, не слыхал!

Становой поднялся, высокий, сутуловатый и брякнул шпорами.

— Милости прошу ко мне в город. Любой уличный мальчишка укажет квартиру. Весьма рад буду.

— Не обещаю. Теперь мне более чем когда-либо хочется покоя и одиночества. Никого не видеть, ничего не слышать; сказочного ненарушимого покоя. Он мне нужен, необходим, — говорил Бриславский, глядя широко раскрытыми глазами на Пеньчука и не видя его.

«Ей-Богу он, кажется, того, — не все дома», — промелькнуло у Геннадия Семеновича.

Он был уже в прихожей и одевался, как Бриславский окликнул его:

— Обстановка кабинета Ивана Григорьевича тоже увезена?

— И совсем наоборот; кабинет оставлен во всей его неприкосновенности; как было при них, так и сейчас…

Становой уехал.

IV

В том обстоятельстве, что, проведя в заброшенной усадьбе несколько дней, Сергей Аркадьевич не полюбопытствовал увидеть кабинет покойника — не было ничего странного. После пережитой в Петербурге драмы, он приехал сюда измученный, усталый, с донельзя расстроенными, развинченными нервами. Он почти не покидал двух комнат: столовой, где работал, обедал, пил чай — и соседней маленькой гостиной, на широком и твердом диване которой Карп приготовлял ему постель. И никуда его не тянуло. Глубокая могильная тишина усадьбы умиротворяла душу, успокаивала. Выживший из ума восьмидесятилетний старик молчал по целым дням и это как нельзя более совпадало с желанием Бриславского.

Часто, и утром и днем он подходил к окну, смотрел на дремлющий под снегом громадный сад и созерцание этого монотонного снежного покоя — струило в него какое-то тихое, хорошее чувство. Пережитая драма мерещилась кошмарным сном и не так больно щемило сердце. «Никаких внешних впечатлений», — повторял себе Бриславский.

Но приезд Геннадия Семеновича нарушил, всколыхнул овладевшее им настроение. К нему ворвалась та самая внешняя жизнь, от которой на время ему так мучительно хотелось спрятаться. Его захватила мысль о разыгравшемся в покинутом доме загадочном убийстве. И мозг лихорадочно заработал в этом направлении. Во время рассказа Пеньчука и по отъезде его, брошенный дом встал пред глазами Бриславского в новом, совершенно другом освещении. Каждая вещь, каждый предмет мнились исполненными какого-то сокрытого, тайного значения. Сергею Аркадьевичу мерещилось, что Иван Григорьевич, которого он никогда не видал, жив, правильнее живет его призрак и этот призрак здесь, совсем близко; наполняет собою весь дом.

Исчез Геннадий Семенович; задремал в прихожей Карп и в обычное тяжелое безмолвие погрузился дом. Сергей Аркадьевич зажег свечу и двинулся искать кабинет. Он миновал превращенную в спальню гостиную, и потянулся ряд пустых комнат. Гулко раздавались шаги. Косматая, исполинская тень Сергея Аркадьевича неотступно преследовала его, трепетно скользя по стенам. Он разнервничался, руки дрожали. Споткнувшись у порога, он выронил подсвечник. Огонек погас и холодная, непроницаемая тьма охватила его. А шум от падения свечи протяжными, глухими, перекликающимися стонами пошел по всем комнатам. Словно кто-то враждебный, невидимый погасил свечу, чтоб не пустить его в кабинет.

В кармане оказались спички. Бриславский нашел откатившийся далеко подсвечник, вставил в него переломившуюся свечу и продолжал прерванный путь — с жутким чувством напряженного ожидания чего-то. Еще несколько комнат и он очутился перед запертой дверью. Потрогал ручку — не отворяется; в замочной скважине торчал ключ. Он не без труда повернул его в заржавленном замке, причем ночную тишину прорезал неприятный визг, — и вошел в кабинет. На него пахнуло затхлостью; ежась от сильного холода, он поставил свечу на большой письменный стол и приступил к осмотру. Вот кресло, в котором Иван Григорьевич сидел много лет изо дня в день и в котором подстерегла его предательская смерть. И живо, поразительно ясно представил себе Бриславский застывшую в этом кресле фигуру убитого старика, в халате, с упавшей на грудь головою. Худые, костлявые пальцы крепко впились в подлокотники кресла. Художник вспомнил Гудоновского Вольтера — такая же поза, только на тонких губах Вольтера змеилась улыбка и саркастически ядовито улыбались глаза.

Над кожаным диваном висел большой портрет молодого красавца гусара. Мигающее пламя свечи загоралось тусклыми бликами на резной золоченой раме, выхватывая из мрака глаза, черты лица. Художник заговорил в Бриславском. Он встал на диван и со свечой в руке долго изучал портрет. Беспечная, гордая усмешка баловня судьбы, кумира женщин. Посетила ль эту голову когда-нибудь мысль об ужасной, насильственной смерти? Конечно, нет! Бриславский любовался мастерским колоритным письмом и строгим благородством рисунка. Пожалуй, кисть Брюллова. Глаза живые, надменные, холодные голубые глаза. Такие, будто высеченные из мрамора, лица почти не дурнеют в старости.

Бросив последний взгляд, на портрет, Бриславский покинул диван и вернулся к столу. Несколько книг, маленькая чернильница «рококо», перья в хрустальном граненом стаканчике. Засохшие на перьях чернила были покрыты налетом красноватой ржавчины. Перья, которыми писал Иван Григорьевич, пережили своего господина!

Вдруг Бриславский почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд и вздрогнул. С отвратительной, насмешливой гримасой на него смотрел бронзовый череп-пепельница. Бриславский взял в руки холодный череп. Череп, величиною с голову четырехмесячного ребенка, скалил зубы, гримасничал и, казалось, он знает какую-то мрачную тайну, которой никому не откроет. Художник внимательно осматривал его, поворачивал. Из цилиндрического отверстия в темени на зеленое сукно выпал окурок сигары. Бриславский слегка подбросил череп на ладони, раз, другой; холодный череп подскакивал и улыбался отвратительной улыбкой.

Бриславский замахнулся им. Страшное оружие. Одним ударом можно размозжить голову. Художник вздрогнул, ощутил на лбу капли холодного пота… В это мгновение он был незыблемо и вместе безотчетно убежден, что именно этим тяжелым предметом убит старик. Он готов был поклясться, что это так! И никому, кроме него, подобная мысль не приходила в голову — ни рьяному без толку становому, ни тому судебному следователю из правоведов, который дымил в кабинете ароматной гаванной и окурок ее швырнул небрежно в цилиндрическое отверстие бронзового черепа.

Убийца видимо обладал громадным присутствием духа и большой дерзостью. Разумеется, сидевший в кресле Иван Григорьевич не ожидал нападения, иначе он сделал бы попытку вскочить, защититься и слуги не встретили бы труп его в позе крепко уснувшего человека. Покончив со стариком, рассудительный и хладнокровный злодей поставил свое оружие на место, ограбил письменный стол и скрылся. Но кто же, кто? Артем, который первый пробрался к барину и возвестил дворне о его смерти? Становой говорит, что последнее время он сильно пил, — совесть заговорила? Но вряд ли Артем. Во-первых, промежуток времени был слишком ничтожен и поспешившей в кабинет дворне предстал бы еще совсем теплый труп, а не закостеневший. Во-вторых, при желании, Артем выбрал бы для исполнения своего умысла момент более удобный; конечно, не он! Кто же, кто? «Многоуважаемейший Кузьма Максимович»? Но в момент его отъезда старик был у крыльца, следовательно был жив — они прощались.

Голова Бриславского работала с лихорадочной настойчивой энергией. Он терялся в догадках, путался, но всем существом своим был убежден, что убийца не сгинул бесследно, а никем не подозреваемый, не тревожимый существует где-нибудь близко, пожалуй в этом уезде.

Сергею Аркадьевичу было тяжело оставаться в кабинете и в то же время что-то мучительное, будоражащее нервы мешало уйти, притягивало… Это загадочное «что-то» таилось во всем. И в затхлой атмосфере, где незримо реяли два призрака: один до ужасного определенный, словно вылитый из той самой бронзы, от которой погиб Иван Григорьевич, другой смутный, неясный, как хаос — призрак убийцы.

Взгляд широко раскрытых, жаждущих открыть правду, глаз Бриславского блуждал с предмета на предмет. Вдруг он взял свечу, вновь встал на диван и, смотря в упор темными, почти безумными глазами, в холодные глаза молодого Ивана Григорьевича, — прошептал: «Кто он, скажи, ты видел, знаешь?» Но ничего не прочел художник в зрачках портрета; застывшая, надменная улыбка была ответом ему…

Потрясенный, обессиленный, шатаясь, словно пьяный, покинул Бриславский кабинет. Но прежде, чем уйти, он еще раз подержал на ладони, точно взвешивая, тяжелый бронзовый череп, еще раз замахнулся им. Страшное оружие!..

V

Дорогой он взглянул на часы, старинные золотые, дедовский подарок, и глазам не верил! Он думал, что пробыл в кабинете очень недолго, а на самом деле прошло больше часу! Разбитый, изнервничавшийся, он лег в постель, пытался читать, но не мог — строчки книги сливались в несметное множество темных пятен, в которых он с ужасом видел мириады устремленных на него отовсюду пустых и черных глазниц.

Он захлопнул книгу, погасил свечу, сомкнул веки, но сон упрямо бежал от него. Он дрожал, как в лихорадке, и мнилось ему, что он лежит не в гостиной, а в кабинете Ивана Григорьевича на кожаном диване. Сквозь дымку тумана, застилавшего комнату, он наблюдал сцену у письменного стола. Иван Григорьевич с бритым, все еще красивым лицом, спрятал в ящик какие-то бумаги и, положив руки на подлокотники, задумчиво уронил на грудь голову. Около него стоял высокий плечистый мужчина, лицо которого Бриславский, несмотря на все свои усилия, на все напряжение воли, рассмотреть не мог, — мешал клубившийся туман, густой, зловещий. Этот безликий «кто-то» взял со стола бронзовый череп и, разглядывая его с притворным вниманием, очутился за спиной Ивана Григорьевича; замахнулся… глухой удар… что-то хрустнуло…

Туман рассеялся медленно, не вдруг, и вместе с его цепкими, ползучими клочьями растаял душу леденящий кошмар… Бриславский вновь лежал в гостиной, но от сознания этого ему не было легче. Только что померещившаяся картина наполнила его холодом, жутким, в дрожь кидающим чувством… Он слышал, как стучали его зубы. Один-одинешенек, — можно ли считать Карпа за живое существо, — находился он в покинутом доме, лицом к лицу с безмолвной и темной ночью, в коварной тиши которой притаились недобрые призраки. Эти призраки смотрели на него отовсюду пустыми глазницами — из углов, со стен, из чернеющих окон. Эта гнетущая тьма, немая, предательская, давила его; он не мог выносить ее дольше…

Дрожащие пальцы долго чиркали спичку, пока, наконец, она вспыхнула. Маленькое, трепетное пламя свечи разогнало призраков… Наскоро одевшись, Бриславский прошел в столовую и зажег лампу. О, если бы он мог, подобно Людовику Баварскому, осветить весь дом! Опять он взял книгу, опять запрыгали строки. Подвернулось зеркальце. Бриславский отшатнулся: на него глянул бледный, как полотно, безумец, — со зрачками, которые то уменьшались в булавочную головку, то мгновенно расплывались в чернильное пятно.

Какая-то стихийная, непостижимая сила потянула его к прислоненному у стены холсту, натянутому на подрамок. Он превратил в мольберт стул, укрепил на нем холст и начал чертить. Странное дело, дрожь покинула руку и уголь твердо повиновался длинным, худощавым пальцам. Ему легко было рисовать. Вся композиция ярко, до последней детали, стояла перед глазами. Только голова убийцы была сокрыта от него. Но он гипнотизировал себя мыслью, что должен увидеть ее непременно и это лишь вопрос времени. Никогда не рисовал он так мастерски, вдохновенно, никогда не был так доволен своей работой, как в эти минуты… Удары угля сыпались на холст с бешеной, полной непоколебимой уверенности, энергией.

Быстро нарисовал он первый план, с поразительной точностью воплощая померещившуюся, мучительно преследовавшую его картину. Резкий профиль старика в халате; поникшая голова не подозревает грозящей опасности. Позади кресла — он, и уже занес для удара тяжелый бронзовый череп… Художник набросал плотную фигуру в длинном сюртуке, но когда пришлось рисовать голову — послушный уголь вдруг отказался повиноваться и был бессилен.

«Время, время, — и я тебя увижу!» — сухими запекшимися губами шептал художник, широкими нервными ударами намечая второй план с письменным столом, лампой, книгами. Уголь незаметно растаял и в перепачканных пальцах очутился ничтожный кусочек.

Бриславский швырнул его прочь, подошел к окну и прильнул горячим, лихорадочным лбом к намерзшему стеклу в густых узорах. Долго оставался он так — напряженный, недвижимый. Что видели блуждающие глаза его сквозь холодные узоры стекла: это была его тайна! Вдруг он порывисто отпрянул, схватил новую палочку угля, сломал, взял другую и несколькими штрихами голова была кончена. Наконец, он увидел «его»! Курчавого, с грубо красивыми чертами и вьющейся бородкой клином. То, что с таким трудом далось, было дороже всего остального — и, желая строже вырисовать лицо его, художник опустился на стул…

Керосин весь выгорел и лампа, хрипя, погасла. И вместе с тем, как уходила из лампы жизнь, бледнел молочно-розовый абажур, сообщая всему окружающему безнадежно-тоскливый, мертвенно-мрачный колорит…

Неестественный, взвинченный подъем сил у Бриславского, мгновенно сменился тяжелой непреодолимой усталостью. Бледный, с запекшимися губами и прилипшей ко лбу прядью черных волос, он, сидя, уснул непробудным, свинцовым сном. В почерневших, точно обкуренных порохом пальцах был крепко зажат уголь, которым Бриславский запечатлел на холсте мучительный хаотический кошмар…

VI

…Кузьма Максимович, вылитый! Господи, да что же это такое?! Карпо, ходи сюда, — где тебе глухая, слепая тетеря! Позови Кирилла. Да, нет, да что же это такое! — изумленно и громко восклицал Геннадий Семенович.

Бриславский проснулся. Он сидел на стуле, в котором подстерег его глубокой ночью сон, и озирался мутными, воспаленными глазами, ничего не понимая, не соображая.

Было ясное утро. Холодные лучи раннего солнца проникали в столовую, горели розоватым золотом на причудливых морозных узорах стекол, блестели на форменных пуговицах Пеньчуковского сюртука.

Геннадий Семенович при помощи платка освобождал моржовые усы от ледяных сосулек. Оживленный взгляд его встретился с недоумевающими глазами художника.

— Сергей Аркадьевич! Что это такое, ради Бога, объясните, что это такое? — настойчиво вопрошал он, указывая на холст.

В первый момент, при всем своем желании, Бриславский не мог ответить. Но потом в его отяжелевшей голове лениво и тупо зашевелились мысли; он начал вспоминать и утомленным, разбитым голосом промолвил:

— Это — рисунок, эскиз картины. Вы как здесь очутились?

— Я, видите ли, переночевал у Панчудилова и махнул назад в город, куда меня зовет долг службы; но не мог отказать себе в удовольствии завернуть по дороге к вам — проведать захотелось. Уж очень вы, извините меня, таинственный человек.

— Во мне нет ничего таинственного.

— Оставим таинственность — это я так к слову, а лучше объясните мне, что это такое?

— Я уже сказал!

Художник с трудом встал, пошатнулся и чуть было не упал. Ноги его затекли, одервенели и он их не чувствовал.

— Я уже сказал, — не без досады повторил Бриславский; он был бледен, с растрепанными волосами; у нижних век его глаз легла густая синева. Он приблизился к столу и закурил сигаретку.

Становой слегка обиделся.

— Я отлично понимаю, что это рисунок; хоть и не могу похвастать образованием, но все же кое-что видел; но почему, позвольте вас спросить, вы избрали именно этот сюжет? И почему преступник так дьявольски похож на Кузьму Максимовича, не теперешнего, а прежнего, именно на того, когда это случилось?

— Не знаю, ничего не знаю!.. Что это допрос?! Что вам от меня надо? Оставьте меня в покое, — вспылил вдруг Бриславский.

— Бога ради, не сердитесь, многоуважаемейший Сергей Аркадьевич! Какой тут допрос, разве я смею — вы прошли полный курс Императорской Академии Художеств, не мне вас допрашивать. Но согласитесь сами, я поражен, подавлен. Конечно, фантазия художника свободна и может парить, подобно орлу, но почему же Кузьма Максимович? Когда вы его видели?

— Да, отстаньте вы от меня с вашим Кузьмой Максимовичем, не видел и не желаю его видеть!

Бриславский подошел к окну, глянул на искрящуюся алмазными блестками снежную равнину сада, опустился в обитое клеенкой кресло, забросил ногу на ногу и вдруг у него мелькнула мысль, что он видел это лицо. Видел, когда только что приехал в город, на вокзале, в буфете. Он сидел за стаканом чая, когда к стойке подошел господин с грубым лицом, резким голосом и вызывающим видом. И тогда он подумал: «Что за скверное лицо!..»

— Тогда, позвольте, у меня голова мутится. Как понять эту загадку, — растерянно повторял становой.

— Понимайте, как знаете.

— Вам легко говорить — вы человек посторонний; сегодня здесь, завтра в Петербурге. А вдруг… А что если это перст Божий?! — вдруг воскликнул он. — Если, сами того не сознавая, простите, вы способствовали раскрытию преступления?!

— Какое мне дело? Я знаю одно только, что эта ночь у меня отняла несколько лет жизни…

— И верю и постигаю! С вами совершался процесс, который вы изволили назвать «напряжением воли». А это обходится не дешево — для организма. Особенно для такого, извините, хрупкого, как ваш, Сергей Аркадьевич. Да, может быть, вы совершили чудо, европейское чудо, может быть, благодаря вашему сверхъестественному дару, у нас, у всех откроются глаза, — восторженно восклицал становой. — Господи, благодаря этому проклятому делу, вся моя карьера испорчена! Я перебиваюсь с хлеба на квас, семейство многочисленное, а убийца себе блаженствует — богат, в почете, медаль имеет, мне два пальца протягивает, а я перед ним — в три погибели! Царица небесная! У меня, пелена с глаз падает, девятилетняя пелена! В такое чудо нельзя не поверить! Фома неверный и тот бы уверовал! В самом деле, как здраво подумаешь, кто, кроме него, мог убить Ивана Григорьевича? Деньжонки за женой взял самые ледящие, а разбогател быстро. Только вот, одно: прощались на крыльце, когда уезжал, — задумчиво окончил он и развел руками.

Бриславский не слушал. Голова у него свесилась набок, утомленные веки сомкнулись.

— Сергей Аркадьевич, простите, нарушаю ваш покой, но дело такой важности! Вы — человек умный, образованный, талантливый, объясните мне, как совместить убийство… и… прощались?

Бриславский вздохнул и, не открывая глаз, ответил:

— Одно из двух, или это очень ловкий мошенник с большим самообладанием, который для отвода глаз громко прощался с холодеющим в кабинете трупом, или…

— Но ведь прислуга слышала взаимное пожелание Ивана Григорьевича!

— Галлюцинация слуха… Оставьте меня, я не могу больше, понимаете, не могу!

— Простите, не буду! «Галлюцинация слуха». Не я буду, если сегодня же не выведу этого подлеца на чистую воду. Всю мою карьеру испортил, мерзавец! Еще не поздно ему прогуляться по Владимировке. Красиво будет — голова, медаль на шее! У, душегуб проклятый, запляшешь ты у меня!

Становой был гневен.

— Сергей Аркадьевич, извините мою назойливость, — только одно слово: могу я привезти его сюда, сегодня же, под каким-нибудь предлогом?

Не изменяя позы и не открывая глаз, художник махнул рукой. Осторожно, на цыпочках, покинул Геннадий Семенович столовую.

VII

Вихрем летели по снежному полю кони Геннадии Семеновича.

— Кирилло, наддай пару, пару наддай! — ежеминутно покрикивал становой на кучера.

— Шибче нельзя, эдак и коней порезать недолго!

На Геннадия Семеновича снизошла какая-то беззаветная молодецкая удаль.

— Лупи в мою голову! Загоним, так загоним! Такова, значит, их судьба. И у скотины есть тоже своя судьба, Кирилло, — философски добавил он.

Недовольный кучер ничего не ответил и взмахнул кнутом.

Чудное утро, с ярким, прозрачным воздухом, с холодным простором, с дымкой синеющих на горизонте лесов, — не радовало Геннадия Семеновича; правильнее, он не обращал на него никакого внимания. Двенадцативерстный путь до города казался ему бесконечным… Померкший луч надежды сделать карьеру снова заблестел в его унылых глазах.

Приближается решительный момент. Он готов все поставить на карту, пожертвовать чем угодно, чтоб только сегодня же залучить Абалдушина в усадьбу и показать ему картину.

Вот, наконец, и город, напоминающий скорее местечко или большое село. Вот и каменный дом Абалдушина, окна которого с хорошо вымытыми стеклами так открыто и честно смотрят на улицу, что заподозрить хозяина в непорядочности, вряд ли рискнул бы кто-либо. Но Геннадий Семенович рискнул. И с каждой минутой подозрение крепло в его тревожной душе.

Кузьма Максимович только что позавтракал, сидел у себя в кабинете и курил толстую папиросу, такую же солидную, как он сам. Кабинет говорил о деловитости городского головы и купца первой гильдии Абалдушина. На полках шкапа за стеклом блестели золоченые корешки внушительных томов свода законов, книги по сельскому хозяйству. На громадном письменном столе лежали кипы официальных бумаг, планы участков земли и пакетики с образцами семян. Лучи, обильно заливающего комнату солнца, сверкали на тяжелой чернильнице, тяжелых подсвечниках и тяжелом колокольчике из светлой французской бронзы. Эта бронза вопияла, претендуя на роскошь.

Кузьма Максимович, благообразный, представительный, с брюшком, в солидной черной паре, сидел, откинувшись на спинку кресла, выбивал дробь большими, пухлыми пальцами в дорогих перстнях и думал о себе и о своем благополучии. Он полон сил и сравнительно, молод — ему тридцать восемь лет. Чистого капитала у него около трехсот тысяч, к пятидесяти годам он будет миллионером. На свою должность городского головы Абалдушин смотрел, как на переходную ступень. Планы на будущее у него широкие. Осенью Кузьма Максимович ездил в Петербург и во фраке тонкого сукна представлялся министру. Министр обласкал его и милостиво протянул руку. Абалдушин арендует несколько крупных соседних имений, которые, по его твердому убеждению, перейдут к нему — это только лишь вопрос времени.

Вошла чистенько одетая горничная, с кокетливым личиком.

— Геннадий Семенович приехал, хочет вас видеть!

— Попроси подождать в гостиной.

Кузьма Максимович не торопясь докурил папиросу, погасил окурок в тяжелом лапте из французской бронзы и позвонил.

— Теперь — проси!

Абалдушин услышал шаги, но не привстал, не обернулся и только, когда Геннадий Семенович подошел вплотную, боком протянул ему руку.

— Садитесь, с чем пожаловали?

— Приехал я, многоуважаемейший, Кузьма Максимович, по следующему поводу: в Топольницкую усадьбу… — Пеньчук сделал коротенькую паузу, но на благообразном лице городского головы не дрогнул ни один мускул, — приехал из Петербурга художник, кончил полный курс Императорской Академии Художеств. Видите ли, город давно хочет повесить в управе ваш портрет, как одного из самых деятельных и уважаемейших отцов своих: более удобный случай, по-моему, и подыскать трудно. Этот самый художник, фамилия его — Бриславский, может написать с вас превосходнейший портрет за недорогую цену.

— Что ж, дело хорошее; коли так, пускай приезжает сюда, мы и потолкуем.

— Конечно, он приехал бы, но извините меня, имеются два препятствия, во-первых, очень возможно, что он завтра же махнет назад в столицу, а во-вторых, как бы вам сказать — человек он гордый — аристократ. Он говорит, что в Петербурге к нему на дом приезжали для портретов особы весьма и весьма высокопоставленные.

Последний аргумент смягчил немного Кузьму Максимовича.

— Что же, я не прочь! А когда ехать-то?

— Чем скорее, тем лучше, Кузьма Максимович; чего доброго, он завтра же махнет в столицу; если же получит заказ, то может остаться на несколько дней. Знаете что, Кузьма Максимович, поедемте сейчас, ей Богу! Погода чудесная, а ваши звери домчат в двадцать пять минут в Топольницкую. Право, поедем!

У станового было умоляющее лицо и голос его дрожал. «Вдруг не согласится, — все пропало!» — сверлило у него в мозгу и при этой мысли он весь трепетал.

Кузьма Максимович позвонил.

Явилась горничная.

— Вели Ивану запрячь тройку в большие сани, да поскорее!

«Слава тебе Господи, Царица Небесная», — внутренно прошептал Геннадий Семенович, насилу удержавшись, чтобы не перекреститься.

VIII

Через час Абалдушин и становой подъезжали, правильнее, подлетали к заброшенной усадьбе. Действительно, у Кузьмы Максимовича были не кони, а звери. Пристяжные все время «играли», круто отвернувшись в разные стороны. Медвежья шуба Абалдушина и форменная шинель Геннадия Семеновича были густо засыпаны мелкой снежной пылью. Видный, плечистый Абалдушин в бобровой шапке своей напоминал боярина. Крытые персидским ковром сани влетели во двор. Геннадий Семенович не спускал глаз с Кузьмы Максимовича.

«Неужели не выдаст себя?» — думал он, но ничего, кроме спокойного самодовольства, не прочел становой на лице Абалдушина. «Полно, он ли? — шевельнулось сомнение у Геннадия Семеновича. — Если он и на картину будет так смотреть, тогда с него взятки гладки».

Звеня бубенчиками, тройка огибала двор. И чем-то наглым, сытым, кричащим, оскорбительным для мертвенно-величавого покоя забытой усадьбы веяло от этой шумной разухабисто-веселой тройки.

Абалдушина и Геннадия Семеновича встретил в прихожей Карпо.

— А паныч сегодня у Петербурх рушит, на машину сбираются, вещи укладают, сейчас скажу, то они выйдуть… — Ветхий старец освободил Кузьму Максимовича от медвежьей шубы и приезжие вошли в столовую. Дверь из гостиной была плотно закрыта. Доносился шум передвигаемых стульев, доносилось глухое шарканье чего-то по полу; вероятно, Бриславский укладывал чемоданы.

Абалдушин — представительный, высокий в черной паре и с бобровой шапкой под мышкой — был прямо великолепен. Он знал, как надо себя держать, и был убежден, что не ударит лицом в грязь пред столичным художником, у которого бывают на дому высокопоставленные особы.

Пеньчук смотрел на него и в глазах его, рядом с унылой тоской, загоралась ненависть. Вот кто виновник всех его мытарств, вот кто вычеркнул целых девять лет из его жизни! В почете, богатстве, в холе — ишь брюхо отрастил какое — вор, убийца! Но в это же время чей-то голос подсказывал Геннадию Семеновичу, что называть Абалдушина убийцей еще рано. Чего доброго, он покинет усадьбу в облаках снежной пыли на своей звенящей развеселой тройке таким же свободным, самовлюбленным, каким приехал.

Глаза Геннадия Семеновича тревожно забегали, отыскивая что-то. «А, вот она, лицом к стене! Ну, Господи, благослови?»

— Кузьма Максимович, то обстоятельство, что Сергей Аркадьевич Бриславский укладывает вещи, ничего еще не доказывает. Поговорите, с ним и он, наверное, останется, — обратился Пеньчук к Абалдушину, который стоял, опершись в бок рукою и курил толстую папиросу. — А пока что, я вам покажу наиболее удачный образец его талантливых работ. Образчик весьма любопытный, свидетельствующий о большом воображении художника.

Геннадий Семенович быстро подошел, схватил холст и прямо лицом к Абалдушину победно держал его вытянутой рукой. Взгляд его так и впился в лицо городского головы… Мгновение, показавшееся Геннадию Семеновичу долгими часами, он не мог ничего прочесть. Но вдруг Пеньчука охватило острое, жуткое чувство и холодком побежало по всему телу. С Абалдушиным приключилось что-то странное. Он неестественно выпучил глаза, раскрыл рот и лицо его покраснело багровым густым румянцем. Медленно, медленно, с повисшими, как плети, руками, уронив папиросу и шапку, он начал опускаться на стул. Какое-то хрипение, глухое, клокочущее вылетало из его горла…

«Удар!» — сверкнуло в голове торжествующего Геннадия Семеновича. Он кое-как прислонил холст к стене, подошел вплотную к Абалдушину и официальным, суровым тоном спросил:

— Признаете вы себя виновным в убийстве действительного статского советника, Ивана Григорьевича Рейх-Топольницкого?

— При…. признаю, — с трудом вырвалось удушливое, неясное хрипение.

— Именем закона, я вас арестую!

Багровый Кузьма Максимович страшно, еще больше выкатил глаза, раскрыл рот, хотел что-то вымолвить, но не мог, и с перекосившимся лицом, грузно упал со стула…

1902 г.