Николай Олигер «Дар Мессии»

Китайская повесть

I

Цин родился в Чифу, в той части города, которая расположена на отлогой низменности, у самого берега моря. Отец его, А-хэ, был рыбак и перенял это ремесло от деда, а дед — от прадеда. И вообще никто не мог вспомнить в роду Цина того предка, который положил начало этому семейному занятию. А род был старый, такой же старый, как та кумирня, что стоит в густом саду, неподалеку от города, на одном из холмов Янтая.

От всех этих предков, выросших и состарившихся на волнах Печилийского залива, Цину передалась страстная любовь к морю. Как только он начал ползать, мать оставляла его одного играть на берегу, и Цин, маленький, желтый и совсем голый, карабкался между круглыми, обточенными водой валунами, играл цветными камешками и плоскими устричными раковинами.

Лежавшие толстой грядой у самой линии прибоя бурые водоросли пахли под жаркими лучами солнца каким-то особым, соленым и терпким запахом. От этого запаха и от яркого света и от шума волн у Цина немного кружилась голова, но было весело и приятно.

Причаленная к черной, покривившейся свае, колыхалась на волнах старая рыбачья джонка А-хэ, сделанная когда-то лучшими мастерами из самого прочного шанхайского дуба. Теперь ей насчитывали много больше полутораста лет. Черви изъели дерево, как губку, и все оно залоснилось и потемнело, насквозь пропитанное солью и тем особым цементом, предохраняющим дерево от гниения, состав которого — тайна китайских моряков. Кроме того, на судне совсем не было легко ржавеющего железа, потому что все оно было скреплено вместо гвоздей дорогими сайгачьими рогами. Со своим четырехугольным приподнятым носом судно было похоже на огромный башмак, упавший с ноги великана, — особенно в часы сильного отлива, когда вода отбегала на несколько сажен назад, а джонка оставалась прямо на обнажившемся тинистом дне.

Уже много бурь и тайфунов пережило старое родовое судно, и на его корпусе кое-где виднелись заплаты, помнившие еще искусные руки деда А-хэ. Но тем дороже оно ценилось теперь всеми рыбаками побережья. А сам А-хэ любил джонку, как мать и кормилицу, знал каждую трещинку ее обшивки, а большой циновочный парус, натянутый на бамбуковых реях, слушался, как живой, каждого движения его руки.

На взморье, перед ловлей, неуклюжий тупорылый башмак совсем преображался. Упругий парус надувался под ветром и с быстротой ласточки мчал маленькое судно по самым гребням желтоватых волн. Тогда А-хэ чувствовал себя настоящим хозяином и мастером своего дела и любовно поглаживал мозолистой ладонью отполированное временем дерево мачты. А Цин смотрел с берега на убегающий парус, и ему очень хотелось быть там же, где и отец. Но приходилось потерпеть. Цин еще недостаточно вырос.

Пока он еще только ползал по песку и играл устричными раковинами, и часто быстрая волна прилива заставала его притаившимся среди валунов. Она лизала его голые ноги, брызгала в лицо мелкими радужными капельками пены, но Цин не боялся. Он смеялся и сидел на одном месте, пока не приходила мать и уносила его домой.

Их дом — маленькая глиняная фанза с крышей из серой черепицы — стоял тут же, у берега. Вокруг фанзы возвышался грубо сложенный из неотесанных камней забор, а у ворот росли два грушевых дерева, слишком старых, чтобы приносить плоды. Во дворе было несколько грядок с овощами. Здесь мать Цина выращивала капусту, бобы, редьку и длинные горьковатые огурцы, которые, дозревая, скручивались, как змеи. Проход в дом загораживал ярко раскрашенный щит, на котором бродячий маляр написал священные изречения, отгоняющие злых духов. Эти духи, как говорят, могут причинить много бед и несчастий морякам, и поэтому А-хэ старался жить с ними в мире. Отправляясь на ловлю, никогда не забывал поставить в своей маленькой домашней кумирне перед изображением бога Тайфуна — грозного урагана, который несет смерть и опустошение, — чашечку жертвенного рису и зажигал пару пахучих курительных свечей, скрученных из бумажных полосок.

Дома у Цина были братья и сестры. Старший брат ездил с отцом в море. Старшую сестру пора было уже отдавать замуж, так как ей шел уже тринадцатый год, а в Китае это считается самым подходящим возрастом для хорошей невесты. Другая сестра была только немногими месяцами старше Цина. С нею он играл и дрался, но всем этим домашним забавам предпочитал все-таки море.

Когда он немного подрос, то начал ходить на берег уже сам, без помощи матери. Туда же собирались и все сверстники, дети соседей, и шумно играли в рыбную ловлю и в морских разбойников. По всему берегу мелькали маленькие, полунагие, бронзовые от загара тела, и море ласково обдавало их своими теплыми брызгами.

Цин был слаб здоровьем и скоро утомлялся. Тогда он уходил подальше, где никто не мог ему помешать, растягивался на песке и сквозь легкую дремоту смотрел на море, стараясь догадаться, есть ли ему граница там, за далеким горизонтом, где вода сливалась с небом в прозрачной дымке,

Земля представлялась Цину совсем маленькою. Она как будто кончалась там, за зелеными холмами Янтая, кольцом окружившими город. И, оглянувшись, Цин мог измерить ее всю одним взглядом.

Направо, на выступающих в море скалах, были какие-то низкие, длинные здания, остроконечные выгнутые крыши и глубокие рвы — китайская крепость. Вокруг нее все было обнажено и пустынно. Только значительно ниже, почти у самого моря, зеленела густая заросль, где садовники резали ивняк для фруктовых корзин.

Посредине, в самой глубине полукруга, склоны холмов были изрезаны квадратами садов и виноградников, а между ними зияли глубокие овраги и рытвины, прорытые бурными потоками дождевой воды. Высоко, на самом гребне холмов, пряталась в зелени старинная кумирня, и две высокие черные мачты у ее входа тоненькими черточками отчетливо вырезывались на небе.

Все пространство от холмов до берега было занято китайским городом с грязными, кривыми улицами и тесными домами, а налево, повыше, устроился европейский квартал, — место, уступленное поселившимся здесь иностранцам. Там стояли дома, похожие на роскошные дворцы, и над ними, как крылья пестрых сказочных птиц, развевались иноземные флаги. А среди флагов притаился и временами ярко блестел на солнце крест христианской церкви.

В европейском квартале Цин не бывал еще ни разу, но успел уже узнать о нем кое-что неприятное. Кто-то из товарищей по играм рассказал ему, что там живут жадные и хитрые европейские купцы, а кроме них — страшные, злые люди в черных и белых одеждах — миссионеры. Эти миссионеры покупают и воруют китайских детей, обрезают им косы, а затем запирают в своих домах, как в тюрьме. И еще никто из купленных детей не вернулся обратно. Говорят даже, что миссионеры убивают их и едят. Они ведь такие прожорливые и жадные, эти рыжие заморские дьяволы…

Цин посматривал на европейский квартал со страхом и затаенным любопытством. Ведь рыжие дьяволы расстраивали своим присутствием все его соображения относительно ограниченных размеров суши. Они приехали из-за моря. Стало быть, там есть еще что-то, за этой туманной, прозрачной далью.

Цин опять оборачивался к морю, следил взглядом за ласково шептавшимися волнами прибоя и думал о том, как через много лет он переедет наконец на старой джонке А-хэ весь океан от начала до конца и увидит все те берега, у которых плещутся его волны. И дремал в этих сладких мечтах, а высоко над ним, в синем небе, с криком реяли белые чайки, отбивая друг у друга захваченную в море добычу.

Когда Цину исполнилось семь лет, отец в первый раз взял его с собою на рыбную ловлю. Конечно, Цин был еще слишком слаб для того, чтобы оказать какую-нибудь помощь в этом трудном деле, но ему следовало присматриваться заранее. И Цин старался. Он весь трепетал от наслаждения, когда в его руки попала первая пойманная при нем большая, жирная камбала. Она очень билась на дне джонки, стараясь лечь на свою белую, безглазую сторону, и пребольно ударила мальчика несколько раз жестким хвостом по ногам, но Цин даже не поморщился.

— Хороший моряк должен привыкать ко всему! — говорил ему отец. — Он должен плавать, как рыба, легко переносить холод, жар, голод и жажду и знать все морские приметы.

Он обучал сына этим приметам, и особенно тем, по которым можно предвидеть приближение Тайфуна. И, так как он сам был достаточно опытен, джонке всегда удавалось возвращаться домой вовремя, до наступления бури. Только один лишь раз захватили его с Цином еще в пути первые грозные вздохи Тайфуна.

Небо потемнело, закуталось лохматыми, пятнистыми тучами. А ближе к горизонту, с той стороны, откуда шла буря, осталось маленькое круглое отверстие, сквозь которое глядело чистое небо.

— Глаз Тайфуна! — сказал А-хэ. — От него и нужно спасаться, потому что там — смерть. Там ветер крутится, как жернов мельницы, и смешивает небо с морем. Кто увидит глаз Тайфуна прямо над собой, тот не вернется на землю.

И А-хэ работал за четверых, управляясь с парусом и рулем, а послушная джонка все стремительнее летела к берегу.

Волны были тяжелые и серые, как свинцовые. Нагоняя, свирепо ударяли в плоскую корму джонки, и она вздрагивала и стонала под этими ударами. Но источенный червями старый шанхайский дуб был еще достаточно крепок. Он не поддавался напору бури и бережно нес домой маленького Цина.

Цин сидел у мачты, крепко обняв ее руками, чтобы свирепая волна не могла смыть его за борт. Ему почти не было страшно, и только, когда слишком жалобно стонало дерево джонки, а она сама зарывалась в серую воду выше бортов, — в груди у него делалось холодно, и он крепче прижимался к мачте.

Теперь будет что рассказать дома. Он видел глаз Тайфуна и, следовательно, — настоящий моряк. Может смотреть свысока на тех бедняг, которые не были в море дальше портового маяка.

Ветер крепчал. Он налетал отдельными, бешеными порывами, разделенными мгновениями почти полной тишины. Бамбуковые реи трещали и гнулись. Циновка паруса прорвалась в левом нижнем углу, и ветер, врываясь сквозь эту дыру, пронзительно свистел.

А-хэ не говорил уже теперь ничего больше. Он был слишком занят. Его лицо налилось кровью от напряжения и сделалось темно-оливковым, а на лбу выступила синеватая жила. Холмы Янтая еще только едва обрисовывались в сумеречном горизонте. Когда джонка ныряла между двумя волнами, кругом ничего не было видно, кроме холодной, свинцовой воды, — и тогда Цин думал, что утопать, должно быть, очень больно и холодно.

Смеркалось так быстро, словно Тайфун проглотил остаток вечера. Глаз Тайфуна почернел и казался более глубоким, а на волокнистых комьях туч трепетал странный, зеленоватый свет, то разгораясь, то погасая.

Море тоже теперь было черное, как разведенная тушь, а на гребнях волн вспыхивали длинные снопы зеленых и желтоватых искр. И брызги, падавшие вокруг Цина, казались огненными.

Когда джонку подбрасывало кверху, мальчик видел, что все море покрыто извивающимися сверкающими змеями, и сияние их было тем слабее, чем дальше они уходили от джонки. Это светилось и играло море своим холодным огнем, который светит, не согревая, и рождается в темных глубинах. Много раз прежде, во время купанья, Цин видел свое тело окруженным огненной сеткой, и каждый взмах руки рождал сверкающий фонтан, — но тогда это было весело, а теперь — загадочно и жутко.

Однакоже Цину совсем не хотелось, чтобы все это окончилось слишком скоро. Он вслушивался в рев бури и разбирал в нем отдельные звуки, напоминавшие таинственные слова, сказанные громовым голосом. Должно быть, то говорил дух Тайфуна. Он хочет испытать, выйдет ли из Цина хороший моряк, достойный отца и деда, моряк, который легко переносит все невзгоды и не знает усталости.

Руки Цина онемели и готовы были выпустить мачту, но он крепился и не звал на помощь. Отец слишком занят. Его нельзя тревожить.

Новая волна перекатилась своим гребнем через все судно и бросила Цина на палубу. Он почти потерял сознание и послушно покатился по скользким доскам. Потом его тщедушное, маленькое тело зацепилось за какую-то веревку, и мальчик остался лежать, растянувшись ничком, потому что это было все-таки удобнее, чем держаться за мачту, хотя соленая вода и заливалась здесь постоянно в рот и в уши.

«Я слишком слаб! — думал теперь Цин, и это так огорчало его, что он готов был утонуть. — Я слишком слаб. Из меня не выйдет ничего хорошего».

Они плыли еще очень долго, но глаз Тайфуна не догнал их, потому что понемногу отходил в сторону, и на этот раз миновал Чифу. На берегу ждала мать. Она подхватила на руки своего сына, но тот вырвался и пошел домой пешком, как большой, вслед за отцом, хотя ноги его подгибались от усталости, и каждый шаг стоил мучительных усилий.

Еще много раз после этого случая ездили на ловлю А-хэ и Цин и часто привозили богатый улов. На дне джонки, в луже мутной воды, копошились тогда безобразные, плоские камбалы, извивались кольцами вонючие нож-рыбы, такие длинные и серебристые, как острие меча, топорщились иглами пузатые петух-рыбы, а под ними сплошной грудой лежала всякая мелочь, которую охотно раскупали на базаре рабочие и мелкие ремесленники.

Но сам А-хэ не имел времени продавать свой товар в розницу. Он сбывал все это богатство скупщикам, увозившим рыбу в соседние города, и получал горсточки серебряных центов или тяжелые связки медных кешей с четырехугольной дырочкой в середине каждой монеты.

В это лето, благодаря хорошей джонке, которая лучше других выносила дурную погоду, А-хэ зарабатывал недурно, но все-таки ничего не скопил, потому что и расходы были большие. Приходилось выдавать замуж дочь, починить фанзу, купить всем новое платье, сшить новый парус, а больше всего перебрал денег губернатор — в виде разных налогов и пошлин. Его чиновники так и сновали вокруг, высматривая, не осталось ли у кого-нибудь лишнего кеша. И А-хэ отдавал так же безропотно, как и все другие рыбаки, потому что неисправных плательщиков сажали в тюрьму и били бамбуком.

Как бы то ни было, в семье А-хэ никто не был голоден, а души предков, от которых, как говорят, много зависит благополучие человека, не оставались без надлежащего поминовения. Можно было надеяться, что все пойдет хорошо и в будущем, — но неожиданно, как удар грома, свалилось на рыбака горе.

Большой европейский пароход, поворачиваясь на рейде, ткнул своим острым черным носом джонку А-хэ и пустил ее ко дну. Самого рыбака, а также и старшего брата Цина едва успели подобрать с погружавшихся в воду обломков на свои суда другие рыбаки. Цин на этот раз оставался дома.

Вместе с джонкой исчезла возможность заниматься ловлей, погиб навсегда единственный источник существования. А-хэ смотрел на холодные, спокойные морские волны, в которые погрузилась его джонка, и горькие слезы текли по его сразу постаревшему лицу. Никто не пробовал утешать его. Все смотрели на него с молчаливым, почтительным сожалением, как всегда смотрят на человека, который потерял самое дорогое, что только было у него на земле.

Плакал и маленький Цин, когда узнал о несчастье, и сердито грозил кулачком европейскому кварталу города, которому приписывал всю вину. Но он не знал еще, что гибель судна грозит отцу разорением. В таком случае он плакал бы, может быть, еще сильнее.

А-хэ ходил с жалобой в портовую контору. Там он доказывал, что не мог увернуться от столкновения, потому что пароход сносило течением, и он внезапно переменил курс.

Портовые чиновники ничего не хотели слушать и вытолкали рыбака в шею.

— Убирайся! Уж не хочешь ли ты получить деньги за эту гнилую развалину? Так ты этого не дождешься. Мы немало уже видели таких мошенников…

Скоро А-хэ узнал, что чиновники действительно получили с европейской пароходной компании крупную сумму денег за потопленную джонку, но ему-то самому от этого не сделалось легче. Все эти деньги остались в глубоких карманах чиновников, а рыбаку не перепало ни одного кеша. Он не стал жаловаться губернатору и не поднимал судебного дела. Он знал, что бедняк всегда останется в проигрыше, если попробует судиться с богатым.

Из хозяина А-хэ сделался работником. Чтобы поддержать свое существование, ему пришлось наняться на большую, трехмачтовую купеческую джонку простым матросом. Но это было уже совсем не то, что рыбная ловля. И купец платил за работу А-хэ так мало, что семье едва хватало на еду. Налоги и пошлины оставались неоплаченными.

Цин не плавал больше по желтым волнам. Печальный и сумрачный, он опять сидел на берегу, среди гладких валунов, как в дни самого раннего детства, смотрел на далекий, подернутый дымкой горизонт, думал о неведомых заморских странах и вспоминал свои прежние поездки. Да, все прежнее веселье теперь кончилось.

Сверстники насмехались над Цином.

— Где твоя джонка, Цин? — кричали они. — Теперь на ней катаются подводные духи. Почему ты не поступишь к ним в матросы? Они любят опытных моряков.

Цин бросался на них с кулаками, но так как насмешников было много, то ему в конце концов приходилось отступать. И после таких схваток его тело долго болело от синяков.

Дома теперь царила нищета. По целым неделям семье А-хэ приходилось довольствоваться несколькими горстями риса, а маленькому Цину, который еще ничего не мог зарабатывать, перепадали далеко не лучшие куски. Поэтому он оставался слабосильным не по годам и почти перестал расти.

Насмешки и притеснения сделали его боязливым. Он избегал людей и для прогулок по берегу выбирал такие часы, когда там почти никого не было.

II

Однажды под вечер Цин встретил на берегу двух христианских миссионеров из европейского квартала. Оба были высокие, толстые, с длинными горбатыми носами, в черных одеждах с белыми воротниками и в широкополых шляпах. Они подошли к Цину и заговорили с ним по-китайски, но он был так испуган, что в ответ только беззвучно шевелил губами.

Тогда миссионеры рассердились, и один, который был выше и толще, сказал:

— Почему ты боишься? Разве мы хотим тебя съесть?

Цин смотрел на их толстые губы, на их острые желтые зубы и думал, что эти люди, пожалуй, и в самом деле не прочь полакомиться его мясом. Но другой миссионер погладил Цина по голове и сказал ему более ласково:

— Мы совсем не злые люди. Мы приехали сюда и изучили ваш язык для того, чтобы проповедовать вам, заблудшим, о нашем милосердном Боге, который возлюбил бедных и чистых сердцем и приготовил им свое царство на небе. Мы никого не можем обидеть, потому что наш Бог велел нам любить и врагов наших, благотворить ненавидящим и благословлять проклинающих. А ваши боги — злые и лживые, они не боги, а дьяволы.

Потом они расспросили Цина об его отце, а также о том, очень ли бедно он живет. Цин понемногу оправился от первого испуга и в коротких, отрывистых словах рассказал все, что знал сам. Миссионеры дали ему на прощанье бумажку, на которой была написана по-китайски христианская молитва. Но Цин еще не умел читать. Он сделал из бумажки джонку и пустил ее в море.

На другой день А-хэ вернулся из плаванья, и к нему сейчас же явился сборщик податей. Не хватало трех долларов, и сборщик предупредил, что если А-хэ не доставит их полностью на следующей неделе, то его накажут палками. А чиновники никогда не бросают слов даром. Жена А-хэ принесла сборщику корзину овощей из своего маленького огорода, но он не умилостивился этим подарком и остался при прежнем решении.

Печаль и уныние вошли в дом рыбака. А во сне А-хэ видел свою разбитую джонку и с криком отчаяния просыпался среди ночи.

Как-то раз, в одну из особенно грустных минут, А-хэ внимательно посмотрел на Цина, покачал головой и сказал:

— Ты растешь бесполезным заморышем, Цин. Ты ничего не можешь делать, а на тебя выходит так много рису. Если бы ты поскорее умер, то это было бы, пожалуй, лучше для всех других.

Цин заплакал и ушел на взморье. Конечно, он понимал и сам, что теперь он — лишний. Но все-таки он совсем не хотел умирать.

Неделю спустя после первой встречи Цин опять увидел миссионеров, но уже не на морском берегу, а в тесной фанзе отца. Миссионеры зачем-то сняли свои черные европейские одежды и оделись по-китайски, в широкие штаны и синие куртки из толстой дабы, но у них не было кос, и поэтому они походили на лишенных чести преступников.

Они оба долго, таинственным полушепотом о чем-то совещались с А-хэ. Рыбак сначала краснел от гнева, потом как будто смирился и слушал внимательнее.

Цин был в огороде и помогал матери окапывать капусту, когда к нему подошел старший брат и сказал:

— Ты знаешь, отец продает тебя рыжим дьяволам. Они дают за тебя целую кучу денег — двадцать пять долларов.

Мальчик не поверил, но все-таки сердце в груди у него остановилось от испуга.

— Отец не сделает этого! — возразил он брату. — Он меня любит. Ведь он брал меня с собою на джонке.

Брат почесал себе кончик носа.

— Отец может сделать с тобою все, что хочет. Джонки теперь нет, и ты никому не нужен, потому что ты — только лишний рот, а все — голодны. Кроме того, надо же наконец заплатить налоги. Рыжие варвары обещают хорошо с тобой обращаться, выучат своему языку, а потом сделают чиновником… Поверь мне, что тебя продадут.

И Цина продали. Отец долго не сдавался на убеждения миссионеров, а мать горько плакала, но в конце концов деньги-то нужны были до зарезу. Двадцать пять долларов — такую сумму не скоро заработаешь.

Миссионеры боялись, как бы Цин не убежал, и поэтому сейчас же увели его с собой, не позволив даже проститься с родными, а с отца взяли расписку, изготовленную на длинной полосе тонкой бумаги. В этой расписке было сказано, что А-хэ отдал своего сына в услужение миссионерам вплоть до его совершеннолетия и всю плату получил сполна вперед. Поэтому, говорилось в расписке, А-хэ не имеет права отобрать сына обратно, а о прокормлении и воспитании ребенка будут заботиться сами миссионеры.

Высокий миссионер сел в закрытые носилки и посадил с собою полумертвого от ужаса Цина. Четыре носильщика положили на плечи длинные бамбуковые шесты носилок и отправились в европейский квартал.

— Ты должен быть скромным, послушным мальчиком! — убеждал миссионер. — Не бойся и не плачь. Если ты будешь слушаться, учиться и прилежно работать, то увидишь, что у нас совсем уже не так плохо живется.

Но Цин ничего не слышал и не видел. Он понимал только, что его прежняя жизнь кончилась навсегда, что он никогда больше не увидит родного побережья и не будет рыбаком. Это так огорчало его, что он не задумывался даже над своей дальнейшей судьбой. Может быть, его сделают чиновником, а может быть — съедят. Это все равно. Ничто в мире не интересовало теперь Цина. И за весь длинный переезд от лачуги А-хэ до монастыря миссионеров от него нельзя было добиться ни одного слова. Он только дрожал всем телом, жался в угол носилок, подальше от страшного спутника, и закрывал лицо руками.

Несчастье свалилось на него слишком неожиданно. Он знал, что несколько других китайских бедняков давно уже отдали миссионерам своих детей, мальчиков и девочек, но не догадывался, что то же самое может случиться и с ним самим. Он слишком привык к своему взморью, к своему тесному жилищу. Никакой другой жизни он не мог себе представить.

Монастырь миссионеров — большое, каменное здание, окруженное густым фруктовым садом, — стоял как раз на середине крутого склона довольно высокого холма. Закругленная вершина другого холма загораживала вид на море, и только налево от этой вершины можно было разглядеть узкую синеватую полоску воды. Цин успел все-таки бросить прощальный взгляд на эту полоску, когда проходил вместе с миссионером по широкому двору, вымощенному большими гранитными плитами.

Полоска весело блестела под солнцем, и далекие волны сверкали, как золотые искорки. Эти искорки выглядывали такими ласковыми и веселыми, что Цин неожиданно для самого себя вырвался из рук державшего его миссионера и побежал назад, к воротам. Но миссионер догнал его через несколько шагов и молча повел обратно. Сильные, словно железные, пальцы больно впились в плечо Цина, и он понял, что все потеряно. Опустил голову и пошел покорно.

На дворе было пустынно и тихо. Только в одном тенистом углу сидели несколько мальчиков и усердно плели соломенные циновки. Когда миссионер проходил мимо, все мальчики вскочили разом, как по команде, и низко поклонились. На всех были надеты одинаковые белые рубашки.

— Все это — твои будущие братья! — объяснил Цину миссионер. — А ты, кажется, все еще плачешь? Это дурно. Если так будет продолжаться дальше, то тебя накажут.

Белые мальчики не понравились Цину. У них были бледные, истощенные лица и воспаленные, грустные глаза. Те мальчики, которые жили на берегу, часто обижали Цина, но теперь он вспомнил о них с сожалением. Ведь они были всегда так бодры и шумливы и так весело смеялись.

— Я не хочу здесь оставаться! — сказал Цин. — Я хочу домой.

Миссионер поднял брови.

— Ты хочешь домой? Но с этой минуты дом твой здесь. Ты должен как можно скорее забыть о всех своих языческих родственниках. Твой отец — Господь Бог, а мы — твои учителя и наставники. Ты понял?

— Нет! — сказал Цин. — Мой отец — А-хэ, рыбак. Я хочу домой.

Он начал было опять отбиваться от миссионеров, кричал и звал на помощь, но белые мальчики испуганно отвертывались, а железные пальцы держали так крепко, что плечо Цина совсем одеревенело.

Миссионер долго вел его по длинным, низким коридорам, миновал большую, богато украшенную комнату с изображением какого-то незнакомого Цину бога у передней стены и наконец пришел в помещение учеников, — тех самых белых мальчиков, которых Цин встретил на дворе.

Цина вымыли и переодели. Сняли с него грязные, пахнущие рыбой лохмотья и надели белую холщовую одежду. Теперь он, как две капли воды, походил на остальных учеников. Только лицо его резко выделялось еще из всех других своим густым прибрежным загаром, да глаза смотрели вокруг не с робкой покорностью, а со страхом и недоумением.

— Теперь ты можешь погулять немного в саду! — сказал миссионер, когда Цин был вымыт и переодет. — Но не пытайся больше бежать отсюда. Это ни к чему не приведет. Ступай вместе вот с тем высоким мальчиком. Он примерный христианин и расскажет тебе, как следует себя держать, чтобы не вызвать гнева братьев-наставников.

Цин безучастно пошел туда, куда ему указали. Прошел через сад по длинной дорожке, усыпанной красным песком, и остановился у высокого забора с железной решеткой.

Да, это слишком высоко. Не перелезть. Он ничего не сказал своему новому спутнику и повернул обратно.

В саду росли разные редкие плоды, которых Цин никогда еще не видел. Густые виноградные лозы вились по ивовым жердям. На лужайках цвели пестрые, пахучие цветы. В другое время Цину наверное очень понравилось бы все это великолепие, но теперь он с тревожной враждебностью смотрел на деревья и цветы и вздрагивал всем телом при каждом шорохе.

— Как тебя зовут? — спросил наконец высокий мальчик.

Цин ответил.

— Тебя привезли не издалека?

— Я с моря. Здесь мешают деревья и стены, — а то его можно было бы увидеть.

— А меня привезли из Квантуна. Моего отца убили на войне, а мать умерла. Я давно живу здесь.

— И ты молишься тому богу, который стоит в большой комнате?

— Да. Это Христос.

Цин помолчал, потом спросил после долгого колебания:

— Говорят, что их бог пьет человеческую кровь, — и все те, которые молятся ему, должны делать то же самое. Правда ли это?

— Неправда. Христос — добрый бог. И свою собственную кровь Он отдал однажды для того, чтобы искупить мир.

— Я не понимаю этого! — простодушно сознался Цин. — Но если он не выпьет моей крови, то это уже хорошо, — если только ты не лжешь мне. А скажи мне, как можно уйти отсюда? Я хочу домой, к морю. Мне совсем не нравится здесь.

Мальчик испуганно всплеснул руками и ответил тихим, осторожным шепотом:

— Этого никогда нельзя говорить. Может быть, отец наставник стоит где-нибудь поблизости и все услышит. Тогда тебя очень больно накажут. Не думай когда-нибудь уйти отсюда. Это невозможно.

— Вот то же самое говорил мне и высокий черт, который купил меня и привез сюда! — покачал головою Цин. — Но я все-таки не хочу жить здесь.

— А у тебя есть отец?

— Да, конечно. И была еще джонка, но ее потопил иностранный корабль. Поэтому-то меня и продали.

— Но если ты убежишь к отцу, он должен будет вернуть тебя обратно в монастырь. Ведь он получил за тебя деньги… Тсс… Мне кажется, кто-то идет… Лучше я научу тебя как говорить утреннюю молитву.

— Я не хочу молиться вашему Богу. Я его не знаю. Если он не пьет крови, то это еще ничего не значит. Морские духи отомстят, если я изменю им.

У дверей монастыря зазвенел колокол, — и высокий мальчик взял Цина за руку.

— Пойдем скорее.

— Но я хочу еще погулять немного. Здесь все-таки немного лучше, чем в доме.

— К звонку нельзя опаздывать. Идем же!

И он почти насильно повел своего нового товарища в ту сторону, откуда доносились звуки колокола. Цин повиновался. Солнце близилось уже к закату, и после всего пережитого сегодня мальчик чувствовал себя очень утомленным.

В большой комнате с изображением незнакомого бога собрались все ученики и миссионеры. Перед богом горели свечи, и его богатая одежда вся сверкала и переливалась огнями. Цин забился в самый дальний угол и слышал, как сквозь сон, слова длинных молитв, которые читал один из миссионеров, — не тот, который привез его сюда, а другой, низенький и толстый. И в блеске свечей ему мерещилась веселая морская радуга, а странный запах, исходивший от курильницы, казался похожим на влажный и милый запах высыхающих на солнце водорослей.

III

Так началась для Цина новая жизнь. Она с первого же дня резко переломила все его привычки и сразу направила по новой, тяжелой дороге.

Там, у моря, Цин был почти совсем свободен. Иногда, правда, его заставляли работать, — поскольку годились для труда его слабые руки, — но это бывала всегда какая-нибудь важная и нужная работа. Цин хорошо понимал ее цель, и поэтому трудиться было весело и приятно. С утра до ночи он дышал морем и даже по ночам слышал вечный шум его волн, то тихий и ласковый, то негодующий, грозный и свирепый. И там, на берегу, весело было вставать вместе с солнцем, когда алело небо, и переливчатые, перламутровые отблески света бежали по волнам.

Здесь, в монастыре, тоже вставали рано. В мрачных, длинных коридорах было еще темно. Розовый свет зари не мог проникнуть сюда сквозь узкие окна с пыльными зеленоватыми стеклами. И поэтому очень хотелось еще спать, когда один из миссионеров ходил по комнатам, где спали ученики, и звонил в колокольчик.

Они поднимались, сонные, и дрожали в сыром воздухе монастыря, торопливо одеваясь. Кто опаздывал, того наказывали: он оставался без обеда.

Потом все выстраивались рядами и шли в большую комнату с изображением незнакомого бога. Там толстый миссионер читал длинные молитвы. Перед богом горели свечи, и Цинь, глядя на их мерцающее пламя, молился знакомым, старым духам моря, чтобы они вернули его в свое царство.

После молитвы всем давали по маленькой чашке холодного рису, а затем начинались работы. Для этого существовали особые мастерские. Там плели корзины и циновки, вытачивали деревянную посуду, клеили веера и фонари и делали еще много других, очень скучных работ, за которыми, не разгибая спины, нужно было сидеть до полудня.

В полдень кормили обедом, скудным и невкусным, — но Цин никогда не был избалован хорошей едой и, с этой стороны, не испытывал никакого лишения. После обеда, целых три часа подряд, двое миссионеров обучали учеников, — все в той же большой комнате, — основам своей христианской веры: заставляли учить наизусть молитвы и рассказывали разные истории из жизни христианских святых. А после урока опять начинались работы и кончались лишь поздно вечером, когда китайский город внизу давно уже спал, а на море ярко пылал огонь маяка.

Так проходили, один за другим, все дни, ничем не отличаясь один от другого. Где-то, далеко над морем, то ярко светило солнце, то ползли тяжелые тучи, паруса безжизненно висели в мертвом затишье или рвались в клочья под порывами бури, — а здесь не было никакой разницы между затишьем и бурей, между солнечными днями и ненастьем.

Только раз в неделю, по воскресеньям, прекращались работы, но зато почти все время приходилось проводить в большой комнате с изображением бога — в церкви. А это тоже было очень утомительно, и никогда не удавалось отдохнуть вполне от тяжелого, мертвящего труда.

Первое время Цин сопротивлялся и бунтовал. Он требовал, чтобы его отпустили домой, к родным, а не заставляли плести какие-то глупые, безобразные корзины. Он ломал прутья, которые ему давали для работы, и убегал из мастерских на монастырский двор. Дальше он не мог уйти, потому что ворота всегда были заперты.

Несколько мгновений он дышал свежим воздухом, смотрел в голубое небо. Ему казалось, что он слышит вдали ропот прибоя. Но это продолжалось недолго: его схватывали и тащили обратно, а за непослушание лишали обеда.

Такое наказание мало огорчало Цина. За один час свободы он готов был голодать целую неделю. В темных коридорах и мастерских, среди постоянной тишины, прерывавшейся только плачем наказанных детей и окриками наставников, ему было душно и жутко. И, выбрав минуту, когда надзиравший за порядком миссионер был занят каким-нибудь посторонним делом, Цин опять прокрадывался на двор, забирался там в какой-нибудь тесный закоулок между строениями, смотрел на голубое небо и прислушивался.

За стеной стучали тяжелые шаги носильщиков, звонко раздавались их плавные оклики, грохотали по камням колеса рикш — маленьких повозок, в которые вместо лошадей запрягаются люди, — слышалась чуждая речь европейцев. Все это было совсем близко, — а раз выбравшись на улицу, нетрудно уже было бы прийти и к морю. Но ворота заперты, и у калитки сидит старый китаец-сторож, которого ученики ненавидели гораздо больше, чем всех миссионеров вместе.

Цин убегал из монастыря не один раз, — и с каждым днем ловивший его наставник делал ему все более строгие выговоры. Наконец, накануне праздника, после вечерней молитвы, высокий миссионер вызвал его из рядов и сказал:

— Сын мой, ты — неблагодарное и злое существо. Мы всячески заботимся о тебе и просвещаем тебя светом истинного учения, а ты ведешь себя как паршивая овца среди стада чистых. Ты распространяешь заразу гордости и непослушания. Мы старались действовать на тебя мерами кротости, но это не помогает. Поэтому постановлено наказать тебя примерно в присутствии всех твоих товарищей.

И Цина наказали. Высокий миссионер собственноручно высек его пучком гибких ивовых прутьев, — тех самых, из которых ученики плели корзины. Он проделал это так старательно, что вся спина мальчика покрылась ссадинами и кровоподтеками.

После этого наказания Цин смирился, — не от перенесенной боли, а просто потому, что почувствовал бессилие. Теперь он уже исправно поднимался по звонку, слушал молитвы и проповеди, корпел над корзинами. Но его зоркие, быстрые глаза погасли, а с лица быстро сходил темный загар.

Перебирал своими неловкими, непослушными пальцами ивовые прутья, сгибал их, переплетал, — и думал, много думал.

Ему никогда не приходило в голову обвинять А-хэ в своем несчастье. Он знал, что так делали многие, и что отец отдал его только в крайней нужде, с болью в сердце. Но Цин был зол на миссионеров за то, что они его купили.

Зачем они мешаются в чужую жизнь? Цин совсем не нуждался в их боге. Старые духи, которым поклонялись все его предки, были для него достаточно хороши. А теперь все его кости болят от усталости, и он никогда не видит солнца.

Правда, миссионеры, как оказывается, совсем не едят детей и вообще не так уж злы, как о них рассказывали. Один, с белыми волосами, даже гладит иногда Цина по голове и хвалит за успехи в работе. Но все-таки, если они действительно делают все так, как велит им бог, то их вера совсем нехороша. Зачем, например, их бог заставляет так много работать или запрещает выходить хотя бы на один шаг за монастырскую ограду?

Цин начал внимательнее вслушиваться в чтение Евангелия на послеобеденных уроках. У него была хорошая память, и многие места он запомнил наизусть. А потом старался сравнивать услышанное с тем, что видел вокруг, — и никак не мог разобраться в той путанице, которая начиналась при этом в его голове.

Сегодня утром он слышал, как читали:

«Я пришел исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу».

Так сказал их бог. Зачем же Цина и всех других — а их больше сотни — держат в неволе?

Цин работал в мастерской рядом с тем самым высоким мальчиком, с которым он гулял по саду в первый день поступления в монастырь. Этот мальчик считался уже настоящим христианином, потому что давно жил здесь, а нынешней весной его крестили. И иногда, когда надзиратели были далеко, соседи шепотом переговаривались между собой.

— Скажи мне, Чанг, правда ли, что бог христиан такой же злой, как миссионеры? — спрашивал Цин.

Чанг задумчиво качал головой.

— Я не знаю. Мне кажется, что нет. И я думаю еще, что они сами не верят в своего бога. Они просто купцы.

— Купцы? — с сомнением повторял Цин. — Но я видел купцов. Те совсем не такие и никогда не говорят о боге. Они слишком заняты.

— Ну а зачем же мы делаем все это? — и Чанг указал рукой на мастерскую.

— Они говорят, что бог велел быть прилежным.

— Не думаю. Я знаю теперь все Евангелие, но там нигде не сказано ничего подобного. Они просто купцы. Они заставляют нас работать, а потом продают товар в свою пользу и ничего нам не платят. Ты видел, сколько серебра и золота в церкви? Все это сделано нашими руками… Верь мне, что они — купцы. И когда я совсем вырасту, я уйду от них навсегда.

Цин хотел бы уйти еще раньше. Но он не делал больше к этому никаких попыток, так как знал, что они будут бесполезны. Миссионеры хорошо его сторожили и не пускали теперь даже в сад, где разрешалось гулять только самым примерным ученикам.

Очень хотелось взглянуть на мать и отца хотя бы одним глазком. Но они не придут в монастырь. Это запрещено.

По ночам Цин плохо спал от слишком сильной усталости. Кроме того, во сне ему грезились свобода, море и старая джонка. Он часто просыпался и потихоньку плакал. А днем с еще большим вниманием вслушивался в слова, которые говорил христианский бог во время своей земной жизни.

По праздничным дням Цина ослепляла та блестящая торжественность, с которой миссионеры служили мессу. Но ему казалось, что изможденное, страдальческое лицо бога смотрело в эти дни на толпу молящихся строже, чем обыкновенно.

«Все это совсем ему не нравится! — думал Цин. — Говорят, что он жил в бедности, — а теперь, когда он умер, его окружили богатством».

До сих пор Цину не случалось видеть ни золота, ни драгоценных камней, и поэтому он составил себе преувеличенное представление о ценности церковного убранства. Он был уверен, что за все эти украшения можно купить не меньше, как полмира. Ведь они так блестели и переливались радужными огнями при блеске свечей! И так бережно обходились с ними сами миссионеры, когда нужно было прибрать и почистить в церкви перед большими праздниками.

На груди христианского бога — Мессии — висел на золотой цепочке небольшой крест. Беловолосый миссионер, который гладил Цина по голове, указал однажды на этот крест и сказал:

— Это — жертва верных, которую прислали нам с нашей далекой родины, чтобы подкрепить нас в проповедовании слова Божия. Крест стоит больших, очень больших денег. Но все богатства мира ничто в сравнении с теми сокровищами, которыми вас одарит Господь Бог на том свете, если вы будете верны Его учению.

Цин посмотрел на крест. Он блестел, как звезда в небе, и был очень красив. И Цин подумал:

«Если бы такой крест был у моего отца, то ему не нужно было бы продавать меня в монастырь. А Мессия стоит ночью и днем на одном месте, не ест и не пьет. Зачем Ему богатство?»

Он сказал об этом Чангу, но тот испугался и зашептал, оглядываясь по сторонам, что таких вещей никогда нельзя говорить громко.

Белокурый миссионер читал в церкви:

«Кто захочет взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду… Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся…»

Тогда Цин начинал потихоньку молиться, — не теми непонятными словами, которым учили его миссионеры, а своими, простыми и выходившими из его маленькой души. Он просил Мессию, чтобы тот сделал сам по своему учению и отдал свой блестящий крест старому А-хэ. Но Мессия, должно быть, не понимал Цина, который молился не так, как нужно. Он стоял, как всегда, холодный и неподвижный, на другой день крест висел по-прежнему. Беловолосый миссионер переворачивал листы Евангелия и читал дальше:

«Не собирайте сокровищ на земле, где моль и ржавчина истребляют и где воры подкапывают и крадут…»

И в сердце Цина делалось холодно, и он думал, что все эти слова — только ложь и неправда.

Прошло несколько месяцев. Цин очень вырос за это время, но был так же худ и бледен, как все другие мальчики. Так как теперь он вел себя хорошо, не пытался убежать и аккуратно выполнял свои работы, то к нему стали относиться лучше и даже выпускали в сад на короткие часы воскресного отдыха. В саду было много фруктовых деревьев, а вокруг забора тянулись виноградники. Но плоды еще не созрели, и их нельзя было есть.

Цина привлекали в сад совсем не плоды. Пробравшись через виноградники, можно было подойти вплотную к железной решетке, которая отделяла сад от городской улицы. Цин брался руками за прутья решетки, приподнимался над высоким гранитным фундаментом и смотрел, что делается на улице. В снующей толпе он замечал иногда знакомые фигуры и в то же время улавливал своим чутким обонянием запах моря и свежей рыбы, — это проходили рыбаки, продавшие европейцам свою добычу.

Один раз знакомый рыбак проходил совсем близко от решетки, и Цин подозвал его, — очень тихо, чтобы не мог услышать дежуривший в саду миссионер. Рыбак не сразу узнал его, но когда мальчик назвал имя А-хэ, — рассказал кое-что о его семье.

Все живы и здоровы, хотя очень нуждаются. А мать до сих пор плачет, когда вспоминает о Цине.

— Пусть она придет сюда ровно через семь дней! — прошептал Цин. — Я буду ее ждать.

Целую неделю после этой встречи он был болен от волнения, но все-таки прилежно работал, так как иначе его не пустили бы в сад на праздник. А в воскресенье наконец он увиделся с матерью.

Она целовала его сквозь прутья решетки и прерывающимся, захлебывающимся от рыдания голосом называла его самыми нежными именами. Она была очень рада, что застала его еще живым, и торопливо расспрашивала, как ему живется у рыжих дьяволов.

— Они теперь редко ругают меня и еще реже бьют, но заставляют очень много работать! — рассказывал Цин. — Здесь очень скучно, а нам не позволяют играть и шуметь, потому что это, — говорят они, — оскорбляет их Бога. Мне хочется назад, домой…

Мать грустно, покачала головой.

— Нет, нет, нельзя думать об этом… Все равно рыжие дьяволы вернут тебя назад… Кроме того, у нас — по-прежнему голодное время, и мы сами едва можем прокормиться. Матросов на свете так много, а джонок — мало. А-хэ сидит без работы. У него нет для тебя лишнего куска!

Она говорила еще долго, рассказывая о всех мелочах жизни на берегу. Перед глазами Цина вставали старые, давно знакомые картины. Он слушал, затаив дыхание, и боялся пропустить хотя бы одно слово. И ему казалось, что море где-то здесь совсем близко, сейчас же за монастырской оградой, и что джонка А-хэ опять качается на желтых волнах. Он засмеялся и радостно захлопал в ладоши, но слова матери опять зазвучали скорбью.

Слишком трудно сделалось жить на свете. Крепкий А-хэ поседел и сгорбился, как столетний старик. Старший брат Цина на днях повредил себе ногу, выгружая европейский пароход, — лежит теперь дома больной и тоже ничего не зарабатывает.

Рыжие варвары отнимают у людей счастье, здоровье, даже жизнь — и платят за все это скудные гроши. А сами богатеют, задыхаются от обжорства и строят себе дворцы здесь, в европейском квартале, как будто бы это их собственная страна.

— Да! — соглашался Цин. — Должно быть, они все одинаковые, эти рыжие дьяволы. А между тем, знаешь ли ты, что говорил их Мессия? Слушай, я помню все это из слова в слово, потому что это читают у нас почти каждый день.

Цин сложил руки на груди, — точно так же, как делал это белоголовый миссионер, — и начал говорить громким и отчетливым голосом. Он совсем забыл, что надзиратель в саду тоже может его услышать.

— «Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас… Ударившему тебя по щеке подставь и другую, и отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку…» Вот видишь, как это хорошо? Но их Мессия умер, и, должно быть, они лгут, когда говорят, что Он воскрес через три дня. Иначе они не поступали бы так дурно…

Пока Цин говорил, миссионер осторожно подкрадывался сзади. И он накрыл Цина на месте преступления.

— Вот как! Ты разговариваешь с посторонними! Ты будешь наказан очень строго, сын мой. Что тебе нужно от этой язычницы?

И, оторвав Цина от железной решетки, за которую тот крепко держался обеими руками, он потащил его в темный, сырой карцер, где отбывали наказание за самые большие проступки. Там Цин мог кричать сколько угодно, — его никто не слышал и не видел.

В карцере было жутко. По мокрому каменному полу бегали крысы, пищали, а одна, должно быть, голодная, даже укусила Цина за голую ногу.

Цин бил кулаками в дверь и просил выпустить его, чтобы сказать матери еще два слова, чтобы посмотреть на нее еще немного, — но никто не отзывался. Тогда мальчик забился в угол и просидел так остаток дня и всю долгую ночь, боясь сомкнуть глаза хотя на минуту. К утру в его голове созрело твердое решение.

Он убежит. Убежит, чего бы это ни стоило. Лучше умереть, чем жить с этими чужими, злыми и жадными людьми. На свободе он сумеет спрятаться где-нибудь так, что его не отыщет ни один миссионер. И уж как-нибудь упросит отца, чтобы тот не отдавал его обратно. Он будет работать и работать усердно, — но только для своей семьи, а не для рыжих дьяволов.

Нужно будет опять примерно вести себя несколько недель, старательно учить молитвы и слушать Евангелие. Рыжие дьяволы подумают, что он исправился, и будут по-прежнему выпускать его в сад. Тогда он перелезет через решетку и вернется к морю.

В карцере Цина продержали еще целый день и выпустили только вечером. Он совсем ослабел, а от сырости и холода у него сделалась лихорадка.

«Это ничего! — думал Цин. — Теперь я перенесу все, что угодно. Я знаю, что скоро буду на свободе».

Он старательно плел прекрасные, легкие корзины и отвечал заданные молитвы без запинки.

Миссионеры смотрели на него и говорили:

— Из этого Цина мог бы выйти очень умный человек. Но иногда на него нападают глупые шалости. За ним приходится строго следить.

Однакоже его скоро опять начали выпускать в сад, потому что лихорадка сильно ослабила мальчика, и он, нуждался в свежем воздухе.

«Еще немного! — думал Цин. — Еще немного, и я снова увижу мое море».

И это море казалось ему еще лучшим, еще более прекрасным, чем прежде.

IV

В начале осени над городом разразилось тяжелое бедствие.

Осень — бурное время. Тяжелые, серые туманы окутывают густой пеленой море и горы. Мелкие джонки остерегаются уходить далеко от побережья, потому что внезапный шторм каждую минуту может захватить их в открытом море, перевернуть и потопить, как ореховую скорлупку. А время от времени с юга приходит страшный гость — Тайфун, принося в своих крылатых тучах смерть и разрушение. Почти каждую осень низменные части города страдали от бурь и наводнений, но такого страшного Тайфуна, какой разразился в этом году, не помнили даже и самые дряхлые старики.

Началось все это поздней ночью, когда и ученики и миссионеры давно уже спали глубоким сном. Сильный ветер свистел еще с вечера, а в полночь его свист превратился в яростный рев, похожий на кровожадное рычание бесчисленного множества голодных тигров. Дети проснулись от этого шума и, перепуганные, повскакали со своих жестких постелей.

— Я знаю, что это такое! — сказал Цин одному из своих товарищей, который стучал зубами от страха. — Это разгневались духи моря. Я всегда думал, что так будет. Они гневаются на рыжих дьяволов.

Заспанный, сердитый и тоже испуганный миссионер грубо приказал всем ученикам занять свои места.

— Лежите и спите. Это просто буря. С вами ничего не случится, потому что монастырь построен крепко.

Дети не смели ослушаться. Они легли, но никто не мог уснуть, и все лежали с открытыми глазами, прислушиваясь ко все возрастающему реву. Временами от крыши отрывались черепицы и с грохотом катились на землю. А в окна, не погасая, смотрел трепетный, зеленоватый свет: это без перерыва сверкали молнии.

Потом полил дождь, — не отдельными каплями, а сплошной водяной массой, и слышно было, как трещат и валятся деревья в саду под напором дождя и ветра.

Цин представлял себе, что делается теперь на берегу, — там, где стоит маленькая фанза А-хэ, — и его сердце болезненно замирало от тревоги. За самого себя он не боялся. Он понимал, что монастырь действительно выстроен очень крепко и, кроме того, стоит на высоком холме, так что не может пострадать от наводнения. И если даже злобные духи моря нарочно разрушат убежище рыжих дьяволов, то они, конечно, не сделают ничего худого самому Цину. Ведь он не принес им никакого зла.

Но отец — это другое дело. Может быть, он плывет сейчас на купеческой джонке и видит прямо над собою глаз Тайфуна. А если он на берегу — это немногим лучше. Поток наводнения может смыть в море маленькую постройку с населяющей ее семьей. Тогда погибнут и мать, и брат, и сестра, если она еще не вышла замуж.

С рассветом буря не утихла. И день этот больше был похож на ночь, потому что ни один луч солнца не мог проникнуть сквозь густую завесу туч, дождя и тумана. С одной из монастырских построек сорвало всю крышу, разбило ее на тысячи кусков и развеяло по ветру. Тогда старший миссионер приказал, всем встать и собраться в церкви. Перед блестящим изображением Мессии зажгли, как для всякой торжественной службы, множество свечей. И беловолосый миссионер, надев облачение, начал молиться об избавлении от угрожающей опасности. Но буря заглушала его старческий голос, а свечи колебались и оплывали от ветра, проникавшего сквозь щели в окна.

Цин присматривался к лицу Мессии, всегда такому спокойному и бесстрастному, и оно тоже показалось ему разгневанным. На кого Он сердится? На враждебных ему духов или на своих миссионеров, которые, может быть, недостаточно усердно служили Его имени?

Сегодня, как много раз прежде, Цин молился своими собственными словами и закрывал глаза, чтобы не видеть раздражающего блеска. Он молился не этому Мессии, а какому-то другому, непонятному и неизвестному, но могущественному богу, и просил его о спасении старого А-хэ и его бедной семьи, о том, чтобы страшное бедствие как можно скорее пронеслось мимо, потому что каждый час бури рождает новые сотни бедняков и несчастных.

К вечеру Тайфун наконец стих, хотя дождь все еще лил, а клочья тумана ползли с разбушевавшегося моря на скалистый берег.

После вечерней молитвы Цин сказал старшему миссионеру:

— Отпустите меня домой. Клянусь вам, что я вернусь назад, если вы отпустите меня добровольно. Я хочу только узнать, жива ли моя семья, которая живет у самого моря. Когда я увижу, что они живы, я вернусь.

Миссионер повернулся к нему спиной и велел ложиться спать.

— Помни еще, что я должен был бы тебя наказать за эту дерзкую просьбу. Но Господь Бог показал нам сегодня свое благоволение, охранив почти невредимым наше жилище, и поэтому я прощаю тебя. Возблагодари Бога и спи спокойно. Без Его воли даже и волос не спадет с головы. Если бы твои родители не были темными язычниками, они могли бы не страшиться ни бури, ни наводнения.

Цин лег спать в смертельной тревоге. Он слышал уже, как рассказывал китаец-сторож, что все фанзы в низменной стороне разрушены. А с гор текли по узким улицам бурные потоки, унося в своих мутных волнах целые дома, людей, скот и гробы с размытых кладбищ. Страшные сны грезились Цину и не давали ему забыться.

За следующие два-три дня ученики узнали понемногу из отрывочных разговоров и рассказов миссионеров о небывалых размерах бедствия. Больше трети города превращено в болотистую равнину. Не осталось никаких следов улиц и садов, а в жидкой тине лежат вздувшиеся трупы. Большой чужеземный пароход с полным грузом выбросило на скалы. Трудно сказать еще, сколько человек погибло, но во всяком случае многие сотни, если не тысячи, потому что пострадали не только жившие внизу, но также и население долин и ущелий, по которым стремились сверху дождевые потоки.

Живы ли они? Живы ли А-хэ и мать? Может быть, их тела тоже лежат там, в грязной тине, или их унесло глубоко в морские пучины на съедение рыбам и прожорливым крабам. И никогда Цину не придется возносить молитвы и жертвы на священных могилах предков.

Пришло воскресенье. Цин был в полуразрушенном саду, который еще не успели очистить от грязи, мусора и сломанных деревьев. Какое-то смутное предчувствие потянуло мальчика к знакомой железной решетке. Может быть, удастся наконец бежать. Сегодня дежурил в саду старый и глухой миссионер, бдительность которого легко было обмануть.

Затаив дыхание, Цин пробрался к решетке, приподнялся и выглянул на улицу. Там, у самой стены монастыря, он сразу заметил двух женщин, которые сидели на камне и как будто кого-то ждали. Он тихонько окликнул их.

Тогда они встали, подошли и протянули руки.

— Здравствуй, маленький Цин! Узнаешь ли ты нас?

— Мать! — узнал Цин. — А кто же другая? Сестра? Я не узнал бы ее без тебя. Она слишком выросла. Но почему у вас такие печальные лица? И почему ваше платье так грязно и изорвано?

— Ах, Цин, мы ждем уже тебя здесь целых три дня! — сказала мать. — Мы все надеялись, что ты выглянешь, как в тот раз, когда тебя утащил злой дьявол. Мы голодны, Цин. Все эти три дня мы ничего не ели. И мы не можем даже просить милостыни, так как нищие еще не приняли нас в свое общество. Да и слишком много голодных теперь…

— Что сталось с нашим домом? Где отец? — спрашивал Цин. — И где брат? Может быть, они на работе?

— Нет, они погибли, они погибли, маленький Цин. Они умерли оба, и никто не погребет их тел, потому что их унесло в море. А наше жилище разрушено. Теперь мы живем там же, на берегу, в шалаше из тростника, как собаки… Если бы ты дал нам хлеба… маленький кусочек рисовой лепешки или кукурузы… Мы так голодны!

У Цина закружилась голова. Его руки разжались, выпустили решетку, и он упал на землю. Там его нашел старый миссионер, бесчувственного, с бледным лицом мертвеца. Какие-то две женщины, оборванные и худые, протягивали руки к миссионеру сквозь решетку, но он сердито отогнал их прочь и унес мальчика в дом.

Там Цин пришел в себя и порывисто поднялся.

— Где они? Они не ушли еще. Они должны быть здесь. И я должен принести им хлеба, потому они три дня ничего не ели.

Миссионер остановил его.

— Мы не можем накормить всех голодных. Три раза в неделю мы раздаем милостыню и бесплатные обеды. Этого достаточно.

— Но ведь это моя мать! — закричал Цин и попробовал вырваться из крепко державших его рук. — Это моя мать!

— Ты никуда не пойдешь. У тебя одна только мать — святая церковь. Разве ты забыл уже все, чему тебя учат столько времени? Ты не должен иметь общение с язычниками.

Хотя горе совсем ослепило Цина, он все-таки понял, что бороться — бесполезно. Он смирился и до самого вечера лежал неподвижно, глядя прямо перед собой. Он думал.

При мысли о смерти отца его сердце обливалось кровью, но еще больше угнетала его участь живых: сестры и матери.

Они три дня ничего не ели. Они умирают с голоду, и никто не подал им куска хлеба. У них нет сносного жилища. Тростниковый шалаш не предохраняет ни от холода, ни от непогоды. Что значат в сравнении с этим все невзгоды, которые он, маленький Цин, переживал в монастыре?

И тем более он должен теперь бежать. Теперь это даже еще более необходимо, чем прежде. Он — единственный мужчина в семье и должен помогать женщинам.

Кроме того, нельзя больше день за днем откладывать побег. Ведь они не дождутся и умрут. Это нужно сделать сегодня.

Поздно вечером, когда все легли спать, Цин заметил, что сама судьба пришла к нему на помощь. В спальнях учеников остался дежурить на ночь тот самый миссионер, глухой и старый, который днем был в саду. Обычно старик спал всю ночь крепко, как убитый, и не ходил по комнатам, как это делали другие. Его нечего было бояться. Он не услышит.

Почти до рассвета Цин лежал смирно, не шевелясь, и обдумывал план побега.

Нужно захватить с собой еду, чтобы накормить их сейчас же. В столовой, на полке, лежат остатки хлеба. Много не удастся унести, но этого хватит хотя бы на один день.

Вот если бы можно было взять с собою и денег! Мессия, говорят, был так добр и милосерден, когда жил на земле. Почему же Он не знает теперь, что Цин в горе, что Цину нужно помочь? Или Он помогает только миссионерам, которые так плохо следуют Его учению? Разве не все люди одинаковы?

Осторожно, мягкими, кошачьими шагами поднялся Цин с постели и, как тень, проскользнул мимо спящего миссионера. Миновал длинный, хорошо знакомый коридор и пробрался в столовую. Там отыскал несколько рисовых лепешек и спрятал их за пазуху. Этого так мало! Мать и сестра даже не будут сыты.

Теперь нужно было пройти еще один коридор. В конце его есть маленькое, совсем маленькое окно, выходящее прямо на улицу. Цин худощав и мал ростом. Он пролезет в это окно, через которое не проберется, пожалуй, и собака.

На половине дороги к окну Цина остановил какой-то красноватый, загадочный свет. Что это? Неужели кто-нибудь из наставников не спит и помешает бежать, когда свобода уже так близка?

Нет, это просто открыта дверь в церковь; где днем и ночью горит большая лампада перед Мессией. Цину захотелось в последний раз взглянуть на христианского бога. Ведь, в сущности, он был добрый, хороший бог, и лично против него Цин ничего не имел.

С прежней осторожностью проскользнул в полуоткрытую дверь. В Китае, мало боятся воров и не делают таких крепких запоров, как у нас, а церковь даже совсем не имела особого замка.

Вот и Мессия. Высокий, в пышной одежде и с короной из острых игл на голове. Свет лампады падает прямо Ему в лицо, так что Его хорошо видно.

Что-то кольнуло глаза Цина. Это — сверкающий крест, который висит на груди бога. Как он светится!

Миссионеры говорили, что он очень дорого стоит. Если бы иметь его в руках, то можно было бы купить матери хороший, большой дом, пашню, джонку, и еще, пожалуй, осталось бы достаточно.

Мысль Цина заработала сильнее.

Разве не говорил Мессия, что бедному нужно отдавать все, даже последнюю рубашку? А ведь если снять крест, то останется еще хорошая одежда. Мессия, не должен рассердиться. Для него крест — только украшение. Их еще много в церкви.

Цин подошел ближе, остановился в нерешительности. Потом поднялся по ступенькам к подножию статуи. Теперь оставалось только протянут руку и дернуть за цепочку, которой привязан крест. Она оборвется.

Но лицо Мессии было слишком сурово. Может быть, Он все-таки рассердится и разбудит миссионеров?

Цин опустился на колени, как его учили делать каждый день, сложил руки и заговорил тихим, чуть слышным шепотом:

— Мессия, я маленький Цин. У меня — голодные мать и сестра, которых некому накормит. Они не имеют ни дома, ни сада, ни джонки. Я еще слишком мал и слаб. Я не могу заработать столько, чтобы хватило на троих. И я очень прошу Тебя, Мессия, отдай мне Твой крест. Разве не велел Ты кормить голодных? Я знаю, Ты всегда молчишь. Но скажи мне на этот раз одно только слово: «да!»

Легкое дуновение ветра пронеслось по церкви. Пламя лампады заметалось и запрыгало, И Цин увидел, что Мессия слегка склонил голову, улыбнулся, и шепот, такой же тихий, как шепот Цина, произнес:

— Да!

Может быть, это только шуршали шелковые драпировки, и только тени от лампады играли на спокойном лице Мессии, но во всяком случае Цин разобрал ответ очень ясно. Ведь он так хотел его услышать!

Он выпрямился, потянул за цепочку. Через мгновение крест лежал уже в его руке, — целое богатство, целое счастье. Цин спрятал его за пазуху вместе с рисовыми лепешками, вышел из церкви и добрался до окна. Бесшумно отодвинул легкий ставень. И с улицы пахнуло свежим, бодрым воздухом, — воздухом свободы. Сделать остальное было уже совсем легко. Правда, в тесном окне Цин сорвал себе кожу на коленях и оцарапал спину, но он даже не почувствовал никакой боли.

Скоро он бежал уже по размытой недавним ливнем улице вниз, к подножиям холмов, к морю.

V

В монастыре встали в обычный час, как только поднялось солнце. И высокий, толстый миссионер, который каждое утро проверял учеников, сейчас же заметил пустую постель.

— Где же Цин? Цина нет.

Старик-надзиратель беспомощно разводил руками.

— Я не знаю. Еще поздно вечером он был здесь и казался совсем больным. Я никак не думал, что он может убежать.

Высокий миссионер озабоченно покачал головой.

— Вы сильно провинились перед общиной, брат мой. Я должен напомнит вам, что за Цина было заплачено вплоть до его совершеннолетия. Он далеко еще не окупил своей стоимости и своим побегом нанес общине большой убыток.

— Я думаю, что мы найдем его у матери! — сказал старик, стараясь чем-нибудь загладить свой проступок. — Вчера к нему приходила какая-то женщина.

Высокий решил предпринять немедленные розыски, а затем все пошли в церковь. Низенький миссионер читал молитвы. Вдруг в самой середине богослужения он поднял глаза кверху и заметил отсутствие креста.

— Церковь обокрадена! — закричал он тогда совсем другим голосом, чем каким читал молитвы, и выронил из рук требник. — Церковь обокрадена… Воры! Бриллиантовый крест исчез!

Среди общего смятения не растерялся один высокий. Он сейчас же сообразил:

— Это сделал Цин. Совершил кражу и убежал. Вот какую ядовитую змею мы пригрели у своего сердца… Но я знаю, где жил его отец. Я найду его. Не нужно только терять времени.

И оба миссионера, высокий и низкий, торопливо надели свои широкополые шляпы и побежали по городу так быстро, что их черные одежды развевались по воздуху, словно паруса джонки.

Они бежали и кричали в два голоса:

— Кража! Монастырь обокраден! Держите вора!

К ним присоединялись встречавшиеся по пути европейцы, а в китайском городе они захватили с собой еще двух полицейских в красных форменных куртках и с бамбуковыми тростями в руках. И вся эта толпа с ревом неслась вниз, по улице, чтобы захватить вора с поличным.

Но в недалеком расстоянии от шалаша матери Цина пришлось замедлить этот быстрый бег. Ноги миссионеров и их спутников вязли почти до колен в топком болоте, а кроме того, вся местность совершенно изменилась со времени тайфуна. Вместо фанз, сараев и огородов ютились кое-где по топкому болоту грубо сделанные тростниковые шалаши, одинаково безобразные и похожие один на другого, как две капли воды.

Высокий миссионер остановил какого-то рыбака с таким же бледным, истощенным лицом, какие были у всех обитателей этой местности.

— Где здесь живет негодяй и проходимец по имени А-хэ?

Рыбак указал на пенистую черту прибоя.

— Там. Он отошел в вечность, и вы напрасно ищете его с таким криком и такими толстыми дубинами.

— А где его жена?

— Не знаю. Может быть, она присоединилась к своему мужу и повелителю. Ей нечего делать на этом свете без честного А-хэ.

Таким образом они ничего не узнали и, чтобы добраться до Цина, принялись переходить от шалаша к шалашу, причем один из полицейских наградил предварительно рыбака тремя хорошими ударами за непочтительные ответы.

Заглядывая в каждый шалаш, миссионеры перепачкались до самых ушей, а низенький потерял шляпу и начинал уже считать все дело проигранным. Но высокий настаивал на своем.

— Он должен быть где-нибудь здесь, этот маленький разбойник. Ему некуда было уйти больше.

И действительно Цин был здесь. Он сидел в своем шалаше, смотрел на женщин, которые только что удовлетворили свой голод и теперь уснули, успокоенные и обрадованные. На груди сестры блестел крест Мессии. Он ей понравился, и она его надела. Цин объяснил ей, что это — подарок Мессии, доброго христианского бога. И теперь им не нужно поступать в общину нищих. Они будут достаточно богаты.

Теперь Цин прислушивался к ропоту родного прибоя и улыбался. Он не заметил даже, как толпа преследователей окружила шалаш.

— Вот он! — кричал высокий. — Держите его!

Но Цин и не пытался бежать. И только, когда низенький сорвал с груди спящей сестры бриллиантовый крест своими трепещущими от жадности и восторга руками, он сказал удивленно и негодующе:

— Но ведь крест — мой. Мне отдал его Мессия, чтобы я накормил голодных.

Никто ему не поверил, а низенький захохотал ему в лицо.

Полицейские потащили в тюрьму маленького Цина и двух женщин, а миссионеры отправились домой, в монастырь. Низенький крепко держал крест и любовался радужной игрой утренних лучей в искусно отшлифованных камнях.

— Я знал, что все кончится благополучно! — говорил он и смеялся. — Милосердный Господь не допустил святотатства.

А в сумраке церкви стоял Мессия, и глаза Его смотрели скорбно.