Николай Олигер «Бабушкина смерть»

1

Лялик упорно трудится в своей комнате над постройкой дома из двух стульев, кресла, гладильной доски и старого папина одеяла. Работа не клеится. Одеяло сползает, а стул перевертывается, как только, положишь на него гладильную доску. Кроме того, для одной стены не хватает материала. Здесь хорошо было бы употребить старую бабушкину шаль с коричневой каемкой, но шаль эта лежит сейчас в другом конце квартиры, в бабушкиной комнате, — и войти туда нельзя, потому что бабушка умирает.

Хорошо это или худо? Об этом Лялик раздумывал еще сегодня утром, когда только что проснулся. Бабушка уже очень старая, злая и от нее дурно пахнет — чем-то затхлым и кислым, как в грязной кладовке около кухни. Затем, Лялик никогда не видал мертвых достаточно близко, хотя и был уже раз на похоронах, когда хоронили жену воинского. А кроме того, если бабушка умрет, то можно будет гораздо чаще, чем теперь, пользоваться серой шалью с коричневой каемкой и, пожалуй, удастся выпросить у папы бабушкину черную шкатулку с секретным замочком.

Мама обыкновенно подымала Лялика с постели бессовестно рано — в восемь часов, но сегодня сильно запоздала, так что Лялик, ожидая ее, успел расколупать большую дыру на обоях и совсем соскучился.

Когда мама, наконец, пришла, Лялик, занятый своими мыслями, быстро надел чулки и спросил:

— Это правда, что бабушка помирает?

Мама подала ему штанишки и, глядя куда-то в сторону, ответила:

— Не болтай, милочка. Не хорошо так говорить. Бабушка очень больна, но, может быть, поправится.

Лялик слышал раньше, что у бабушки сделалась от старости какая-то особенная болезнь: разжижение мозга. И, вспомнив это, справился:

— А ведь у бабушки от того такие светлые глаза, что у нее в голове вместо мозгу вода? Правда?

Не дождавшись ответа, выпрыгнул из кроватки на пол, слазил пальцем в нос, на что мама не обратила никакого внимания, и задумчиво проговорил:

— Черная шкатулка мне очень нравится. Я ни за что не стал бы ее ломать, если бы мне ее подарили.

За утренним чаем Лялик болтал ногами, ронял бутерброды на скатерть, пускал в блюдечке пузыри и вообще вел себя плоховато. Но мама казалась очень рассеянной и только, когда Лялик, пользуясь этим, попытался похитить два куска сахару, сделала ему выговор:

— Стыдно, Лялик. Тебе скоро уже будет восьмой год, и ты должен понимать, что, когда бабушка больна, следует вести себя смирно.

— Я больше не буду, мамочка. А почему папа не пошел на службу?

— Потому что бабушка больна.

Тогда Лялик понял, что умирание бабушки, действительно, очень крупное событие, — и присмирел.

За все утро на него не обращали никакого внимания, а его книжки и тетради, по которым мама учила читать и писать, спокойно лежали на подзеркальном столике. Лялик хотел было заняться вырезыванием из толстой синей бумаги, которую приносил папа со службы, новой партии солдатиков, но нигде не мог найти ножниц. Игра с паровозом тоже не пошла на лад, потому что у игрушки испортилась пружина и отвалились задние колеса. В конце концов, Лялик все-таки отправился потихоньку смотреть, как умирает бабушка. Шмыгнул через буфетную к неплотно припертой бабушкиной двери и заглянул в щелку.

Бабушка полулежала с закрытыми глазами на целой груде высоко взбитых подушек и громко храпела. Лицо у нее было густо-багрового цвета, с синеватым отливом на крючковатом носу и на щеках, а храп звучал совсем особенно: словно кто-то заводил, с длинными перерывами, большие стенные часы.

Все это было довольно страшно и некрасиво, — и Лялика поразило еще, что огромный бабушкин бандаж от грыжи, который она всегда носила, не снимая, лежит теперь на ее ночном столике, рядом с пузырьками от лекарств и какой-то длинной резиновой кишкой.

Лялик немного побледнел, заложил руки в карман и пошел обратно. Всякие мысли и соображения одолевали его так неистово, что он забыл всякую осторожность и ткнулся головой прямо в папин живот.

— Ты что тут делаешь? — спросил папа и нахмурился.

— Я ничего! — уклончиво сказал Лялик, усиленно придумывая наиболее правдоподобное объяснение. — Я ножницы искал.

— Ну какие тут ножницы… Иди, играй у себя в комнате.

— А можно взять гладильную доску и одеяло?

— Зачем тебе?

— Я буду дом строить.

— Возьми, что хочешь… Только не мешай никому.

Но дом так и не был еще достроен, когда приехал отец Яков.

Заслышав звонок, Лялик побежал в прихожую посмотреть, кто это. И, разглядев батюшку, очень удивился, так как днем отец Яков приходил редко. Вечером он играет с папой, с воинским и с акцизным в карты, но днем, как кажется, только служит молебны.

Отец Яков смотрит сегодня строго и дольше обыкновенного расчесывает перед зеркалом волосы. Потом раскладывает в гостиной на столе какой-то сверток. В свертке — широкая лента из серебряного, с черным бархатом, позумента — эпитрахиль, и небольшой ящичек. Лялик стоит и смотрит во все глаза, а отец Яков, постно подобрав губы, молча здоровается с папой и с мамой, сует голову в эпитрахиль и, осторожно придерживая обеими руками таинственный ящичек, идет к бабушке.

В передней горничная, покраснев от натуги, вешает тяжелую батюшкину шубу и ворчит:

— Ишь, толстопузый… Шуба енотовая пуда в три, а вешалка оборвана.

Лялик недоволен.

— Нельзя так ругаться. Бабушка умирает.

И, возвращаясь к постройке, задумывается над своим собственным изречением.

В сущности говоря, пока бабушка не умирала, а только лежала больная, было очень скучно. В той половине дома, которая ближе к ее комнате, нельзя было ни шуметь, ни бегать, ни даже громко разговаривать. А раньше, пока бабушка не слегла, было еще хуже, потому что последние дни перед болезнью она ходила какая-то совсем шальная, пускала из отвислых губ струйки тягучей слюны и без отдыху ругалась. Раз вечером, помнится Лялику, она стояла у круглого стола в столовой, стучала костлявым пальцем и хрипло кричала что-то злое. Мама сидела тут же и, закрыв носовым платком лицо, плакала, а папа растерянный, с трясущимися руками, ходил взад и вперед по комнате. Временами останавливался перед бабушкой и жалобным, умоляющим голосом говорил:

— Да будет же, мама… Ну что вы? Никто вас не преследует и не обижает, и все это вам только кажется. Ложитесь спать, мама.

Лялик, вообще, не любил бабушки за кислый запах, за бандаж, за противный паричок, который она надевала по праздникам, и за холодную неласковость, — а с этого вечера и совсем возненавидел ее. И хотя не представлял себе, что она может умереть, но много раз желал искренно, чтобы она исчезла куда-нибудь навсегда со всеми своими атрибутами, оставив только серую шаль и секретную шкатулку.

Еще совсем недавно папа сказал, — Лялик слышал его слова собственными ушами, хотя и отбывал в эту минуту наказание в углу другой комнаты:

— Право, это становится невыносимым. Хотя бы уж она умерла поскорее… Для нее самой жизнь в тягость.

Но, если это так, то, значит, бабушкина смерть — очень хорошее событие. Почему же нельзя шалить, ругаться и шуметь? Это сомнительно.

Лялик залез в свою хижину, растянулся на полу, засунув голову под кресло, потому что так было особенно уютно лежать, и начал грызть ногти. Покончил с большим и с указательным пальцем и принялся за средний, но тут внимание отвлеклось спиральными пружинами из толстой медной проволоки, которые были вделаны в сидение кресла и пришлись теперь как раз над головой. Пружины, если щелкать по ним пальцами, издавали глухой металлический звук, — каждая свой особенный, — и таким образом получалось нечто вроде музыкального инструмента. Лялик занялся этим открытием так серьезно, что совсем не заметил, когда вошел папа.

— Лялик! — позвал папа таким же серьезным и слегка торжественным голосом, каким он всегда звал его, чтобы поставить в угол или выпороть. — Где ты?

Лялик вылез из-под кресла, весь красный и взъерошенный. По пути уронил с крыши гладильную доску, которая рухнула вместе с одеялом, и, напуганный шумом, весь вспотел от конфуза и тревоги.

— Я здесь, папочка. Я в доме сидел. Он нечаянно уронился.

Тогда папа громко высморкался, всхлипнул и, погладив Лялика по голове, сказал:

— Милый мой, бабушка умерла. Нет у тебя больше бабушки.

— Совсем умерла? — нерешительно переспросил Лялик, так как не знал еще, чем нужно отозваться на это сообщение. Папа еще раз высморкался и всхлипнул, а на глазах у него блестели две маленькие слезинки. При виде всего этого Лялику сделалось почему-то очень жалко папу, маму и самого себя. Он обнял папин живот и тоже заплакал. Папа повернулся кругом и пошел, а Лялик тащился за ним на буксире.

Дверь в бабушкину комнату была теперь открыта настежь, а вокруг ее кровати собралось много народу: мама, старая тетя Катя — бабушкина сестра, молодая тетя Женя, которая недавно вышла замуж, потом еще какая-то незнакомая барыня в лиловом платье и матушка-попадья. У притолоки стояла кухарка, громко вздыхала и терла краешком фартука сухие глаза.

— Простись! — сказал папа. — Поцелуй бабушку. — И неожиданно всхлипнул, точно икнул; а тетя Катя в это время прижалась морщинистым лицом к бабушкину одеялу и протяжно завопила старым надтреснутым голосом.

Кто-то слегка подтолкнул Лялика в спину, кто-то взял его за плечи — и Лялик оказался у самого бабушкина изголовья. Перед ним на большой подушке, от которой пахло лекарствами и знакомым бабушкиным запахом, лежала голова, почти такая же белая, как подушка, с полупрозрачным синеватым носом и плотно сжатыми синими губами.

Незнакомая барыня в лиловом платье положила свои холодные и почему-то мокрые пальцы Лялику на шею и принялась пригибать его к подушке, повторяя то же самое, что сказал папа:

— Поцелуй бабушку.

У белой головы веки были неплотно опущены, и поэтому казалось, что она смотрит. Это выходило очень страшно. Лялик изо всей силы толкнул лиловую барыню локтем и с энергией отчаяния проскользнул, как угорь, назад, к двери, а потом убежал в детскую. Забрался там за развалины своего дома и притих с твердым намерением укусить лиловую барыню, если та найдет его и опять заставит целовать страшную голову. Но время шло, а о Лялике никто не вспоминал. В конце концов, ему захотелось есть, и он вылез из своего укромного уголка несколько даже обиженный общим невниманием.

Сначала он осторожно выглянул из своей комнаты и, убедившись, что ненавистного лилового платья нигде не видно, прошел в столовую.

Там уже был накрыт стол для завтрака, и целое блюдо котлет с картофелем стояло посреди стола. За столом сидела одна только молоденькая тетя Женя и жевала остывшую котлету.

— Я тоже хочу есть! — обиженно сказал Лялик. — Почему меня не позвали?

— Ну, мальчик, тут такая суматоха… Садись и ешь.

И тетя Женя подала ему котлету. Но Лялик, кроме котлет, увидал еще большую вазочку с вареньем и салатник с корнишонами.

— Я не хочу котлету. Вон на ней жир застыл. Я лучше булку с вареньем… и огурчиков…

Тетя Женя — очень хорошая тетя. Она никогда не ворчит, часто прыгает, как маленькая, на одной ноге, умеет играть на гребешке польку, а в карманах у нее всегда есть карамельки. Поэтому Лялик без всяких препятствий завладел и вареньем и корнишонами — и в первый раз в жизни позавтракал по своему вкусу. Когда во рту сделалось разом и сладко и кисло, а под ложечкой началось какое-то неприятное жжение, он слез со стула и пошел было в бабушкину комнату, — теперь уже, наверное, не заставят целоваться, — но тетя Женя окликнула:

— Не ходи… Бабушку обмывают.

— Как это?

— Да так… Много будешь знать, скоро состаришься.

— Ладно, я не пойду. Я в буфетной побуду.

В буфетной он пробыл, однако, очень недолго и шмыгнул оттуда в гостиную. Там сидели все, кроме лилового платья: и папа, и мама, и старая тетя, и попадья — и пришел еще акцизный в форменном сюртуке. Должно быть, прямо со службы.

Лялик приласкался к папе, поздоровался с акцизным и, пробыв в гостиной ровно столько времени, сколько требовали приличия, прокрался к бабушкиной двери.

Дверь, конечно, плотно заперта, но в ней есть огромная замочная скважина, и Лялик давно знает, что через эту скважину видно всю комнату. Он приподнялся на носках и, затаив дыхание, взглянул.

На полу, на разостланной мокрой простыне, полулежит бабушка, — совсем голая. Кухарка поддерживает ее под мышки, а какая-то другая женщина — кажется, прачка — обмакивает в таз с водой мочалку и моет бабушку этой мочалкой. Голова у бабушки трясется, как у живой, и безобразно выпячивается круглый желтый живот, огромный, как надутый пузырь. Лиловая барыня тут же. Расхаживает по комнате, высоко подоткнув подол, так что видны толстые икры, обтянутые полосатыми чулками, и отдает приказания.

И от всего этого — от желтого надутого живота, от трясущейся головы, от лилового платья, а, может быть, еще и от корнишонов с вареньем — Лялика затошнило. Он совсем побледнел, съежился и, с трудом удерживая приступ рвоты, вернулся в столовую. Рассказал там тете Жене таинственным полушепотом, морщась и вздрагивая от неприятного ощущения:

— А бабушку-то я видел. Фи, какая… Совсем голая, а живот у нее желтый и голова трясется.

Тетя Женя потрепала его за ухо.

— Ты — маленький негодяй. Зачем всякие гадости смотреть? Видишь, бледный какой стал. Да еще и полсалатника огурцов слопал. Я вот скажу папе.

— Не скажешь. Ты — не тетя Катя. Та всегда ябедничает… Возьми-ка меня на колени.

— Ну, лезь…

Лялик забрался к тете на колени, обнял одной рукой за шею, прижался к теплой груди — и сразу сделалось легче. Погладил тетю по щеке и разнежился.

— А славная ты у меня, тетя Женя. И красивая.

Подумал немного и добавил:

— Потому что молодая и веселая.

Помолчали. Потом Лялик закрыл глаза и мечтательно протянул:

— Вот… папа получит после бабушки десять тысяч.

— Откуда ты знаешь?

— Горничная говорила. Десять тысяч, это — очень много?

— Да, порядочно. Но это еще неизвестно. Вот завтра, вероятно, будут завещание читать. Тогда узнают.

Лялик расспросил обстоятельно, что такое «завещание», и опять задумался.

— Тетя, а тетя…

— Ну?

— Как ты думаешь, не оставила мне бабушка свою шкатулку… по завещанию?

— Какую шкатулку?

— У нее есть такая… секретная. Никакого замка не видно, а на донышке — винтик. Винтик пожмешь — и откроется. А крышка двойная, и в ней тоже секрет. И в самой шкатулке еще ящички, и все по-разному открываются. Она мне обещала подарить, когда вырасту, а сама умерла.

Насчет шкатулки тетя Женя ничего определенного сказать не могла. Кроме того, опять приехал отец Яков, и уже не один, а с псаломщиком, — и разговор пришлось кончить.

Бабушку вынесли из ее комнаты уже совсем одетую и положили на столе в гостиной. Ноги у нее были обуты в черные туфли и торчали кверху новенькими острыми носками, а на белом лбу аккуратно лежал, выглядывая из-под кружевного чепца, темно-русый паричок. В таком наряде она имела не слишком плохой вид — и Ля- лик очень смело обошел ее со всех сторон. Лиловая барыня поймала его как раз в то время, когда он пробовал ногтем кожу на новых туфлях.

— Не вертись, деточка. Стань к сторонке. Сейчас будут панихиду служить. Возьми вот свечку.

Вслед за батюшкой пришел какой-то странный человек в длинном сюртуке и с длинной шеей, свободно болтавшейся в высоком крахмальном воротничке. Папе он очень низко кланялся и долго говорил с ним о чем-то малопонятном, но имеющем некоторое отношение к бабушке.

— Так прикажете глазетовый? Смею вас уверить, что дубовый под воск был бы много солиднее. А если глазетовый, то следует с шестью большими скобами и рельефными херувимчиками… Насчет покрова как изволите распорядиться? Монахиня сейчас прибудет, не извольте беспокоиться… Так, стало быть, я мерочку…

И странный человек, вытащив из кармана портновский сантиметр, смерил бабушку сначала от головы до пят, а потом еще поперек. При этом он сдвинул немножко на сторону бабушкин чепчик, — но бабушка не протестовала и лежала по-прежнему смирно, со скрещенными руками и с поднятыми кверху острыми черными носками. Лялику начинало казаться, что быть мертвым и лежать на столе очень обидно.

Псаломщик прокашлялся, отец Яков пригладил волосы на затылке, и началась панихида. Запахло ладаном. Просторная батюшкина риза топорщилась складками и шумела. Лялик машинально прислушивался к возгласам и никак не мог настроить себя на молитвенный лад.

Совсем не то, что в церкви. Там очень высоко и холодно, и каменный пол гудит под ногами, — и, как только войдешь, сейчас же делается немножко жутко. Лица святых на иконах как будто смотрят и, конечно, слышат и понимают все, что вокруг них делается. А в гостиной — только одна иконка, да и та маленькая и запыленная, так что на ней ничего нельзя разобрать.

Воск тоненькой свечки размяк и гнулся в пальцах. Поэтому Лялик совсем перестал слушать панихиду и согнул сначала конец свечки крючком, так что она походила на перевернутую папину трость. Потом из крючка сделал колечко, а из колечка — очень хитрый завиток. Отковырнул ногтями кусочек воска, скатал из него шарик и прилепил к завитку. К концу панихиды свечка имела довольно занимательный вид, так что, когда псаломщик начал собирать огарки на маленький жестяной поднос, Лялик не захотел публично себя конфузить и поспешно сунул изуродованный огарок в карман. Из воска можно будет потом что-нибудь вылепить: человечка с ружьем или собаку с ушами и хвостиком.

После панихиды то и дело приходили гости, но папа не кричал им, как полагалось, еще на пороге прихожей: «Ага! Сколько лет, сколько зим! Добро пожаловать!» Гости сегодня самостоятельно пробирались в гостиную и сначала кланялись бабушке, крестились и прикладывались губами к ее прикрытому париком лбу, а потом уже здоровались с папой и с мамой. И мама говорила каждому:

— Вторая панихида — в шесть часов вечера.

Гости вздыхали и делали длинные лица, как будто у них болели головы. Но это было только в гостиной. А уходя домой, они сразу оживали, очень весело и бойко надевали шубы и даже смеялись.

«Бабушку-то им нисколько не жалко! — догадался Лялик. — Но, должно быть, когда есть покойник, то обязательно нужно, чтобы было скучно».

Пришла монахиня, черненькая и тихая, долго крестилась перед иконой, а потом установила у бабушкина изголовья аналойчик, разложила на нем толстую, сильно истрепанную книгу и начала читать вслух. Голос, высокий и пронзительный, выходил у нее как будто не из горла, а откуда-то из глубины, из самого живота. Слов нельзя было разобрать, и получалось только «ш-ш-ш», а потом в конце каждой фразы особенно тонко и протяжно: «и-ийм-их!» Это очень раздражало и словно нарочно было устроено для того, чтобы еще увеличить одолевавшую Лялика скуку.

В бабушкиной комнате все было уже прибрано; кровать, застланная новым пикейным одеялом, стояла пустая. Но бабушкин запах еще сохранился, и неприятно было, что он пережил свою обладательницу. Лялик потянул носом и так же кисло сморщился, как скучные гости.

Собственно говоря, в комнате ничто не изменилось. Она была такая же, как всегда, — довольно светлая, просторная и уютная. И повсюду лежали разные бабушкины вещи: лента от праздничного чепчика, корзиночка с рукодельем, толстая вязаная юбка. А вот и черная шкатулка.

Лялик подошел к шкатулке и осторожно, как святыню, тронул ее самыми кончиками пальцев. Шкатулка была не полированная, а какая-то особенная, матовая, и по этому матовому полю извивались выделанные из кости разные узоры и цветочки. Таких шкатулок Лялик ни у кого больше не видел, а бабушка говорила когда-то, что шкатулка досталась ей в наследство от ее бабушки, и, стало быть, это — вещь очень старинная и очень дорогая.

— Ей теперь и цены нет! — рассказывала бабушка, строго глядя сквозь толстые очки. — И мастеров теперь не стало, которые могли бы такую штучку сработать. Нынче все — тяп да ляп, на одну внешность.

Впрочем, шкатулка привлекала Лялика совсем не дороговизной, а только своим необыкновенным видом и — еще больше того — теми хитрыми секретными механизмами, которые были скрыты в ее толстых стенках. Получить такую вещь в свою полную собственность, разобрать ее, понять все секреты, а потом, конечно, опять сложить — что может быть лучше?

Папа сегодня очень добр: несколько раз целовал и ни разу не хмурил бровей. Так как бабушка умерла, то шкатулка, наверное, принадлежит теперь ему. И, если хорошенько попросить его, пока он еще не стал сердитым, он отдаст.

После вечернего чая у Лялика начали слипаться глаза. И, так как сегодня, по-видимому, не предстояло больше никаких интересных событий, Лялик заявил:

— Я спать хочу.

Папа вынул из кармана толстые серебряные часы и щелкнул крышкой.

— Еще только восемь часов. Слишком рано.

Вечная несправедливость! Иногда не хочется спать и в десять, но все-таки укладывают. Лялик уже вытянул было губы трубочкой и опустил нос в чайную чашку, но заступилась мать:

— Пусть идет. Он устал, вероятно… Сегодня было для него так много впечатлений… Бедная бабушка!

И на другом конце стола слезливо всхлипнула тетя Катя, а папа спрятал часы в карман и вынул из другого кармана платок.

Лялик обошел всех присутствующих с пожеланием «спокойной ночи» и отправился в детскую. Мама помогла ему раздеться, закутала одеялом, как всегда — неудобно. Кроме того, у мамы концы пальцев жесткие и царапают тело. Уже совсем засыпая, услышал где-то поблизости веселый голос теги Жени, а потом почувствовал на своей щеке осторожное прикосновение ее горячих губ и, счастливо улыбаясь, пробормотал:

— А у шкатулки один цветочек вывалился… Только это, тетечка, не я…

И уснул Крепко, без сновидений, словно провалился в глубокую и темную дыру.

2

До раннего утра, пока не закопошилась горничная за своей ширмой, во всем доме была тишина. Живые спали, а мертвая бабушка лежала одинокая и задумчивая и вела себя молчаливее всех.

Лялик выспался рано и немедленно пожелал вставать. Помогала ему одеваться тетя Женя, потому что мама примеряла в это время новое траурное платье. Лялик был очень доволен, что опять уже наступил день, шалил и представлялся, что не умеет натягивать на ноги чулки:

— Они, тетя Женя, узкие. Видишь, какие узкие.

Кончилось тем, что тетя Женя одела его всего сама, — и делала она это очень ловко, гораздо лучше мамы, хотя у тети еще не было своих детей. Прикосновения ее маленьких рук очень нравились Лялику, и он нарочно всеми мерами затягивал процесс одевания. А когда туалет был кончен, тетя причесала Лялика хорошей, мягкой щеткой, дернула за ухо и сказала:

— Ну вот, теперь ты совсем хорошенький. Пойдем чай пить.

Лялик двинулся уже в столовую, но вспомнил о чем-то и поднял на тетю испуганный взгляд.

— А помолиться-то и забыли!

Тетя Женя приподняла его на воздух, как маленького.

— Ничего. Тебе Бог простит. Ты не грешник.

— Ну, тоже! — с сомнением покачал головой Лялик. — Шалю часто… и вру. И еще таскаю сахар. И еще…

Перед тетей Женей он не видел необходимости выставлять себя примерным мальчиком.

— Глупый ты… Если бы все люди только так грешили… Пойдем.

После чаю Лялик забежал в прихожую, чтобы сообразить по навешанным там шубам, не пришел ли кто-нибудь новый, и увидел рядом с вешалкой совсем особенный предмет.

Прислонен к стене какой-то выпуклый ящик, обитый удивительно красивой серебряной материей, украшенный позументами, огромными кистями и серебряной головкой ангела с крыльями. Лялик потрогал кисти, ангела, — все было хорошее и имело богатый вид. А особенно хороша была кисть: каждая отдельная прядь сделана из закрученной спиралью тоненькой блестящей проволоки. Должно быть, все это вместе стоит очень дорого, — пожалуй, даже дороже шкатулки. Но что же это такое?

Лялик наморщил лоб, стараясь припомнить, где он видел раньше такую штуку, и, наконец, догадался.

Попросту — гроб. И даже не гроб, а только одна крышка. И сделал ее, конечно, тот самый странный человек, который вчера вымерял бабушку портновским сантиметром. Лялик проникся уважением к странному человеку и пошел в гостиную.

В гостиной были перемены. Бабушка, действительно, лежала уже в гробу, — как-то совсем провалилась на дно, казалась слишком маленькой, хотя гроб и был сделан по мерке. Лялик подошел поближе, приподнялся на носках и разглядел, что за ночь бабушкино лицо изменилось: потемнело и как-то обрюзгло. А подбородок был уже почти совсем черный.

— Мама! — шепнул Лялик матери, которая шумела своим новым платьем. — А бабушка-то почернела. Отчего это? Разве мертвые хворают?

— Не мни оборку, пожалуйста! Такой косолапый… И говоришь разные глупости… Отойди от меня.

Лялик обиделся и пошел к тете Жене. Та объяснила. И когда Лялик узнал, что мертвые не хворают, а разлагаются, то есть начинают чернеть и дурно пахнуть, ему сделалось не по себе, как после лишнего блюдца варенья.

Нынешним летом кухарка забыла в кладовой ощипанную курицу. И, когда через неделю ее бросили в помойную яму, она вся была покрыта какими-то черно-зелеными пятнами и воняла точно так же, как бабушка.

— Значит, бабушка, это — тоже мясо? И все люди?

— Мясо! — серьезно соглашалась тетя Женя. — Но ты думай об этом поменьше, мальчик. Тебе самому еще очень нескоро придется гнить так же, как бабушке.

— Я и совсем не хочу… ни даже нескоро. А бабушку надо поскорее закопать. Она теперь стала совсем гадкая.

И каждый раз затем, как Лялик подходил к гробу, начинало слегка тошнить. Противно-сладковатый, как будто густой и клейкий запах забирался глубоко в горло, — но все-таки Лялик смотрел на бабушку гораздо чаще, чем вчера, потому что теперь его привлекло к ней какое-то острое любопытство.

Папа уже целых полчаса ходил из комнаты в комнату с каким-то большим конвертом в руках, а по пятам за ним, как тень, шмыгала тетя Катя, с очками на кончике носа, с ридикюлем в одной руке и с платком — в другой.

Папа настаивал:

— Гораздо удобнее было бы завтра… или даже после девятого дня. Она еще не успела остыть, а мы будем делиться.

Но тетя Катя разжимала тонкие губы и возражала:

— Там, вероятно, есть что-нибудь и насчет похорон. Следует исполнить последнюю волю в точности.

Лялика заинтересовал этот разговор, и, так как на бабушку решительно не следовало уже больше смотреть, он тоже принялся ходить следом за папой, пока на повороте не наступил ему на мозоль. Папа подрыгал ногой в воздухе и прикрикнул:

— Ступай отсюда, болван! Вечно под ногами вертится…

Лялик сунул руки в карманы и ушел к папе в кабинет, так как там сейчас никого не было. Достал с полки книгу с картинками и, забравшись на низенький угловой диванчик, очень скромно принялся ее рассматривать.

Слишком уж долго возятся с бабушкой. Интересно было бы поскорее побывать в церкви и на кладбище, а потом получить, наконец, шкатулку.

Книжка попалась неинтересная, много раз пересмотренная, и Лялик хотел было уже выбраться в детскую, но кабинет в это время начал наполняться разными родственниками. Возможно было, что Лялика отсюда выгонят. Поэтому он решил остаться на своем месте как можно дольше.

Все приходившие садились около письменного стола, оживленно переговаривались друг с другом, а на Лялика никто и не взглянул. Первыми пришли папа и тетя Катя. За ними жена отца Якова, попадья, которая приходилась тете Кате какой-то дальней родней. Потом молодой телеграфист — тоже родственник, хотя в обыкновенное время он у папы никогда не бывал. А самой последней явилась тетя Женя, сейчас же увидела Лялика и незаметно погрозила ему пальцем. Но затем и она сделала такое же серьезное лицо, какое было у всех других. Только опечаленной ей уже никак не удалось сделаться, и на обеих щеках сидели веселенькие, кругленькие ямочки.

Папа положил перед собой большой конверт, поправил галстук, прокашлялся и сказал медленно и очень отчетливо:

— По предложению сестры Кати мы прочтем сейчас завещание нашей покойной матери… — тут он вынул платок и приложил его к глазам. — … матери и бабушки, так как в завещании этом могут находиться какие-либо неотложные распоряжения на предмет похорон. Кто желает вскрыть конверт и прочесть вслух содержание?

Родственницы пробормотали что-то невнятное, а телеграфист потянулся было к столу, но папа посмотрел на него строго, сам взял конверт, осторожно вскрыл его своим костяным ножичком, развернул сложенный вчетверо лист бумаги и начал читать.

Сначала пошло что-то непонятное, — и это непонятное папа прочел быстрой скороговоркой, а потом остановился, как будто затем, чтобы перевести дух, обвел глазами всех присутствующих и продолжал:

«Сыну моему, — здесь папа назвал самого себя по имени, — за его сыновнюю любовь ко мне и доброту завещаю из капитала моего, хранящегося в государственном банке на текущем счету за номером таким-то, — четыре тысячи рублей…»

Тетя Катя вытянула шею и через папино плечо заглядывала, что будет дальше, попадья громко вздохнула, а телеграфист накручивал на палец часовую цепочку и хмурился.

Папа опять замолчал, и Лялику показалось, что он побледнел, а усы у него топорщатся так же, как и тогда, когда он снимает с себя ремень, чтобы выдрать Лялика.

«Всю мою движимость, золотые и серебряные вещи, — читал дальше папа, — а также одну тысячу рублей наличными деньгами завещаю дорогой сестре моей Екатерине; остальные же пять тысяч рублей приказываю распределить так…»

И тут пошел перечень каких-то монастырей и приютов, из которого Лялик ровно ничего не запомнил, как и из непонятного начала. А потом папа сложил бумагу, спрятал ее обратно в конверт и молча забарабанил по столу пальцами. Значит, все. Про шкатулку ничего не было.

Телеграфист презрительно усмехнулся и первый вышел из кабинета, — одним плечом вперед и шаркая ногами по полу. Лялик спрыгнул с дивана и незаметно выскользнул за ним следом.

В детской Лялика догнала тетя Женя с коробкой конфект в руках. Сама сосала карамельку и звонко причмокивала, — и вид у нее был самый обыкновенный, как будто не существовало никогда ни бабушки, ни серебряного гроба, ни завещания.

Лялик занял место на стуле против тети Жени, сложил руки и задумался. Молча вынул карамельку из предложенной коробки, молча развернул бумажку и молча отправил сладкий леденец в рот. Потом спросил:

— Тетя Женя, ты что получила из завещания?

— Ничего.

— Совсем ничего?

— Совсем. А тебя это беспокоит?

Лялик уловил иронию, но был слишком деловито настроен для того, чтобы обидеться.

— Ты знаешь бабушкину шкатулку? Она мне очень нравится.

— Попроси тетю Катю. Теперь это ее шкатулка. Может быть, отдаст.

— Ммм… Нет. Я лучше папу попрошу.

— Ну как хочешь… Бери еще карамельку. Вот эту, на которой рак нарисован. Очень вкусная, с шоколадной начинкой.

— А можно две?

— Можно. Только маме на глаза не попадайся.

— Нет, я потихоньку…

Для обыденного времени, когда не умирала бабушка и не стояла в прихожей гробовая крышка, Лялик давно уже выработал постоянный ритуал обращения к папе. Сначала следовало подойти и просто приласкаться, без всяких просьб. Потом походить по комнатам и опять приласкаться и, если папа в хорошем настроении, издалека подготовить почву. Например, если нужна бумага, то можно рассказать, что Лялик умеет теперь рисовать дом в два этажа с трубами и с лестницей. А затем уже следовало забраться к папе на колени, обнять его за шею и тихонько попросить:

— Папочка, дай мне, пожалуйста, маленький листик бумаги.

Тогда папа шел к письменному столу и доставал бумагу, но не маленький листик, а целых два больших.

Но сегодня папа был очень занят, и ритуал приходилось сократить, сосредоточив все внимание на выборе благоприятного момента. Лялик битый час проходил следом за папой, выслушал длинный и очень скучный разговор папы с воинским, раза три приносил папиросу и спички, а момент все не задавался.

Наконец, папа зашел зачем-то в ту самую комнату, где стояла заветная шкатулка, и тут Лялик не выдержал.

— Папочка, милый…

— Что тебе, мой мальчик?

Погладил по голове. Хорошо. Пожалуй, удастся.

— Папочка, подари мне вот эту шкатулку… Она очень интересная… И я, ей-Богу, не буду ее ломать. Мне очень хочется, чтобы ты подарил.

Папа рассеянно взглянул на шкатулку, также рассеянно погладил Лялика по голове и проговорил:

— Ладно, мы посмотрим… Это бабушкина шкатулка. Только ломать ее нельзя. Она дорогая.

Только и всего. Вопрос все-таки остался открытым, но едва теплившаяся надежда загорелась теперь в сердце Лялика ярким пламенем. И, когда папа ушел, он подобрался поближе к шкатулке, ласково поглаживал ее черные матовые стенки, а потом, в припадке горячей нежности, крепко поцеловал белый костяной цветок.

Ведь и шкатулке, может быть, очень хочется принадлежать Лялику. Если она умеет думать, — а у такой старой вещи, наверное, есть что-нибудь вроде души, — если она умеет думать, то ей очень скучно было представлять собой собственность старой бабушки и стоять без всякого употребления в темном углу.

— Ах ты, моя милая! — бормотал Лялик. — Милая моя, как я тебя люблю! Люблю еще больше, чем тетя Женя своего мужа, хотя они постоянно целуются.

И до самого вечера он ходил в чаду своей любви и беспричинно улыбался. Тетя Катя хотела его за что-то выбранить, но он только посмотрел на нее просто и весело, рассмеялся и ушел.

— Пора спать, Лялик! — сказала мама ровно в девять часов. — У тебя синяки под глазами.

— Завтра будут хоронить бабушку. Все пойдут пешком на кладбище! — напомнила тетя Женя, прощаясь с ним на ночь. — Высыпайся хорошенько.

И он выспался. Он готов был исполнить все, что угодно, даже поцеловать в самые губы тетю Катю, чтобы только не уронить своей репутации и остаться до желанной минуты примерным мальчиком.

3

Утром Лялик проснулся в восемь, — нет, даже в семь часов, — и сейчас же оделся собственными силами. Перепутал чулки, а штанишки так и остались незастегнутыми, но это уже мелочь. Мама пришла к нему в одной рубашке и в нижней юбке еще совсем заспанная и непричесанная, а он уже сидел и болтал обутыми ногами.

— Ты уже оделся? Ну, иди, умывайся, а потом я дам тебе черный бархатный костюмчик.

Бархатный костюмчик надевается только по самым большим праздникам. И Лялик успел уже из него вырасти: под мышками жмет, а рукава чересчур коротки. В этом костюмчике нельзя лазить под стол, есть без салфетки, становиться на четвереньки, и, вообще, он очень неудобен. Кроме того, у костюмчика белый кружевной воротник, точно такой, как носят девочки. Лялик надул губы.

— Зачем костюмчик? Лучше бы я в этом сереньком…

— Нельзя, голубчик. Сегодня будем хоронить бабушку.

— Так это разве праздник? Праздник — когда радуются.

— Не рассуждай, пожалуйста.

В доме суетились, бегали без толку туда и сюда, отдавали приказания, которых никто не слушал. Лялик любил всякую сутолоку, но за последние дни она порядочно уже успела ему надоесть. Обыкновенное время, когда никто не умирает, тоже имеет свои преимущества.

Серебряную крышку с кистями и ангелочками перенесли из прихожей в гостиную. Тетя Катя достала откуда-то целый ворох цветов и украшала ими бабушку. Цветы пахли, но бабушка пахла еще сильнее. Подбородок и шея у нее совсем почернели, а на щеках выступили багровые пятна. Вообще, она уже совсем испортилась, и Лялик с нетерпением ждал, когда, наконец, закроют крышку.

Папа был в форменном сюртуке с креповой повязкой на рукаве и со шпагой. Она торчала, как хвостик, откуда-то из-под полы сюртука, но делала папу серьезным и важным.

Гостей набралось много, несмотря на раннее утро. Приходили по двое и по трое, торопливо здоровались и рассаживались по стульям, не снимая верхнего платья. Потом пришел тот самый человек с длинной шеей, который делал серебряный гроб. Он пошептался о чем-то с папой и вышел, держа по швам руки в грязных белых перчатках, а на смену ему явились целых четыре господина в длинных черных пальто, украшенных белыми тесемками, и в высоких черных шляпах с белыми кокардами. Вид у них был довольно неприятный, и Лялик предпочел стать поближе к тете Жене. При появлении черных мужчин все опять засуетились больше прежнего. Загремела отодвигаемая мебель. Один за другим родные и гости подходили к бабушке, наклонялись над гробом и, делая вид, что целуют, шлепали губами по воздуху.

Когда дошла очередь до Лялика, он хотел улизнуть, но папа приподнял его на руках и строго сказал:

— Поцелуй!

— У меня подмышками режет! — пожаловался Лялик, но все-таки чмокнул губами так же точно, как все другие, стараясь не дышать носом.

После этого четыре человека в высоких шляпах подняли крышку и закрыли бабушку, так что не видно было даже и тех цветов, которые положила тетя Катя. Кто-то громко заплакал, а папа высморкался. Те же четыре человека подняли гроб на плечи, а папа с воинским бросились помогать им. Подпирали плечами гроб и краснели от натуги, но Лялик очень хорошо видел, что они, в сущности, не помогают, а только мешают людям в цилиндрах, которые делают свое дело ловко и бойко.

В прихожей все столпились так, что негде было повернуться. Серебряный гроб колыхался высоко в воздухе, пышные кисти раскачивались, — и никогда у самой бабушки не было такого важного и торжественного вида, как у этого гроба, в котором она лежала совсем тихонько и смирненько и портила воздух. В узких дверях гроб немного задержался, папа с воинским стукнулись лбами, а с одного черного человека свалилась шляпа. Кое-как протиснулись и вышли на лестницу.

Когда тетя Женя вывела Лялика на улицу, он сначала только щурился от яркого света и ничего не видел, кроме чего-то очень высокого и блестящего, что заняло как будто всю ширину улицы перед их домом. Он покрепче сжал руку тети Жени и не совсем спокойно спросил:

— Что это такое?

— Катафалк… Разве ты никогда не видал? Бабушку хорошо хоронят. По первому разряду.

И Лялик понял, что высокое и блестящее — действительно, только катафалк, та самая разукрашенная карета, в которой возят мертвых. Под сенью стоял уже бабушкин гроб, и черные люди, которых набралось здесь не четверо, а гораздо больше, суетились кругом, выстраивались парами и зажигали свечи в погребальных фонарях.

Все это было интересно и величественно. Процессия медленно двинулась по улице, — и со всех дворов выглядывали дворники и кухарки, а сквозь стекла окон виднелись любопытствующие лица. Встречные экипажи поспешно очищали дорогу, и Лялик, выступая между папой и тетей Катей у самого катафалка, чувствовал себя почти героем. Это не всякий день удается — занять в жизни такое видное и значительное положение.

Странно было только, что черные люди несут зажженные фонари, хотя день очень светлый, и шагают, не сгибая колен, словно важные индюки.

— Надень шапку! — сказал папа. — Простудишься.

— Мне вовсе и не холодно! — возразил Лялик, хотя макушка головы у него совсем застыла от холодного ветра. Казалось, что, если надеть шапку, вся торжественность утратится.

«Святый Бо-оже, Святый кре-епкий…» — разобрал Лялик слова, которые пели певчие, и начал исподтишка подтягивать низеньким альтом:

— Святый бессме-ертный, помилуй нас!..

Положительно, Лялик никогда не мог бы подумать, что умирать, в конце концов, так интересно. Дорога от дома до кладбищенской церкви показалась совсем короткой, и он вздохнул с сожалением, когда катафалк, скрипя и покачиваясь, остановился у паперти.

Черные люди ловко выдвинули гроб из-под сени, и тяжелые шаги дробно и гулко застучали по каменным плитам.

В церкви было сумрачно и холодно, и тонкая

пелена пахучего ладана плавала под сводами. В главном алтаре шла обедня, и курчавый черный дьякон густым басом, от звуков которого вздрагивала дымная пелена, возглашал ектению. Бабушку поставили в приделе, где было еще темнее и сумрачнее, и где ей заранее уже приготовили место: продолговатое возвышение, обтянутое черным сукном.

Лялик держал свою шапку у груди точно так же, как воинский начальник, аккуратно крестился и смотрел в царские врата, сквозь золоченые прорези которых отсвечивали тяжелые шелковые складки.

Там, казалось ему, происходило что-то великое и таинственное, и там именно отец Яков превращался из почти обыкновенного человека в какое-то особое, высшее существо, загадочно страшное.

Певчие пели так печально и нежно, оплывали и таяли восковые свечи, — и Лялик вдруг заплакал. Сначала выдавилась из глаз первая предательская слезинка, а потом их потекло уже столько, что вымокли и щеки и даже воротник у пальто.

За спиною Лялика тихим полушепотом переговаривались друг с другом гости. Он прислушался, глотая слезы, и очень удивился, когда понял, что говорят не о бабушке и не о похоронах, а о чем-то совсем постороннем. И не хорошо было еще, что отец Яков, читая какие-то молитвы по толстой книжке в кожаном переплете, нагнул голову к дьякону и явственно зашептал ему в паузе между священными словами:

— Извозчик-то нам заказан ли? Не пришлось бы пешком возвращаться.

Тогда Лялик перестал плакать так же быстро, как начал, потому что понял, что все это нарочно. Нарочно поют певчие так жалобно, хотя им совсем не жалко: у них равнодушные чужие лица, и они громко харкают, чтобы прочистить голос. Нарочно хмурится воинский и крестится под фуражкой маленькими крестиками. Нарочно просит о чем-то Бога сам отец Яков. Одна только бабушка лежит в гробу не нарочно, а по-настоящему, и ей, пожалуй, уже скучно, что с нею так много возятся.

Служба тянулась долго, и Лялик понемногу перестал прислушиваться к голосу отца Якова и шепоту гостей. Уставился глазами в одну точку над царскими вратами, где была овальная икона, изображавшая Тайную Вечерю. Свет большой лампады падал на эту икону, и изображенные на ней святые, сидевшие у длинного белого стола, казались выпуклыми, как живые. И этим святым тоже было скучно.

Только когда кто-то тронул Лялика за плечо, он встрепенулся, протер глаза и с недоумением посмотрел кругом, на темную позолоту церкви, на густые тени в углах и под сводами и на серебряный бабушкин гроб, к которому вереницей подходили люди.

За спиной тетя Женя.

— Простись с бабушкой.

— Да ведь уже прощался…

— Еще раз, последний… А то папа рассердится.

И вот опять совсем близко серебряная бахрома, парик на холодном и жестком, как камень, лбу, увядшие цветы и противный, сладковатый запах, от которого тошнит. Но это только одна минута, и Лялик уже видит, как человек с длинной шеей, вынув отвертку, привинчивает надетую гробовую крышку длинными винтами. Один винт плохо подается. Человек с длинной шеей краснеет от напряжения, отвертка с треском срывается, и, в конце концов, один винт остается не совсем завинченным.

Теперь все почему-то очень торопятся, теснятся, толкая друг друга, и даже тетя Катя стонет и всхлипывает как-то особенно торопливо, словно боится, что ей и на это не хватит времени. Несут гроб быстро, почти бегут по дорожке, усыпанной желтым песком и еловыми лапками поверх подтаявшего снега.

Лялику это нравится. Он идет, придерживаясь за руку тети Жени, и начинает слегка подпрыгивать в такт движениям носильщиков. У Жени делаются круглые глаза.

— Лялик?!

Должно быть, он сделал что-нибудь дурное. Но ведь погода такая славная, и так легко дышится на свежем воздухе после духоты церкви. Хорошо было бы сейчас скатать бомбу из снега, — талый снег очень удобно лепится, — и запустить ее, например, в ту бородатую чугунную голову, которая стоит на зеленом камне. Или сесть верхом на решетку и кричать петухом.

— Да Лялик же!..

— Тетя Женя, а меня пустят сегодня на двор погулять? Я ведь с допозавчера не ходил.

— А ты потише… Там видно будет.

В тесном пространстве, обрамленном деревянной решеткой, белой с зеленым, вырыта продолговатая яма, такая глубокая, что дно ее видно только, когда подойдешь к самому краю. А рядом с этой ямой маленькая могилка, где лежит давным-давно умершая старшая сестра Лялика.

Наброшена груда промерзшей земли, и комья ее с острыми гранями матово поблескивают на солнце. Отец Яков пробирается между могилкой и этой грудой и подбирает полу ризы, чтобы не запачкаться.

Лялика заставляют бросить на бабушкин гроб, который стоит уже на дне ямы, щепотку земли. Он выбирает комок побольше, бросает его обеими руками и прислушивается, как из могилы отзывается что-то пустое: «гу!» И делается немножко страшно, хотя день светлый и кругом много народу. Лялик тянет тетю Женю за рукав:

— Пойдем!

— Подожди немного… Сейчас кончится.

Два мужика, один русый, другой седой, оба в толстых вязаных фуфайках, быстро и ловко бросают лопатами землю. Она гудит непрерывным гулом, все глуше и глуше, потом над засыпанной могилой вырастает холмик.

Кончено. Бабушку зарыли.

Домой возвращаются не пешком, а в экипажах, и это очень приятно: ноги уже дрожат от усталости и, кроме того, страшно хочется есть. Лялик сидит между папой и мамой. Ему неудобно, потому что папа очень рассеян и плохо его держит. Неловко также говорить о чем-нибудь. С папой всегда страшновато разговаривать, а сегодня тем более. Неизвестно, как он отнесется к самому простому вопросу.

Мама ровным, деловым голосом высчитывает, во сколько обошлись похороны, и соображает, кому заказать памятник, а папа молча кивает головой и только изредка вставляет короткие фразы. Кажется, он думает о чем-то другом.

Сбоку звонко щелкают копыта, и папиного гнедого обгоняют тетя Женя с мужем на хорошем извозчике. Мама морщится и кривит рот на сторону.

— Шикуют… Скажите, пожалуйста! Лихача наняли…

Дома, в прихожей, толкотня почти такая же, как утром. Шубы и пальто некуда вешать, и их целой грудой сваливают на ларь. И весь пол под вешалкой заставлен калошами, большими и маленькими, глубокими и низкими.

В столовой раздвижной стол растянут во всю длину, и приборов на нем столько же, сколько пар калош в прихожей. Лялик обходит его кругом, чтобы найти свой прибор, — маленькую синюю тарелку и такие же маленькие ножик с вилкой, но поиски оказываются тщетными. Синей тарелочки нет.

— Тетя Женя, а я где же буду сидеть?

— Мама велела подать тебе в детской. Сегодня много гостей. Нельзя иначе.

Ну, конечно. Когда что-нибудь интересное — обязательно выгоняют.

— А я в кухне видел сладкое: рис с изюмом и цукатами. Мне дадут?

— Это кутью-то? Дадут, не беспокойся… Ах ты, мой изгнанник бедный…

Обедают. Из столовой доносится смешанный, неровный гул голосов. Дребезжат тарелки, звенят рюмки и стаканы. Лялик прислушивается к шуму и старается выделять из него знакомые голоса. Вот говорит просто, по-домашнему, отец Яков. Вот смеется воинский. Загнусила тетя Катя, и звонко спрашивает кого-то тетя Женя:

— Вам положить еще осетрины?

Тетя Женя везде успевает. Хорошо накормила и Лялика. Даже угостила рюмочкой удельного. В столовой еще гудят голоса и звенит посуда, а Лялик уже плотно наелся и, с пирожным в руках, идет посмотреть потихоньку, что там делается.

Ничего особенного. Совсем такой вид, как если бы были мамины именины. Так же много едят и пьют — и так же много разговаривают. Воинский рассказывает, должно быть, что-то очень веселое, потому что все те, которые сидят поближе к нему, смеются и прикрывают рты салфетками. Тетя Женя стоит за стулом тети Кати, и старая шепчет что-то молодой на ухо, а та покачивает головой и улыбается. Отец Яков повязался под самое горло салфеткой, потому что на нем новая шелковая ряса, спорит о чем-то с папой и размахивает вилкой.

Лялик засунул палец в рот, — палец был сладкий от варенья, — и стоял так довольно долго, до того момента, когда гости задвигали, наконец, стульями и начали подниматься с насиженных мест. Тогда он прошел в бабушкину комнату, чтобы взглянуть на шкатулку, которой не видел с самого утра.

Вот она. Стоит по-прежнему все на том же месте, на угловом столике, и на ее крышке насел уже тонкий слой серой пыли. Горничной эти дни некогда. Лялик придвинул поближе к шкатулке низенький табурет, сел, упершись кулаками в подбородок, и начал мечтать.

Так как с бабушкой теперь все дело покончено, то шкатулку, вероятно, можно будет получить не позже как завтра. В его мечтах она и теперь уже была его собственностью, и одного этого чувства собственности было уже достаточно, чтобы наполнить сердце радостным удовлетворением.

Лялик очень ясно представлял себе, как он сам торжественно понесет шкатулку в детскую, поставит ее на самое почетное место посреди других игрушек, а затем примется открывать секрет. Но ломать ни за что не будет. Избави Бог! Только поймет секрет и затем сложит все точно так же, как было.

— Нет, ты только вообрази, ты вообрази себе…

Лялик испуганно встрепенулся, но, оглянувшись, сейчас же успокоился. Это — тетя Женя с мужем. Она собирается что-то рассказывать и тормошит мужа за плечи, так что у дяди черный галстук съехал совсем на сторону.

— Нет, ты только вообрази, чучело этакое…

— Да в чем же дело-то? Изложи по пунктам… И не тронь галстук. У него и так застежка плохо держится.

— Представь себе, эта старая карга, тетенька Катя, вдруг расчувствовалась. И за поминальным столом, в вознаграждение за мои хлопоты, подарила мне нашу фамильную шкатулку… Это от всех своих щедрот-то, понимаешь? Да потом еще целый час объясняла мне, какая это священная вещь и как я должна ценить такой подарок.

— Ну, знаешь… — поморщился дядя, освобождаясь от тетиных объятий и поправляя галстук. — Я бы не взял. Раз тебя обошли в завещании…

— Вот еще! С паршивой овцы хоть шерсти клок!.. Да и шкатулка недурна. Очень удобно всякую мелочь держать… Я ее сегодня же и домой утащу, пока тетенька не раскаялась…

И тетя Женя повела было мужа к шкатулке, но Лялик, бледный и взъерошенный, держался уже за нее обеими руками и смотрел на Женю с недоумением и ужасом. Тетя протянула было руку, чтобы открыть шкатулку, но Лялик отстранил ее и сказал твердо:

— Не тронь. Это моя.

Тетя Женя густо покраснела и закусила губу. Она всегда делала так, когда сердилась.

— Что за глупости?

— Да моя же. Тетечка, миленькая, честное слово…

— Кто же тебе ее подарил, если так? Сама бабушка, может быть?

Лялик побледнел еще больше. В сущности, пока еще никто не дарил, — ни папа, ни тетя Катя, тем более бабушка. Но это все равно. Она должна принадлежать только ему одному. Иначе и быть не может.

Тетя Женя, конечно, истолковала его молчание по-своему.

— Не хорошо врать и делать глупости, Лялик. А главное — врать. Ты знаешь, как я не люблю этого.

Тетин муж рассмеялся.

— Ах ты, пузырь этакий! Да разве ты — барышня?

Лялик скосил на него озлобленные глаза. Нужно быть совсем дураком, чтобы говорить такие вещи. При чем тут барышни? Много они, подумаешь, понимают в секретах.

Потом он проглотил слезы и сказал так убедительно, как только мог:

— Тетечка! Мне еще никто ее не дарил… Но мне хочется, чтобы она была моя.

— Смешно, Лялик! Как будто это какой-нибудь деревянный солдатик. И нечего капризничать, пока я папе не пожаловалась.

Тут опять вмешался дядя. Он погладил Лялика по голове, взглянул на тетю Женю и сказал ей не совсем решительно:

— А, может быть, ты и в самом деле… Если ему так хочется…

Тетя Женя сдвинула брови — и сделалась совсем красная.

— Этого еще не хватало… Он поиграет с нею день, а потом разломает и бросит. Лучше поцелуй меня, Лялик, и будь хорошим мальчиком. А я подарю тебе конфет, — большую коробку с картинкой.

Дядя заложил руки в карманы и ушел. Вся эта история со шкатулкой очень мало его интересовала. А Лялик взял обе Женины руки в свои и сказал с прежней убедительностью, стараясь втолковать ей, что он никак не мог ожидать от нее такого предательства:

— Я тебя очень люблю, тетя Женя. Ты понимаешь: очень люблю. Может быть, даже больше, чем маму.

Но тетя Женя не поняла. Ей просто показалось, что Лялик хочет настоять на своем посредством самой откровенной лести. Поэтому она спокойно взяла со стола шкатулку и унесла ее. И Лялик не побежал за нею следом, не закричал и не затопал ногами. Он молча выждал, когда ее шаги затихли, потом пробрался в детскую, лег на кровать и зарылся лицом в подушки. Глаза у него сильно горели и колючий клубок стоял в горле, но слез не было.

Все кончено. Нет больше шкатулки. И что еще хуже: нет больше тети Жени. Такой, как прежде, доброй и милой. На самом-то деле она и скупая и совсем бестолковая, — и только представляется, что любит. И, когда смех тети Жени донесся откуда-то из дальней комнаты, Лялик съежился и закусил зубами подушку.

Вот кто-то пришел. Лялик по голосу узнал папу и тетю Катю и затаил дыхание. Разобрал отрывок фразы, которую договаривал папа:

— …постараюсь сейчас же, как только будет утверждено завещание.

Тетя Катя первая заметила Лялика и сказала:

— Посмотри, пожалуйста: бедный ребенок плачет. — Всхлипнула сама и добавила еще: — Такой ласковый мальчик, бабушкин любимчик. Это похороны его так расстроили… Лялик миленький…

И Лялик ощутил на своем коротко остриженном затылке противные костлявые пальцы. Наполненный горем и яростью, оторвал лицо от подушки, повернулся к тете Кате и завопил, срываясь с голоса:

— Старая ведьма! Кикимора! Убирайся к черту!..

Тетя Катя отшатнулась и ахнула:

— Бог мой… Что же это такое?

Что-то как будто лопнуло в сердце у Лялика, словно назревший нарыв. Он погрозил кулаками, — не одной только тете Кате, а просто так, всем вообще, кого он только знал и видел, — и потом принялся громко и отчаянно плакать, размазывал по щекам слезы и захлебывался.

И на него не произвели ровно никакого впечатления даже слова папы, когда тот вытащил его за шиворот из кроватки и сказал:

— Не сегодня… Не сегодня, но завтра-то уж я тебя выпорю. Будешь помнить. Отделаю, как Сидорову козу.

Все равно. Пусть. Нет больше ни тети Жени, ни шкатулки. И все на свете злые, гадкие и проклятые, — все, даже мертвая бабушка. Если бы она не умерла, так ничего бы и не случилось.