Николай Олигер «Принцесса»

I

Нарвал в саду, в длинной аллее, спускавшейся к морю, целый сноп поздних осенних цветов. Солнце только что согнало росу. Бесстрастные хризантемы и веселенькие левкои перемешивались с кичливыми желтыми розами, и пестрый, тяжелый сноп дышал тонким утренним запахом.

На повороте аллеи встретилась хозяйка, Елена Леонтьевна, и, завидев цветы, всплеснула руками.

— Смотрите, пожалуйста! Опять весь сад разорили?

— Так ведь в последний раз уже. Уезжаю сегодня.

Чтобы умилостивить, выбрал из снопа самую пышную хризантему и преподнес с низким поклоном.

— Видели этаких? Мой же цветок да мне и дарит.

Все-таки хризантему взяла с благодарностью и приколола к груди, — такой пышной, что цветок вдруг показался совсем маленьким, не больше гвоздики.

Остановилась над обрывом, с которого видны, как будто, все горы, все леса, все море и все небо. Обрыв очень высок и девятый год уже Елена Леонтьевна собирается огородить его прочной железной решеткой.

Лес — как темно-зеленый хвойной ковер, вышитый нежной желтизной каштанов и красными брызгами клена. Солнце целуется с морем, и там, где черной точкой застыл на одном месте пароход, море совсем незаметно сливается с небом. И, может быть, это даже и не пароход, а большая морская птица.

— Видите птицу, Елена Леонтьевна?

— Будет вам. Это кавказским рейсом идет.

— А вам не все равно? Пусть будет птица.

Видно, как далеко внизу лениво ползают по деревенской улице пестрые точки. Даже можно различить хромую рыжую собаку, которая лежит всегда у дверей кофейни. Рыбаки возвращаются с моря, и белые, с пестрыми заплатками, паруса один за другим скользят в крошечную бухту и исчезают, словно гаснущие огоньки.

— И охота вам, право, уезжать от такой красоты?

— Это вы сожалеете, как хозяйка пансиона?

— Вот еще… Свято место не бывает пусто. Вы думаете, что если я хозяйка, так и хорошего не понимаю?

— А зачем дурацкую решетку ставить хотите?

— Дети могут упасть. Да некоторые взрослые хуже детей.

— Мало ли что… Решетка весь вид испортит.

— Так я — тоже красивую. Под модерн. Возьмите вот да и составьте мне рисуночек.

— Я, сударыня, художник. На каком основании вы делаете мне столь гнусные предложения?

— Вы не очень-то. Отберу цветы да и только. Избаловала я вас, словно маленького.

— Не отберете. Они для Софочки.

— Так я и поверила! Вчера в беседке-то с кем целовались? Тоже с Софочкой?

— Подсматривать? Вот в наказание возьму, да и расцелую вас самих при всех, после завтрака.

— Думайте, испугаюсь? Было и мое время, — пока семи пудов не нагуляла. Нет, право: и как это вы решаетесь уехать? Везде бунты, расстройство, а у нас, видите, тишина какая; не земля, а рай. И невесту бросаете. Каково ей будет вас дожидаться? А потом — художник вы, — ну и рисуйте себе. Зачем не за свое дело браться?

— Но, милейшая…

— Что — но? Все знаю, не проведете. Едет, мол, образа церковные расписывать… Да кто же теперь церкви строит? Знаю уж. Бунтовать едете, а не работать. Не терпится. Дай-ка, мол, и я с флагом побегаю. Эх вы! Кабы моя воля — забрала бы я бычка на веревочку.

— Нет такой веревочки, Елена Леонтьевна… Оторвусь.

Но хозяйка уже не слушала. Приложив ко лбу козырьком ладонь, всматривалась вдаль заплывшими жиром, но еще зоркими глазами.

— Не иначе, как кефаль пошла. Полные корзины волокут. Пойти заказать, пока не расхватали.

Пошла быстро, почти побежала к выглядывавшей из-за миртовых кустов терраске. Грузное тело переваливается с ноги на ногу, — такое большое, рыхлое и доброе. И трепещет на могучей груди подаренная хризантема.

Художник постоял еще немного над обрывом, столкнул вниз мелкий камешек, который запрыгал, как легкий мяч, со скалы на скалу, пока совсем не пропал из виду. Влажный цветочный сноп оттягивал руки, — да и солнце поднялось уже высоко. Пора домой.

Уходя по той же тропинке, по которой прошла хозяйка, оглянулся назад и тихонько, украдкой, вздохнул. Последнее утро.

Цветы были, конечно, не для двенадцатилетней Софочки, — смешной, как обезьянка, хозяйкиной дочери. Но она встретилась на дороге, у самой терраски, и тоже получила свою долю: несколько левкоев и случайно затесавшийся колос туберозы. Туберозу не любил художник: скверно, пронзительно пахнет и напоминает о покойнике.

— Дядя Мазилка!

— Что прикажете, повелительница?

— Это правда, что ты сегодня уезжаешь?

— А вам кто сказал? Сорока на хвосте принесла?

Софочка хитро усмехнулась, спрятала коротенький носик в складочках улыбки.

— Нет, не сорока, а Принцесса.

— Ну, если Принцесса, то не смею спорить. Ты сейчас была там?

— Ага… Она засоня, твоя Принцесса. Только что встала и еще молоко пьет. Пойдем, я провожу.

— Пойдем, пожалуй.

Держась за руки, миновали терраску, поднялись во второй этаж.

— Дядя Мазилка, ты бессовестный. Я если один цветочек сломаю, так меня мама ругает, а ты все клумбы разорил, и — ничего. Она сейчас на кухне тыкву маринует. И на груди, под брошкой — цветок. Ты бы лучше на маме женился, право!

— А как же Принцесса?

Софочка остановилась, сосредоточенно наморщила лоб. Потом спросила несмело:

— На двух сразу нельзя? И на маме, и на Принцессе?

— Не велят, Софочка. Да мне и самому не управиться.

— Ну, тогда уж… тогда женись на Принцессе. Только поскорее бы… Вот я и не знала совсем, что, когда революция, так нельзя и жениться. Хотя бы уж все кончилось. Да?

Вот и дверь Принцессы. Открыта настежь, — как будто здесь давно уже поджидают утренних гостей. Но гости, обменявшись молчаливыми взглядами заговорщиков, подкрадываются тихонько, на самых кончиках пальцев. Принцесса лежит на кушетке, ногами к окну, и потому не может заблаговременно увидеть входящих. Крепко углубилась в чтение, разрывает шпилькой неразрезанные листы брошюры.

Раз, два, три! Сноп разбивается и сверкающим всеми красками дождем осыпает кушетку. Желтая роза запуталась в темно-каштановых волосах и хризантемы погребли под собою недочитанную страницу.

— Фу, Мазилка! И не стыдно тебе так пугать?

Софочка самоотверженно берет на себя часть вины:

— Это мы вместе.

Потом все трое дружно усаживаются на кушетке, — немножко тесно, но уютно, — разбирают цветы, складывая их в два больших букета. Некоторые цветы уже поблекли, поломались стебельки, и измялись нежные венчики. Принцессе и Софочке их немножко жалко, а художник смеется.

— Они умерли за красоту. Разве это так уже худо?

— Лучше жить! — серьезно отвечает Принцесса. Цветы сложены у нее на коленях и, рассматривая их, она наклонила голову. Солнце светит ярко, и на лице играют нежные, едва уловимые пестрые рефлексы, придавая ему особую, новую прелесть. Вот такой, именно такой, сотканной из смеющихся лучей, и должна быть всегда сказочная принцесса. Художник ловит ее руку, нежную, — может быть, слишком нежную для обыкновенного человека, но подходящую для принцессы, — и осторожно подносит к губам.

Софочка — человек с тактом. Она делает вид, что ничего не замечает, хотя и сама не прочь была бы расцеловать Принцессу. А Принцесса, как будто, недовольна.

— Оставь, Мазилка! Опять?

Художник делает обиженную мину, но никак не может сохранить ее достаточно долго.

— Принцесса, вы не смеете называть меня Мазилкой. Это — привилегия Софочки. В день разлуки вы могли бы обращаться со мной более почтительно.

— Софочка, — говорит Принцесса, — кажется, сегодня будут варить айвовую пастилу.

Этот факт очень хорошо известен Софочке, но она понимает намек и покорно удаляется вниз. Пользуясь одиночеством, художник целует Принцессу в глаза и в губы, но у Принцессы сегодня такой задумчивый вид. Она сдержанно отвечает на ласки и скоро, освободясь от объятий художника, деловито принимается вставлять букеты в две высокие хрустальные вазочки. Художник остается сидеть на кушетке, среди не попавших в букеты цветов, и, любуясь, следит за движениями девушки.

— Так решено окончательно, Сергей?

— Еще вчера, Принцесса.

— Со вчерашнего дня прошла уже длинная ночь. Ты мог передумать.

— Нет. Если бы внезапно завыл ветер, и закрутил снег в горах, и море почернело, — тогда может быть. Но сегодня здесь слишком красиво и… слишком спокойно. Я еду, Принцесса.

В хрустальных вазочках цветам тесно. Они молчаливо жалуются, и розы уже роняют желтые слезы. Девушка тоже молчит, — и художник не видит ее лица. Он говорит со слегка натянутым оживлением.

— Вообрази, от нашего бегемота положительно ничего нельзя скрыть. Во-первых, когда я уеду, не вздумай целоваться с кем-нибудь другим в садовой беседке…

— Сергей! Что за пошлости?

— А во-вторых, — она, оказывается, ни на грош не поверила моей гениальной выдумке относительно иконостаса. Она, видишь ли, твердо уверена, что люди сейчас не в таком настроении, чтобы заниматься сооружением храмов.

— Она права. Тебе следовало придумать что-нибудь другое.

— Что поделаешь? Я считал свою идею совершенно незаменимой. Впрочем, она думает, что я просто еду драться на баррикадах. И это ее удивляет. На ее месте я бы тоже удивлялся. Вообрази себе: оставить любимую девушку, и этот уютный домик, где так отлично кормят, и горы, и море — и все это только для того, чтобы палить из браунинга, спать, не раздеваясь, и портить во славу революции трамвайные вагоны… Согласись, но мог же я ей объяснить, что я отправляюсь на этюды, — совершенно так же, как ездят в шхеры или на какую-нибудь бурскую войну. А так как революции бывают не каждый день, то я поневоле должен спешить, оставив на время и тебя, и хороший обед и многое другое. Рисовать революцию — это показалось бы нашему бегемоту еще глупее, чем строить баррикады.

— Мне кажется, что и я это не совсем понимаю. Я чувствую, что это нужно, но в то же время мне кажется, что здесь есть какая-то ошибка.

Художник удивленно привстал. Он не умел разговаривать так, не видя лица собеседника.

— Но ведь ты же сама, Принцесса, поддержала мою мысль, — и без всяких оговорок.

— Ну да, — когда твой отъезд рисовался еще где-то там, далеко… Тогда это было так легко и просто… И потом: почему ты так уверен, что не можешь погибнуть? Разве там будут разбирать? И ведь если ты будешь с теми, кто борется, так и ты сам должен будешь бороться.

— Разумеется, Принцесса. Только при этом условии моя работа и будет успешна. Ведь я не корреспондент, а художник. И я люблю борьбу, и мне представляется прекрасной самая идея этой борьбы. Здесь — залог моей победы, ты чувствуешь? В искусстве я первый скажу правду о революции, исчерпаю ее всю, до конца. Я не буду только поглядывать из окна, как плохой репортер… Правда, я — немножко скептик, Принцесса. Но это необходимо для того, чтобы сказать правду — и только правду… Может быть ты находишь, что я буду слишком смешон с маузером у пояса и с перевязью из патронов через плечо?

— Нет! — покачала головой девушка. — Ведь ты такой красивый. А все-таки… может быть, ты подумаешь еще день-другой?

— Ах, Принцесса… Пойми же, что я — твой рыцарь. И у меня будет алое знамя, потому что я хочу прославить твой цвет, цвет твоего сердца.

Лицо Принцессы старательно пряталось за букетом, но художник вступил в борьбу с хризантемами и победил.

— Ты плачешь?

— Я не буду просить тебя больше, чтобы ты остался. И я не буду плакать. Только не целуй меня так крепко. Тогда мне делается еще грустнее.

Но вдруг сама обняла художника сильно и страстно, — и потому он довольно долго не мог исполнить ее маленькой просьбы. И когда Принцесса, наконец, получила возможность опять заговорить, она сказала, задумчиво и строго глядя прямо в близкие светлые глаза:

— Если бы я знала, что могу быть чем-нибудь полезна там — я уехала бы вместе с тобой. Но я не могу, ты хорошо знаешь, что я не могу. Я была бы и тебе и другим только ненужной обузой. Мне очень тяжело, но я буду терпеть и ждать тебя.

— Ты — Принцесса, и всегда должна быть ею. Иначе я не мог бы тебя любить.

— Но если я узнаю, что тебе худо, я найду тебя, где бы ты ни был. Ведь я упрямая. Очень упрямая.

И слезы почему-то высохли, а художник посмотрел на девушку с недоумением и любопытством, — как будто открыл в ней что-то новое — и неожиданное.

II

После обеда, перед самым отъездом художника, Принцесса получила обстоятельное письмо от отца. Письмо залежалось где-то очень долго, — и по-старинному приложенная сургучная печать с дворянским гербом вся потрескалась и наполовину осыпалась с толстого серого конверта.

Отец — отставной генерал, из очень крупных. Когда-то делал историю, но потом колесо его жизни повернулось в другую сторону. Теперь он безвыходно сидел, желчный и умный, в своем глухом северном поместье и, как посторонний наблюдатель, не без тайной радости следил за бурным течением дней. Знал хорошо, что сам лично уже ничего не проиграет и не выиграет, и потому злобно, но тонко иронизировал над теми и другими.

Сжато, как в военной реляции, старик изложил несколько новостей, больше из области «сфер». В столице у него были аккуратные корреспонденты, из обиженных, которые всегда держали его в курсе дела. И выводил убористо своим старческим, но еще уверенным почерком: «Ты от рождения ничем не была стеснена и теперь, по естественному влечению молодости, сочувствуешь более разрушению, нежели сохранению порядка. Молодость имеет в сем долю правды, но однако не вижу: разрушив, где возьмете материал для заполнения пустоты. Боюсь, не пришлось бы старым прогнившим мусором пользоваться для новой постройки. Как тертый калач, не увлекаюсь химерами, но ясно предвижу великие потрясения».

Дальше было уже о личном.

«Тебя же, Алексашенька, прошу, как друг и как любящий отец: отдаваясь естественным страстям, вспоминай и о рассудке и пережди грозу в своем тихом убежище. Так или иначе, но скоро все уяснится».

И потом уже в самом конце:

«Что же касается твоей предполагаемой помолвки, то надеюсь, что дочь моя не уронит своего достоинства и своей родовой чести. Когда будет возможно, привези своего жениха ко мне. Посмотрю — и в благословении отказывать не буду. Весьма сожалею лишь, что он, по-видимому, происходит из разночинцев».

Показала это письмо художнику, — а тот восторженно перечитал, осторожно перевертывая странички слоновой, с гербом, бумаги.

— Ну разве не молодец твой старик, Принцесса? И как это у него хорошо вышло про разночинца!.. Почему теперь так мало стало таких цельных людей?.. У него, должно быть, очень характерное лицо, да? Я никогда не видал портрета. Вот только одно: как это можно Принцессу звать Алексашенькой?

— Подожди, Сергей. Какой ты ребенок, право… Ты заметил, как мрачно отец смотрит на будущее? А он почти никогда не ошибается. И ведь при его связях и осведомленности…

— Но тем лучше, Принцесса. Будет великая борьба — великие достижения. Совсем новую красоту мы увидим. И так хорошо будет выступить в первых рядах, певцом этой красоты… Понимаешь: чтобы все понять, нельзя смотреть из прекрасного далека.

Принцесса выслушала молча и печально. Уже убедилась, что художник будет слеп и глух ко всему, что противоречит его идее. Потом сказала, и как будто подумала вслух:

— Елена Леонтьевна думает, что ты мало меня любишь, — и потому можешь уехать в такое время. Ты не смейся: она совсем не глупая и, главное, добрая. Она тоже многое понимает. Конечно, я верю в твою любовь, но, кроме меня, ты любишь еще многое: искусство, борьбу, славу.

— И маленькая Принцесса ревнует?

— Я ведь женщина. Я могу любить только тебя.

Час отъезда приближался. Внизу, у маленькой бухты, уже вырисовывался желтоватым пятном маленький пароходик, который делает рейсы вдоль побережья.

Художник не мог дать теперь же своего адреса для переписки, — сам не знал еще, куда именно направит судьба и старый друг, товарищ Лазарь, на свидание с которым он теперь стремился. Но все равно, — не сегодня-завтра все замрет в волшебном сне забастовок. Принцесса, все-таки, настаивала, чтобы он давал знать о себе при первой возможности. Хотя бы только два слова:

— Здоров и свободен.

Расстались у ворот парка и художник был немножко удивлен, что именно теперь, в самый острый момент, Принцесса не выронила ни одной слезинки. С любовным уважением приник к маленькой горячей руке. И попрощался без выдуманного пышного титула, потому что захотелось назвать тем самым именем, над которым только что смеялся:

— До радостных дней, Алексашенька!

Принцесса осталась одна. Кроме нее, никто, даже Софочка, не пошли провожать к воротам: не хотели мешать. И Принцессу тронул этот признак нежного внимания. Хорошо, что такие добрые люди живут у доброго моря.

Все такими же ласкающими и в тоже время расточительно пышными красками догорал день. Небо — высокое и чистое, как хрустальное подножие трона неведомого и благого Владыки. Нет, не может быть, чтобы какое-нибудь зло совершилось под этим небом.

Все рассеется, как тьма ненависти перед светом правды — и художник вернется.

Но сердце болело, сжималось томительно и тоскливо. Так хорошо было, встретившись в парке, прижаться к могучей груди Елены Леонтьевны.

— Уехал, изменник.

— Ну что вы? Разве можно так?

— Разумеется, изменник. От добра добра не ищут. Где это видано? А что не плачете — умница. Бог даст — живым и здоровым вернется. Пойдемте-ка, я вас свежей пастилой угощу.

III

Привычные дачники и туристы, каждый год переполнявшие побережье, давно уже куда-то исчезли, — словно вымело их ветром. Но у Елены Леонтьевны по-прежнему заняты все комнаты. Только не видно уродливо-нарядных, молодящихся женщин и благообразных, бритых мужчин в мягких настоящих панамках. Их сменили те, которые жили здесь и прежде, но как-то совсем не были заметны, скромно отходя на второй план и занимая самые дальние места за табльдотом. Одевались они неряшливее и беднее и не так тщательно брились. Зато большинство покашливало и носило в карманах патентованные плевательницы. И жили они здесь не по привычке и не от скуки, а просто по необходимости.

Жили и с тоскливой тревогой прислушивались к тому, что делалось по ту сторону приветливых гор, — на огромной холодной равнине. Иные брюзжали, другие радовались. Но никто не трогался с места, не покидал насиженного уголка, — и многие, может быть, втайне благословляли свою болезнь, которая, все-таки, избавляла от других, новых опасностей.

После отъезда художника Принцессе чаще, чем прежде, попадается на глаза доктор Швейцер, — человек маленький, и незаметный, с тихим надтреснутым голосом и робкими движениями. Он недавно вернулся с войны, где перенес тяжелый плеврит. Здесь переменил еще не успевший износиться военный мундир на старенький штатский пиджак — и лечился. Впрочем, как врач, знал хорошо, что плеврит оставил неизгладимые следы и что прежнее здоровье не вернется. К Принцессе он относился с безнадежным и почтительным обожанием — но прежде это ее мало трогало. А теперь, понравилось, что доктор и после отъезда художника остался совсем таким же, как был: скромным и не надеющимся на взаимность. Кроме того, доктор любил говорить и не требовал особенной разговорчивости от своего собеседника.

Однажды рассказал, сияя:

— Я говорил с вашим врачом. Он находит, что ваши бронхи совсем окрепли. Это очень меня радует, но с другой стороны… Теперь вы почти здоровы и, может быть, скоро уедете?

— Не знаю. Может быть, пробуду здесь всю зиму. Отец просил меня не возвращаться к нему, пока все не успокоится.

— Это очень благоразумно, очень благоразумно! — и Швейцер покашливал с чувством полного удовлетворения. — Если бы только я мог… Но у меня денег хватит только до Рождества. А потом придется уехать и снова браться за работу. Ведь не могу же я остаться здесь и заняться практикой. Я — бактериолог. И с университетской скамьи не видел ни одного больного. Да, вы понимаете, я знаю только свой микроскоп — и все-таки меня взяли на войну, заставили там резать руки и ноги, чинить раздробленные черепа. Вы представляете себе, как хорошо я все это делал? А если бы я отказался, мне сказали бы только, что я — еврей и трус и потому не хочу идти на войну. И почти все время мне пришлось провести у передовых позиций, где нужны самые опытные хирурги. Нет, это очень глупое занятие, — война. И мне кажется, — то, что происходит сейчас, не умнее. Нужно жить так, чтобы никому не мешать своим существованием. А теперь все мешают друг другу и никто хорошенько не понимает, чего он хочет.

Принцесса посмотрела на доктора со снисходительным сожалением.

— Но ведь это, должно быть, ужасно скучно: жить, никому не мешая.

— Почему же? — Он удивился очень искренно. — Только не нужно требовать от жизни больше, чем она может дать.

— Это еще скучнее, доктор. Можно подумать, что вы, пользуясь свободным временем, перечитываете прописи.

Швейцер покачал головой.

— Вот, теперь все так говорят и думают, как вы. А когда-нибудь и вы захотите покоя.

— Когда надоест жизнь? Конечно.

— Нет, раньше. Только когда надоест вся жизненная бестолковщина. И вы подумаете: а ведь он не всегда был неправ, этот плюгавенький доктор. А мудрый художник иногда ошибался.

— Вы что-то имеете против Сергея Яковлевича?

— Э, что там… Он — талант, избранный, а я сижу и считаю кровяные шарики. Разве можно сравнивать базарную олеографию с оригиналом старого мастера? Давайте, я лучше опять расскажу вам про войну. Вообразите, что вы — девочка, а я старая нянька. Похож я на старую няньку?

— Пожалуй… Очень уж в вас много старушечьей умеренности.

Доктор не обижался, — и принимался рассказывать. Принцесса сначала слушала его только так, краешком уха, — но потом увлекалась, и на лице у нее появлялась та же самая гримаска, какая бывает у маленьких детей, слушающих жуткую сказку.

Рассказывал доктор тускло и обыденно, без ярких красок и сочных эффектных мазков. И если бы он рассказывал так о героях и титанах, то это, может быть, звучало бы дурно. Но он говорил только о том простом и сером, из чего, как гора из песчинок, складывается великое. Брал не всю жизнь целиком, а те микроскопические клеточки, с которыми всю жизнь имел дело.

Рассказывал об отступлении.

— …Какой-то без шапки, на хромой лошади, проскакал мимо, кричит что-то, словно с него сдирают кожу, а мы не слышим. Но и так уже ясно, в чем дело, потому, что японские гранаты уже добрались до пункта и даже дают перелеты, как раз в ту сторону, куда нам сниматься. Смотришь — то здесь, то там вдруг как будто раскроется земля и выскочит из нее плотный такой, кругленький комочек из дыму и пыли. Выскочит и сейчас же расплывается в большое ветвистое дерево, тянется верхушкой по ветру… Я иду — нет половины команды. Должно быть, разбежались, не дождавшись приказа. Около разбитой двуколки лежит ефрейтор и стучит ногами, как грудной ребенок, когда у него живот болит. Не успел я подойти — он уже вытянулся, затих и смотрит на меня этак строго единственным уцелевшим глазом. Все-таки кое-как снялись, поехали. Над головами, в белом небе, то рычит, то мяукает: это гранаты и осколки. У меня во рту совсем пересохло от пыли, не могу говорить. На счастье, попался убитый и у него — почти полная манерка. Пока напился, смотрю: кругом уже чьи-то чужие, стрелки в папахах бегут ордой и, чтобы было легче, бросают сумки и всякую амуницию себе же под ноги… Толкнули меня в бок, в спину. Я побежал с ними вместе, чтобы не затоптали совсем. А сверху вдруг — ввуу-ах! — и опять полон рот пыли, и глаза полны песку, а в дыму кто-то корчится и кричит. Я даже рассердился, право. Только что успел рот прополоскать — и опять.

Принцесса слушает и боится прервать, хотя все это так бледно и даже, как будто, давно знакомо.

— Добежали до лощинки. Там — просторнее, и снаряды уже не долетают. Зато земля вся изрыта, перекопана, а в стороне — целая гора из кулей с овсом. Гора полита керосином и дымится, как вулкан. Стрелки мои свернули куда-то в сторону, а я отстал и присел на пустой ящик. Купил второпях слишком тесные сапоги и натер такую мозоль, что больно ступить. Кроме того, у меня слабое сердце: не могу долго бежать. Кругом меня — совсем пусто, зато в стороне, за овсяными кулями — целая река льется сплошь: кавалерия, пехота, пулеметы. Думаю, как бы не отстать совсем, а идти не могу: надо отдышаться, да и мозоль болит. Потом ковыляет ко мне какой-то подпоручик, опирается, как на костыль, на обнаженную шашку, а шашка на каждом шагу крепко втыкается острием в землю и от этого еще труднее идти. Доковылял, остановился. На защитной рубахе, в правой стороне живота, небольшое мокрое пятнышко крови. Толстая материя скоробилась и посредине — дырка. «Доктор, помогите… Помогите, пожалуйста…» Я посмотрел бегло и, хотя не хирург, но вижу, человек еще держится на ногах только потому, что очень уж не хочется умирать. Задеты важные органы и, конечно, внутреннее кровоизлияние. В лице уже ни одной кровинки, а губы — как пепел. Я говорю: «Ложитесь здесь. Я пойду и пришлю двуколку или носилки». Не верит. «У меня невеста, доктор. И братишка в корпусе учится. Как же я?» Хочет, чтобы я помог ему идти, а я вижу, что это только лишние мучения. Укладываю его почти насильно, а он: «Дайте честное слово. У вас глаза честные. Я поверю». Ну, я поклялся, а он заулыбался обрадованно и сейчас же начал агонизировать. Я отдохнул еще немного, распорол сапог над тем местом, где мозоль, и пошел.

— И что же, послали носилки?

— Нет, конечно. Где же в такой каше? Да он, все равно, не успел бы дождаться.

IV

Уже давно завяли букеты, которые принес художник в день своего отъезда, совсем осыпались розы и, почернев, без жизни, повисли головки хризантем. Принцесса несколько раз подходила к ним, чтобы выбросить, — и не решалась. Казалось, что, если не будет букетов — оборвется последняя связь, последнее реальное напоминание.

По стенам комнаты висят другие, более долговечные дары, — недавно набросанные этюды. Но это мертвое, только краски и холст, а цветы — жили. И отдали свою жизнь ради любви художника.

У Софочки — маленькая понятливая душа. Она тоже долго берегла свою туберозу, пока не нашла ее Елена Леонтьевна.

— Выбрось эту гадость! Только сор распложаешь.

И выбросила сама, не дождавшись, когда дочь исполнит приказ.

Софочка пришла к Принцессе — поделиться горем.

— Вот у вас стоят себе — и никто не смеет слова сказать. Хорошо быть большой…

— Хорошо! — согласилась Принцесса. Она, и правда, не обрадовалась бы, если бы вернулось к ней опять скучное детство.

— У вас давно нету мамы?

— Давно. Я помню ее совсем плохо.

— Это, значит, также, как я — папу. Только у меня папа был не генерал, а подрядчик. Он когда жив был, так мы одни весь этот дом занимали и столовников не держали.

Морщила нос, стараясь воскресить полустертые обрывки первых воспоминаний. Вспомнила громкий голос и большую бороду, — и еще: папа был высокий-высокий, как двухэтажный дом.

— Это только кажется. Потому что я сама была очень маленькая…

И перескочила cpaзy, без всякого перехода:

— Дядя Мазилка обещал мне картину подарить, да так и забыл.

— Подожди уж теперь, — пока не вернется.

— Да он, может быть, и не вернется.

У Принцессы больно сжалось сердце. Почему-то очень неприятно было услышать эту фразу от ребенка.

— Почему ты так думаешь, Софочка? Он обязательно вернется. Ты понимаешь: обязательно.

— А мама говорит: нет. Она говорит: теперь такое время, что ни на что нельзя надеяться. Сегодня, говорит, жив, — а завтра помер. И садовник наш, знаешь, что говорил еще? Это я слышала, когда он с прачкой разговаривал. Он говорил, что теперь очень дорого и трудно жить, потому что слишком много людей развелось. Потому и войну сделали. На войне убили многое множество, но все-таки еще мало. И теперь уж без войны: разделяют на партии и убивают. Разделят и убьют, разделят и убьют. А если это не поможет, так напустят холеру. Тогда у всех земли будет больше и больше денег…

— Глупости это, Софочка. Ты лучше обо всех этих делах доктора расспроси.

— Я и сама думаю, что глупости, потому что люди-то бывают разные. Бывают такие, что и убить не жалко, а другие совсем наоборот. Вот, например, дядя Мазилка. Как же его можно убивать, чтобы было дешево?

Принцесса успокаивала и себя, и Софочку, а на душе, все-таки, становилось тревожнее и тревожнее. Как ни готовилась мысленно к тому, что должно было произойти, как ни верила в зловещие и отрадные предвещания отца, — а все же на деле все выходило сложнее, иначе и — хуже.

Сначала был только восторг, восторг победы. И один день выдался такой, что даже доктор Швейцер, с его слабым сердцем, прибежал бегом из деревни на дачу, размахивая печатным листком, кричал необыкновенные, новые слова, а потом ходил, как слепой, натыкаясь на клумбы и деревья, и попросил у Принцессы разрешения поцеловаться. Вечером пили шампанское, — отличное, выдержанное Еленой Леонтьевной для особо торжественных случаев. То есть, как всем было известно, берегла она это шампанское до дня свадьбы Софочки, но не выдержала и принесла из погреба целых четыре бутылки.

Радовалась тогда и Принцесса, — и общей, дружной, хоровой радостью, — и своей собственной, личной. Надеялась, что все теперь кончится скорей, чем даже надеялись, и, значит, скоро вернется и художник. Вернется и привезет с собою запечатленные образы радостной победы.

Но не прошло и нескольких дней — все переменилось.

V

Первая — и последняя — весть от Сергея пришла с оказией. Приехал амнистированный политик, который нажил в тюрьме чахотку. И объяснил Елене Леонтьевне хриповатым, словно перепойным голосом, цель своего приезда:

— Прежде и помирать не жалко было. Даже самое лучшее дело — помирать. А теперь еще пожить хочется. Все-таки, ведь во всем этом и моего медку капля. Так вот, я и полечусь немножко.

Политик был немножко ошеломлен и неожиданной свободой, и новизной еще небывалых впечатлений, — и потому не сразу вспомнил о доверенном ему письме. Уже на третий день по приезде, разговаривая в парке с доктором Швейцером о тактике баррикадного боя, увидел проходившую мимо Принцессу и спросил — кто это.

Доктор объяснил:

— Это — Немировская, Александра Игоревна. Дочь того самого генерала Немировского, помните?

— Подготовительные комиссии и прочее? Как же…

— Милая девушка — и светлая. У нас зовут ее Принцессой.

Политик пошарил в карманах, вытащил помятый конверт.

— Ну вот, ей самой…

Доктор взглянул на адрес и узнал круглый неотчетливый почерк.

— И до сих пор не передали? Эх вы… Это же от жениха, от художника. Догоните скорее, отдайте!

Письмо было написано бледными чернилами на дешевой бумаге и, видимо, наспех. Фразы прыгали как-то одна через другую и путались, так что не сразу можно было уловить самую суть. В общем понять можно было так:

Побывал уже в четырех или пяти городах, накопил много впечатлений, — отчасти предугаданных, отчасти совсем неожиданных, — но все еще не чувствовал себя удовлетворенным. Даже более: убедился, что задача глубже и шире, чем представлялась ранее. Дальше — упоминал глухо и вскользь что-то о схватке на улице, о чрезвычайной полноте жизни. Главное же пусть не беспокоится Принцесса. Он здоров и бодр духом, как никогда.

«И знаешь, с того момента, как я втянулся в самую гущу, мои художественные цели как-то сами собою отошли на второй план. Это отлично. Чтобы воплотить — нужно пережить. Помнишь о репортере из окошка? Конечно, много мелкого, грязи, уродливого, может быть, слишком часто великое стоит на границе смешного. Но все-таки — отлично. Так и нужно. Это — вся жизнь. И такою я ее воплощу».

Кроме этих письменных данных, политик сообщил еще кое-что и устно. Художник просил передать, — этого нельзя было доверить письму, что он уезжает в Т. и пробудет там, по крайней мере, с месяц.

— Так далеко? — ужаснулась Принцесса.

Это — на севере, где сейчас уже воют метели и снегом завалило все дороги. Вообще, в планах художника, по-видимому, многое изменилось. Прежде он колебался между столицей и провинцией, — а теперь, кажется, окончательно сделал выбор. Но зачем же в такую глушь?

Политик объяснил:

— Это не глушь, а большой промышленный центр. И рабочее движение там давно уже было хорошо развито. Не хватало только интеллигентных руководителей, а, между тем, предвидятся знаменательные события. Вот его и послали.

Да, конечно. Ведь это та же война. А разве доктора Швейцера спрашивали, посылая его на передовые позиции?

Доктора запретили политику много говорить, чтобы не натрудить горла, — но он слишком долго молчал в тюрьме и ему очень трудно было исполнить теперь это предписание. И так приятно было немножко поболтать с Принцессой.

— Вы, конечно, видели его, да? Он здоров?

— Ну конечно же здоров. Только мы с ним совсем не сходимся по некоторым коренным вопросам тактики. У нас даже большой спор вышел. Но в общем, кажется, мужчина дельный.

— Да, да… А что он еще говорил, например… относительно планов на будущее?

— Какие же тут могут быть особенные планы? Приходится учитывать реальное соотношение сил — и только. Вот мы только что беседовали с доктором, — так он оказывается совсем романтик. Самый настоящий романтик старой школы.

Все не о том, — и иначе, конечно, и быть не может. Для приезжего политика художник — только один из многих, единица, клеточка. Если бы еще он, как доктор, занимался бактериологией и привык оперировать с бесконечно малым. Но он смотрит на единицу, только как на единицу.

Принцесса ушла к себе в комнату взволнованная — и огорченная. Господи, так устала уже ждать, трепеща за каждую минуту, а, оказывается, все это только начало. Если бы папа догадывался, что ей приходится переживать здесь, в тихом уголке… И не сделала ли она ошибку, большую, непоправимую ошибку?

Слишком недооценила свои собственные силы. Сочла себя слабой и — никчемной. А между тем переживать все это вместе было бы бесконечно легче. По крайней мере, там были бы одни только факты, — реальные опасности и реальные тревоги, — а здесь не дает покоя томительная неизвестность, несносный боязливый вопрос: «А что если…»

Факты и вести, между тем, все сильнее сгущали тревогу.

Как-то сразу, почти без предупреждений, вдруг задымил, зачадил гнусной гарью только что ярко вспыхнувший факел. И потом целой лавиной посыпались толки и слухи, сплошь и рядом преувеличенные и искаженные, но все же слившиеся в одну общую ясную картину.

По-прежнему дремали горы в тихом осеннем покое, и вечерний бриз приносил из деревни певучий крик муэдзина; все еще доцветали хризантемы, — но там, на огромной равнине, свежий снег алел не от закатных лучей, а от братской крови.

Принцесса теряла счет времени. Слишком длинными, почти бесконечными казались кошмарные дни. И доктор Швейцер, почтительно и безнадежно обожая, ходил за нею по пятам и не решался ни утешать, ни обнадеживать.

Куда-то исчез больной, политик. Елена Леонтьевна посматривала на его опустевшее место за обеденным столом и качала головой.

— Не выдержал. Конечно, говорит, могли бы и без меня обойтись, — да сердце велит. Не выдержал.

И не заговаривала больше о художнике, — боялась расшевелить и без того болезненную рану. Старалась даже вести себя с Принцессой так, как будто весь мир заключен в кольце этих тихих гор, а там, по ту сторону, ничего нет и не было.

Софочка прислушивалась к разговорам взрослых, — и на ее обезьяньей мордочке застыла гримаска недоумения.

— Принцесса, почему эти люди никак не могут сговориться, чтобы всем было хорошо? Это потому, что злых больше, чем добрых, да?

VI

Доктор Швейцер каждое утро, для моциона, ходил вниз, в деревню, и там добывал новости. Принцесса часто поджидала его у обрыва. Теперь она совсем плохо переносила одиночество, и явное обожание со стороны доктора и не обижало и не сердило. Даже зарождалось в ответ небольшое, но снисходительное и ласковое чувство.

Пока доктор медленно карабкался по крутой тропинке, Принцесса еще издали старалась угадать по его фигуре, по нервным движениям, какие вести он несет.

Сегодня доктор часто отдыхает, останавливается на каждом повороте тропинки и подолгу смотрит на море.

Подле Принцессы вертится Софочка.

— Принцесса, я пойду навстречу?

— Мама не велела тебе ходить здесь. Сорвешься.

— Ну вот еще! Это если бы мама сама вздумала… А я ведь легкая…

Побежала, прыгая с камня на камень. Нужно же показать, что ловкая и не трусиха.

— Доктор, вас Принцесса ждет. Скорее!

— Не могу, деточка. У меня одышка.

Лучше бы она не ждала здесь. Рассказать о дурном — всегда успеется. Вот если бы какая-нибудь, хотя бы самая маленькая радость… Но уже отвыкли от радости.

Софочка поймала доктора за руку и тянет его, как на буксире. Того и гляди сорвешься. Да и сколько раз уже приходила злобная мысль: броситься нарочно вниз головой, чтобы ничего больше на видеть и не слышать. Хорошо было бы сидеть у рабочего стола и считать кровяные шарики, но какие же сейчас шарики?

— Софочка, да убьешься же!

— У, трус какой! А еще на войне был…

— На войне нас по таким горам не таскали.

Благополучно добрались до вершины. Софочка усадила доктора, на скамейку, рядом с Принцессой.

— Отдыхайте теперь.

Доктор нервными, неловкими руками поглаживает себе грудь, против сердца, старательно отводя глаза от взгляда Принцессы. Но Принцесса уже догадывается.

— Что-то есть у вас… Зачем же томите еще?

Доктор пожимает плечами.

— Все — обыкновенное. Ужас, сделавшийся обычаем.

— Что-нибудь о Сергее, да?

— Нет, зачем же? О нем ничего не знаю. Ничего. Но опять был погром, жестокий и, пожалуй, даже не совсем обычный. Сожгли огромный, двухэтажный дом, битком набитый людьми. И огромное большинство сожженных — простые обыватели, железнодорожные служащие. Подробностей не знаю. Это из частного письма. Кажется, сначала перебили самооборону. Или сожгли дом именно потому, что туда укрылись оборонщики. Право, не знаю подробностей.

— Где же это? Боже мой, вы так любите говорить, а сегодня из вас нужно насильно тянуть каждое слово…

Доктора очень занимает червяк, который ползет по спинке скамейке.

— Говорят, что в Т. Но ведь вечно путают. Может быть, еще и неправда.

— Так ведь там Сергей. Он хотел там пробыть не меньше месяца. Там Сергей, вы слышите, доктор?

— Почему же обязательно там? — вяло мямлил Швейцер. — Он мог давно уехать оттуда. Ведь он никогда не задерживался подолгу.

— Неправда. Вы сами знаете, что это неправда. Сергей там, он поехал туда надолго. И если вы лжете, то стало быть, знаете еще что-нибудь…

— Но позвольте же… Я не могу даже припомнить всего сразу… Вы знаете, как все это спутано… Частное письмо, написанное под первым впечатлением. Хотя другие говорят, что — телеграмма, служебная телеграмма. Я сам и не читал даже. Не видел.

Принцесса поднялась со скамейки, остановилась так, что доктор поневоле должен был смотреть ей в лицо.

— Зачем вы меня оскорбляете? Я — не ребенок. Я хочу знать все до конца. Конечно, Сергей был с ними, — с теми, кого убивали, кого сожгли. Вы не можете думать, что он в это время прятался в каком-нибудь подвале. Слушайте, я хочу знать наверное, есть ли еще хотя какая-нибудь надежда, что он спасся. Неужели я допущу, чтобы от меня скрыли правду? Мне никто не может помешать, вы слышите?

— Разве я хотел что-нибудь скрыть? — жалобно поднял руку кверху доктор. — Я только хочу доказать вам, что еще преждевременно тревожиться. Там было, говорят, шестьдесят человек вооруженных. Народной милиции, как они себя называют. Отстреливаясь, они вошли в дом, и многие там погибли. Нужно еще доказать, что среди них был и Сергей Яковлевич. Вы возбуждены и с вами трудно спорить. Но я почти уверен, что его там не было.

Софочка смотрит широко открытыми от удивления и испуга глазами. Все ее симпатии на стороне Принцессы, но все же ей кажется, что сейчас Принцесса напрасно так нападает на доктора. У него такое жалобное лицо, и он такой слабенький. Чтобы умилостивить, Софочка обнимает Принцессу, но та отстраняет ее рассеянно и почти грубо.

— Я не знаю и не понимаю ваших соображений, доктор. Я знаю только, что не могу выносить больше такой жизни. Сегодня же я уеду и найду Сергея. И если он жив, я не оставлю его ни на минуту. Я не могу больше. Ведь это хуже самой утонченной пытки. Я понимаю, почему не выдержал тот, приезжий…

— Вы уедете? Но это немыслимо. Никто не допустит вас до такого безумия. Забастовка еще далеко не ликвидирована. Во-первых, вы не доедете до первой узловой станции.

— Вы запугиваете, вместо того, чтобы помочь! Этого я не ждала, доктор.

Доктор прикрывает глаза ладонью и долго, упорно молчит. Губы Принцессы дрожат, но глаза сухи и очень блестят. Софочка находит, что ей тоже не следует плакать и пытается бороться с беззвучными горькими слезами.

— Хорошо, Принцесса. Будет по-вашему. Если вы так настаиваете — вы поедете и я поеду вместе с вами.

— Я совсем не хочу затруднять вас, доктор. Ведь я еду искать своего — мужа, а вы…

— А я помогу вам его найти. Будьте же благоразумны. Неужели вы думаете, что я мог бы остаться здесь?

Доктор осторожно, но настойчиво берет Принцессу за обе руки и опять усаживает ее на скамейку. И странно: теперь у него совсем уже не такой жалкий и растерянный вид. Можно даже подумать, что он чем-то доволен. Как будто решил трудную задачу о бассейне с тремя трубами и решение точь-в-точь сходится с ответом. Это очень поднимает его в глазах Софочки и помогает победить непрошеный приступ плача.

Софочка оправляет передник, опускает руки по швам и степенно идет к Елене Леонтьевне, чтобы без замедления сообщить самую свежую новость:

— Доктор с Принцессой уезжают искать дядю Мазилку. А дядя Мазилка, может быть, сгорел в каком-то большом доме.

Елену Леонтьевну очень трудно чем-нибудь поразить, — особенно в то время, когда она занимается хозяйственными хлопотами. Но сейчас она бросила деревянную ложку, которой только что перемешивала баклажанью икру и неожиданно наградила Софочку хорошим шлепком.

— Пропадите вы все пропадом, если так… Господи Боже мой, хотя бы уже Ты меня прибрал поскорее!

Софочка совсем не чувствовала себя виноватой в том, что мир устроен так дурно. Однако же, она не обиделась на незаслуженную кару, а только укоризненно посмотрела на мать и все так же чинно, опустив руки по швам, отправилась назад, — в парк.

В парке, над обрывом, все так же сидят Принцесса и доктор. У доктора спокойный и деловой вид, он что-то высчитывает по пальцам, а Принцесса низко-низко опустила голову, смотрит на гладко утрамбованную дорожку и держит в руках носовой платок. По ее глазам и носу Софочка безошибочно определяет, что Принцесса только что плакала.

— В самом неблагоприятном случае — дней восемь! — говорит доктор. — Доберемся до Т., и если не найдем там Сергея Яковлевича, то постараемся навести справки. Там, во всяком случае, знают. И если все благополучно, вы проедете прямо к отцу. Не будет смысла возвращаться сюда, раз вы все равно прервали лечение. Северная зима тоже может оказать на вас благотворное действие.

Принцесса слушает и утвердительно кивает головой. Она устала, очень устала и, кроме того, перед ее глазами все время смутно, но жутко рисуется лицо художника, где-то там, далеко, задыхающегося в удушливом дыму. И рядом с ним нет никого, кто хотел бы облегчить его муки. Это — война. Нет, хуже войны. Ведь на войне, все-таки, доктор обманул раненого поручика, чтобы облегчить ему смерть.

У Елены Леонтьевны рукава засучены по локоть, и на фартуке размазался соус. После быстрой ходьбы она дышит тяжело и часто, и часовая цепочка на груди прыгает вверх, вниз и во все стороны, как былинка в бурю.

Остановилась перед скамейкой.

— Слыхано ли, что такое моя сорока болтает? Куда собрались? Ну барышни еще народ легкий. Милый пальчиком поманит, так она и бежит на край света. Ну а вы, доктор? Вот уж от вас-то не ожидала этакого дела! Вам ли бежать от тишины, да покоя? И девушку сманивать? Тоже какой воитель выискался

В ответ на гневную речь, Принцесса берет Елену Леонтьевну за обнаженный локоть и смотрит с извиняющейся улыбкой.

— Простите, милая! Я сама чувствую, сколько мы наделали вам лишних хлопот и волнений. Но поймите: потому здесь и тяжело оставаться, что здесь так уже слишком спокойно.

— Да правда ли еще — насчет богомаза-то вашего? — спадает с тона Елена Леонтьевна. — Бывает и так: собака лает, ветер носит.

Тут уже вступился доктор, не позволяя говорить Принцессе. Объяснил: ничего достоверного нет, но необходимо проверить. А за безопасность Принцессы он готов отвечать не только перед Еленой Леонтьевной, но и перед старым генералом.

Хозяйка подперла рукой подбородок, по-деревенски.

— Чемоданишки-то у вас дрянь, доктор: разбитые да и громоздкие очень. Я лучше вам в дорогу свой дам, что после покойника остался. Отличный чемодан, желтой кожи. Теперь ведь не по-старому ехать: где так, а где и сяк… Потом колбаса у меня есть хорошая для дороги, ни от жару, ни от холоду не портится. Называется: полендвица. Яиц крутых еще надо наварить, да пирожков. Красного вина возьмите, от желудка, и коньяку с полбутылочки, чтобы погреться…

Доктор осторожно посоветовал Принцессе отложить отъезд на день-другой, чтобы приготовиться, — но та не захотела и слышать. Даже и часу нельзя терять даром. Желтенький пароход давно уже не ходит. Если выехать под вечер в повозке, то как раз вовремя можно будет попасть на железнодорожную станцию.

— И вот еще, доктор: папин последний перевод где-то задержался, и я теперь не знаю, хватит ли на проезд… Могут ведь быть разные непредвиденные расходы…

— Что за пустяки такие? Ведь я говорил вам, что сберег кое-что. Потом сочтемся.

Принцесса приняла эту маленькую жертву, как должное. В знак благодарности, слегка кивнула головой. Да и мало времени: некогда говорить пустые и ненужные слова.

С большим трудом отыскали извозчика. Елена Леонтьевна разогнала на поиски всю прислугу, и счастливее всех оказался садовник: торжественно подъехал к воротам на паре пегих, которыми правил рябой татарин с белым от бельма глазом. Татарин запрашивал втрое против обычной цены, и Швейцер долго торговался, не обращая внимание на негодование Принцессы.

Как ни торопились, а выехали только когда уже совсем свечерело. На вершинах гор кое-где еще отдельными клочками задержался день, — но в долине и на море уже легли густые лиловые сумерки. По тряскому проселку, до шоссе, ехали шагом. Доктор старался занимать как можно меньше места, чтобы не стеснить Принцессу, но она равнодушна к неудобствам тряской повозки. Только изредка повторяла полушепотом:

— Скорее, скорее! Ах, если бы можно было еще скорее!

Татарин жалел лошадей и не торопился. И повозка совсем ветхая: того и гляди, рассыплется на выбоине. Все, — даже, кажется, и пегие лошади, — вздохнули облегченно, когда выбрались, наконец, на шоссе. Оно белой широкой лентой, извиваясь, поднималось от самого моря к горам — и дальше. Тихий уголок связало с шумной и темной жизнью, — и ласковое море осталось за спиной.

— Слава Богу… Как из тюрьмы, доктор, правда?

Привычные лошади мелкими, но скорыми шажками брали отлогий подъем. Пустыри и каменоломни затемнели по сторонам. Где-то далеко загорелся огонек в окне шоссейной казармы. Посвежело — и доктор закутал Принцессу захваченным на всякий случай своим форменным пальто.

Принцесса согрелась, уселась поуютнее. Однообразную мелкую дробь отбивали подковы, и мягко покачивалась повозка на ослабевших рессорах. Принцесса долго думала о художнике и о том, что доктор — очень хороший и добрый человек. И незаметно задремала, положив голову на плечо спутника.

VII

В городе, куда приехали рано утром, все было мирно и спокойно. Заспанные сидельцы открывали пекарни и мелочные лавочки. На улицах пахло дымком и влажной от росы пылью. Попадались навстречу повозке конные патрули и гуще, чем обычно, стояли на постах городовые с заряженными винтовками, но вид у них был скучающий и даже слегка унылый.

На вокзал не пустили, — и какой-то служащий в форменной фуражке объяснил, что по этой линии ходят пока еще только воинские поезда. Принцесса беспомощно посмотрела на доктора. Тот развел руками.

— Ведь я говорил вам, что это будет не так просто.

Принцесса упрямо тряхнула головой.

— Отправимся в гостиницу и подождем, пока приедет комендант. Вы слишком торопитесь складывать оружие, доктор.

Гостиница нашлась тут же рядом, — грязненькая и похожая на сомнительный притон. Швейцар с недоумением посмотрел на приезжающих и предложил занять любой из номеров. Все были пусты. Хозяйственный доктор выбрал тот, который показался ему почище других, заказал самовар.

В окне два стекла выбиты напрочь и кое-как заклеены синей бумагой, а в третьем — круглая дырочка с звездообразными трещинками.

— Что это такое? — удивилась Принцесса.

— Стреляли! — объяснил швейцар, который был, кажется, и за горничную, и за коридорного. — Сколько тогда добра-то перепортили… Хозяину нанесли большой убыток, оставляя без внимания, что и проезжающих совсем не стало… Сливок не прикажете ли? Коровки-то свои у нас… И бубликов горячих?

Доктор велел принести и сливок, и бубликов, но Принцесса ни к чему не притронулась и долго смотрела широко открытыми глазами на пробитое пулей стекло. Значит, уже и здесь, так близко от тихого уголка, тоже стреляли и убивали. Но страха не было, а было только удивление. Как будто до этой минуты не совсем верилось, что все, о чем рассказывали и писали — правда.

Когда напились чаю и немного отдохнули, доктор посмотрел на часы и спросил Принцессу, — может ли она подождать здесь часа полтора, пока он сходит по делу.

— Видите ли, комендант — это, конечно, важно, но недурно было бы заручиться и с другой стороны. У меня тут есть кое-какая заручка… Не побоитесь остаться?

Принцесса пожала плечами. Ее слегка раздражало, что доктор, такой серый и скучный, смотрит на все слишком обыденно и, в то же время, лучше ее самой приспособлен к жизни.

Ожидание тянулось медленно и нудно. По улице, перед простреленным окном, проезжали какие-то зеленые повозки, нагруженные аккуратненькими деревянными ящиками. За подводами ехали кавалеристы на грязных, взъерошенных лошадях. У широкого подъезда вокзала расположился казачий пост, и тут же дымила походная кухня. Кучка солдат в грязных гимнастерках и без оружия, столпившись в кружок, играла в орлянку. Не было ни суматохи, ни бестолковой растерянности, и как будто весь этот бивуачный обиход был уже давным-давно налажен, и его участники успели забыть о всякой другой жизни.

Принцесса смотрела на толстого казака в сальном переднике, возившегося у походной кухни, и хотела верить, что все, доходившие в тихий уголок, вести и слухи были сгущены и преувеличены. Все люди — как люди, и даже, по-видимому, совсем не злые. Но взглянула случайно на круглую, с трещинками дырку, — и недовольно сдвинула брови.

Старалась быть совсем спокойной, но вздрагивала невольно при каждом шорохе и отдаленном крике. Как всегда, выжидающее бездействие расстраивало больше, чем действительная опасность. Тревожная тоска все сгущалась и слезы уже стояли клубком в горле, когда, наконец, вернулся Швейцер.

Доктор шел чинно и неторопливо по самой середине улицы, и вид у него был такой независимый и солидный, как будто он — самое важное лицо в городе. Однако же, этот независимый вид и напомнил Принцессе, что, пока она сидела спокойно и ждала, доктор подвергал себя некоторому риску. И встретила его, радостно протянув ему обе руки, когда он вошел в комнату.

— Слава Богу… Я так беспокоилась. Благополучно?

— Как будто. Обещали доставить на вокзал пропуск от комитета. Я хотел было взять с собой, но отсоветовали: говорят, что обыскивают прохожих… Идемте к коменданту?

— Мне кажется, пора уже… Но, может быть, лучше, чтобы я пошла одна?

Хотелось сделать что-нибудь самостоятельно, но Швейцер даже обиделся.

— Вы думаете, я только с комитетчиками могу разговаривать? Вот подождите-ка…

Вытащил из жилетного кармана розетку из орденской ленты и торжественно прицепил ее к петлице.

— Станислав с мечами, сударыня, за участие в авангардных боях. Это создает колорит.

Комендант, пожилой, захолустного вида офицер, был уже на вокзале и, получив визитную карточку Принцессы, принял просителей очень любезно.

— Знаю, знаю… Имел даже честь некогда служить под непосредственным начальством вашего батюшка. Чем могу быть полезен?

Принцесса рассказала ложь, придуманную дорогой совместно с доктором: генерал опасно заболел и нужно во что бы то ни стало пробраться в его усадьбу. И если бы господин комендант разрешил… Голос дрожал от невольного волнения и делал такой правдоподобной всю эту историю. А бархатные глаза с подкупающей мольбой смотрели на коменданта.

Доктор представился, оправляя Станислава с мечами:

— Домашний врач его превосходительства. И в некотором роде, опекун его дочери. На время пути, по крайней мере.

Комендант, крепко почесывая плохо выбритый подбородок, поговорил относительно строгих требований закона и неудобств революционного времени, но, в конце концов, выдал разрешение занять места в первом же отходящем воинском поезде.

— Только уж, простите, без всяких удобств. В простом товарном придется.

И, кажется, был искренно огорчен тем, что не может отправить просительницу в отдельном купе первого класса.

— Вот видите! — говорила потом Принцесса доктору, когда они оба, в ожидании поезда, ходили взад и вперед по сорной, загаженной платформе. — Теперь вы верите, что я добьюсь своего и найду?

— Верю, конечно, верю! — ласково соглашался Швейцер.

Состав поезда был приготовлен где-то на четвертом или пятом пути, за высокими бунтами подмоченной муки, от которой остро и противно пахло кислой затхлостью. В вагоны грузили артиллерийских лошадей, втаскивали орудия и те самые аккуратненькие ящички, которые видела Принцесса из окна гостиницы. Доктор объяснил, что в ящичках снаряды.

Среди всей этой сутолоки к доктору подошел человек в железнодорожной фуражке, — кажется тот самый, с которым разговаривали утром, — и молча передал ему мелко свернутый, чтобы уместился в кулаке, клочок бумаги.

Доктор зашел за мучные мешки, осторожно развернул клочок. Это был обещанный пропуск от стачечного комитета.

Принцесса тревожилась. Все казалось ей, что комендант в самую последнюю минуту передумает и отменит разрешение. И хотя старый офицер, по горло заваленный делом, кажется, даже забыл уже о их существовании, — все-таки упросила доктора, чтобы он помог ей заранее поместиться в вагоне.

Доктор принес багаж, — два ручных чемодана — и, после долгих хлопот, устроился вместе с Принцессой сравнительно просторно и удобно. В том же вагоне ехали еще трое: офицерская лошадь, сопровождавший ее денщик и отставший от своей части пехотинец.

Пехотинец был навеселе, громко икал и, ругаясь, жаловался денщику, что кто-то обсчитал его на тридцать четыре копейки.

— Я и говорю, что я, мол, тебе попомню, но только это все вышло для меня без последствий. Как с него взыщешь?

Денщик степенно крутил папиросу и так же степенно пригрозил пехотинцу:

— Вот погоди еще! Доедешь до своего ротного, так он тебе зальет сала за шкуру. А материных слов при женском поле употреблять не следует.

Все это, — и степенный денщик, и умная голова лошади с большими грустными глазами, и пьяненький пехотинец, — было ново и интересно для Принцессы и внушало ей не страх, а напряженное любопытство. И когда, наконец, поезд тронулся, она вздохнула с облегчением, совсем не огорченная тем, что в этом обществе ей, может быть, придется провести больше суток.

Денщик поделился соломой, которую доктор покрыл своей старой шинелью. Получилась хорошая постель для Принцессы. С денщиком, вообще, скоро подружились, потому что он оказался, несмотря на степенность, человеком общительным и любезным. А пехотинец свернулся комочком прямо на полу вагона и, едва успели отъехать от станции — крепко уснул.

Лошадь, пофыркивая, жевала овес и, когда свистел паровоз, чутко прядала ушами. Денщик объяснил: конь хороший, заводский и заплачен семь с половиною тысяч. Потому и отвели для него отдельный вагон.

Принцесса поинтересовалась, — куда идет эшелон, но денщик только махнул рукой и с безнадежным видом надвинул фуражку на самые брови.

— Разве теперь разберешь что? Одно определение: беспорядки. Наш дивизион и на войне не был, а какая польза? Хуже войны.

И, радуясь, что нашел внимательных и понимающих слушателей, рассказал подробно и обстоятельно, что до солдатчины занимался садоводством и пчелами и хорошо зарабатывал, и что на службу до недавнего времени тоже не приходилось жаловаться. Вот только недавно все переменилось, и уже третий раз без толку перегоняют с места на место.

— У меня, пишет супруга, и то уже нелады в хозяйстве, а тут, пожалуй, с увольнением получится задержка. А бунтуют по-пустому, потому — что силы настоящей у них никакой нету. Если бы с настоящей силой — дело другое, а то выходит одно напрасное рассуждение. Тоже вот и мой командир батарейный, — которого лошадь. Прежде был самого снисходительного поведения, а теперь озлобился и на рожон прет. Он из помещиков, — так усадьбу у него позорили дочиста. Такая была усадьба, что, говорят, англичане приезжали любопытствовать. Ну и командир теперь: только бы дорваться, говорит, до настоящего дела, так я им покажу, голоштанным. Большое теперь пошло неудобство.

Поезд полз медленно, останавливался на каждом полустанке. И везде, вместо привычных красных фуражек, замасленных стрелочников и расторопных оберов виднелись чубатые казаки и пехотинцы в заношенных шинелях. Было холодно, Принцесса куталась в пуховую шаль и не могла согреться. На каком-то полустанке в отодвинутую дверь вагона просунулась широкая красная рожа и, всмотревшись, плотоядно оскалила зубы.

— Ого-го! Де-евочки!

— Не суйся, куда не просят! — посоветовал денщик и неторопливо двинул рожу кулаком по губам. Потом сказал Принцессе, извиняясь: «Народ такой, что не понимает порядочного обращения. Истинные галманы».

Красная рожа, все-таки, напомнила Принцессе, что она — слабая женщина, заброшенная среди толпы молодых, сильных, и нередко пьяных мужчин. И ее защита, тщедушный доктор, — показалась ей недостаточно надежной.

Когда поезд останавливался, Принцесса пряталась в самом темном углу вагона и сидела там, затаив дыхание. Доктор заботился о ней усердно, но не навязчиво, где-то добывал хлеб, кипяток, молоко и принес даже черную и жесткую, как железо, жареную курицу.

Пехотинец проспался только к вечеру, долго протирал глаза и отплевывался. Недружелюбно покосился в сторону штатских пассажиров, но, должно быть, запомнил совет денщика, потому что сказал ему миролюбиво и без ругани.

— И башка же трещит у меня, братец ты мой. Кваску бы сейчас холодного. Не то — огуречного рассолу. А главное дело — подсумок у меня пропал казенный. Что мне за это будет?

— Да уж как полагается по воинским установлениям, за растрату казенной амуниции. Под суд.

— Вот и я так полагаю, что под суд.

Принцесса кормила сахаром лошадь. Та осторожно брала белые твердые кусочки своими мягкими черными губами и благодарно пофыркивала. Пехотинец смотрел на это внимательно и завистливо, потом не выдержал и попросил:

— Барышня, пожертвуйте и мне кусочек. Хоть чайком побалуюсь. Совсем закрутился, ей Богу!

Денщик презрительно скривил губы.

— Эх ты, крупа! И где вас выводят таких?

На большой станции в вагон забрался огромный, как монумент, жандарм, заполонил своей раскормленной тушей все свободное пространство. Приступил к Швейцеру со строгим допросом: кто такие, куда и зачем? Принцесса попробовала было опять опереться на отца-генерала, но для жандарма его фамилия оказалась пустым звуком.

— Это безразлично-с. Пожалуйте письменный документ.

Уже вечерело и доктор, в потемках, чуть было не отдал жандарму вместо комендантского разрешения — комитетский пропуск. Только в самый последний момент успел исправить ошибку и, мысленно, выругался.

Жандарм долго рассматривал бумагу, подозрительно хмурясь, потом потребовал паспорта. У Принцессы замирало сердце. Боялась говорить, чтобы не выдать себя звуком прерывающегося голоса. Но доктор был великолепен: насвистывал вальс и, покуривая папиросу, очень независимо пускал дым прямо в физиономию жандарму. Должно быть, это подействовало: жандарм возвратил документы и, после некоторого колебания, ушел.

— Все насчет бунтовщиков беспокоятся! — усмехнулся денщик. — Дармоеды они и больше ничего, по моему крайнему рассуждению. Жалование получают, а как усмирять — управиться не могут. Нашего же брата и шлют.

Принцесса утомилась, прилегла на своей соломенной постели. Дремала тревожно, часто просыпалась, — и каждый раз видела неподалеку слабо освещенную свечным огарком сгорбленную фигурку Швейцера, который сидел и курил без передышки. Сквозь сон чувствовала, как вагон жестко встряхивался на крестовинах, слышала бестолковый гомон и суету во время остановок. А раз почудились какие-то странные глухие удары, похожие на отдаленные выстрелы.

VIII

Бесконечно длинная платформа, крыши вагонов, даже кирпичные стены вокзала и фонарные столбы — все покрылось ровным, пушистым слоем инея. В утреннем свете он казался сиреневым и густо сверкали в нем, отражая зарю, алые искорки.

— Красиво, но холодно! — сказал доктор, выбираясь из вагона. Глаза у него припухли от бессонной ночи, и лицо было помятое, словно с похмелья. Ныла тупой болью спина и покалывало под лопаткой. — И как это я забыл надеть толстую фуфайку? Не хватало еще, чтобы осложнился процесс.

Платформа выстроена как-то несуразно, растянулась почти на версту, и у того ее конца, где остановился поезд, было совсем безлюдно. Только расхаживал взад и вперед, крепко пристукивая каблуками, офицер в шарфе и с револьвером, и строгими окриками загонял обратно в вагоны пытавшихся выбраться на платформу артиллеристов. Заметив доктора, крикнул ему скрипучим голосом утомленного и издерганного человека:

— А вы зачем здесь? Кто таков? Уходите!

Швейцер галантно представился, извлек было из кармана комендантское разрешение, — но офицер упорно стоял на своем.

— Это меня не касается… Обратитесь в комендантское. И поезд, все равно, не пойдет дальше. Уходите же, пожалуйста. Что вы, в самом деле, подводите человека под неприятность. И без вас тошно. — И, круто повернувшись, свирепо заорал на юркнувшего под вагон солдата: — Куда? Куда лезешь? По нужде? Я тебе покажу нужду! Назад!

Доктор разбудил Принцессу и объяснил ей положение дел. Нужно идти на вокзал и там изыскивать способ для дальнейшего передвижения. Принцесса не возражала и, еще смутно отдавая себе отчет в том, что происходит, послушно последовала за спутником. Денщик простился приветливо:

— Желаю здравствовать и благополучного пути, барышня!

На платформе опять остановил офицер.

— Черт знает что… Вы с женщиной? Зачем с женщиной? Это глупость. Женщину могли дома оставить. Куда идете? На вокзал? Что вы там будете делать на вокзале? А впрочем, не мое дело. Ступайте.

Принцесса ежилась от холода и с недоумением смотрела на пушистую пелену инея.

— Уже зима, доктор… Так скоро! А там, где Сергей, наверное, еще холоднее. Сколько суток мы еще проедем?

— Нельзя загадывать наперед, Принцесса. Вот еще увидим, что даст нам сегодняшний день.

Чем ближе подходили к вокзалу по длинной платформе, тем больше встречали беспорядка и разрушения. Принцесса с легким испугом посмотрела на обледеневший паровоз, установившийся, как баррикада, поперек главного пути. Изрезанные в щепки шпалы и погнутые рельсы загромождали дорогу. Доктор сосредоточенно хмурился, перешагивая через препятствия и перетаскивая свои чемоданчики.

— Ничего, Принцесса, не унывайте… Дальше, вероятно, будет еще хуже…

Из разбитых дверей и окон вокзала шел им навстречу какой-то глухой, многоголосый гул, похожий на голодное рычание. Прислушиваясь, Принцесса остановилась и схватила за руку Швейцера.

— Что там такое? Вы слышите?

— Да. Но все равно нужно идти.

В огромном, высоком зале с исцарапанными стенами сизой волной ходит смешанный с табачным дымом туман испарений множества грязных человеческих тел. И в этом тумане шевелится что-то сбитое в плотную кучу, ревет, ругается, поет. У двери давка: одни рвутся на платформу, другие так же настойчиво хотят проникнуть внутрь залы. Доктора с Принцессой разом смяли, захватили в общий поток, Принцессе дурно от зловонного, спертого воздуха, от тесноты, от разноголосого шума. Ее грубо толкают так, что у нее едва хватает сил держаться за доктора. Когда скользкий затоптанный пол начинает уже уплывать из-под ее ног, Швейцеру удается пробраться в угол у разбитого книжного шкафа, где просторнее. Тут Принцесса в общей темной, лохматой массе начинает различать отдельных людей. Все они оборванные, грязные, бородатые, в лохматых папахах, в засаленных фуражках без козырьков, в рваных рыжих сапогах и в каких-то неуклюжих матерчатых башмаках на толстой белой подошве. На загорелых лицах сверкают воспаленные глаза.

Доктор догадывается.

— Это — запасные… из Манчжурии.

Здесь, на большой узловой станции, скопилось, по-видимому, несколько эшелонов. Все голодны и буйны и озлоблены тем, что задержались здесь, когда всего лишь несколько часов пути отделяют от давно желанной родины. Принцесса смотрит с жгучим любопытством.

Так вот они — те, что умирали там, на чужой, негостеприимной земле, удобрили своими костями чужие поля. Длинные бороды, беспорядочные лохмотья вместо одежды делают их совсем непохожими на настоящих солдат, — обезличенных, выровненных, подведенных под один общий шаблон. Но кажется, что так и должно было быть после всего, что они пережили. Блестящая форма, парады, ярко начищенные пуговицы — все это фальшивая декорация, ложь. А здесь жизнь, жестокая и грязная, как она есть.

В огромном, но все же таком тесном зале, мечутся, изнывают, топчут равнодушно тела тех, которые свалились от усталости и опьянения. И, кажется, что эту пеструю толпу и в самом деле трудно разложить на отдельные единицы, потому что вся она живет сейчас одной, почти бессмысленной, безголовой, животной жизнью.

Принцесса шепчет:

— Какой ужас! Я не думала, что это так ужасно, доктор… Даже и то, что вы рассказывали…

Да, конечно, отдавали жизнь, замерзали, умирали с голоду, терпели невыразимые страдания. И родина должна встретить их, как своих несчастных детей. Но они так грязны и грубы и так жутко блестят у них глаза. Прошли беспорядочной ордой, бестолково и бесцельно разрушая и уничтожая все, что попадалось на пути. И теперь остановились, как осенняя река перед запрудой, — мутная, вспененная, бестолково сильная и в то же время детски беспомощная.

— Вблизи все меняет свой масштаб! — спокойно объясняет доктор, хотя на лбу у него сосредоточенные морщинки, а пальцы крепко, до боли, сжимают локоть Принцессы. — Вы знаете, какой вид имеют театральные декорации, если рассматривать их вплотную? Издали и это, если не красиво, то, во всяком случае, грандиозно, — как всякое стихийное движение… Однако, будет лучше, если мы постараемся отсюда поскорее выбраться.

Рослый мужик, такой же, как все, всклокоченный, грязный и темный, в китайских башмаках и онучах, — остановился перед Принцессой, покачиваясь. И сейчас же его примеру последовали еще несколько, смотрели внимательно, тупо и жадно.

— Отто дивчина… Чи прийшла до нас любитись, чи що?

Подступил ближе, обдавая запахом кислого пота. С невыразимым отвращением Принцесса разглядела у него в бороде и бровях какие-то шевелящиеся серые точки. Невероятно расплодившиеся вши пожирали его заживо, — а он, как будто, и не замечал этого. Тянул к Принцессе руки в черных коростах.

— А ну же, почоломкаемся…

— Сдобного захотел, корявый?

— Барышня, лучше ко мне ступай… полтиной награжу: нарочно для такой берег.

Наступали, понемногу оттесняя в тесный и темный закоулок за шкафом. Принцесса растерянно оглянулась, ища выхода. Вот, сейчас навалится разом все это безголовое чудовище, раздавит, втопчет в загаженный пол. Доктор, с чемоданчиками в руках, выпрямился, закинул голову назад, как петух.

— Пропустите женщину! Как вам не стыдно?

Из задних рядов кто-то отозвался:

— А ты что — начальник? Видали и не этаких…

— Гони его в шею, прощалыгу…

Принцесса молитвенно сложила руки.

— Ну, пожалуйста… Я прошу вас… Ну, миленькие!

— Да вы и что, вправду… Залили зенки-то… Эх!

Искали глазами неожиданного защитника. Но он сам уже выдвинулся вперед, оттеснил высокого, в коростах. Похожий на всех других, но и так же, как эти другие, — свой особенный, не подведенный искусственно под общий ранжир. И так как он вынырнул из общей массы, то к его заступничеству отнеслись совсем иначе, чем к заступничеству доктора. Как-то сразу охладели, не отступали еще, но и не надвигались.

— Намедни на вас генерал брюхатый орал, так вы было под лавку полезли, а сейчас расхорохорились? Мало вам девок на поселке? Зачем трогаешь? Отойди! — И обратился непосредственно к Принцессе: — Да вы, барышня, ничего… При нашей судьбе мы, понятно, народ ошалелый и даже совсем пропащий, но только мы тоже понимаем… Если теперь везде за правду и за свободу, так разве можно женщину тронуть?

— Загнул тоже… Не про нас правда-то…

— А ты все-таки не замай… Ты того задень, кто и сам сдачи дать может. Ты, барышня, лучше уйди от греха. Что тебе тут делать? Ты лучше уйди…

Кое-как выбрались из темного закоулка, опять попали в самую гущу толпы. Кто-то обнял Принцессу, кто-то больно и противно мял ей грудь, хватал за тело. Другие оттолкнули. Принцесса закрыла глаза и, чувствуя у своего локтя руку доктора, безвольно отдалась увлекавшей ее силе. Когда очнулась — шум был уже где-то позади, затих, слился опять в неразборчивый рев. Низенький закопченный коридор показался таким светлым и уютным.

— Вам очень плохо, милая? — спрашивал доктор.

— Нет, теперь ничего уже…

Оправляла помятое, кое-где изорванное платье. По коридору проходили солдаты и офицеры, некоторые останавливались, с любопытством рассматривая. Доктор открыл первую попавшуюся дверь с надписью «ламповая» и втолкнул туда свою спутницу.

IX

Какими-то совсем особенными, пришедшими из другой жизни, и необыкновенно длинными казались Принцессе следующие два дня. Когда потом вспоминала, — как-то не укладывались все события в одну цепь, а толпились сумбурно, и не всегда можно было, распутав этот узел, установить последовательный порядок.

Тесная комнатка, провонявшая керосином, заставленная фонарями и лампами. И в этой комнатке часы — а может быть — целые годы — ожидания и одиночества. Доктор отыскал коменданта, болезненного и желчного старичка, но никак не мог с ним сговориться. Старичок только ругался и кричал, что его и без того уже загоняют в гроб. Из этого потока брани и жалоб Швейцеру кое-как удалось понять, что линия, которая ведет на север от узловой станции, находится еще почти целиком во власти забастовщиков. Тогда оставив в покое коменданта, доктор попросил Принцессу никуда не выходить из ламповой, а сам, пошептавшись с железнодорожным сторожем, куда-то исчез.

Все казалось, — вот, ворвутся те лохматые, темные. И даже тревога за художника отступила на задний план перед тревогой за себя самое, за свое чистое тело, которое могут запятнать лохматые своими шелудивыми руками.

Конечно, они не виноваты. Может быть, даже сам Сергей, если бы он пережил все то, что им пришлось перенести, сделался бы таким же. Но они страшны и грязны, и в их толпе, кажется, не осталось ничего человеческого. Ведь было уже, что они громили и даже убивали тех, кто хотел им помочь.

Доктор вернулся озабоченный, но, как будто, довольный результатом своих похождений. Принцесса голодная и измученная, не расспрашивала, — да и некогда было говорить лишнее, — Швейцер спешил.

С сожалением посмотрел па два чемоданчика, — свой и Принцессы.

— Придется все это оставить здесь, — иначе не проберемся.

Уловив покорный, но огорченный взгляд Принцессы, отобрал все самое для нее необходимое, что можно было разложить по карманам: мыло, зубную щеточку, полотенца.

— Потом можно будет купить, если что понадобится. А теперь идите.

И вот, мелькают смутно, сквозь серый туман усталости, залы и коридоры вокзала, потом грязная, странно безлюдная улица. Доктор почему-то жмется у стен и заборов, крепко придерживая под руку Принцессу.

Обдавая грязью, проскакал казачий патруль. Один из всадников обернулся, посмотрел пристально.

— Идите спокойно! — шепчет Швейцер. — Не бойтесь.

Она не боится, она просто устала. Ведь она, все-таки, только женщина, слабая женщина. Но чтобы добиться цели, нужно побороть усталость.

Сворачивают из переулка в переулок. Швейцер, кажется, не совсем хорошо запомнил дорогу. Кое-где, на перекрестках, он останавливается и что-то соображает. В такие минуты он кажется совсем беспомощным, и Принцесса перестает в него верить.

Придерживаются все окраины города, проходят мимо каких-то мрачных трущоб и Принцесса думает, что в обычное время она ни за что не согласилась бы быть здесь. Но теперь все по-другому и она сама — другая.

— Еще немного, голубушка. Сейчас отдохнете. Хотя я боюсь, что нам придется еще много ходить сегодня…

Нет, она не отдохнула в этой маленькой чистенькой комнатке с кисейными занавесками и с олеографиями по стенам. В комнатке было немного народу, — всего человек пять или шесть, — и все они совсем не были похожи на тех, кого только что оставили на вокзале. И все-таки она не отдохнула.

Долго обсуждали и спорили. Наконец, решено было так: доктор с Принцессой и с одним из этих пятерых должны добраться до полустанка, по ту сторону поврежденного моста. Там к вечеру должны приготовить паровоз: повезут остаток комитетской кассы и документы, потому что не сегодня-завтра полустанок тоже будет занят войсками.

— Стало быть, положение безнадежно? — спросила Принцесса.

— Нет, зачем же? — сумрачно отозвался один из пятерых. — Пока еще это только временное отступление. Силы слишком неравны, чтобы принять бой.

Потом Принцессу предупредили: если их схватят на паровозе, то нет смысла сдаваться живыми.

— Обдумайте хорошенько, прежде, чем решить.

Но Принцесса чувствовала себя в таком же тупике, как недавно перед толпой запасных. Если бы только она была уверена, что Сергей жив…

Пятеро ничего не могли сказать ей об этом. Но особенно не обнадеживали.

— Мы уже потеряли счет. Вот, еще только сегодня утром на соседней станции расстреляно четверо. А завтра, может быть, доберутся и до нас.

Она, все-таки, колебалась, но тут вмешался доктор:

— Подумайте, еще не поздно вернуться. Не приносите напрасных жертв.

Принцесса скользнула взглядом по его бледному лицу.

— Если вы боитесь, я поеду одна. И даже лучше, если вы останетесь здесь.

Чувствовала сама, что это грубо и несправедливо, но не могла сказать иначе. Как будто эти слова подсказал кто-то другой.

Странно было, когда в этой атмосфере беспорядка, тревоги и смерти все принялись пять чай с колбасой и мягкой домашней булкой. Хозяин квартиры, — уже немолодой, седоватый, с уродливыми пальцами старого слесаря, — угощал радушно и сам пил с блюдечка, звучно втягивая в себя горячую жидкость. Принцесса смотрела на него удивленно, и понимала все глубже и глубже, что жизнь сложнее и непонятнее, чем казалась ей из тихого уголка.

А доктор, отдохнувший и наевшийся, чувствовал себя, как дома, и с большим интересом расспрашивал хозяина, сколько он платит за эту квартиру и почем здесь продается мука и говядина.

«Он так спокоен просто потому, что не может чувствовать тонко и сильно!» — подумала Принцесса, — и опять вспомнила, как доктор рассказывал о войне.

Вышли из чистенькой комнатки еще задолго до сумерек и сначала пробирались опять по самой окраине города, мимо огородов, где на разрытых грядах торчали капустные кочерыжки, мимо мусорных, заросших пожелтевшим бурьяном, пустырей, мимо длинных сараев с проржавевшими красными крышами. Было холодно и ветрено. Редкие пушинки снега падали из растрепанных серых туч.

Миновали зловонный салотопенный завод с давно остывшими котлами и выбрались на проселочную дорогу, где было еще пустыннее и еще холоднее. Провожатый озирался по сторонам и предупредил, когда впереди затемнела почти черная, извилистая лента реки:

— Здесь иногда тоже проезжают патрули. Идите нагнувшись, чтобы не торчали головы из кустарника.

Благополучно перебрались через речку по сгнившему, без перил, деревянному мосту. На черной воде чешуйчатыми пятнами светлели осенние льдины, медленно двигались по течению с тонким стеклянным шорохом. За мостом дорога круто свернула налево, к полустанку.

Уже почти два часа они шли, не останавливаясь. Ноги у Принцессы сделались тяжелые и горячие, и каждый шаг причинял боль. Казалось: если опуститься ненадолго на холодную, припорошенную снегом, землю, то уже не встанешь. Не хватит сил.

Доктор не скрывал своего утомления, откровенно вздыхал и часто справлялся, скоро ли полустанок. Но не решался заговаривать с Принцессой, чтобы не заставить сказать ее опять что-нибудь грубое.

Небо темнело, а в рытвинах дороги отчетливо белел наметенный ветром снег. По ту сторону реки загорелся огонь, за ним другой, третий. Огни были яркие и казались совсем близкими, но спутник успокоил:

— Это далеко, на узловой. Вчера ночью оттуда наводили прожектор.

На темном, совсем мертвом полустанке уже поджидали еще два человека из тех, что были на квартире у слесаря: должно быть, пробрались сюда другой дорогой. Один — машинист, а другой — кто-то высокий и такой светловолосый, что в темноте казался седым.

Пришли как раз вовремя: мост уже исправлен саперами и с узловой только что вышел давно приготовленный карательный поезд. Он подвигается вперед очень медленно, опасаясь крушения.

— Пары готовы! — сказал машинист. — Минут через десять можно отправляться.

Пошли все вместе к темневшим в стороне вагонам, спотыкаясь на рельсах. За последней стрелкой, у семафора, пыхтел паровоз, — маленький и слабосильный, из тех, что называются «кукушками» и употребляются только для станционных маневров. К паровозу прицеплен один товарный вагон.

— По нашим сведениям, путь впереди еще свободен! — рассказывал высокий кому-то, кого не было видно в темноте вагона. — Во всяком случае, нужно прорваться.

Кто-то помог Принцессе войти в вагон. Она прислонилась к стене и среди неясных, темных фигур тщетно старалась угадать доктора. Без своего маленького спутника чувствовала себя слишком одинокой. Но, не найдя Швейцера, сейчас же почти забыла о нем. Теперь еще сильнее, чем утром сгустилось мертвящее, безнадежное чувство, похожее на безвыходное отчаяние. Неужели все это когда-нибудь кончится?

На полотне, у паровоза, маленькая кучка людей переходила с места на место, разговаривали вполголоса. Пламя открытого поддувала слабым красноватым светом иногда вырывало из темноты чьи-то ноги, оставляя в темноте лица.

— На какой черт вы тащите фонарь? С ума вы сошли, если хотите зажигать огонь.

— Как давление?

— На сорок третьей поскорее проходите закругление.

— Садитесь, готово…

— Товарищ, дайте мне еще одну обойму… У вас не Маузер?

Вспыхнувшая папироса осветила совсем близко знакомую жиденькую бородку и остренький носик. Вот он — доктор.

По голосам было слышно, что в вагоне есть еще женщины, кроме Принцессы. Это немного успокоило. Если бы было так опасно, то ведь не взяли бы с собой женщин. И сейчас же пришло возражение. Разве те, позади, будут разбирать? Ведь только она сама пришла сюда по доброй воле. Остальные убегают от смерти.

Разумеется, доктор не имел права говорить о возвращении. Но если бы они остались здесь сейчас…

— Доктор! — несмело позвала Принцесса.

Паровоз зашипел громче и тронулся с места, сильно дернув. Швейцер невольно, чтобы сохранить равновесие, положил руку на плечо Принцессы.

— Вы меня звали?

— Нет, теперь уже ничего. Или, впрочем… Я хотела бы сесть. Почему не зажигают огня? Я ничего не вижу.

Снег падал все гуще и, как будто, в какую-то серую, бездонную пропасть уходили рельсы перед ускорявшим ход паровозом. Вагон трещал и раскачивался. Достаточно нескольких развинченных болтов или старой шпалы, намеренно брошенной поперек полотна, — и пыхтящий разбитый паровоз, темный вагон и люди, которые даже не видят друг друга, но так тесно связаны своей общей судьбой — все это обратится в одну дымящуюся груду обломков. Какая-то женщина всхлипывала и причитала прерывающимся голосом:

— Господи, ну думала ли я, думала ли я? Все было хорошо так и тихо. И уж как говорила я, что не будет из всего этого никакого добра, — так и вышло. Что же теперь будет, Господи?

Принцесса вслушалась и ей сделалось стыдно своего собственного малодушия. Виновато приникла к Швейцеру.

— Ничего… Ведь все обойдется, да?

Паровоз шел неровно. Иногда мчался так, что старый вагон готов был рассыпаться на куски, иногда замедлял до самого тихого хода. Тогда кто-нибудь спрыгивал и шел впереди, осматривая путь. Так же тихо подходили к станциям.

Станции казались такими же темными и безлюдными, как недавно покинутый первый полустанок за мостом. Но когда паровоз останавливался, вспыхивали кое-где робкие огоньки и неведомо откуда появлялись люди, перебрасывались торопливыми фразами. И на каждой станции по несколько человек присоединялись к беглецам. Скоро в вагоне сделалось тесно. Сидели на полу, подогнув колени и плотно прижавшись один к другому. И висело в темноте сосредоточенное, напряженное молчание, пугающее больше, чем вопли ужаса.

Когда, уже перед рассветом, вдруг где-то близко, над самым ухом, загрохотали и дробью рассыпались беспорядочные выстрелы — Принцесса почувствовала даже некоторое облегчение. Так или иначе, — но все-таки это ближе к развязке.

Паровоз остановился резким толчком, попятился, словно зверь, внезапно остановленный охотником и потом опять рванулся вперед, что-то толкнул, — и резкие выстрелы солдатских винтовок сразу остались позади, заглохли, заглушенные звонкой трескотней револьверов, из которых стреляли с паровоза. Рядом с Принцессой кто-то кричал истерическим воплем, кто-то ругался.

— У него бинты? Надо сделать перевязку… Дайте же огня, наконец.

Доктор возбужденно говорил своей спутнице:

— Прорвались удачно, вы понимаете… Теперь уже смело можно надеяться… Но вам дурно, да?

Принцесса не отвечала. Туманная, холодная волна охватила ее всю, остановила дыхание. И откуда-то издали приходил голос доктора:

— Голубушка, милая! Да что же с вами такое?

X

Доктор попеременно пожимал руки машинисту и высокому белокурому человеку, который был легко ранен в ночной перестрелке. Машинист сконфуженно улыбался и в то же время с сожалением посматривал на паровоз, который остановился — теперь уже окончательно — у разрушенной стрелки перед станцией. Принцесса присела на груду шпал, сложенных у полотна, и нетерпеливо ждала. Другие беглецы уже расходились, исчезая один за другим в густой белой мгле утреннего тумана.

— Еще не кончено! — сказал высокий, прижимая ладонью наскоро сделанную повязку, которая мешала ему говорить. — Я думаю, что половину наших переловят здесь же. И хотя вы говорите, что у вас вполне исправные паспорта… Все-таки я должен вам сказать, что вы затесались в скверную историю.

Принцесса нахмурилась. Ей было неприятно, что после минувшей ночи эти люди смотрят на них, все-таки, почти как на чужих. Доктор, как будто понял ее мысли и заговорил торопливо в ответ высокому:

— Во всяком случае, теперь вам нужно заботиться только о себе, — и о тех, кто больше нашего нуждается в помощи. Не правда ли, Принцесса?

— Принцесса? — криво усмехнулся высокий.

Все-таки он просто глуп, этот доктор. Принцесса порывисто встала, стараясь не обращать внимания на острую боль во всем теле.

— Идемте же…

Но туман был везде одинаковый, ровный, и за каждой его пядью одинаково могла скрываться смерть или, в лучшем случае, неволя. И доктор, видимо, понимал это очень хорошо, потому что ничего не мог возразить, когда высокий предложил спокойно и почти равнодушно:

— Пойдемте вместе. Я здесь повсюду — свой человек и, может быть, смогу вас устроить. Только примите к сведению, что, если мы попадемся — вам несдобровать.

Доктор беспомощно развел руками.

— Будем надеяться. А мы не затрудним вас?

— Тут не гостиная. Если я предлагаю, так не из глупой любезности.

Скрылся за туманной завесой верой и правдой послуживший паровоз. Высокий, не теряя времени, на ходу изложил свой проект.

Верстах в двух от станции есть большое село. Там можно будет или переждать несколько дней, пока не определится положение дел, или же нанять подводу и проехать на север верст около сотни. Там, говорят, железнодорожное движение уже восстановлено. Придется, во всяком случае, обождать не меньше суток. Высокий брал на себя подыскать подходящую квартиру.

Принцесса прислушивалась к его уверенному голосу и, опираясь на руку Швейцера, невольно сравнивала. И даже немножко обидно было за бедного доктора, — почему он кажется таким ничтожным и беспомощным рядом с этим сильным человеком.

А впрочем, не все ли равно? Когда мысль возвращалась к художнику, все пережитое представлялось совсем незначительным.

После пережитого в поезде скучны и мелочны были поиски безопасной квартиры. И сам высокий относился к этому делу, как к самой незначительной мелочи.

Поместились у псаломщика, жена которого держала чистую комнату для приезжих. Доктор немножко беспокоился, спрашивал высокого осторожным шепотом:

— А не донесет этот… длинноволосый?

— Во-первых — не на что доносить, а, кроме того, он — наш. Если бы и было что, так не донес бы. Ну, теперь будьте здоровы. Мне уходить пора.

— Разве вы… не с нами?

— С какой же стати я буду подводить и себя, и других? И потом, по моему мнению, складывать оружие еще слишком рано. Потягаемся.

— Позвольте, я хотя переменю повязку…

— Что там… Царапина, не стоящая внимания.

И исчез как-то необыкновенно быстро, словно растаял.

Псаломщикова жена — бабенка молодая и вся кругленькая и крепкая, словно муромский огурчик, — угостила приезжих парным молоком и долго извинялась, что хлеб не свежий, а испеченный еще третьего дня.

— Такое уж теперь хлопотливое время. Словно и ничего не делаешь, а минуточки нет свободной. Муж так даже и с лица спал совсем. И не ест ничего. То было с радости, а теперь, надо полагать, с горя… Товарищ-то этот знакомец ваш или так? Человек, можно сказать, примерно хороший. Как же, мы давно его знаем. Он тут в прежнюю пору все от земства страховым агентом ездил. Да вот с год уж будет, как и дело бросил. В революцию пошел. И по имени-отчеству звать не велел. Говорите, мол, просто: Митрофан. Муж говорит: кто в революцию идет, так от всего мирского должен отречься. Потому и имя берет другое. Вроде, как бы обет… Молочка-то, может, еще отведаете кувшинчик? Коровки у нас свои. Хорошие коровки.

Нет, не хочется больше молока. Теперь бы вот только прилечь. И лежать, ни о чем не думать. Отдохнуть. Тело болит от непривычных усилий и мутнеет сознание.

Хозяйка что-то замялась.

— Я вот сомневаюсь… насчет того, чтобы отдохнуть с дороги… Вы супруги будете, или как? Если не супруги, так в одной-то комнате, пожалуй, будет и не удобно, а другого помещения нету. Вы кроватку займите, а господин на диванчик. По дорожному делу…

Принцесса успокоила:

— Ничего, он мне все равно, что брат. Не помешает.

Когда хозяйка ушла, доктор спросил радостно и робко.

— Это правда — относительно брата? Или только…

— Ах, да будет вам… Потом наговоритесь.

Едва добралась до высокой постели, накрытой пестрым, из ситцевых треугольников, одеялом. Лежала, наслаждаясь. Никогда в жизни еще не было так хорошо и удобно. И даже ничуть не противно, что подушки не совсем чисты и пахнет от них прогорклой помадой.

Доктор посидел еще немного у стола, за которым только что пили молоко. Покурил. Потом вздохнул и скромно свернулся на коротеньком диванчике. Старался не шевелиться, чтобы не потревожить Принцессу.

Уже опять смеркалось, когда она проснулась, разбитая и полубольная, но, все-таки, отдохнувшая. Диванчик был пуст, но из соседней комнаты слышались негромкие голоса, — Швейцера и еще кого-то, незнакомого. Незнакомый говорил:

— Что же касается до посвящения в диаконский сан, то это, конечно, вполне достижимо, но я питаю в мыслях надежду вообще извергнуться из духовного звания. Более меня привлекает, понимаете ли, педагогическая деятельность.

Принцесса догадалась: сам псаломщик. И опять закрыла глаза, успокоенная мирным говорком. Полежала еще немного в сладкой полудремоте и, когда опять прислушалась, псаломщик рассказывал:

— Благочинный, разумеется, поднялся на дыбы. Не желаю, кричит, с монопольным сидельцем родниться. У нас весь род исконно духовный. Лучше за какого-нибудь пропойного пономаря выдам! В нашем быту, видите ли, тоже есть этакое колокольное дворянство. С гонором. Однако же определилось, что дочь уже на шестом месяце и скрывать более было невозможно.

Может быть, все сон: восстания, забастовки, ночная стрельба из зловещей темноты. А реально только ситцевое одеяло, мягкий псаломничий говорок и какой-то благочинный с колокольным дворянством.

Доктор, заинтересованный рассказом, подает реплики. И по его тону тоже можно подумать, что все — сон.

Вспомнилась Елена Леонтьевна, добродушная и толстая, изнемогающая в вечных хлопотах над баклажанной икрой и пастилой из айвы. Но от тихого уголка мысль сейчас же перешла к художнику, — и показалось почти преступным лежать так и ничего не делать.

Заглянул доктор, увидел, что Принцесса уже проснулась и, обрадованный, присел на диванчик.

— Как вы себя теперь чувствуете? Отдохнули? Ну и слава Богу. А я тут с хозяином беседовал. Очень милый человек. Передавал мне кое-что из своей семейной хроники. Любопытно.

— А когда мы едем дальше?

— Ну с этим немного повременить надо. Вы знаете, часа два тому назад приходил урядник. Говорит, что приказано иметь неослабное наблюдение.

— И что же?

— Да ничего. Он сам-то запуган совсем. Видимо, еще не уверен, куда обернется. Показал ему паспорта, продемонстрировал Станислава и дал полтинник на водку.

В самом деле — у доктора опять торчит в петлице орденская розетка.

— Дольше завтрашнего дня я ждать не могу. Как хотите.

— Дорого, пожалуй, заломят за лошадей. Ведь не близко.

Принцесса вспыхнула.

— Неужели вы думаете, что я… что мой отец не заплатит моих долгов? Я при первой же возможности пошлю телеграмму.

Доктор закусил губу.

— Хорошо, едемте завтра.

Вечером поздно, почти ночью пришел исчезавший куда-то псаломщик, — в овчинной шубе и в теплой шапке, весь запорошенный мокрым снегом.

— А я сейчас на станцию путешествовал. Неподобающие дела там делаются… Даже и выговорить тошно. Пришел поезд с войсками, — и как метлой вымел. За начальника станции назначен запасный агент, из сыщиков. Поименно всех выдал и в точности всех описал, что и как.

Помолчал немного, сбивая снег с подошв. Потом докончил, сумрачно глядя на мокрые пятна, которые расстилались по полу от тающего снега.

— На соседней станции расстрел был. Отобрали по списку и троих тут же, — на месте.

— Кого же?

Псаломщик покосился на Принцессу.

— Называют в точности. И вообще…

Вызвал доктора в другую комнату и там долго с ним шептался. И когда Швейцер вернулся назад, Принцесса заметила, что губы у него прыгают, а руки трясутся сильнее обыкновенного. Заговорил с напускной развязностью.

— Нам лично нечего опасаться. Теперь там заняты более существенным… И я уже переговорил насчет лошадей.

— Послушайте, доктор… Что вы обращаетесь со мной, как с ребенком. Разве я не вижу, что вы что-то скрываете?

— И так уже довольно неприятностей. Да и нет ничего особенного… Псаломщик говорит, что можно отлично доехать на земских.

Вдруг догадалась, — словно кто-то шепнул на ухо.

— Я знаю, кого расстреляли. Товарища Митрофана. Этого высокого, который привел нас сюда. Правда?

Доктор кашлянул и отвернулся. Внимательно смотрел в окно, за которым не было ничего видно, кроме крутящихся в бархатной темноте белых снежинок.

— Придется здесь, в селе, достать валенки и что-нибудь из теплой одежды. Холодно.

XI

У билетных касс, у выходов на платформу, даже у буфета в зале первого и второго класса стоят часовые и угрожающе топорщатся примкнутые штыки. Разбитый шкаф за буфетом наскоро затянут старым зеленым коленкором. У железнодорожных служащих какой-то сонный и потерянный вид. Но поезда приходят и уходят правильно, почти по расписанию, и доктор с Принцессой сидят уже не на грязном полу товарного вагона, а на мягких сереньких диванах второго класса. Принцесса хотела даже, по своей обычной привычке, поехать в первом, — но доктор не послушался.

Как ни торопились, а с ездой на земских потеряли еще почти двое суток — и бумажник доктора изрядно опустел благодаря тройным и четверным прогонам.

Теперь уже не предвидится никаких препятствий до самого конечного пункта поездки. И завтра все выяснится. Может быть, окажутся бесплодными все хлопоты, опасности и лишения. Доктор даже почти уверен в этом, но как-то слишком редко останавливается мыслью на том, что должно произойти. Его задача — охранять Принцессу.

Что-то изменилось в Принцессе за эти дни, — и, может быть, изменилось к лучшему, но Швейцера все-таки пугает эта перемена. Исчезли хорошенькие капризные складочки у углов губ, но вместо них углубилась другая, фамильная, вертикальной чертой разделяющая брови и так хорошо заметная на всех портретах генерала. Это значит, что Принцесса думает много и напряженно.

Поезд аккуратно останавливается у станций, обер свистит, сытые жандармы, поглаживая усы, выстраиваются у самого края платформы. Все ближе и ближе конец поездки. И все чаще доктор начинает обстоятельно и подробно рассказывать длинные истории из своей жизни.

Принцесса молчит, смотрит в окно и, кажется, слушает. Но внезапно прерывает затянувшийся рассказ и говорит без всякой связи с только что выслушанным:

— Если бы у Митрофана не было на голове белой повязки, то его, может быть, выследили бы не так скоро.

— У Митрофана?

— Ну да. А скажите, вам не кажется невероятным, что он уже умер?

— Видите ли… Насильственная смерть всегда носит в себе что-то такое, слишком нелепое… И рассудок не хочет с нею мириться.

— И мне тоже кажется, что он жив. Но ведь также точно я думаю и о Сергее. Значит, он тоже умер?

— Это нелогично. Ведь мы не имеем никаких определенных сведений… И очень может быть, что он давно уже уехал оттуда.

Еще когда ехали на земских, доктор предложил затребовать по телеграфу список погибших во время погрома. Принцесса не согласилась. Объяснила тем, что ведь Сергей, все равно, был там не под своим именем. И тогда доктор тоже сказал:

— Это нелогично. Вы не знаете наверное.

Но не стал спорить — и теперь тоже не спорил. Хотя тогда говорила надежда, а теперь — отчаяние.

Станции, свистки, жандармы. В соседнем купе едет какой-то торговый человек и после каждого свистка крестится.

— Слава тебе, Господи. Кажется, на лад пошло. Набаловались достаточно. Я один до пяти тысяч потерпел убытку. А сколько все?

XII

Город — большой и кажется особенно большим потому, что почти весь деревянный, одноэтажный, низенький и расточительно расплылся по слегка холмистой равнине. Воздух щиплет уши настоящим зимним морозом, но снегу еще мало и он лежит неровно. На буграх его сдуло ветром, обнажило черную, крепко промерзшую землю.

Вокзал, как полагается, где-то далеко, за кирпичными заводами и свалочным полем. Извозчичьи дрожки прыгают по кочкам, скользят по снегу. Принцесса теребит извозчика за вязанный гарусный пояс.

— Скорее же, пожалуйста! Скорее!

Полчаса времени ничего не изменит, но Принцесса убеждена сейчас, что важна каждая минута. И с ненавистью смотрит на лениво уходящие назад длинные заборы, серые низенькие домики. Ведь здесь он был, здесь страдал, здесь, может быть, потерял жизнь.

— Да скорее же!

— Разве можно по этакой дороге? Коня зарежешь.

Доктор заранее справился у соседей по вагону о гостиницах, записал адрес самой удобной. Теперь заботливо придерживает свою спутницу и мысленно просит извозчика не так торопиться. И старается думать только о самом ближайшем и обыденном: как доберутся до гостиницы, будут ли свободные номера. А потом…

Миновали монастырь, спрятавшийся за толстой, как крепостная, стеной с остроконечными башнями по углам. Отходит поздняя обедня, и у ворот в два ряда выстроились нищие: красноносые старики и сгорбленные, похожие на груду грязного тряпья, старухи. По сторонам улицы появились тротуары. На углах круглые тумбы для афиш, сплошь заклеенные разноцветными листками. Трясет сильнее, потому что въехали на мостовую.

Дальше — скверик вокруг какого-то унылого памятника, похожего на большую четырехгранную бутыль. Потом опять тротуар и тумбы. Афиши — одинаковые, и неторопливо читают их на каждом углу одинаковые люди, и одинаковые городовые дремлют, стоя посреди улицы. Только дома немного разнообразнее, чем на окраинах: попадаются кирпичные, оштукатуренные, в два и в три этажа. Но почти все окрашены в одинаковую, светло-желтую краску.

Извозчик, чтобы не так торопили пассажиры, по пути указывает местные достопримечательности.

— Вот это у нас казенная палата, а то епархиальный дом… В запрошлом году новый архиерей второй этаж надстроил.

— А скоро гостиница?

— Площадь переедем, потом по Немецкой за угол — и сейчас.

Площадь — огромная, отмеренная, должно быть, еще в те времена, когда любили жить просторно и не ценили землю на сажени. Посреди площади совсем теряется небольшая, с зелеными луковками, церковь. Хмурым серым пятном выступает из глубины губернское правление с александровским, в дорическом стиле, порталом. Рядом — губернаторский дом, поместительный, похожий на хорошую помещичью усадьбу.

— Доктор, смотрите! — Загрубевшими за дорогу ногтями Принцесса больно впилась в ладонь Швейцера. — Смотрите же!

По ту сторону церкви мертво и жутко, как череп, смотрит на площадь пустыми черными орбитами окон огромный кирпичный дом без крыши и с обвалившимся углом. Темная копоть широкими полосами пятнает красную стену. И лежат вокруг слегка припорошенные белым легким снегом обгорелые доски, изогнутые, заржавленные железные балки, скрученные и перегоревшие кровельные листы.

Извозчик тычет кнутовищем прямо в мертвые слепые орбиты.

— А тут было управление чугунки, но, между прочим, которые подкупленные на жидовские деньги… Словом сказать, православный народ поднялся и пожег…

Доктор нагибается так, чтобы заслонить от спутницы обгорелую груду, но уже поздно. У Принцессы зрачки расширились и застыли, — смотрят, не отрываясь.

— Тоже тогда и лавки иные разобрали, — простой народ попользовался. А тут подожгли и никаких. Потом начальство отрядило команду: таскали, таскали из подвала — словно поленья. От жару, стало быть, туда забились, да все и зашлись до смерти. В таком полыме разве утерпишь?

— Поезжай, черт! — задыхаясь, выругался доктор. И почти так же злобно сказал Принцессе: — Не слушайте. Не надо слушать.

Свернули в улицу. Доктор почувствовал, что Принцесса вдруг сделалась очень тяжелой, приникла к его плечу, так что с трудом можно было удержать.

— Дурно вам?

Встрепенулась разом, опять широко открыла глаза. И ответила с неожиданной твердостью:

— Нет, это уже прошло. Теперь я совсем спокойна.

Извозчик оглянулся, — мелькнуло на мгновение заветревшее безразличное лицо, — и, чмокнув губами, стегнул лошадь. Опять замелькали одинаковые люди и мирные пестрые афиши на круглых тумбах, — словно хотели настойчиво доказать, что только они настоящие, а то, на площади — случайный факт, исключение.

Когда подъезжали к гостинице — старому солидному дому со старой солидной вывеской — Принцесса опять закрыла глаза, но сидела прямо и твердо, и сказала так, с закрытыми глазами:

— Знаете, до сих пор я не совсем понимала… Но теперь я вижу: если он умер — я тоже не смогу жить больше.

В гостинице заняли два номера рядом. Один, для Принцессы, был просторнее, с удобной мягкой мебелью и большим зеркалом в простенке. У доктора, вместо мягкой мебели, стояли два гнутых венских кресла, и зеркальце было маленькое, овальное, — совсем такое, какие вешают в дешевых номерах третьеразрядных бань. Поэтому коридорный слуга, спрашивая у доктора документы, отнесся к нему без особого почтения: кажется, просто принял его за наемного человека, путешествующего со своей госпожой по обязанностям службы.

Принцесса была, по-видимому, спокойна, но по-прежнему нетерпелива. Не хотела терять ни минуты. Платье все истрепалось дорогой, и мучительно было чувствовать на изнеженном теле заношенное белье, — но все это потом.

— Мы отправимся вместе, доктор.

Швейцер не противоречил, — даже и сам старался принимать все меры к тому, чтобы все выяснилось поскорее. Не снимая пальто, звонил к кому-то по телефону, рылся в справочной книге. Потом набросал черновик телеграммы к старому генералу, от имени дочери. Объяснил, в кратких скупых словах, положение дел и просил содействия. Принцесса мельком взглянула на телеграмму.

— Хорошо, отправьте с посыльным. Главное не в этом.

Дорогой, в вагоне, несколько раз уже пытались обсудить сообща план действий, — но не могли закончить, обрывали на половине. Во всяком случае, к помощи полиции можно прибегнуть только, если будет известно, что Сергей — в тюрьме. Но куда пойти теперь? Явок в местные организации у доктора не было, — и, конечно, после разгрома едва ли кто-нибудь остался на месте.

— Все-таки, только мы, русские, можем быть так бестолковы, — сказал доктор, кончиком карандаша почесывая подбородок.

— А что?

— Да как же… Схватились с места в двадцать четыре минуты, ничего в сущности не обдумав, не наведя даже точных справок… Нет, нет, я не буду!.. Я знаю, что мы сделаем все, что только возможно… И на кой черт нам теперь какие-то явки? Все равно, за последнее время не соблюдалось никакой конспирации, и все были на виду. Гораздо больше может нам помочь газета, вы понимаете? Здесь наверное издается прогрессивная газета. А репортеры — народ всеведущий. По крайней мере, дадут нам хотя какие-нибудь указания.

— Мне все равно. Только бы найти, едем в редакцию.

— Не лучше ли вам отдохнуть, голубушка? Я мог бы и один…

Да, пойдет первый и узнает, а она будет здесь еще ждать и томиться.

— Что за глупости вы говорите!

Опять скучные улицы и скучные люди. Притаились, ждут случая, чтобы показать себя такими, каковы они есть. Разве виновата только та ничтожная кучка громил, которая поджигала и убивала, истязая? А что же делали все эти, которые теперь так спокойно разгуливают и зевают на перекрестках? Разве на их душе не лежит теперь то же самое позорное пятно?

Доктор боялся, как бы вновь нанятый извозчик, с таким же зеленым вязаным пояском, опять не повез их через площадь. Но редакция оказалась совсем близко, в деревянном доме, похожем на казарму.

В редакции нашли одного только секретаря, лениво разбиравшего скудную корреспонденцию. Он, кажется, очень обрадовался неожиданным посетителям, расторопно придвинул стулья. И, наклонив голову набок, слушал внимательно, как доктор рассказывал, что им нужно. Лицо у секретаря было совсем молодое и большие голубые глаза смотрели светло и чисто, по-детски. И доктор, который на всякий случай хотел быть осторожным, как-то незаметно для самого себя рассказал ему все, что знал сам.

Секретарь выпрямился, кашлянул и удовлетворенно кивнул головой.

— Как же, я хорошо знаю.

— Знаете, да? — поднялась со стула Принцесса.

— Ну, еще бы… Имя еще молодое, но достаточно известное в искусстве. Я читал несколько отчетов о весенней выставке. Хвалят. Так он был здесь, стало быть? Вот ведь такая жалость… Я, видите ли, сам не принимаю активного участия в движении. Конечно, вполне сочувствую и даже более, но, говоря по правде, просто как-то не хватает физического мужества… А он — не имел права, просто не имел права. Если такие люди будут отдавать себя на пушечное мясо…

Доктор разочарованно поднялся вслед за Принцессой.

— Итак, вы ничего не можете сказать нам о его судьбе?

— Нет, почему же… У нас в редакции есть даже списки потерпевших, но они не годятся, потому что слишком неполны. Составляла полиция. И потом было очень много неопознанных трупов. Как вы, например, узнаете человека по одному голому черепу или по обгоревшему туловищу без головы и конечностей? Лучше уж мы будем искать его среди живых, правда? Человек десять из спасенных были взяты в частную лечебницу, а остальные — легко раненые — были в городской больнице, но, кажется, частью уже выписались, а частью переведены в тюрьму… Если вы будете любезны подождать одну минуту, я поговорю по телефону… Хорошо, если он ранен, потому что если он спасся невредимым или совсем не был на погроме — так его сейчас очень трудно будет найти. У нас тут такое опустошение… Наша газета со вчерашнего дня тоже должна была временно приостановиться: посадили редактора вместе с заведующим хроникой… Станция?.. Дайте, пожалуйста, лечебницу Белковского… Готово? Кто у телефона?.. Да-да, здравствуйте… Что, остался у вас еще кто-нибудь из раненых? А остальные? Как же вы позволили? Грозили закрыть? Если бы я умел стрелять, я сам пошел бы, но я боюсь выстрелов… Да нет, не смерти, а выстрелов. Это совсем другое… Так четверо, вы говорите? Слушайте, тут приехала одна барышня… Да нет, она невеста. Вот именно. Нет, у нее есть особые соображения. Я, со своей стороны, очень просил бы… Так разрешаете заехать?..

Секретарь повесил трубку.

— Немножко грубоватый человек и пошляк, этот Белковский, но отличный хирург. Сейчас осталось у него всего четверо, да и к тем, кажется, хотят уже приставить городового. Остальных тоже перевезли в тюремную… Хотя, конечно, они совершенно не причастны к революции. Простые служащие, которые были там по собственным делам. И я не удивлюсь, если их еще и казнят, право. Так что вы сначала сами съездите — и посмотрите. Белковскому, конечно, известны фамилии, но, вы понимаете, конспирация… Он очень порядочный человек, хотя и умеренный. Буржуа лучшего типа.

И секретарь весело, по-детски, улыбался, очень довольный, что мог оказать маленькую услугу невесте известного художника.

— Во всяком случае, у нас есть еще много шансов! — уговаривал доктор, помогая Принцессе сесть на извозчика. — В крайнем случае, я сегодня же отправлюсь к губернатору, или как он теперь называется… Кроме того, постараемся найти кого-нибудь, кто с ним здесь встречался до погрома…

— Я не знаю. Кажется, лучше всего было бы знать уже наверное, что он умер.

XIII

Места, устроенные людьми, чтобы собирать больных, лечить их и спасать от смерти, всегда больше напоминают о неизбежном и страшном конце, чем тихие кладбища. На кладбище смерть — уже в прошлом, умиротворенная и успокоенная, а в больнице она еще только сторожит, притаившись, и выбирает жертву.

Швейцер, как к себе домой, вошел в лечебницу и, по-видимому, не замечал даже того тонкого, но всепроникающего, сладковатого запаха, который поразил Принцессу уже на лестнице. И так холодны были белые стены и блестящий крашеный пол с протянутой вдоль коридора полотняной дорожкой.

Принцесса прислонилась к холодной блестящей стене, старалась побороть почти непобедимую слабость. Швейцер уже ушел далеко вперед, ничего не заметил. Какая-то женщина в белом просторном балахоне и с белой косынкой на голове прошла мимо, взглянула на Принцессу с недоумением и любопытством. Потом вернулась.

— Вы на прием? Пройдите, пожалуйста, в приемную. Здесь неудобно стоять.

Указала на одну из белых дверей и исчезла, должно быть, очень занятая своим делом.

В приемной — светло и пусто. Венская мебель чинно, как в мещанских гостиных, расставлена у стен, на которых строго чернеют отпечатанные крупными буквами плакаты: «Просят не курить». Однако, на столе стоит большая фаянсовая пепельница и в ней — окурки. За окном, сквозь чисто вымытые стекла, видна скучная, просторная улица. И вдали, над крышами, — зеленые луковки той самой церкви, что стоит посреди большой площади.

Доктора нет. Исчез — и не найти его в лабиринте белых стен и белых, плотно притворенных дверей. Должно быть, ушел наводить справки, — и вернется сюда, когда все будет известно. Принцесса села, уронила руки вдоль колен. Шумит в ушах, как будто залетела в комнаты и бьется под потолком большая ворчливая муха. Знобило — и неприятный, влажный холодок бежал по спине.

Сидела спокойно и терпеливо, но плохо сознавала, зачем сидит здесь и кого ждет. Не было дум — только перемешивались в нелепом беспорядке обрывки воспоминаний о только что пережитом. Сквозь навязчивое гудение почудился вдруг голос Софочки. Звал тонким дискантом:

— Дядя Мазилка!

Так реален был голос, что Принцесса вздрогнула и оглянулась. Никого нет. И такой важный и задумчивый, совсем профессорский, вид у приклеенных к стенам стульев.

Откуда-то издали, с другого конца коридора, пришли неразборчивые отзвуки голосов, — уже не призрачные. Густой хрипловатый бас прерывается временами знакомым тенорком Швейцера. Вот если бы только перестала гудеть эта муха, которая мешает слушать.

В приемную вошла женщина, вся белая, — та же самая, что раз уже встретилась в коридоре.

— Пожалуйте… Вас просят.

Почему же не идет сюда Швейцер? Неужели… Да нет, просто он ждет в коридоре. Сейчас опять поедут куда-нибудь. Не может быть, чтобы все уже кончилось.

Белая женщина предупредительно уступает дорогу. И идет следом, очень близко, почти наступает на пятки.

В коридоре — Швейцер и еще кто-то грузный и высокий, с жирным неподвижным лицом. Швейцер говорит, выступая вперед и глядя на Принцессу не то радостными, не то испуганными глазами:

— Позвольте представить: доктор Белковский.

Грузный человек кланяется и щеки у него слегка вздрагивают от вежливой улыбки.

— Очень рад познакомиться. Коллега только что передавал мне, с какими трудностями было сопряжено ваше путешествие. И мне тем более приятно поздравить вас…

Принцесса делает нетерпеливое движение.

— Сергея у вас нет? Но ведь он здоров, не правда ли?

— Он на пути к полному выздоровлению, барышня. На пути к полному выздоровлению, как я могу надеяться.

И доктор Белковский фамильярно обнимает ее за талию, а Швейцер молча кивает головой и улыбается, но по его глазам все еще нельзя определить, обрадован он или испуган. Потом доктор Белковский, осторожно подталкивая Принцессу, ведет ее по коридору. За ним — Швейцер. Белая женщина замыкает шествие.

Из длинного коридора сворачивают в другой, коротенький, пол которого выложен черными и желтыми плитками и похож на шахматную доску. По дороге Принцесса мельком заглядывает в большую, очень светлую комнату со стеклянным потолком. Там стоят какие-то непонятные, сложные приборы, в шкафах блестят инструменты. Сладковатый запах ощущается здесь так сильно, что туманит голову.

— Разумеется, барышня, я требую от вас полного спокойствия. У пациента имеется легкое травматическое повреждение черепной кости, что, в связи с общим нервным потрясением, должно было несколько отозваться на его психике. И свидание с вами будет для него благотворно только в том случае, если вы поведете себя соответствующим образом… Вот сюда. Мы поместили его в отдельную палату.

Белая женщина забегает вперед и бесшумно распахивает дверь.

— Побольше мужества, милая барышня, побольше мужества. Он уже почти здоров. Всякая опасность миновала.

У двух противоположных стен палаты — две железные, выкрашенные белой краской, кровати. Одна, ближайшая, — пуста, и Принцесса несколько мгновений смотрит на нее с недоумением. Неужели этот толстый осмелился… Но тут белая женщина опять скромно отступает назад, и тогда Принцесса видит на другом конце комнаты лицо чужое и знакомое, страшное и милое, и так похожее на лица, которые являются только в сновидениях. И Принцессе хочется закрыть глаза, вырваться из рук доктора Белковского и бежать, бежать прочь, потому что на обритой голове белеет такая же повязка, какая была на товарище Митрофане.

— Алексашенька!

Художник сидит на постели и протягивает к Принцессе бледные, слабые руки. И повторяет еще раз свой ласковый и восторженный призыв:

— Алексашенька, здравствуй!

Да, конечно, он был сильно болен, — и так пугает страшная белая повязка. Но он жив, и смеется, и опять он с нею вместе. Теперь она уже не расстанется с ним никогда, ни на один час, ни на мгновение. И если она немножко плачет, так пусть доктор Белковский не сердится. Ведь это от радости, только от радости.

Доктор Белковский задом отступает к двери, увлекая за собой Швейцера.

— Коллега, я готов поверить старой истине, что любовь делает чудеса. Как вы ухитрились его найти?

— Это было и очень сложно, — и очень просто. Но вы правы: любовь делает чудеса.

Потом они еще более понижают голоса и обмениваются фразами, которые густо пересыпаны неуклюжими медицинскими терминами. Швейцер недовольно покачивает головой и до сих пор никак нельзя понять, радуется ли он тому, что Принцесса нашла своего художника.

XIV

Принцесса и доктор только что вернулись с губернаторского приема. Губернатор, тщательно выбритый и умытый, был очень любезен, обмахивался, как веером, какою-то тетрадкой и сказал, что ходатайство генерала является для него законом.

— Тем не менее, по нашим агентурным сведениям, ваш жених имел некоторое прикосновение к революционной деятельности. Я понимаю, разумеется: общее увлечение, неустойчивость молодости… Если он будет проживать в вашем имении, под ответственностью, так сказать, его высокопревосходительства… Ведь, в сущности говоря, при подобных условиях, так называемый надзор полиции — простая формальность.

В гостинице Принцесса долго мыла руки и терла их одеколоном, чтобы уничтожить следы губернаторских поцелуев. Доктор уныло ходил из угла в угол. За последние дни он сильно осунулся и постарел, а по утрам долго и напряженно кашлял так, что было слышно в номере у Принцессы. И все не покидала его та странная гримаса, которую Принцесса впервые подметила в лечебнице.

— Теперь все улажено. Как вы думаете, доктор, мы сможем выехать завтра же?

Доктор продолжает ходить, отчетливо пристукивая каблуком на каждом повороте.

— Почему же нет? Раз не замечается никаких угрожающих явлений… Я надеюсь, что вы доедете благополучно.

— А разве не вы сами…

Каблук пристукивает еще громче.

— Простите, Принцесса, но я сам чувствую себя не совсем здоровым. И теперь нет никакой особенной надобности в моем присутствии.

— Но если по дороге ему сделается хуже…

— Вы можете взять с собой фельдшерицу. Вам порекомендует доктор Белковский.

Принцесса с напряженным вниманием рассматривает свои ногти.

— Может быть, я слишком навязчива… Но поймите же, что здоровье Сергея… Я умру, если с ним что-нибудь случится.

— Если бы я не понимал этого, то, вероятно, действовал бы до сей поры несколько иначе.

Этот тон, сухой и жесткий, так не подходит доктору, — и он раздражает Принцессу, которая, все-таки, не может еще определить причину этой перемены. И с бессознательной логикой женщины, она сама начинает говорить так же редко и почти грубо, чтобы, наконец, заставить доктора объясниться начистоту.

— Вы напрасно так подчеркиваете свои заслуги, доктор: это умаляет их цену. Я хорошо знаю, как много вы для меня сделали. Но ведь я уже благодарила вас, — и, поверьте, от всей души. И я надеялась, что мы навсегда останемся хорошими друзьями.

От стука каблуков у Принцессы начинает болеть голова. Она прижимает пальцем висок, и разделяющая брови вертикальная складка углубляется. Но доктор не замечает этого, продолжает ходить, и лицо у него делается совсем страдальческим.

— Боже мой, что вы такое говорите… Да, конечно. Вы — Принцесса, и вам все прощается. Вам все равно, на каком фундаменте построено ваше счастье.

Принцесса встает.

— Мне пора ехать к Сергею… Сегодня с вами очень трудно говорить.

— Вы сердитесь?

Это очень странно, но кажется, что доктор сейчас заплачет. Он смотрит на Принцессу широко открытыми, почти безумными глазами, и нервная судорога искривляет его рот. Он слишком несчастен, чтобы скрыть то, что рвется из плена его души, и Принцесса, наконец, догадывается. Эта догадка вызывает в ней острую жалость, и маленькое возмущение и даже что-то похожее на обиду. Но жалость побеждает.

— Вы правы, дорогой мой. Мне не следовало просить вас, чтобы… чтобы вы сопровождали Сергея. Уезжайте. Вернитесь опять в тихий уголок, отдохните. Но ведь я не виновата. Разве я хотела…

— Конечно, вы не виноваты. А я — ничтожная тряпка, потому что не сумел молчать до конца. Теперь вы будете вспоминать обо мне с отвращением, не правда ли?

Вместо ответа, Принцесса положила руки на его плечи, поцеловала в лоб. Хотела отдать ему хотя бы маленькую долю от своего личного счастья.

— Вы хороший, очень хороший. Вы так много сделали, чтобы принести мне радость. Только вы не должны любить меня, как женщину. И не должны ревновать. Ну ведь вы тоже будете еще когда-нибудь счастливы, милый, да?

Разумеется, он еще будет счастлив. Очень счастлив, если этого хочет Принцесса.

Доктор смотрит, как она надевает перчатки, как потом бросает последний взгляд в большое зеркало. Ему пора уходить к себе, в маленький номерок по соседству, но он почему-то медлит. Может быть, ему просто хочется немного продлить миг расставания. Ведь скоро они расстанутся надолго, навсегда.

Принцесса смотрит на него с легким недоумением, направляется к двери.

— До скорого свидания, дорогой мой. Ведь вы придете вечером пить чай, да? Я купила варение из поляники. Вы никогда не пробовали? Это прелесть, как вкусно.

— Одну минуту… Скажите, он еще не рассказывал вам… о своих переживаниях?

— Белковский не позволяет. И, кажется, ему самому еще тяжело. И зачем? Когда-нибудь потом, когда все это уляжется и отойдет в прошлое. Для меня достаточно, что он со мной.

— Да-да, конечно. И вы не замечали каких-нибудь перемен в его характере… в его мышлении?

Принцесса задумчиво покачала головой.

— Нет, как будто. Почему вы спрашиваете?

— Я должен вас предупредить. Возможно, что первое время он будет еще проявлять… некоторые ненормальности. Но со временем это пройдет, обязательно пройдет. Вот я и хотел вас предупредить, чтобы вы не волновались, когда я буду уже далеко и не смогу помочь вам. В крайнем случае, вы можете телеграфировать мне — и я приеду.

— Вы такой добрый. Но вы хотите, чтобы мне было стыдно. Белковский тоже говорил мне что-то такое. Трещина в черепе, да? Должно быть, это было очень больно, да?

— Должно быть. Будем надеяться, что все это не отзовется в будущем, Принцесса. И, во всяком случае, вы можете всегда на меня рассчитывать… А пока — будьте здоровы.

— До вечера?

Доктор заставляет Принцессу побольше ходить пешком. Он находит, что ей очень полезна всякая физическая деятельность. Но сейчас так хотелось поскорее увидеть Сергея. Принцесса наняла извозчика.

Улицы от гостиницы до лечебницы Белковского уже примелькались, сделались знакомыми. Даже знакомые лица попадаются на тротуарах. Раз как-то встретился голубоглазый секретарь, обрадованно остановил Принцессу и долго расспрашивал о художнике. И город не казался таким унылым и враждебным. Только по-прежнему жутко было смотреть на красную развалину перед губернаторским домом.

То, что случилось там, оказалось еще ужаснее, чем представляла себе Принцесса. Впрочем, от нее намеренно скрывали многое. Она знала это и не пыталась расспрашивать. Для нее пока было довольно и того, что она сама видела и пережила.

И в белой женщине там, в лечебнице, тоже нет теперь ничего загадочного и пугающего, это — просто фельдшерица из хирургического отделения. Она — уже старая дева, но очень хочет выйти замуж за ассистента и в темном углу коридора украдкой пудрится. А ассистент ухаживает за дочерью Белковского, гимназисткой седьмого класса.

Сегодня фельдшерица встретила Принцессу еще на нижней площадке лестницы, — очень оживленная и напудренная больше обычного. Ассистент только что сказал ей, что у нее, должно быть, красивые волосы, хотя их почти не видно под косынкой, и что сегодня хорошая погода.

— Вас тут заждались сегодня… Идите скорее.

— Да, я была у губернатора. А как он себя чувствует?

— Господи! Если бы я была мужчиной и была на его месте… Отлично он себя чувствует, совсем отлично.

Фельдшерица говорила еще что-то, идя следом и наступая на пятки, но Принцесса уже не слушала, почти бегом бежала по полотняной дорожке.

Художник сидел в кресле, до пояса закутанный одеялом, и помешивал ложечкой давно остывший чай. Сказал с ласковой укоризной:

— Так поздно, Алексашенька?

С первой минуты встречи еще ни разу не назвал ее по-старому, — Принцессой.

— Прости, милый: все с хлопотами. Но теперь все устроено и мы можем уехать завтра же… Ведь тебе хорошо будет у нас в усадьбе, да?

Принцесса не хотела подробно рассказывать о губернаторе, о телеграммах. Боялась, что Сергей не захочет воспользоваться чем-то похожим на милость. Он знал уже, что большинство его товарищей — и даже раненые — теперь в тюрьме.

— Ты не думай, что папа нам будет мешать. Он очень добрый — и вежливый. Он никогда никого не стесняет.

Присела на низенькую скамеечку у ног художника, осторожно положила голову к нему на колени. Художник гладил ее волосы, — но как-то рассеянно, словно думал о другом, далеком.

За время болезни черты его лица сделались крупнее и резче, но это шло к нему, делало лицо еще более одухотворенным. Вместо тяжелой массы бинтов бритую голову прикрывала теперь только легкая черная повязка, вроде шапочки. На правой щеке розовел коротенький шрам, и, когда художник улыбался, было заметно, что с этой стороны у него не хватает двух иди трех зубов. А на руке, выше кисти, были какие-то странные синеватые пятна, покрытые неровной морщинистой кожей, — и чтобы их не было видно, художник старательно опускал до самого запястья рукав рубашки.

«Он и не знает, что от всего этого он только еще красивее! — думала Принцесса. — Если бы только он позволил, я целовала бы все его раны».

— Родной мой, ты ничего не говоришь… Ты, как будто, даже не рад, что уже можно уехать.

— Почему же, Алексашенька? Конечно, я рад. Очень рад. В лечебнице ко мне очень хорошо относились, но здесь все такое белое и скучное. И разве вместе с тобой мне может быть нехорошо?

— В угловой гостиной мы устроим твою мастерскую, перевезем туда все твои этюды. Но ты будешь работать, только когда совсем поправишься, — не раньше.

Вдруг покраснела, спрятала лицо в складках одеяла.

— Милый, перед своей совестью я все равно, как жена твоя. Но папа, ты знаешь, уже старый и думает по-своему. Он всегда уважает мнения других, и его тоже не нужно огорчать понапрасну. Мы обвенчаемся, да?.. Там есть маленькая церковь, недалеко от усадьбы. И священник там тоже старенький: он и крестил меня. Ведь ты согласишься, да?

— Это об чем ты? — нахмурился, вдумываясь в только что сказанное, и не сразу понял. — Ах, насчет свадьбы… Но конечно же, Алексашенька… Если твоему отцу это будет приятно… А с работой я подожду. Это правда. Мне кажется, я не мог бы сейчас работать.

— Будешь отдыхать и любить. И, знаешь, я уверена, что когда придет весна… Такая хорошая, светлая и дружная весна у нас на севере… когда придет весна, ты сделаешься совсем такой же, как был прежде. И даже еще больше будет в тебе радости.

Подняла голову, всматриваясь в лицо художника, и встретилась с его взглядом. Взгляд этот был пустой и далекий и, как будто, пронизывал Принцессу насквозь, не замечая ее. Она невольно оглянулась, чтобы узнать, что такое привлекло его внимание, но там, позади, не было ничего, кроме гладкой белой стены. И фельдшерица, уходя, плотно захлопнула дверь.

Тогда вспомнились туманные и неясные намеки Швейцера. Когда выслушивала их — они казались почти неуместными. Но неужели есть в них что-нибудь, похожее на правду?

— Ты все думаешь, думаешь, Сергей. И так плохо слушаешь, когда я тебе говорю что-нибудь. Милый, не надо так. Это все потому, что тебе приходилось много времени проводить совсем одному. Но ведь я с тобой теперь. Посмотри же на меня хорошенько.

Сергей провел рукой по глазам, словно снимал с них паутину.

— Это пройдет, Алексашенька.

Да, лучше не обращать внимания, — чтобы не расстраивать. Ведь так, кажется, советовал доктор.

С напряженным оживлением начала рассказывать о том, что делалось после отъезда Сергея в тихом уголке, о шалостях Софочки, о заботливой Елене Леонтьевне. И, чтобы было веселее, кое-что немножко выдумала, прибавила мелкие забавные детали, — украдкой наблюдая, какое впечатление производит ее рассказ на Сергея. И так же напряженно, как она сама говорила, Сергей хотел быть внимательным. Нежно ласкал Принцессу и улыбался, показывая выбитые зубы. Но Принцесса чувствовала, что это — не настоящее, и так было жутко, как будто оба они висели на тонкой нити над бездной. Одно неосторожное движение — и нить порвется.

XV

Усадьба генерала Немировского выдвинулась далеко на север, за ту черту, до которой обычно доходят у нас дворянские поместья. Была она куплена еще дедом генерала, — и не из денежного расчета, а просто так, по барскому капризу, и потому еще, что бабушка, как рассказывают, была родом из Архангельска и не могла выносить летней жары. Потом случилось как-то, что оба других, настоящих родовых и, кроме того, очень доходных имения, одно в Смоленской, а другое в Курской губерниях, — ушли из рук, распылились на мелкие клочки, — и в руках у генерала осталась только эта северная, сотни в три десятин, пустошь. Выйдя в отставку, генерал отремонтировал дедовский дом и решил не выезжать из него до самой смерти.

Дохода это северное поместье почти никакого не приносило. Кое-где, по расчищенным местам, можно было сеять ячмень. Попадались и участки хорошего строевого леса, но их нельзя было как следует использовать за дальностью сплава. А больше всего было густых, невысоких и никуда негодных зарослей сосны, ели и осины. В зарослях этих росли обильно грибы и брусника, водились зайцы, лисицы и даже медведи. Это помогало коротать время охотой, но с точки зрения доходности не заслуживало никакого внимания.

Верст за десять от усадьбы было небольшое сельцо, древнее, коренное, не на одну сотню лет старше какого-нибудь выскочки — Петербурга. Крестьяне жили там своей особой, северной жизнью: занимались охотой и рыбной ловлей, понемножку кустарничали. В земле стеснены не были, да особенно в ней и не нуждались. Так что, когда по всей России прокатилась шумная и бурная волна, потопившая и поглотившая многое, — сюда она дошла только смутным и слабым отзвуком. И в издавна сложившемся жизненном укладе ничего не изменила. Только дряхлый сельский батюшка, к немалому своему удивлению, кроме привычных «Епархиальных Ведомостей», начал получать почти с каждой почтой номера черносотенных изданий. Да еще один фабричный, лишенный столицы и высланный в село, как в место приписки, внес было предложение изгнать генерала и завладеть его пустошью, но не встретил никакого отклика и, махнув рукой на политику, занялся пчеловодством и кузнечным ремеслом.

Генерал не спеша писал мемуары, а по вечерам играл с ключницей Ефремовной в шестьдесят шесть. И лишенному столицы, в знак вечного мира, отправил для починки расхлябанные дрожки и испорченную мороженницу.

Ключница, старушка степенная и опрятная, хорошо управляется с хозяйством, чинит генералу белье и даже шьет ему домашние, необыкновенно прочные, кителя и охотничьи брюки из чертовой кожи. Когда генерал сообщил, что на днях вернется с теплого моря Алексашенька и привезет с собой жениха, — Ефремовна всполошилась и даже, как будто, осталась слегка недовольна.

— Это надолго ли?

— Как поживется, Ефремовна.

— Уж и не знаю. Ваше дело, отцовское. А только это что-то не по-хорошему. Такие уж времена пошли: одно к одному.

— Да что не по-хорошему-то?

— Так уж. Вам, господам, может быть, и виднее. Я женщина темная. Что это: уехала девочка лечиться — и вдруг жених. Какие это такие там женихи? Там, говорят, одни татары живут.

— Ну, этот не татарин.

— Нынче и крещеные есть похуже татар. Грех это: отступаться от родительской власти.

— Глупости, Ефремовна. Пошла вон.

— И уйду. Мне что? Я женщина темная.

Но и сам генерал, по мере того, как приближался день приезда, все чаще хмурился, и курил все больше крепких сигар и звучно барабанил пальцами по оконным стеклам, глядя, как свежий белый снег заметает просторный двор и дорогу. И когда зашел посмотреть, как убрала Ефремовна комнату, отведенную для гостя, то как будто чего-то конфузился.

От самой глухой станции глухой железнодорожной ветки до усадьбы — восемьдесят верст по скверной грунтовой дороге. Генерал заблаговременно выслал лошадей и целый ворох теплой одежды: просторные оленьи дохи, выпоротковые шапки с длинными наушниками, меховые сапоги. Целую полярную экспедицию можно было бы нарядить в эти доспехи. И еще с рук на руки передал кучеру бутылку шведского горячительного пунша, — со строгим наказом: не выпить самому.

Ефремовна добыла из своей укладки праздничное шелковое, с оборками и рюшами, платье: какой ни жених, а все-таки…

Генерал посматривал то на отрывной календарь, то на часы, и высчитывал: вот сегодня пришел поезд. Надели дохи, шапки и сапоги и пересели в повозку. Теперь остановились заночевать на полпути, у знакомого скупщика. Завтра к вечеру будут дома.

Вставал генерал рано: летом в шесть часов, а зимой в семь. От семи часов утра до вечера — целая вечность. Жалобно звенели оконные стекла под генеральскими пальцами, — и Ефремовна пряталась на кухне, чтобы не попадать под сердитую руку.

С обеда потянул ветерок, небо заволоклось, потемнело. Вороны орали тревожно на старой осине перед усадьбой. Опытная цепная шавка, предвидя метель, заблаговременно спряталась в самую глубину будки. В больших, низких комнатах усадьбы сразу сделалось как-то холодно и неуютно. Ключница украдкой зажгла перед всеми образами лампады, но свет их был тосклив и желт, и генерал, не вытерпев, скоро задул их одну за другой.

— Что за панихиду устроила?

А по снегу уже крутились веселые коварные змейки, хлопала незапертая дверь дровяного сарая, и в трубах вздыхал и жаловался домовой. Что, как заметет непогода, собьет с пути перед самой усадьбой?

Позвал ключницу:

— Пусть будет по-твоему. Зажги опять… Перед Николаем Чудотворцем не забудь.

Вдруг повалило сверху крупными хлопьями, и все заполнилось мятущейся пеленой. Генерал подошел к Чудотворцу, перекрестился маленьким военным крестиком.

— Если чем прогневил тебя, Господи, то взыщи с меня самого. А ребенка моего не обидь.

Так уж он всегда молился, — вступая в легкие препирательства с Богом.

И, должно быть, помог Чудотворец, — или кучер, действительно, не прикоснулся к горячительному, — но только в заранее намеченное время глухо забормотал сквозь серую пелену колокольчик.

— Ефремовна, двери!

Сам выбежал было следом за ключницей на заметенное скользкое крыльцо, но, когда уже слышен был скрип полозьев и конский топот, — раздумал и вернулся в прихожую, но дверь оставил открытою настежь. Видел при свете фонаря, который держал работник, как из-под снега и тяжелой кучи мехов выбрались двое, — один повыше, другой немного пониже, — и не сразу разобрал, который — жених.

У дочери еще на крылечке свалилась с плеч доха. Генерал прижался бритой, дряблой щекой к мокрому от снега лицу и сказал так знакомо и радостно:

— Деточка моя… Здравствуй, деточка. Вот и слава Богу.

Путаясь в нескладной одежде, шел следом художник. И, торопливо поборов отцовскую слабость, генерал выпрямился, осанисто выпятил грудь. Потом легко и изящно, как гвардейский поручик, щелкнул каблуками:

— Добро пожаловать. Честь имею представиться: отставной генерал от инфантерии, генерал…

— Да не так же! Совсем не так! Вот…

Принцесса обняла разом жениха и генерала, так что они легонько стукнулись лбами.

— Целуйтесь!

Художник, должно быть, устал с дороги, но глаза у него блестели возбужденно, утонул губами в седых, пропахнувших сигарой, усах, — и усы благосклонно ответили на поцелуй, и даже скатились на них со щек две прозрачные капельки.

— На сквозняке-то не стойте! — убеждала Ефремовна. — Девочка хрупкая. Как можно?

Потом сидели втроем в жарко натопленной столовой, за огромным, как снежная пустыня, столом. Генерал поднял торжественно длинный, старомодный бокал. Весело золотилось в нем и играло искорками шампанское.

— Пью здоровье дорогого гостя и надеюсь, что сердце дочери моей не ошиблось в выборе, и избранник ее будет достойным заместителем угасающего рода Немировских. Дочь моя воспитана в принципах разумной свободы. И я сам, хотя по рождению и положению моему принадлежу к господствующему классу, умею, как мне кажется, уважать чужие мнения и судить о человеке не по догматам его веры, а по внутренним его достоинствам. Переживаемая нами тяжелая година обострила, взаимные противоречия и увлекла нас на край бездны. Будем надеяться, что мы переживем эту годину очищенные и просветленные, как золото, которое очищается огнем. И последние дни моей старости будут скрашены зрелищем счастия и довольства молодого поколения. Добро пожаловать.

Лицо у генерала было строго и торжественно, и жесткие, гладко выбритые щеки отражали свет лампы, как мрамор статуи. Художник залюбовался — и с неподдельной почтительностью коснулся своим бокалом бокала старика. А Принцессе не сиделось на месте. Перебежала поближе к отцу, опять расцеловала его, потом шаловливо потянула за ус, отчего сразу исчезла вся торжественность момента.

— Ах ты, старичок мой… По-прежнему: и крепкие сигары куришь, и вино пьешь? А про склероз свой забыл?

И генерал отозвался виновато:

— Больше от скуки, Алексашенька. Да и не боюсь насчет здоровья. Немировские раньше семидесяти пяти лет не умирают, — за исключением павших в бою. Да, больше от скуки. Вот теперь, при вас, буду поменьше.

И бритые щеки утратили свою мраморную твердость, то и дело перекрещиваясь морщинками улыбки. Принцесса много и быстро говорила, рассказывала, как одевались на станции в тяжелые дохи, и как, уже перед самой усадьбой, вдруг испортилась погода, так что не видно было дороги, и лошади шли наугад, ощупью. Рассказывала все это подробно и обстоятельно и не обмолвилась ни одним словом о том, что было раньше. Генерал сразу понял и не расспрашивал. Даже делал вид, что не замечает на голове художника черной шелковой шапочки.

После раннего ужина проводили гостя в его комнату.

— Видишь, как я тебе говорила: угловая и самая светлая. Вот здесь ты можешь потом поставить мольберт. А пока сиди в качалке и читай. У папы есть целая коллекция военных историй — и еще больше романов с приключениями. Ну, отдыхай пока. А мне надо поговорить с папой.

И, не допуская возражений, увлекла отца к нему в кабинет, заперла дверь, чтобы не помешала Ефремовна.

Художник уселся в качалку, всю обложенную мягкими вышитыми подушками. Смотрел на высокую, с зеленым шелковым абажуром, лампу, на потемневшую картину какого-то русского художника, на массивную, красного дерева, мебель, на аккуратно застланную белоснежную постель, — и воспринимал все это как-то смутно и неясно, как человек, только что очнувшийся от тяжелого сна. И не знал еще, радоваться ли тому, что жизнь вдруг вошла в такую спокойную и уютную колею, — или отдаться той непонятной тревоге, которая, не покидая ни на минуту, упорно грызла сердце. Было такое чувство, как будто не он сам руководил своими поступками, а поселился внутри кто-то другой, жестокий и настойчивый, по-своему повелевая всеми страстями и волей. И чтобы бороться с этим непрошеным, нужно было разорвать какую-то сеть, сделать что-то мучительное и страшное.

А пока — лучше ни о чем не думать и ни на что не надеяться. Вот, просто сидеть и мерно дышать, и смотреть на зеленую лампу.

Из кабинета смутно доносились голоса. В столовой прислуга, под надзором Ефремовны, звенела посудой, двигала стульями. От выпитого бокала начинал понемногу застилать глаза легкий и сладкий туман. Прошел так целый час или даже больше, — и все сильнее манила белоснежная постель, но Принцесса, уходя с генералом, шепнула беззвучно, так что Художник угадал только по движению губ:

— Подожди…

И он ждал, — когда, наконец, зашелестят милые легкие шаги.

Вместо Принцессы пришел сам генерал. Опять сосредоточенный и важный, с мраморными щеками и молодцеватой военной выправкой. Остановился на пороге с вежливым полупоклоном.

— Простите, что принужден нарушить ваш покой. Я только что беседовал с дочерью, и мне хотелось бы поделиться с вами результатами этой беседы. Я нахожу, что лучше всего с самого начала выяснить наши отношения. И потому будем вполне откровенны.

Художник пригласил генерала сесть и терпеливо ждал, что будет дальше.

— Будем откровенны! — отчетливо повторил генерал, усаживаясь и закладывая руку за борт тужурки. — Вы меня простите, я человек старый и во всем люблю определенность. И потому скажу прямо: если бы была моя воля, я бы выбора Алексашеньки, конечно, не одобрил. Надеялся на иное. Но теперь уже поздно сожалеть и раздумывать. Дело сделано. Алексашенька только что сказала мне, что вы намерены обвенчаться в самом ближайшем будущем. Чтобы исчерпать вопрос, скажу просто, что я дал на это свое согласие, и, если исправится погода, завтра же утром поеду к отцу Питириму, чтобы подготовить все потребное.

Помолчал немного, выжидая ответа гостя. Но тот тоже молчал и смотрел себе на руки, нервно перебирая пальцами.

— Как вам, может быть, известно, и служебная карьера моя прервалась именно потому, что я всегда находил необходимым действовать в духе времени. И злоупотреблять родительской властью я не намерен. Должен сознаться, однако же, что такая поспешность несколько меня тревожит. Верю, что вы, как благородный и честный человек, не могли употребить во зло доверие и неопытность моей дочери.

Посмотрел внимательно серыми строгими глазами и, кажется, был удовлетворен результатом своих наблюдений. По крайней мере, заговорил уже мягче и задушевнее.

— Известно мне также, что по вашим политическим воззрениям вы принадлежите к крайним левым. Считаю это большой и даже пагубной ошибкой, но возлагаю надежду на вашу молодость. Кроме того, убежден, что настоящее ваше призвание — отнюдь не политическая деятельность, в которую вы были вовлечены случайно, а свободное искусство. Как живописца, я вас ценю высоко и надеюсь, что на этом пути вы совершите немало завоеваний. А на меня самого прошу вас смотреть, как на человека, искренне к вам расположенного, хотя и зараженного, может быть, предрассудками старости. И от вас зависит, чтобы в будущем я полюбил вас, как сына.

Встал и опять так же церемонно, по-старомодному, поклонился. Художник тоже поднялся со своей качалки и несмело протянул руку, не зная, что делать дальше. Генерал принял протянутую руку, крепко пожал, а затем поцеловал будущего зятя троекратно: в обе щеки и в губы.

— Ну, помните же, дорогой мой, что вы здесь не в гостях, а у себя дома. Затем еще два слова. Я не богач и приданое могу дать за Алексашенькой довольно скромное. — Заметил нетерпеливое движение художника и перебил торопливо. — Нет, отчего же? Я не подозреваю вас в алчности, но знаю, что личное ваше состояние очень невелико и для семейной жизни может оказаться недостаточным, а искусство — заработок неровный и ненадежный.

Пошел было к двери, но на пороге остановился и усы смущенно задвигались.

— Собственно, Алексашенька просила меня не говорить об этом… Но все же… Она сама, видите ли, человек очень слабый здоровьем. Одно время врачи даже подозревали начинающийся процесс в легких… Так вот, я надеюсь, что вы скоро выздоровеете, правда? И, как человек женатый, более уже не будете подвергать свою жизнь напрасной опасности?

— Я очень ценю ваше расположение и постараюсь не делать ничего, что могло бы вас огорчить! — глядя не на генерала, а на зеленую лампу, сказал художник. Беседа с генералом окончательно утомила его, наполнила все существо какою-то мертвящей апатией. Старик, должно быть, заметил это. Не настаивал на более точном ответе и, еще раз поклонившись, ушел, молодцевато выпячивая грудь.

Еще отдавалось в пустых комнатах эхо его шагов, когда неслышно проскользнула Принцесса, уже одетая по-домашнему, в просторном теплом капоте. Должно быть, давно уже притаилась где-то по близости и подстерегала удобную минуту. Обняла художника, крепко прижалась к нему горячим, взволнованным телом.

— Ну вот, — поговорили, да? И видишь — все хорошо. Папа милый, очень милый. Он сразу понял и согласился. И я уверена, что он тебя очень полюбит. Ведь он только снаружи такой строгий и немножко смешной, а на самом деле добрый-предобрый. Ты рад, что все устроилось?

— Что же ты спрашиваешь, Алексашенька?

Но было в его голосе что-то, не совсем удовлетворявшее и даже тревожившее Принцессу; и, чтобы заглушить непонятную тоску, Принцесса обняла его еще крепче, припала к губам долгим, туманящим поцелуем. Глаза потемнели и неподвижно остановились расширенные зрачки, отражая немую и страстную мольбу. И художнику показалось, что кто-то, завладевший им, отступил в сторону, сдался, обессиленный этой светлой и радостной страстью.

— Вот, скоро буду твоя, совсем твоя… И увидишь: заставлю позабыть все, что так мучительно и страшно. Будешь только любить. Только любить…

XVI

Старый, низкий дом — слишком велик. У деда Немировского была, должно быть, большая семья: много взрослых, детей, нянек, прислуги, бедных родственников. И дом строился, не скупясь на пространство, с таким расчетом, чтобы у всякого был свой отдельный угол или, хотя бы, просто какой-нибудь закоулок. Потому было множество коридоров, переходов и чуланов, а парадные комнаты напоминали казармы и казались еще больше, чем были в действительности, благодаря низко нависшим потолкам. В парадных комнатах потолки затянуты крашеным масляной краской холстом; от времени холст кое-где поотстал, и там гнездятся и шуршат по вечерам мыши.

И, вообще, старый дом рождает множество звуков, которые происходят неведомо откуда, а по вечерам сгущаются и становятся назойливыми. Что-то мягко шуршит по обоям. Что-то лопается и долго звучит металлическим звоном. Что-то больное тяжело и скорбно вздыхает за стеной, в темноте коридора. Ламп и свечей недостаточно, чтобы рассеять густую осеннюю темноту. От их лучей только оживают тени, бродят туда и сюда и осторожно перешептываются.

В комнате Сергея Принцесса многое переделала по-своему, стараясь создать веселый островок света в царстве теней. Но то, что комната накопила в себе за долгие десятки лет, она не хотела отдать так легко, и сквозь все переделки все-таки просвечивал старый, заплесневевший сумрак, а в неплотные двери проникали неумолчные ночные шорохи. Первые дни художник мало замечал их, присматривался к новой обстановке, к старой стильной мебели. И любил бродить по бесконечным коридорам и переходам, изучая призрачную игру теней и обоняя застоявшиеся, ничем не искоренимые запахи.

В комнате Принцессы было тесно от лишней мебели и ненужных безделушек. Тысячи милых отражений хранило в себе круглое туалетное зеркало. И часто хотелось прижать к губам какой-нибудь неряшливо брошенный обрывок кружева или крохотную фарфоровую пастушку.

В кабинете у генерала — все уравновешено и чинно, и каждый предмет твердо знает свое место. В простенке — большой, от полу до самого карниза, портрет государя в тяжелой золоченой раме. На просторном письменном столе, вокруг рукописи мемуаров, занимающей центральное место, разложены справочники и календари, и серебряный витязь хмурится над чернильницей. Пахнет сургучом и бумажной пылью.

Тепло и уютно в маленькой клетушке, где поселилась Ефремовна. Зеленый, с жестяной оковкой, сундук занял целую четверть всего пространства, и когда Ефремовна открывает его огромным, неуклюжим ключом, по всему дому гремит торжественная музыка. На высокой кровати беспробудно спит ленивая трехцветная кошка. Мышей она не ловит, но ключница гордится тем, что ее кошка — девственница и ни разу в жизни не носила котят. В переднем углу — черная старинная икона без оклада, а пониже — грошовые монастырские иконки на коленкоре и желтой бумаге. Пахнет удушливо репейным маслом и травой пачулей, от которой пропадает моль.

Больше всего, почему-то, привлекает художника зал. Там почти нет мебели: только два простеночных зеркала и золоченые жесткие стулья, на которых невозможно высидеть дольше четверти часа. Пол выкрашен квадратиками, под паркет, натерт воском и блестит, как только что замерзшее озеро. В этой комнате, в переднем углу, лежал когда-то дед Немировский, ожидая отправки в фамильный склеп, под Смоленском; и здесь же поп, по заказу генерала, поет молебны и панихиды. В плотно замазанных окнах нет форточек, — и, может быть, потому в зале всегда держится легкий, но хорошо ощутимый запах ладана и свечного чада. Ледяной пол и ладан, и золоченые стулья — все это тревожит и навевает тоску, но против воли манит художника. И когда чем-нибудь занята Принцесса, он осторожно прокрадывается в зал, смотрит и прислушивается. Он твердо уверен, что именно здесь должно случиться то таинственное нечто, чего он давно уже ждет с содроганием — и с любопытством.

Зимою, в сильные холода, все парадные комнаты запираются наглухо, чтобы не тратить на них лишних дров. Ефремовна решила, что в нынешнем году это можно сделать только после свадьбы Алексашеньки. А свадьба назначена на первые дни января, после святок. Правда, гостей на свадьбу не зовут и, стало быть, некому будет заполнить большие комнаты, — но, все равно, Ефремовна твердо знает все правила приличия и ни за что не согласится от них отступить.

А Принцессе, кажется, совсем не нравятся эти пустые и ненужные комнаты. И она не любит, когда ходит туда Сергей, потому что зал с ледяным полом делает его каким-то далеким и чуждым даже ей, маленькой Принцессе. Глаза смотрят спокойно и не скорбно, но как будто ничего не видят. Или даже хуже: сквозь облики привычных лиц и предметов видят что-то тайное, скрытое от других.

Иногда мускулы на его лице как-то странно подергиваются. Принцесса знает, что это от боли. Трещина на черепе зажила благополучно, но, должно быть, что-то изменилось в том, еще почти загадочном, сероватом веществе, которое скрыто под лопнувшей костью. Изменилось и болит. Боль приходит внезапно и так же внезапно исчезает, не оставляя никаких следов, кроме легкой усталости и апатии. Когда Принцесса спрашивает о здоровье, Сергей отвечает сдержанно и почти сухо:

— Я совершенно здоров. Разве ты не видишь?

Она видит, что шрамы и ссадины хорошо зарубцевались, и даже темные пятна от ожогов посветлели и не так резко бросаются в глаза. Но это очень мало успокаивает ее. Она помнит хорошо — лучше, чем прежде, — печальные намеки Швейцера, — и ее думы о грядущем счастье иногда прерываются тревожными опасениями.

И так долго тянется это нелепое время перед свадьбой. Чтобы только Сергею было лучше, Принцесса готова принести в жертву свою душу и свое тело, и эта жертва была бы радостна, как может быть радостна только любовь. Кажется Принцессе, что когда между ними не будет больше стоять последняя из тайн любви, — тайна тела, — все другие ненужные тайны исчезнут сами собою, расплывутся, как мираж. И, хотя она невольно краснеет при мысли о дне брака — ей хочется, чтобы он уже наступил как можно скорее.

Но генерал молча смотрит на нее строгими и холодными глазами после того, как она слишком долго остается наедине с женихом. И Принцесса понимает, что его доверия она не имеет права обмануть. Ведь он тоже поступился для нее многим, — очень многим.

Генерал теперь подолгу сидит, запершись в своем кабинете. Должно быть его завлекли мемуары. Мало говорит, — и особенно с будущим зятем. И, так же, как Сергей, много и напряженно думает.

В комнате у художника лежат листы рисовальной бумаги, карандаши, угли. И Принцесса уже давно выписала по секрету от него краски, мольберт и все нужное для живописи. Но Сергей пока рисует мало и лениво, часто рвет и бросает испачканные листы. На этих листах все такое обыденное: голова кучера или трехцветная кошка, мягким колечком свернувшаяся на подушке. А чаще всего — сама Принцесса, в разных настроениях и позах. Но всем этим рисункам недостает чего-то, самого важного. Это сознает даже Принцесса и не протестует, когда художник уничтожает их так безжалостно.

Однажды, незадолго до святок, в просторном доме как-то особенно назойливо переговаривались непонятные шорохи, — и очень сумрачно и низко было в длинных коридорах. Генерал накануне получил почту, — и не выходил из кабинета, зарылся в новые брошюры и газетные листы.

За обедом и ужином принято было не поднимать разговоров о политике: хотели жить так, как будто весь мир кончался за дальними верхушками жиденьких сосен. Создали себе новый тихий уголок. Но сам генерал был всегда в курсе дела, и по мере того, как развертывались события, неизвестные ни Сергею, ни Принцессе — становился все мрачнее.

Принцесса возилась сегодня с каким-то шитьем в каморке у Ефремовны. Хотел туда заглянуть и художник, но ключница испуганно заслонила своим рыхлым телом наваленное грудой женское белье.

— Ах, Господи… Уж и не терпится… Вот ведь срамник какой.

И со смущенной улыбкой поддержала ключницу Принцесса.

Художник взял карандаш, провел несколько линий на листке толстой желтоватой бумаги. Как будто ждал, что карандаш сам собою, без всякого участия воли, создаст что-то важное. Но ничего не было, кроме спутанных линий. То, чего он ждал, еще не воплотилось.

В сумерках раздвинулись гладкие серые стены ледяного зала. Художник прошел его из конца в конец, стараясь ступать совсем неслышно своей мягкой обувью. Сумрак расступился перед ним и опять тесно смыкался позади, текучий, но плотный. И два зеркала были, как два клочка тумана, оправленного в черные рамы. Ничего не отражали в своей глубине, потеряли стеклянную твердость.

Художник остановился, прислушиваясь. За холстом потолка чуть слышно скреблась мышь. Потом за обоями посыпалось вниз что-то мелкое как песок. Ничего не было пугающего в этих звуках, — но они показались художнику знаменательными предвестниками. Вдруг остро заболело темя, словно вколачивали туда длинную и острую шпильку. Поднес руку к голове, чтобы легким пожатием успокоить боль, и замер от мысли, что на него кто-то смотрит. Скользили по спине, по затылку два внимательных глаза. Не оборачиваясь, художник дошел вплоть до самой стены, ударился коленом об край золоченого стула. Остановился, чтобы переждать, но глаза не закрывались, упорно обдавали щекочущим холодком. Тогда глубоко вздохнул и обернулся, не отнимая руки от все сильнее болевшего темени.

На другом конце зала, и так же плотно прижавшись к стене, стоял другой художник. Сергей узнал себя сразу, с одного взгляда, хотя сумерки были очень густы, и все очертания мягко расплывались, как растушеванные. И неподвижно стоявший человек похож был не на живое существо, с телом и кровью, а на сгущенное пятно всего того же серого сумрака, потому что сквозь его спину смутно просвечивал неясный рисунок обоев.

Художник прошептал, как будто больше разочарованный, чем удивленный:

— Пустяки!.. Это просто зеркало.

И еще раз упрямо повторил эту догадку, хотя оба зеркала были у другой стены, сбоку, — и, слегка повернув голову, художник мог ясно видеть их пустые черные рамы. Кроме того, у туманного человека обе руки были опущены прямо вниз, как у солдата в строю, — и, когда художник шевелился, тот был неподвижен.

— Ну, а что же дальше? — нетерпеливо спросил художник.

Но дальше ничего не было. Острая боль в темени начала проходить так же быстро, как нарастала, и вместе с нею исчезал, таял, распадался на невидимые атомы тьмы туманный человек.

— Только-то?

Художник ждал чего-то большего, что должно было изменить всю его жизнь. Но когда расслышал в соседней комнате отчетливые шаги генерала, — понял, что призраку помешали и, может быть, он еще вернется.

— Что вы тут бродите в потемках? — откашлявшись, заворчал генерал. — Алексашенька уже разливает чай. Идите. А я искал вас по всему дому.

XVII

Только дважды в год изменял генерал своему мудрому обычаю рано ложиться: в пасхальную ночь, когда отстаивал в деревенской церкви всю долгую праздничную службу, — и для встречи нового года.

Не раз уже случалось ему проводить эту встречу в немом одиночестве. Но и тогда выполнял добросовестно весь привычный ритуал: с бокалом вина ждал терпеливо, когда подойдет к двенадцати ленивая стрелка стенных часов. В должную минуту поднимался со своего места чинно и торжественно и, глядя прямо вперед, словно обращался к кому-то невидимому, говорил:

— С новым годом. С новым счастьем.

Мочил седые усы в пьяной влаге, потом садился, не спеша пил бокал за бокалом и о чем-то думал, пока не иссякала в большой светло-зеленой бутылке последняя капля. Может быть, — ждал, не придет ли и в самом деле это загадочное и вечно обманывающее новое счастье.

Нынче были налицо дочь и жених. И генерал начал готовиться к торжеству еще за несколько дней до праздника. Шампанское и легкие столовые вина хранились у него в сухом, чистом подполье, а крепкие вина, водки и ликеры — в буфетной, в железном решетчатом поставце. Генерал, строго обдумав, отобрал самые лучшие бутылки. Несколько раз советовался с Ефремовной. Та отзывалась с притворным спокойствием:

— Будет вам тревожиться. Память-то еще не отшибло у меня.

А первого января утром должен был приехать с молебном отец Питирим. По этому поводу генерал имел с художником заблаговременный специальный разговор.

В кабинете, угостив легкой сигареткой, поговорил сначала об отживающих старых устоях. Потом перешел поближе к цели, заговорил о вере и о связанной с нею обрядности. И, наконец:

— Конечно, вы еще очень молоды, но во многих отношениях представляетесь мне человеком вполне сложившимся. И я понимаю, что никакая сила убеждения не заставит вас изменить определенную точку зрения. Я отнюдь не собираюсь вас агитировать.

— Хорошо, — с облегчением вздохнул художник.

— Но я не могу оставить без внимания другую сторону дела. Волею судеб мы, Немировские, в недалеком будущем сольемся с вами в одну семью. И вот мне, как старому человеку, было бы желательно, чтобы не нарушались, по возможности, старые привычки. Для меня они — почти священны. До сего времени каждый гражданский год начинался в этом доме молебным пением. И я очень просил бы вас, чтобы даже после моей смерти была сохранена неприкосновенно эта традиция. Я не обращаюсь к Адексашеньке, хотя она, конечно, не отказала бы мне в этой просьбе. Как муж, вы должны быть ее истинным главой и руководителем.

Когда художник, без колебаний, дал самое торжественное обещание, — глаза у генерала сделались чуть-чуть влажными. Он кашлянул, внимательно рассмотрел несколько картинок в иллюстрированном приложении, — и, когда Сергей хотел уже уйти, — неожиданно задержал его торопливым движением.

— Одну минуту… Раз уже мы заговорили об этом предмете… Дело в том, что я только сегодня мог достойно оцедить вашу терпимость и отзывчивость. Я — отец и старик. Вы — молоды, но, быть может, тоже будете скоро отцом. Это — непреложный закон природы. И вот, видите… Мой внук будет носить вашу фамилию, но половина его крови — кровь Немировских. Поэтому я прошу и даже настаиваю, чтобы внуки мои с раннего детства воспитывались в твердых началах веры.

— Позвольте, — сказал художник. Болезненно сдвинул брови, провел рукою по лбу. — Я не совсем понимаю… — И прибавил после короткой паузы: — Дайте мне немного подумать.

— Мне кажется, принимая во внимание умеренность моей просьбы… — начал было генерал слегка обиженно, но, взглянув на Сергея, закончил уже совсем другим тоном: — Как хотите. Разумеется, это не такой спешный вопрос.

Когда художник ушел, генерал просидел еще долго, не меняя позы, барабанил пальцами и отрывисто покашливал. Потом встал, заглянул в буфетную, где Ефремовна перемывала соленые рыжики. Поймал деревянной ложкой один грибок, попробовал.

— Дрянь какая-то, дерево, а не рыжики. Такие грибы и на стол подать стыдно, матушка.

Ефремовна только вздохнула огорченно, — потому что своими соленьями и маринадами она по справедливости гордилась. Но знала хорошо, что генералу не всегда можно противоречить.

А в принцессиной комнате уже сидел художник, нервно мял пальцами окурок сигаретки. Принцесса передвигала с места на место разные безделушки на своем туалетном столике.

— Вот этого слона мне прислали из-за границы. Правда, хорошенький? И мордочка такая немножко плаксивая. Слоны счастье приносят.

— Слоны?

— Ну да. Только говорят, нужно их иметь семь или тринадцать… И чтобы все были даренные. Самой нельзя покупать.

— А я и не знал. Я тебе подарю, если хочешь.

— Только маленького. Самого маленького… У тебя голова не болит сегодня?

— Нет, нисколько. Я сейчас говорил с твоим отцом. По поводу нового года.

— Ну еще бы… Это у него любимый праздник. И всегда он на что-то надеется. Смешно, правда? Как будто не все равно, какой цифрой обозначается год.

— Нет, не смешно. Он мне напомнил… напомнил о том, о чем мы ни разу не подумали до сих пор. Ведь у нас могут быть дети, Алексашенька.

Принцесса отошла в сторону, покраснела. Не столько от девического смущения, как от простой растерянности. До сих пор думала много о любви, но не о детях, и слова художника захватили врасплох.

— Да, конечно… Конечно, могут быть дети… И разве это… разве это так дурно, Сергей?

— Не знаю. Вот твой отец говорил сейчас со мной о наших детях — и я не знал, что ответить.

Принцесса задумалась, закрыла глаза. И Сергей не прерывал ее молчания, ждал. Видел, как слегка шевельнулись тени на лице Принцессы от какой-то новой, еще незнакомой улыбки. Но сейчас же следом за улыбкой набежала грусть, — и глаза, когда открылись, смотрели тревожно.

— Милый, сейчас не нужно об этом. Все придет в свое время.

И поцеловала его в лоб холодными вздрагивающими губами.

А ночью генерал торжественно поднимал бокал и, прокашлявшись, желал нового счастья.

— Лишь бы не было старого горя, — сказала Принцесса. — А в новое счастье я верю. Оно будет.

К концу ужина генерал повеселел, и твердые щеки пошли мелкими розоватыми жилками. Вспоминал старые годы, турецкий поход и, засучив рукав, показывал художнику на жилистой руке, чуть повыше локтевого сгиба, след от картечной контузии. И хвастался:

— У нас, у Немировских, в роду крепкая кость. Другому, несомненно, перешибло бы руку на две части… Вот только Алексашенька, — не в меня, а в покойницу… Уж ты побереги ее, Сереженька.

Художник тоже слегка выпил. В голове сладко шумело, и было приятно, что генерал неожиданно начал обращаться на «ты» и звать Сереженькой.

— Тебе не будет худо, милый?

— Нет, моя Принцесса. Хорошо мне. Только не надо вспоминать.

XVIII

Старый священник быстро, но внятно читал наизусть, почти не заглядывая в рыхлую, истрепанную книжку:

— Боже Святый, создавый от персти человека и от ребра его возсоздавый жену, и спрягий ему помощника по нему, зане тако годно бысть Твоему величеству, не единому быти человеку на земли… Сопряги я в единомудрии, венчай я в плоть едину, даруй им плод чрева, благочадия восприятие.

Принцесса внимательно вслушивалась, и слова, до сих пор незнакомые и ненужные, казались ей теперь значительными и полными глубокого смысла. Временами скашивала глаза на Сергея — и он тоже представлялся ей иным, чем прежде: уже совсем близким, уже мужем.

Генерал, во всех регалиях, стоял справа, у клироса, усердно молился, шевеля усами.

Священник обеими руками приподнял тоненький серебряный венец, надел его на голову жениха, поверх червой повязки.

— Венчается раб Божий Сергий рабе Божией Александре…

Приглашенный в качестве свидетеля приказчик соседнего лесопромышленника, наглухо застегнутый в чужой сюртук, напомаженный и вспотевший, потянулся было, чтобы принять венец, но художник отстранил его нетерпеливым движением. Голова опять болела, а от прикосновения холодного металлического ободка сразу сделалось легче. Генерал одобрительно кашлянул. Художник в венце, сосредоточенный и чинный, ему понравился.

Поближе к выходу, у облупленного свечного ящика, стояли маленькой тесной кучкой посторонние зрители: несколько мальчишек, полуслепой, ветхий старик и старухи. Старухи часто и громко вздыхали, а одна, почему-то, плакала тихими и горькими слезами. У левого клироса, немного подальше от решетки, чем сам генерал, поместилась Ефремовна. Все время озабоченно оглядывалась и имела вид тревожный, как будто опасалась, что торжество нарушится каким-нибудь непредвиденным осложнением.

Дьякона не было, — не полагалось по штату, — и апостола читал, в качестве доброхотного любителя, — лесопромышленник, он же и церковный староста. Но в его огромной туше умещался голос тоненький и сиплый. Чтение было некрасиво и даже походило на насмешку, — и Принцесса нахмурилась, выделила отчетливее свою вертикальную складочку.

Староста, красный от натуги, выкрикнул петушиным воплем:

— …кийждо свою жену сице да любит, якоже и себе; а жена да боится своего мужа.

Слезливая старушка заплакала навзрыд. Усы у генерала перестали шевелиться, а Ефремовна, одергивая на плечах шелковую шаль, бочком, словно краб на взморье, подалась назад, к свечному ящику, и зашепталась там раздраженным шепотом.

Принцесса оглянулась назад, и смутные фигуры в темноте напомнили ей, почему-то, все, что начинало уже отходить в область спокойных воспоминаний: трудную дорогу, рвущийся сквозь туман паровоз и даже высокого, белого человека, который навсегда ушел из жизни. С испугом посмотрела на Сергея, словно боялась и его смутить этими ненужными образами. Но Сергей стоял спокойно и прямо и, кажется, очень был озабочен тем, чтобы свеча в его руке горела ровно, и воск не капал на коврик.

— Господи, как долго…

А священник, выпростав руки из-под ризы, уже подносил Сергею чашечку с теплым вином и говорил все тем же привычным отчетливым говорком:

— Чашу общую сию подаваяй сочетавающимся ко общению брака…

Потом пила и Принцесса, и на губах у нее остались капельки, которые неловко было вытереть.

Пошли вокруг аналоя, кто-то наступал сзади Принцессе на платье, и псаломщик звонко пел про Исайю.

Сняли венцы и быстрее заговорил священник. У свечного ящика зашевелились, и несколько раз хлопнула на тугом блоке входная дверь, прогоняя к ногам холодную волну.

— …да подаст вам долгожитие, благочадие, преуспеяние живота и веры…

Вот, кажется, уже конец. Принцесса вздохнула с облегчением. Сергей был бледен, и глаза запали глубоко: должно быть, очень устал.

В маленьком темном притворе все столпились, заговорили громко. Жали руки, целовались. Даже толстый лесопромышленник бережно приложился к Принцессиной щеке.

У паперти ждала генеральская тройка, запряженная в просторную тяжелую кошеву. Поместились все четверо: генерал с Принцессой, а напротив — художник и Ефремовна. Остальные, с батюшкой во главе, остались на паперти, кланялись низко, махали шапками. Но, кажется, были огорчены и немного обижены тем, что все уже кончилось и не будет веселого свадебного пира.

Кошева тронулась. Запудренные инеем березки весело закачались по сторонам дороги. Принцессе было теперь нехорошо и стыдно. Стыдно, что замешались в ее свадебный обряд чужие и ненужные люди. Хотелось помнить только об одном старом священнике и о старых темных иконах в огненных язычках свечей.

Генерал старался быть веселым. Надетая в рукава николаевская шинель, уже не новая и кое-где потертая, придавала ему добродушный и совсем простой вид. Но серые внимательные глаза часто и с плохо скрытой тревогой останавливались на Сергее. Под маской веселья, как будто, хотелось скрыть злое и позднее раскаяние. И то, что художник был так хорош в старинном серебряном венце, уже не радовало и не успокаивало, а тревожило еще больше.

Кивали березки, стряхивали белые легкие пушинки. Мягко шумели по снегу широкие некованные полозья. И Принцесса никак не могла отрешиться от мысли, что она не просто едет домой, в родную усадьбу, которая скоро покажется уже за невысоким увалом, а начинает какую-то новую, трудную и бесконечно длинную дорогу.

Прижалась коленями к колену Сергея, чтобы сильнее ощутить его близость. Что же? Пусть новая, пусть трудная, дорога… И не хочется думать о конце.

XIX

Свадебный обед, — скромный, на троих, — не удался. У Ефремовны и кроме кухни было за это время хлопот по горло: за всем не уследишь. Бульон припахивал салом, а тесто слоеного пирога никак не хотело поддаваться фальшивым зубам генерала.

Принцесса уже сняла подвенечное платье и была теперь в простеньком, домашнем. Но на лице ее оставалось еще что-то от церковного ладана, и огненных блесток восковых свечей, и праздничной ризы священника.

Художник катал из хлеба аккуратные круглые шарики и по временам осторожно трогал концами пальцев свою черную шапочку. Всем троим было томительно скучно, и генерал усиленно подливал в свою рюмку густой старый портвейн. После жаркого рассказал обстоятельно о каком-то светлейшем князе Василии Петровиче, имевшем девять пудов весу. Посмеялся.

Ефремовна, огорченная неудачей с обедом, принесла турецкое кофе и погребец с ликерами. Потом, доставая из буфета посуду, уронила хрустальную рюмочку отличной венецианской работы, — и обрадованно всплеснула руками.

— Ну, помилуй Бог… Это же к счастью.

Генерал, однако же, не расположен был верить приметам и огорченно покачал головой.

— Э, матушка… Поосторожнее надо бы… Вещь — старинная, музейная… А впрочем… дай Бог, чтобы и в самом деле к счастью.

Поднес ключнице целый стаканчик сладкой и липкой, как свежий мед, малаги.

— За здоровье молодых, матушка.

Ефремовна пригубила и сморщилась, собрала в комочек пухленькое личико.

— Ох, не могу. Горько.

— Это малага-то горькая? — не поняла Принцесса.

— Да вот горько же и все тут. Подсластить надобно.

Генерал легонько, одной стороной рта, улыбался, но в то же время глаза у него были виноватые и извиняющиеся. Не судите, мол, строго нас, старых.

А Ефремовна все топталась настойчиво на одном месте:

— Горько.

Ну, пусть уже будет так, как им хочется.

— Ты понимаешь в чем дело, Сергей?

И, не дожидаясь ответа, сама поцеловала художника прямо в губы.

Тот покраснел и опустил глаза. Почти никогда еще не целовались при свидетелях. Даже, как будто, слегка обиделся.

Ликеры плохо убывали в хрупких венецианских рюмочках. Только сам генерал смаковал любовно настоящий старый бенедиктин, — блаженную выдумку блаженных отцов. Дочь сказала даже:

— Ты бы осторожнее, папочка…

— Опять по поводу склероза? А ну его… Лучше мужа угости хорошенько.

С общим вздохом облегчения поднялись из-за стола. И генерал, торопливо закуривая сигаретку, сейчас же ушел к себе в кабинет, — отдохнуть, подремать на кожаном диване. Плотно притворил за собой дверь.

Принцесса осторожно, но настойчиво, взяла мужа за руку, повела. Он шел, подчиняясь ей радостно — и спокойно.

Миновали большую, в темных с золотом обоях, гостиную. И через маленькую, ни к чему не пригодную, и потому неизвестного назначения комнатку — попали к Принцессе.

Сергей остановился на пороге, слегка недоумевая. А Принцесса прижалась к нему крепко, спрятала лицо у него на груди, волнующаяся и горячая.

Ефремовна, должно быть, много и старательно потрудилась над принцессиной комнатой. Вместо одной девичьей, опутанной кружевами кровати, стояли теперь две рядом, — одинаковые, белые и пышные. Только маленький ночной столик со свечой под шелковым абажуром разделял изголовья. Поперек одной кровати аккуратно, как в магазинной витрине, улегся прозрачный батистовый пеньюар, а поперек другой — турецкий халат, отличный, мягкий и теплый, со шнурками и кисточками. И над кроватями повис с потолка стеклянный, в бронзовой оправе, фонарик. Узенькая, высокая ширмочка таинственно отгородила один угол комнаты. И по всему было видно, даже подчеркивалось, что отныне здесь будут жить двое: мужчина и женщина.

— Тебе не нравится, Сергей? — спросила Принцесса, не отрывая лица от его груди. И, не сомневаясь в ответе, прибавила просто и огорченно:

— Мне тоже.

— Нет, отчего же? Может быть, это так и нужно. Да и не все ли равно нам? Только почему ты думаешь, что я ношу халаты?

— Так разве я это? Какой ты смешной, Сергей… Разве я могла бы сама. Ну пойдем…

Провела его через комнату, минуя пышные кровати, к тому креслу, которое и прежде любил художник. Сама опустилась у его ног, на низенькую скамеечку. Гладила его руки, целовала.

— Вот и новая жизнь, Сергей. Не смотри на это, не нужно. Ведь это, правда, только внешнее и потому — все равно, какое… Мне все казалось, что до сих пор мы с тобой шли по узенькому, узенькому мостику… Мостик совсем ненадежный, качается, когда ступаешь. А внизу — темно, ничего не видно. Может быть, там — бездна, пропасть. А сегодня мы миновали этот мостик, Сергей, и под ногами у нас — твердая почва. Я так думаю. Я хочу так думать.

— Бездна — позади, — отозвался художник, и нельзя было понять, — подтверждает он мысль Принцессы — или сомневается. Принцесса крепче сжала его руки.

— Да позади уже.

Зимние сумерки похожи на непрозрачный свет. Как будто тени отделяются от предметов, расплываются в густеющем воздухе, сообщая ему свою тяжесть. Кровати были по-прежнему белы и пышны, но уже не различались кружева и почернел фонарик, в котором не зажигали огня. Художник плотнее прижался спиной к упругим подушкам кресла.

— Может быть, ты слишком веришь в счастье, Алексашенька… А я боюсь. Что, если вместо счастья дам тебе страдание, какого даже не вместит твоя душа?

— Разве любят — для счастья? Любовь делает радостным страдание. Ведь ты сам это знаешь. Разве я могу тебя учить? И страдания я не боюсь, только бы с тобой. И потом — ведь мостик, все-таки, мы уже перешли.

Художник молчал, но Принцессу не тяготило это молчание. Слишком была полна своим счастьем. Легко, не обдумывая, бросала слова так, как они рождались в мыслях, строила планы далекого будущего и сейчас же возвращалась к завтрашнему дню. Вспомнила о мастерской, о полотнах и красках, которые на днях пришлют из столицы.

— Но работать ты будешь совсем понемногу, — и только то, что само просится из души. Некуда торопиться. Ты еще так молод — и у тебя уже большое, настоящее имя. И еще я никогда не позволю тебе работать только ради денег. Лучше уж мы будем совсем нищими.

Немного помолчала.

— Ты слушаешь меня, Сергей?

Гуще всего были сумерки в углу за кроватями, около высокой узенькой ширмы. Там они собрались темной и жесткой полосой, как будто намалеванной щетинной кистью. Художник всматривался и так же, как недавно в зале с золоченой мебелью, без удивления и испуга увидел руку с обручальным кольцом, прижатую к еще невидимой груди. Потом в разных местах одновременно и быстро, как черные пятна на фотографической пластинке, опущенной в ванну с проявителем, выплыли и запечатлелись рукав, край плеча, складка на брюках и нижняя половина лица, до глаз. Остальное не было видимо, а только угадывалось.

Художник не удивился и не испугался, но был недоволен. Сейчас он совсем не был готов к этому и не мог себе представить, чего можно ждать дальше.

— Ты слушаешь?

Нужно ждать, ждать не шевелясь и не отводя глаз. Только этим и можно одолеть его, удержать в границах.

Принцесса соскользнула со скамеечки, встала на колени, заглядывая пытливо в лицо художника. И даже в темноте заметила его напряженно всматривающиеся, холодные и пустые глаза. Отшатнулась невольно, потом с неожиданной силой схватила за плечи, потянула к себе.

— Сергей милый!..

Призрак исчез не сразу и дольше всего продержалась появившаяся первою светлая рука с обручальным кольцом на пальце. И хотя ничего не было больше, кроме жесткой пустоты, но ясно чувствовалось, что эта кажущаяся пустота — только обман, а настоящее исчезло лишь на время, притаилось.

— Я не могу выносить, когда ты так смотришь, Сергей. И ведь ты только что был совсем другой, — хороший, добрый, ласковый. Что случилось? О чем ты думал?

Художник покачал головой.

— Я не думал, Алексашенька. Не нужно спрашивать, но я не думал.

И голос его звучал глухо и неровно, как будто должен был одолеть какую-то преграду прежде, чем вырваться из уст. Это было странно и неожиданно, но Принцесса сознавала, что любимый ускользает из-под власти ее любви. И, чтобы победить врага еще неведомого, но уже опасного, чтобы смять его первым же натиском, не позволив укрепить злые корни — девушка привлекла к себе художника, зашептала торопливые, обжигающие слова. И весь скрытый, тайный огонь страсти вырвался наружу, освобожденный страхом за любимого.

— Нет, нет, ты — мой. Ты не должен думать о том, что было. Ты — мой. Ну вот, сегодня они хотели, неумелые, испортить нашу радость, но мне все равно. Я сделаю так, как хочу сама. А я хочу быть твоей настоящей Принцессой, ты слышишь? Ты — мой.

Оставила его на мгновение, метнулась к двери, повернула ключ в тугом замке. Потом возвратилась, обдавая все тем же огнем, настойчивая и властная, как повелительница, почти как богиня. И с гордой радостью победительницы отдавала свою страсть и свое тело в жертву любви.

— Светлый мой, любимый мой, вот сейчас, вот теперь. Хочу, чтобы всегда были светлы твои глаза.

Замелькали радостные огни, угнали сумрак. Крепкий и сильный, как еще некогда в жизни, художник взял на руки свою Принцессу, припал губами к губам.

— Твой.

XX

Принцесса любит кататься в санках беговушках, совсем маленьких, так что едва можно уместиться вдвоем. Сама правит, крепко захватывая щегольские синие вожжи. Гнедой мерин Славчик уже дожил до почтенного возраста, когда забываются капризы, хотя и не утратил еще крупной породистой рыси. Не выходит из повиновения ручкам Принцессы, ловко носит легкие сани по узким, плохо наезженным, лесным дорогам.

В полдень, на другой день после свадьбы, кучер подвел Славчика к крыльцу. Мерин добродушно пожевывал удила, пускал носом струйки пара в морозный воздух. Скосив ухо, посмотрел назад, на кучера, и по-стариковски отставил переднюю ногу.

— Ты готов, Сергей? Едем?

Ефремовна волнуется.

— Глядите, может, не остыли еще? Не захватило бы горлышко после горячего кофею…

Но художник одет тепло, даже слишком тепло. Оттягивает плечи уже испытанная в морозах пыжиковая доха.

Выйдя на крылечко, с сомнением посматривает на крохотные санки.

— Поместимся ли?

— Вот еще… Когда училась править, так ездила вдвоем с Авениром, а он — раскормленный, не тебе чета,

— Уж и скажут барышня, — стыдливо прикрывает свою пасть широкой ладонью кучер.

— Какая барышня? Ты что, забыл уже?

— Точно, что виноват… Как-то по новости…

И правда — поместились в санках хорошо и даже очень удобно. Тесновато, правда, — но это и лучше. Нужно крепко, крепко обнимать Принцессу, чтобы, если падать на ухабе, так уж обоим вместе. Принцесса разбирает синие вожжи, наматывает их на меховые рукавички.

— Трогай, Славчик.

Скрипят, посмеиваясь, полозья. Комочки слежавшегося снега проказливо прыгают на медвежью полость, концы которой, свисая, то и дело волочатся по дороге.

Принцесса сидит чинно, на первых порах целиком поглощенная своим делом. Она — все такая же, какую привык уже видеть художник, но в то же время и другая, совсем другая. Те же глаза, но смотрят они шире и глубже. И в улыбке иначе складываются губы. И еще заметил художник: в ярком солнечном блеске лицо Принцессы всегда светится каким-то своим особенным светом. Этот свет теперь тоже другой, не прежний. Художник знает, что он сам — виновник этой перемены, и слегка гордится этим, и в то же время, почему-то, немножко жалко, хотя теперешняя Принцесса — лучше прежней. Человек ненасытен, и ему хотелось бы иметь все счастье зараз, — и прошлое, и настоящее.

За воротами санки раскатываются на крутом повороте и правой стороной мягко толкаются в наметенный сбоку дороги сугроб. Славчик неодобрительно мотает головой, потом выравнивается и трусит мелкой ленивой рысцой. Хороший шаг является у него обычно только на обратном пути, когда близка уже в мечтах спокойная конюшня. Принцесса дергает вожжами, причмокивает — и, отчаявшись, поворачивает к художнику смеющееся лицо.

— Ну и пусть его… Нам ведь не к спеху.

— Конечно, не к спеху. Пусть хоть шагом.

— Вся жизнь впереди. А это — много.

Тоненькие елочки стоят чинно, строгие и прямые: боятся просыпать алмазный иней.

— Как невесты, — смеется, показывая на них, Принцесса. — Знаешь, бывают такие мещанские невесты, худосочные и с длинными шеями. И всегда выходят замуж за телеграфистов.

Кружево заячьих следов накручено по снегу. Генерал давно уже не охотился, и дичь осмелела, подбирается к самой ограде усадьбы. Бродят, говорят, где-то близко и волки: рассказывал на кухне приезжавший с рыбой мужик.

Едут по той самой дороге, по которой вчера везла из церкви украшенная ковром кошева. Слишком близко еще это воспоминание, и невольно к нему и только к нему возвращаются мысли.

— Слушай, Сергей, почему это люди так упорно разделяют душу и тело? Я, конечно, не о науке говорю, не о курсе психологии каком-нибудь. Там теперь иначе. А вот в простой, в обыкновенной жизни — и в вере. Душа и тело — как небо и земля, огонь и вода. Или просто люди не умеют хорошо чувствовать? Если бы чувствовали, так поняли бы уже давно, что все это — одно и то же, что нет разницы.

— А христианство?

— Ну, может быть, христианство виновато, — я не знаю. А, может быть, я сама думаю и чувствую не так, как нужно. Говорят про любовь: плотская — темная, и духовная — светлая. Так это глупо же… Совсем ясно и попятно, что настоящая любовь — никакая.

— Никакая?

— Ну да, никакая, — то есть всякая. Это одно и то же. Ты понимаешь: нет разницы. Я не могу отдать тебе своего тела, не отдав души — но и наоборот тоже. Об этом, кажется, женщины не говорят с мужчинами, Сергей, и особенно на другой день после свадьбы. Но я хочу, чтобы ты знал все мои мысли. Ведь ты не видишь в этом ничего плохого, да?.. И вот зачем я буду скрывать, что, когда я полюбила тебя, мне необходимо было отдать тебе и свое тело? Потому что это одно и то же, слишком связано. И вот, может быть, я очень плохая и гадкая, но только мне совсем не было стыдно смотреть на тебя, когда ты в первый раз поцеловал меня уже как муж, как хозяин. Я хотела радости — и нашла ее, и эта радость — чиста и прекрасна. Прежде я, все-таки, боялась, что ты уйдешь от меня… А теперь я знаю, что только что-нибудь очень уж большое и жестокое может разлучить нас. И потом… Ведь тебе тоже дала я радость? Ты не жалеешь?

— Жалею, Алексашенька. Жалею, что так неудержимо убегает время… А я хотел бы, чтобы не стало больше на дней, ни часов. Чтобы всегда было, как сейчас.

Славчик пофыркивает и вопросительно косит глазом: не пора ли повернуть? По его мнению, уже накатались достаточно. Но седоки, кажется, думают совсем иначе. От яркого света рябит в глазах, — так рябит, что у художника начинает даже разбаливаться висок, — но так же светло и на душе, — и мысли — как алмазные искры на голубом снегу. Морозный воздух так прозрачен, что видны черными точками на далекой колокольне озябшие вороны. Кругом — ничего, кроме сугробов и леса, и эта далекая колокольня, как будто, мешает. Хочется отодвинуть ее еще дальше. И приятно, что каждый размеренный шаг Славчика удаляет от усадьбы.

— Когда ты совсем окрепнешь, Сергей…

— Я еще никогда не был так здоров…

— Нет, все-таки… Когда совсем окрепнешь, будем бегать на лыжах. Это лучше, чем кататься на Славчике. По крайней мере, ни от кого не зависишь. А то, видишь, — нам-то хорошо, а он — недоволен. Ему уже домой хочется.

— Ничего. Пусть потерпит.

Да и самой Принцессе, пожалуй, не жаль ленивого мерина. Она даже решается на крайнюю меру и щелкает кнутиком по гнедому, слегка запудренному инеем, крупу. Славчик не от боли, а от обиды прядает ушами и прибавляет ходу. Большой медный бубенчик, укрепленный по-чухонски, над седелкой, звенит задорнее. Болтает за четверых, что-то торопливо рассказывает и сам над собой хохочет, а седоки слушают его молча.

У легкого подъема Славчик неожиданно останавливается, — и по всему его облику заметно, что чаша его терпения переполнилась. Делать нечего: приходится поворачивать домой.

С наезженной дороги санки глубоко проваливаются в сугроб, раскачиваются, как лодочка в бурю. Славчику — по брюхо, но он крепко упирается ногами и тянет, довольный тем, что настоял-таки на своем. И добросовестно вытягивает санки обратно на дорогу. Теперь уже не нужно его погонять: бежит крупной, красивой рысью, и елочки-мещанки кружатся в залихватском хороводе.

От встречного ветра кровь приливает к щекам.

Художник говорит задумчиво.

— Может быть, все будет хорошо, все уладится…

— О чем ты думаешь, Сергей? И что уладится?

— Наша жизнь, конечно.

— Нет, не то. Я же знаю, что не то. Послушай, можно сказать тебе одно… одну маленькую правду? Ты не рассердишься?

— На тебя, солнышко?

— Так вот. Ты что-то скрываешь от меня. Зачем это? Если тяготит тебя — так ведь двоим легче нести тяжесть.

Узор заячьих следов вдруг привлек все внимание художника. Смотрит на него, не отрываясь, — и Принцесса тщетно старается поймать взгляд мужа.

— Что я могу скрыть? Ты знаешь всю мою жизнь.

— Может быть, что-нибудь совсем маленькое. Трещинку. Но скрываешь. Не нужно так. Ты потом сам пожалеешь, Сергей.

Чувствовала всем сердцем, что говорит правду, но не настаивала больше. И даже раскаялась в уже сказанном, потому что Сергей как-то сразу нахмурился, потемнел. Потеряло свою власть голубое очарование снега.

— Папа советует поехать нам весной на Ривьеру, а мне не хочется. Лучше нашей весны ничего нет на свете. Вот сам увидишь.

— Конечно, Алексашенька. Я не хотел бы никуда уезжать отсюда.

— Я уже вижу, какие этюды ты здесь напишешь. Ты знаешь эту особенную сиреневую дымку, которая так смягчает все тона. Весна здесь приходит так быстро, что зима еще не успевает умереть, когда уже цветут первые цветы, — и это дает такое сочетание красочных пятен, какого не найдешь нигде больше.

Вот уже потянуло дымом, и серая изгородь, окружившая сенокосную поляну, одними острыми верхушками торчит из снега, напоминая о близком жилье. Славчик весело ржет и летит стрелой. Принцессе некогда разговаривать больше. Нужно следить, чтобы не вывалиться из санок. Это не опасно, потому что снег мягок, но ведь Сергей может простудиться.

— Держись крепче, милый.

— Авенир широко распахивает ворота, но увлекшийся Славчик сделал слишком крутой поворот. Санки задевают за столб и останавливаются с резким толчком. Старый гнедой мерин очень сконфужен, он сам подается назад, чтобы освободить санки, и потом медленно плетется через двор к крылечку.

Принцесса с трудом выбирается из-под тяжелой медвежьей полости, стряхивает снежную пыль, набившуюся в пушистый мех шубки. Руки у нее ноют от толстых синих вожжей, и она по-ямщичьи хлопает несколько раз ладонью об ладонь. Потом поворачивается, ищет мужа, который сошел раньше. Художник стоит в нескольких шагах от крылечка, наклонив голову, и на что-то внимательно смотрит. У Принцессы все еще рябит в глазах от ветра и от алмазного блеска, и потому она не сразу может уловить направление его взгляда.

На притоптанном, твердом снегу, среди щепок и луковичной шелухи, темнеют кое-где слегка подтаявшие красные пятна и брызги. Они — матовые, густые и, как будто жирные, — и потому выделяются особенно резко.

— Что это такое, Авенир?

— Это? — Авенир трет по самому большому пятну подошвой сапога, по пятно — твердое, ледяное и не стирается. — Это? Да поросенок. Ефремовна приказала зарезать, а он, вислоухий, вырвался, — живучий. Вот и нагадил.

Принцесса торопливо взяла под руку Сергея, стараясь не слушать дальше.

— Пойдем же…

Художник пошел, оглядываясь. И сказал тем, нехорошим, почтя беззвучным, голосом, который так не любила Принцесса:

— Я знаю, я видел и раньше. Кровь на снегу.

— Ну да, ведь ты же слышал. Просто резали поросенка. Авенир вычистит, засыплет свежим снегом.

— Я знаю. Красные пятна. Темно-красные. Совершенно такие же, как были на площади.

XXI

Художник подолгу просиживал в библиотеке генерала. Брошюры и новые пестрые книжки, которые получал генерал почти с каждой почтой, совсем не привлекали его. Облюбовал из всех один только шкаф, заброшенный, отодвинутый в самый дальний угол и обросший долголетней коричневой пылью. Там тесно стояли неуклюжие, но крепко переплетенные тома в рыжей с золотом коже и в сером холсте. Заманчиво и таинственно пахло от них стариной, — неторопливой, задумчивой и прочной. Художник листовал слежавшиеся желтоватые страницы, рассматривал с лупой в руках гравюры и тонко, с давно уже забытым умением, резаные политипажи. Все это уносило далеко от жизни и помогало дышать счастливо и свободно.

Принцесса, ступая осторожно атласными домашними туфельками, заглянула было в библиотеку и так же неслышно, как тень, исчезла.

По зале с золоченной мебелью ходил взад и вперед генерал, слегка припадая на правую ногу. Почему-то второй уже день держалась в пятке острая, стреляющая боль: не то просто ревматизм, не то начало подагры. И генерал, всегда лечившийся по собственным методам, прогонял боль усиленным моционом. Не останавливаясь, на ходу, заговорил с Принцессой:

— Как дела, Алексашенька?

— Хорошо, конечно. Сергей сегодня спал отлично, не бредил. Ты знаешь, мы ни за что не поедем за границу. Здесь лучше.

— Все хорошо и отлично, а глаза у тебя никуда не годятся. Эх ты, — женатая женщина. Пусть хорошо, но тем не менее я стою на своем: поторопились.

— Вот этого никогда больше не говори, папа. Не надо.

— Раз ты так волнуешься, то я могу предполагать, что ты и сама со мною согласна. Самая естественная психологическая догадка.

— Плохой ты психолог, значит. И вообще — зачем ты меня запугиваешь, папа? Все идет хорошо. Сергей уже здоров, — по крайней мере почти здоров, — а ты запугиваешь. Неужели ты думаешь, что я могу разлюбить?

— Ты — Немировская. В роду нашем есть много грехов, но нет измены. Да и разлюбить не за что. Он — не плохой человек, твой муж. И даже похорошел лицом за последнее время. Особенно с тех пор, как женился. Но ведь и ты у меня…

Даже остановился на минуту, любуясь дочерью со спокойной отцовской гордостью. Яснее заметил под глазами у Принцессы темную скорбную тень и переменил разговор:

— Сергей в библиотеке? Пойду и я. Он мне обещал рассказать кое-что о моих гравюрах… Знаешь, та большая папка, что осталась от бабушки… Говорит, что есть очень ценные.

Поцеловав в лоб Принцессу и вдруг, захваченный каким-то внезапным порывом, перекрестил ее.

— Дай-то Бог тебе долгого счастья, детка…

Принцесса ушла в спальню с двумя пышными кроватями. Там приютился ее маленький, розового дерева, письменный столик.

Открыла бювар и начала писать быстро, не заботясь о внешнем, о фразе.

«Дорогой мой, милый доктор, это первое письмо, которое я пишу вам с того времени, как мы расстались. Впрочем, я ведь и не обещала вам писать. То есть, если не случится чего-нибудь особенного, для чего мне потребуется ваша помощь. Ведь я была немножко сердита на вас, вы помните? Но не пугайтесь, пока еще вашей помощи мне не нужно. Просто хочется поговорить с вами и немножко посоветоваться. Я замужем, доктор, — хотя вы, конечно, уже это знаете. Ведь вы все это время старались следить за моей жизнью, сознайтесь! И я счастлива. Вы понимаете, что это значит: его мысль — моя мысль, его рука — моя рука, и его рана — моя рана. Дорогой мой, я не хочу делать вам больно, но я надеюсь, что вы уже исцелились и, кроме того, если вы меня любите, так ведь вы первый должны радоваться моему счастью.

Вы чувствуете уже, что я пишу вам совсем не то, что нужно? Как это глупо, что я не умею лгать и притворяться.

У меня есть горе, доктор, — очень большое горе. Может быть, оно даже больше моего счастья. Это горе — еще не сейчас, оно почти все впереди, но я переживаю его сильно и жестоко.

Дорогой, я только что уверяла отца, что Сергей совсем выздоровел, но я знаю лучше всякого другого, что он еще не поправился и, может быть, никогда не поправится. А это хуже, чем если бы я сама была больна и умирала.

По ночам он часто разговаривает долго и громко, а я слушаю и боюсь разбудить. Разговаривает он совсем не так, как днем, — и мне кажется даже, что ночной Сергей не знает меня и не любит. По крайней мере, он никогда не упоминает моего имени. Но иногда он вспоминает много других имен, совсем мне незнакомых, спорит с ними и плачет. Плачет часто, и никогда не смеется. Мне очень больно, что я совсем не понимаю его ночной жизни, и потому если бы только я могла заболеть так же, как он, я с радостью отдала бы за это полжизни. Если для этого нужно только, чтобы меня так же избили, и чтобы у меня треснул череп, как у Сергея, то я, конечно, согласна.

А пока я стараюсь проникнуться его жизнью как можно глубже. И вот здесь тоже есть очень тяжелое, милый доктор: днем он тоже временами что-то скрывает от меня и ни за что не хочет сознаться. А в этом, дневном, спрятан ключ к его болезни и, стало быть, и к его душе.

Знаете, чего я боюсь больше всего, доктор? Не болезни, не страданий, а только той минуты, когда Сергей отойдет от меня навсегда. Если я не сумею теперь же сделаться для него совсем, совсем близкой, эта минута может наступить неожиданно. И ведь вы понимаете, что он не уйдет от меня наверх, не сделается выше и лучше, чем теперь. А если ему суждено упасть в бездну — я хочу упасть вместе с ним.

Доктор, вы, может быть, лучше Сергея. Ведь вы такой хороший, честный и добрый человек. Но даже если бы я встретила вас раньше, я не могла бы вас полюбить именно потому, что вы никогда не поднимаетесь и никогда не упадете. Я ценю свою любовь очень дорого и потому отдаю ее всю без остатка. Ведь если большой алмаз разбит на множество кусков, то эти куски останутся алмазами, но потеряют цену. Не требуйте же, чтобы я отдала вам частицу своей любви, но знайте, что нет больше на свете ни одного человека, с которым еще я могла бы говорить так же, как с вами. Вы должны мне ответить. Если вы надаете мне каких-нибудь благоразумных медицинских советов, я, конечно, не стану их исполнять и буду знать, что вы совсем меня не поняли.

Сейчас придет сюда Сергей, я не хочу, чтобы он знал что-нибудь об этом письме. До свиданья. Когда понадобится — я позову вас, и вы приедете. Ваша Принцесса».

XXII

Морозы крепчали, снег под ногами звенел, как разбитый хрусталь, и розовый дым крутым столбом поднимался из труб к низкому ледяному небу. Генерал распорядился, наконец, закрыть наглухо большие парадные комнаты, и Ефремовна на этот раз подчинилась без возражений. В усадьбе сделалось теплее — и уютнее. Смягчились, почти исчезли неведомые шумы и шорохи. Не пахло пустотой и пылью. И как-то придвинулись друг к другу, хотя и остались в прежних своих комнатах, все жильцы усадьбы: двое молодых, генерал и ключница.

Трехцветная кошка, вечная девственница, влюбилась в Сергея, ходила за ним по пятам, терлась, мурлыча, об его башмаки и знать не хотела своей настоящей хозяйки. Художник часто брал кошку к себе на колени, почесывал ей за ушами и гладил. Легкие прикосновения к мягкой и теплой шерсти успокаивали, почти усыпляли.

По случаю морозов Авенир только два раза в неделю ездил теперь в село за почтой.

Привозил кипу газет, журналов и писем, от которых в тепло натопленной комнате шел сырой и неприятный холод. И стыли пальцы у генерала от скользких оберток и бандеролей.

Почту привозили днем, еще засветло, но иногда Авенир запаздывал, задерживался в селе дольше обычного, благодаря хозяйственным поручениям Ефремовны. И ключница приносила холодный бумажный тючок в столовую, где все трое проводили сумерки после раннего деревенского обеда.

— Ведь не стоит читать, правда? — говорила тогда Принцесса, глядя на мужа просительно и в то же время строго, как старшая.

И генерал поддерживал:

— Что тут читать? Сущая канитель. Если бы только не выработанная долголетним режимом привычка… Могу засвидетельствовать по личному опыту, что средний уровень нашей литературы значительно понизился по сравнению с предыдущими годами.

Много раз уже приносили почту, а художник не прикасался ни к газетам, ни к книжкам журналов. Только гладил усиленно нежную кошачью шерстку и смотрел на свежую печатную бумагу слегка загоревшимися глазами, как смотрит на рюмку вина давший зарок пьяница.

— Уровень литературы понизился! — наставительно повторял генерал и уносил всю почту к себе в кабинет. Там разделял газеты на три одинаковые порции, чтобы хватило на каждый день свежего чтения вплоть до будущей почты. Потом вооружался тонким и острым, арабской стали, стилетом и вскрывал конверты. А журналы часто так и оставались не разрезанными: не хватало на них ни времени, ни охоты.

Но однажды, в сумерках, художник рассеянно потянул к себе за уголок отсыревшую холодную газету, так же рассеянно сорвал бандероль. Принцессы не было в комнате: нездоровилось еще с утра, и сейчас же после обеда она ушла отдохнуть. Генерал только приподнял брови, закашлялся, но ничего не сказал.

А впрочем, художник вел себя так, что острое беспокойство, зародившееся в душе генерала, скоро погасло. При свете висячей лампы неторопливо просмотрел большую серую простыню. По временам беззвучно шевелил губами, как часто делают люди, читающие какое-нибудь особенно любопытное известие. Несколько раз поморщился, как от боли, но ничем не выразил особенного волнения. Добравшись до объявлений, аккуратно сложил газету, присоединил ее ко всей остальной пачке и поднялся.

— К Алексашеньке? — очень ласково спросил генерал.

— Да, проведать.

У дверей остановился, как будто хотел сказать еще что-то. Кошка, вытянув заднюю лапу, встряхнулась и пошла следом.

— С переменой луны потеплеет! — сказал генерал, не дождавшись, чтобы заговорил Сергей. — В «Новом Времени» предсказывают продолжительную и суровую зиму, но я не верю. Там одинаково лгут и о погоде, и о политике. Вот, например, о масонах. Что это такое? Мой собственный дед был масоном и даже, как видно из документов, имел звание мастера. А все Немировские издавна отличались преданностью престолу.

Художник приложил палец к губам, что-то соображая. Трехцветная кошка, настойчиво мурлыкая, выгибала спину. Осторожно отстранив ее носком башмака, художник рассеянно взглянул и ушел, бросив уже на ходу:

— Там мирты и розы, а здесь сосны и снег. Но это не меняет дела. Когда же кончится?

Генерал забарабанил пальцами так усердно, что подпрыгнула и задребезжала бронзовая пепельница. И долго посматривал на дверь, за которою скрылся Сергей, как будто ожидал, что он вернется.

Принцесса сидела в кресле, подобрав ноги, кутаясь в пуховую шаль. Книжка, которую читала недавно, упала с колен на пол, светлела на ковре смутным беловатым пятном.

Когда вошел муж, какою-то слишком торопливою, не своей обычной, походкой, Принцесса вздрогнула, подняла голову, отгоняя легкую дремоту. Художник недовольно покосился на темный угол за ширмой.

— Почему не зажжешь огня?

— Я отдыхала, а огонь раздражает. Но если ты хочешь…

— Нет, зачем? Все равно.

Остановился у кресла, положил руку на обитую плюшем спинку. Кошка прыгнула на кровать, свернулась клубочком.

— Алексашенька, почему начинаешь чувствовать красоту только тогда, когда отойдешь от жизни? Там, на юге, настоящая, большая жизнь шла по ту сторону гор. И ты помнишь, как радостны и красивы были наши дни, как много было в них света и красок. Ты помнишь?

Принцесса кивнула головой.

— Я помню.

— Но стоило только перешагнуть за пределы нашего уголка — и все это, радостное, исчезло, как тень. Ушел я, чтобы подметить и отразить новую красоту, — красоту борьбы — и ошибся. Никакой новой красоты не было. Да, теперь-то уже можно сознаться, что ее не было и, пожалуй, не могло быть.

Принцесса чувствовала, что этот разговор очень волнует Сергея. Но бесполезно было бы остановить его сейчас. И потом, — может быть, пора уже смотреть широко открытыми глазами. Не меняя позы, Принцесса слушала внимательно и молча.

— Ты знаешь, всякая красота и великое искусство, отражающее красоту — это и есть душа жизни. Не пустая прибавка, не украшение, без которого легко можно обойтись, — а именно душа. И потому искусство родилось на земле вместе с человеком и вместе с ним уйдет. И дикарь, царапающий рисунок на куске бересты — такой же художник, как и мы, искушенные, воспринявшие в себя мудрость поколений. А где нет красоты, где не хотят ее и не знают — там люди становятся похожими на зверей: они тупы и бессмысленно злобны, как скоты. Вот, сейчас похоронили красоту. И если она не воскреснет — мир погибнет. Нужно воскресить ее.

— В борьбе всегда много крови и грязи! — сказала Принцесса. — Но когда-нибудь придет победа.

— Победа? — художник усмехнулся и отошел от кресла. Стоял перед Принцессой и дышал неровно, как будто изнемогал от лихорадочного жара. — Нелепо говорить о победе. Сейчас я читал газету. Какая гнусная выдумка — эти газеты! На грязном листе дешевой бумаги они собирают всю глупость, всю пошлость, все преступления, которые пятнают землю. И все это подобрано одно к одному, как цветы в букете.

— Не нужно было этого делать, Сергей. Если бы я была там, в столовой, я уговорила бы тебя не читать.

— Да, да. Вместо прежнего уголка, за цветущими горами, ты создала мне другой. Там цветы, здесь снег. Но ведь это же все равно. Я люблю тебя. Должно быть, я счастлив. Но ведь я не только муж твой. У меня есть хозяин, который когда-нибудь потребует отчета в доверенном мне богатстве. Ты знаешь как в притче. Я — ленивый раб. Но, чтобы работать, нужно надеяться. А вот, между тем — едва зародятся надежды — и уже нет их. Ты понимаешь, что это — какая-то яма, тупик. Если бы ты могла помочь мне…

— Я постараюсь, Сергей. Но ты очень взволнован. Может, лучше было бы…

— Нет, нет. Теперь уже поздно. И, видишь ли, я уже достаточно окреп. Это не значит, что я могу уехать отсюда. Я могу здесь работать лучше, чем где бы то ни было. Но я буду работать для жизни — и от жизни. Я не хочу больше скрываться в уголке. Чего бы это мне ни стоило, но я обязан напомнить людям о поруганной красоте. И если мне удастся — ты можешь гордиться своим мужем, моя Принцесса. Моя поездка научила меня многому. Моя книга жизни заполнена теперь письменами, которые никогда не изгладятся. Это пустяки, что мне разбили череп. За то, что я узнал и понял, можно было бы заплатить и дороже.

Принцесса соскользнула с кресла, зажгла свечи на туалетном столике. Два желтоватых огонька отразились в зеркале, заиграли в хрустале граненых флакончиков. И теперь не так жутко было слушать Сергея. Художник подождал, пока она вернулась на прежнее место, провел рукой по голове. Он не носил уже больше черной шелковой шапочки: волосы отросли волнистыми прядями, прикрыли широкий угловатый шрам.

— Да, так вот… И чтобы ты поняла меня, я должен рассказать тебе… Первые дни после отъезда я как-то слишком мало еще разбирался в том, что видел и чувствовал. И часто ошибался, внешнюю оболочку принимал за сущность… Тогда мне казалось еще, что конечная победа неизбежна. Пятна? Они мало беспокоили меня, эти грязные пятна. Я просто не хотел замечать их. Я переезжал из города в город, впечатлений было слишком много и потому, может быть, они не поддавались анализу. Да, я видел борьбу и даже сам участвовал в ней, но никак не мог уловить главного, основного фона, ты понимаешь? Были только отдельные, пестрые мазки, но еще не было картины. А когда я пробовал расспрашивать присяжных революционеров, пытался заглянут в их души — это не давало мне ничего нового. Строить теории они вообще умели лучше, чем перестраивать жизнь. Я все искал, искал. И вот, наконец, я попал на погром.

В комнате, как будто, сделалось очень холодно. Принцесса плотнее закуталась в шаль, поджала под себя ноги. Но шаль не спасала, и мелкая жуткая дрожь побежала по плечам и спине.

— Накануне я был на большом митинге. Собрались в каком-то вонючем манеже с ободранными стенами. На трибуну поднимались старики и молодые и много говорили, но, кажется, никто их не слушал, и все были похожи на пьяных. А на трибуне колыхалось знамя, и все это было, если хочешь, красиво: и знамя, и захудалый адвокат, который говорил, как пламенный трибун, и пьяная от счастья толпа. Потом шли по городу большой и шумной процессией, но не сделали ничего, что было необходимо, и этим, конечно, воспользовались считавшиеся уже побежденными власти. Утро, помню, было пасмурное. Падал мелкий снежок. А земля была от мороза твердая, как камень. Вчерашний адвокат прибежал на сборный пункт милиции. Губы — белые, и борода трясется, и едва может говорить. Впрочем, это все не так важно. Одним словом, нас собралось шестьдесят человек, кое-как вооруженных. Пошли к дому. Пошли к дому, который осаждала черная сотня вместе с казаками. И те, может быть, испугались наших револьверов, а, может быть, это заранее было обдумано, — но только ряды перед нами расступились. Мы беспрепятственно вошли в дом, не сделав ни одного выстрела. Расставили посты у входов, у лестниц, у окон. Я стоял в первом этаже, у окна, которое выходило на площадь. Хорошо видел осаждавшую нас толпу. За моей спиной метались бестолково, кричали и плакали мужчины и женщины, и я знал хорошо, что огромное большинство из них совсем не причастно ни к какой революции. Они и собрались-то здесь только для того, чтобы получить свое жалование за последний месяц… Несмотря на это, некоторые вели себя очень мужественно, и малодушно плачущих мужчин я заметил больше, чем женщин. Впрочем, я мало смотрел на них. Под окнами теснилась толпа, отвлекала все мое внимание. Их было много, Алексашенька. Но, пожалуй, немногим больше, чем было заперто в доме. И за их спинами я видел тесные ряды казачьих лошадей.

Художник присел на край кровати, погладил кошку. Та потянулась лениво, выпустила когти.

— Видишь ли, я не думал, что это будет так тяжело. Но дело не в подробностях. Подробности ты давно знаешь из газет, из рассказов. Но ты не видела толпы, а я видел. Все это были люди на первый взгляд такие же разные, какие бывают во всякой толпе. Вместе с ободранными босяками — прилично одетые, старики вместе с молодыми, даже дети и женщины. Но когда я присмотрелся внимательнее, я увидел, что у всей этой толпы есть только одно лицо. Ты тоже встречала такие лица. Ты их знаешь. И они так обыкновенны, что ты проходишь мимо них спокойно, не замечая. Знаешь, так: глаза маленькие и очень неподвижные, так что поворачиваются только вместе с головой. Нос — толстый и мясистый, похожий на кусок сырого теста. Жесткие, в черных точках, щеки. И лоб тоже жесткий, каменный, и морщины на этом лбу как будто неряшливо вырублены затупившимся резцом. И когда я увидел это лицо, — я почувствовал, что оно ужасно не своим безобразием, а именно этой своей каменной неподвижностью, отсутствием души.

— Не надо больше, Сергей. Ну я прошу тебя. Очень прошу.

— Подожди, я сейчас кончу. Еще только два слова… Так вот. Я верю, и ты тоже веришь, — что красота — душа жизни. Для меня это — единая истина, которая все определяет. Зло отвратительно только потому, что оно отрицает красоту. И если добро не красиво, если в словах добра ты чувствуешь пошлость, — то не верь этому добру. Оно — ложь. И знаешь, еще в тот день, в последнюю минуту сознания, когда какой-то пьяный оборванец уже замахнулся дубиной над моей головой, — мне показалось, что я нашел верный путь. Путь к победе. Потом были какие-то странные часы, часы мглы и тумана. И я не сразу мог вспомнить. Вот только теперь окончательно оформил, исчерпал до дна. Слушай: мир, как он есть, ужасен, — но он не мертв. Его душа дремлет, и спящего можно разбудить. И вот теперь я вижу перед собою великую цель: я разбужу его. Я верну миру красоту. Сделаю так, чтобы прекрасное и человеческое слилось в одно, в одну струю, в один поток. Скажи мне, разве те несчастные могли бы жечь, убивать, насиловать, если бы они чувствовали красоту?

Обиженная невниманием художника, кошка перебралась поближе к Принцессе. Мурлыча терлась об ее платье, потом взобралась на колени. Принцесса сказала несмело:

— Ты хочешь принести в темноту новый светильник? Но мне кажется, что это очень трудно… для одного человека. Нужна еще работа целых поколений.

Художник рассмеялся коротким, похожим на кашель, смехом.

— Да, да… Настроить школ, университетов. И рядом с каждой школой поставить исправительный дом, чтобы в корне истреблять пороки. И ждать, пока какой-нибудь Сысойка повесит в своей избе копию Боттичелли! Нет, Алексашенька. Передо мною — скала. Я могу скрести ее когтями, долбить заржавленной киркой, — и тогда, может быть, уничтожу ее только через миллионы дней. Но ведь я могу поступить иначе: я противопоставлю ей лучезарный лик красоты, — и тогда в одно мгновение скала рассыплется в прах.

Принцесса взглянула на Сергея — и увидела его крепким и сильным — таким же, каким он был в ту минуту, когда пламенем вспыхнула их любовь. И уже не сомневалась больше, не хотела сомневаться, и хотела и могла верить.

— Ты сделаешь это. Ты можешь.

XXIII

Все было устроено и приноровлено и расставлено на своем месте в просторной мастерской. Одно только огорчало Принцессу: сейчас, зимой, нельзя было расширить окон, сделать из стекла целую стену. Как ни жаль было генералу нарушать цельность старого дома, он все же согласился сделать весной эту перестройку.

Свету, впрочем, и теперь было почти достаточно: широкими легкими полосами, отраженный от сверкающего снега, проходил он в три начисто протертых окна.

Зимние дни коротки.

— Может быть, ты подождешь до весны с большой работой, Сергей?

— С большой работой? Пожалуй. Видишь ли, большая работа, это — все то, что для моей идеи, для борьбы и победы. Но для нее я еще не чувствую себя достаточно сильным. Пока мы будем делать первые шаги, займемся подготовкой. Ты понимаешь: я должен подняться до самых высоких вершин, потому что только на высоких вершинах живут боги, и в то же время я должен выйти к толпе. Я хочу, чтобы меня поняли одинаково и изощренный эстет, и какой-нибудь нищий в смердящем рубище.

— Нищий не увидит твоих картин.

— Они будут всюду. И если я начну удачно — я найду верных, которые за мной последуют. Мы добьемся того, чтобы красота сделалась доступной каждому. Мы будем сооружать храмы, дома, целые города. И мы победим, поверь мне. Я еще не представляю себе достаточно хорошо, как это случится, — но я чувствую. И все неясное, неопределенное оформится в самом процессе работы.

Он помолчал немного, приложил ладонь к шраму на голове.

— Чтобы подготовиться, я начну… я начну с твоего портрета.

На мольберте приготовлен большой холст, — гладкий, желтоватый. Кажется, что на нем уже есть картина, — но нужны волшебные чары, чтобы она сделалась видимой.

— Я напишу тебя так, как много раз видел во сне — Принцессой. Но ты будешь Принцессой не по нелепой случайности рождения. Я воплощу в тебе человеческую мысль. Она могущественна и в то же время беспомощна, она мудра, как змий — и невинна, как ребенок. И только она одна, эта мысль, милостью Божьей, владычествует над миром.

Принцесса вслушивалась внимательно, чтобы не изгладились из памяти ни одно слово, ни один образ. Но много еще было для нее непонятного и недоговоренного. Кроме того, она чувствовала себя слишком слабой для той роли, какую предназначал ей художник.

Впрочем, не спорила. Сергей знает лучше. Только вздохнула с легким облегчением, когда художник перешел к мелочам, простым и легким.

Он вспомнил об огромных, прочно окованных сундуках, где хранилось дедовское добро: искусные вышивки и драгоценные старинные кружева, парчовые парадные платья для торжественных придворных церемоний, тяжелые, как металл, шелковые материи, с густым шорохом ложившиеся в слегка поблекшие складки, лионский бархат старой выделки, почти не примявшийся от долгого хранения в сундуках.

Художник хотел пересмотреть все это, отобрать нужное для его первого замысла.

Ефремовна отдала ключи не без ворчания.

— И что смотреть-то! Известно, вещи хорошие, не одним человеком скоплены. Еще порвете что-нибудь, а не то пятен насадите.

Со дня свадьбы она обходилась с художником запросто и строго: свой человек.

Запели тугие замки. Табаком и пачулью пахнуло из-под давно не поднимавшихся крышек. Сергей торопливо, волнуясь, перебирал ткани и платья, кое-что откладывал.

Принцесса нашла брюссельский кружевной шарф, такой тонкий, словно трудились над ним в свое время не женщины, а обученные хитрому плетению пауки.

Набросила на свои темные волосы, растрепавшиеся в хлопотах.

— Хорошо?

Сергей взглянул мельком, покачал головой.

— Конечно, хорошо. Но только не для картины. Там будет иначе.

— А я, все-таки, оставлю. Летом пригодится, — когда ветер.

Ключница окрысилась.

— Господь с вами! Такое рукоделье теперь, может, многие сотни стоит. А долго ли порвать, если носить будете!

— Мне не жалко! Мне для Сергея ничего не жалко, Ефремовна.

— Вот пойду генералу пожалуюсь. Покойница ваша маменька и то только к Светлому дню надевали!

Все сильнее разгорались глаза у художника. Мял нервными пальцами неподатливые ткани, подносил ближе к свету, улыбался. Принцесса с трудом вынула со дна сундука парчовое вышитое серебром платье.

— Тяжесть-то… И как носили? Жаль только, что потускнело совсем.

— Ничего, так и нужно. Ведь мысль — древняя. Древняя и всегда молодая. И дорогое не теряет цены от времени. Серебро серебром и осталось.

Хотел было сначала одеть Принцессу в это платье, но скоро раздумал. Уже пришла в голову какая-то новая идея.

Показался, с газетой в руках, генерал. Смотрел, насмешливо приподнял брови.

— Как это вы не задохнетесь тут? Ведь это даже вредно — дышать такой затхлостью. Велите все, что нужно, вынести на двор — проветрить.

Уже совсем смеркалось, когда Авенир, вместе с сердитой Ефремовной, развешивал во дворе, на обледеневших веревках куски шелка и бархата, робы и салопы и даже неожиданно отыскавшийся в самом последнем сундуке великолепный персидский ковер, — подарок генералу от покоренного среднеазиатского хана. Вся остальная прислуга тоже топталась на морозе, любовалась и ахала.

— Пошли прочь! — отмахивалась Ефремовна. — Того и гляди, заляпаете грязными ручищами. Добро господское, не про вас писано!

А на другой день Сергей поднялся раньше обычного часа, почти в одно время с генералом, и с жгучим нетерпением ожидал, когда, наконец, рассветет. Угнетало, как никогда, темное утро без солнца. И когда первые переливчатые лучи проникли в окна мастерской — почти готов был упасть на колени и, протянув руки, радостно молиться древнему светлому богу.

Вошла в мастерскую Принцесса и помешала. Почему-то стыдно было при ней отдаться этому порыву, — хотя она, наверное, поняла бы.

— Родной, у тебя слезы на глазах, что с тобой?

— Не бойся: это от радости. Люблю солнце!

Так же торопливо, как вчера, рылся в схороненных сокровищах, устраивал теперь трон для своей Принцессы-Мысли.

Мягкими складками лег на небольшом возвышении кое-где тронутый золотой нитью блекло-пестрый ковер. Половина его закинулась на стену, позади возвышения, скрыла холодную белизну стены.

Потом взял целую нетронутую полосу алого шелка. Не глядя, повелительно сказал Принцессе:

— Разденься!

Она повиновалась без тени возражения. Стараясь не терять ни одной минуты, сбросила одежду, обрывая крючки. Потом стояла, вздрагивая мелкой невольной дрожью, хотя в мастерской было жарко, и слегка наклонила голову, как покорная жертва. И в человеке, который смело и почти грубо принялся окутывать ее нагое тело шелестящим шелком, чувствовала не мужа, который еще так недавно целовал это тело, а только художника-творца.

Из умело наброшенной ткани получилась одежда, — величественная и немного жуткая, словно окрашенная пурпуром крови. Ведь в кровавых страданиях родилась мысль.

— Теперь хорошо! Садись. Нет, вот так. Положи иначе руку… Да не так же…

Отошел, вгляделся. Остался доволен.

Под ноги Принцессе бросил снятую серебряную парчу. Она блестела мутно, как грязная монета, захватанная тысячью прикосновениями. Пусть попирает ее Мысль. Она — властительница.

— Теперь сиди возможно спокойнее. Если устанешь — шевелись, но хорошенько запомни позу. Я не люблю отрываться для того, чтобы поправлять. Это расхолаживает.

Cpaзy, без наброски контуров, взялся за подмалевок. Жесткие кисти бойко зашуршали по полотну.

Принцессе было неудобно сидеть, шелк щекотал тело, и босые ноги холодила парча, но если будет и в десять раз неудобнее — все равно не шевельнется. Прислушивалась к шороху кистей и про себя, в самой глубине сознания, молилась какому-то неведомому.

«Пусть это удастся! Тогда я поверю всему, чему верит он сам, и во мне не будет места сомнению. И если теперь он, все-таки, только человек, то тогда он сделается богом. Пусть же это удастся!»

Так хорошо было чувствовать себя первой ступенью лестницы, по которой он начинает свое восхождение. Но все сильнее зябли ноги, и ныла от неудобного положения рука. Эти досадливые мелочи заставили Принцессу вспомнить о себе самой, о своем собственном «я». Пусть он будет велик, пусть поведет за собой других. Но ведь он — ее муж. Он должен ее любить!

Шевельнулась и сказала с неожиданной досадой:

— Я устала. Дай же мне немного отдохнуть! Я хочу встать.

Сергей не ответил. Тогда Принцесса слегка повернула голову, чтобы встретиться с ним глазами. Увидела бледный лоб, покрытый мелкими капельками пота, темные тени в запавших глазницах.

— Милый, тебе самому нужно отдохнуть. Побереги себя немного. Ведь у нас еще достаточно времени.

Да, она не хочет, чтобы ее любимый сжигал себя таким неукротимым огнем, хотя бы даже во имя великого.

Робея в душе, смело поднялась, сошла с блеклого ковра. И удивилась, что художник заметил это, только когда она подошла к самому мольберту. Взглянул на нее широко открытыми, немного удивленными глазами, как человек, внезапно оторванный от глубокого сна. Уронил кисть. А Принцесса в немом изумлении застыла перед тем, что она увидела на полотне.

Художник работал с необыкновенной, лихорадочной быстротой и за один прием успел уже дать не один только неясный намек, а почти картину. Принцесса смотрела — и чувствовала, что в груди у нее становится холодно, а сердце бьется все медленнее.

— Сергей, это так и останется, да?

Он отошел, опустился на стул, совсем разбитый. И не сразу ответил вялым, погасшим голосом:

— Это еще только общее. Мне кажется, я схватил удачно. И пожалуй, на сегодня довольно. Я и в самом деле смертельно устал.

Когда они уходили из мастерской, Принцесса сама заперла дверь на замок, на два оборота ключа. Спрятала ключ так, чтобы никто посторонний — даже отец, — не мог его найти.

Вечером на вопрос генерала — успешно ли подвигается работа — ответила уклончиво:

— Еще рано судить.

Целую неделю художник работал до изнеможения и бросал кисти, только когда его останавливала Принцесса. Целый день потом чувствовал себя пустым и разбитым, но был доволен. Весело, с сверкающими глазами говорил о далеком будущем. А Принцесса украдкой пересматривала его прежние этюды, написанные еще в тихом уголке у моря, — сочные и живые и так понятно говорящие сердцу. Еще не решалась сознаться себе самой, — но все сильнее нарастала тревога. Тот, прежний, путь казался ей правильным.

По мере того, как работа приближалась к концу, большое полотно на мольберте становилось все чудовищней. В странном, болезненном смешении красок выделялся получеловеческий, похожий на горячечное видение, образ. Принцесса искала в нем себя — и не находила. Вместо горячего пурпура сплетение зеленых и фиолетовых мазков окутывало голубоватое тело. Кругом громоздились беспорядочные, кричащие пятна.

Более уже нельзя было обманываться. Если это — мысль, то только мысль безумца.

Однажды художник сам, без просьбы своей натурщицы, положил кисти, отошел. И ответил на вопросительный взгляд Принцессы:

— Довольно! Искусство — бесконечно, и во всем мире нет ни одной законченной картины. Но больше я не могу прибавить ничего существенного.

Принцесса встала с ним рядом, еще закутанная в шелковую ткань, смотрела долго и внимательно. Потом спросила осторожно, стараясь не причинять боли своим вопросом:

— Почему ты именно так сделал это? Не кажется ли тебе, что ты… что тебя поймут слишком немногие? А ведь ты хотел говорить всем.

— Немногие! Но разве можно было сделать иначе? И ты сама как-то странно относишься к моей работе. Да, да, я только сейчас заметил, как ты странно относишься! До сих пор я думал о другом. Ведь ты-то, во всяком случае, должна понять меня?

Тогда она решилась. Она знала, что это, может быть, слишком жестоко, но не видела другого исхода. Ведь страдание, которое излечивает, лучше робости, которая убивает.

— Нет, Сергей! Я не понимаю. И то, что ты сделал — нехорошо. Поверь мне, что это нехорошо. Прежде ты писал совсем иначе.

Он приложил ладонь к шраму на черепе.

— Прежде? А ты находишь, что моя манера изменилась?

И он мельком взглянул на свою картину какими-то совсем особенными, новыми глазами. Потом молча вышел.

Принцесса с отвращением сбросила с себя тяжелый щекочущий шелк. Оделась, делая неловкие, порывистые движения. Крепко стиснула челюсти, и ее отчаяние было похоже на ненависть.

Потом, уходя, заперла дверь, как обычно, на два оборота ключа. Ведь все это еще переменится, должно перемениться. Или она, в своем отчаянии, будет кричать так, что услышит земля.

Генерал у дверей своего кабинета поймал Принцессу, обнял, царапая ей щеку пуговицей тужурки.

— А ты у меня опять хиреешь, Алексашенька… Смотри, береги себя. Девушки, когда выйдут замуж, обычно расцветают и полнеют, а ты вянешь… И что это у вас за секреты там, в угловой?

— Ничего, папочка. Я здорова и все хорошо. Но только не расспрашивай меня, ради Бога. Не сердись на меня… я не могу.

XXIV

Генерал получил из столицы толстую, как кирпич, книгу: историческую монографию. Книга была составлена очень сухо. Пересыпана цифрами и тоскливыми цитатами из официальных документов, — но на многих страницах упоминался сам Немировский. Поэтому генерал читал ее не отрываясь. Даже обедал наскоро и отказался от сладкого.

Художник лежал на диване, в маленькой полутемной гостиной. Несколько раз подходила к нему Принцесса, заговаривала. Должно быть, дремал.

Тоскливо Принцессе. От нечего делать помогла ключнице перемыть и составить в буфет чайный сервиз. Но с Ефремовной тоже скучно.

— Барское ли дело — в воде полоскаться! От этого с непривычки заусеницы делаются. Вот разболятся пальчики-то…

Прошлась по комнатам Принцесса, посмотрела, не коптят ли лампы. Скучно, тесно! Парадные большие комнаты заперты наглухо, — и кажется, как в детстве, что там, за дверью, шевелится кто-то чужой и злобный.

Кое-как накинула теплый пуховый платок и шубку, вышла на крыльцо. Весело заскрипел, — словно засмеялся, морозный снег под ногами.

Посмотрела и вздохнула глубоко, всей грудью.

Высоко, бесконечно высоко в черно-зеленом небе висит неподвижный огненный лунный диск. Из-за серебряной кровли дровяного сарая отчетливо, до последней черненькой веточки, виден поднявшийся на отлогом бугре лес. Замерли на снегу ровно вырезанные лиловые тени.

Принцесса легкими прыжками сбежала с крыльца. Дворовый пес кинулся навстречу, заюлил у ног, радостно повизгивая.

— Ах ты, мохнатый! Смотри, как красиво… А ты не любишь!

Бриллиантовая сверкающая пыль вместо снега. И все — как сон: не земное, а особенное.

Подбежала было к запертым деревянной задвижкой воротам, но раздумала, вернулась. Пошла назад к крыльцу, ступая медленно и задумчиво. И, опустив хвост, солидно вышагивал следом мохнатый.

Когда поднялась на крыльцо, оглянулась, еще раз посмотрела на искристый снег, на лиловые тени, на круглый огненный щит в черно-зеленой вышине. Тогда уже смело, не раздумывая, прошла к художнику, села подле него на кушетке, — как была, в платке и шубке. Принесла бодрый запах лунной морозной ночи.

— Сергей, если бы ты знал, какой месяц сегодня… Послушай, ну, я прошу тебя! Побежим на лыжах. Немножко, совсем немножко! Ну, будет лежать, милый…

— Что ты, Принцесса! Теперь, ночью?

— Какая же ночь! Еще вечер. И светлее, чем днем. Вот ты увидишь!

Обнимала художника, целовала его крепко, порывисто.

— Поедем!

И вот — упруго скользят длинные каянские лыжи по неподатливому насту, позвякивая, вонзаются в снег бамбуковые палки с плетеными колесиками на концах. Мохнатый контрабандным путем тоже вырвался на свободу. Бежит и лает на все, что подвернется: на засохший кустик, на давно остывший заячий след. Должно быть, жалеет, что не придумали лыж для собак и, потому, приходится бежать только по укатанной дороге. Свернешь в сторону — увязнешь по брюхо.

А Принцессе и Сергею — везде дорога.

Принцесса бежит позади мужа, намеренно сдерживая бег: художник еще недостаточно опытен. Вот сейчас, поворачивая круто на спуске, не рассчитал движения — и вдруг взвилось облачко легкого снега. Одна лыжа вдруг ожила, и сама по себе бежит прочь, торопясь и подпрыгивая. Мохнатый удивленно остановился, поджав переднюю лапу и усиленно шевеля ноздрями.

— Родной, не ушибся?

— Что ты? Все равно, что лег на пуховую перину. Вот только на одной лыже — неудобно. И куда укатилась, проклятая?

— Стой на месте! Я принесу.

— Подожди…

Провалился в снег по колена и потому снизу вверх смотрит на Принцессу. Отразился в глазах сказочный ночной свет. Кругом сосны тепло укутались снегом, спят крепко, — не разбудишь. И что-то звенит вдали, в светлой тишине, как перетянутая струна.

— Слушай, Принцесса… Что бы ни случилось — не покинешь меня? Да?

Бледнее снега в лунном свете бледное лицо. Но ласково и почти весело улыбаются полные света глаза.

— Зачем же спрашиваешь? Ну, зачем спрашиваешь, милый?

— Видишь ли… С тобой — не страшно. Вот ты такая маленькая и слабенькая. Дунет ветер — и переломишься, как сухая тростинка. Но с тобой не страшно. Я чувствую, как ты входишь в мою душу, бережешь меня.

— Да, да! Только не скрывай ничего. Не нужно скрывать!

— А ты думаешь…

— Может быть, ошибаюсь, конечно. И лучше, если ошибаюсь. Но бывает иногда, как будто между нами стеклянная стена. Вижу — и не могу подойти.

— Разбей ее, если так.

— А сейчас едем дальше. Нельзя долго стоять на одном месте. Простудишься!

Уже и мохнатый потерял терпение. Сел на дороге, смотрит укоризненно. И на морде так и написано снисходительное недоумение: люди, господа жизни, а ведут себя так непонятно. Если упал — поднимись и беги дальше. О чем разговаривать!

Принцесса доставила обратно непокорную лыжу. Художник сунул в ремни ноги в тонких валенках, оперся на палки.

— Едем!

По скользкому насту опять стали разматываться, как нити с клубка, лыжные следы: едва заметные ровные полоски. Справа все время тянулась наезженная санями дорога. Так хорошо бежать мохнатому, но на лыжах неудобно: то и дело попадаются выбоины и ухабы.

Скользят по снегу тени бегущих: низенькие, приземистые. С разлапистых ветвей, слегка задетых на бегу, беззвучно падают легкие белые комья.

Художник наловчился, бежит все быстрее и быстрее. Согнулся, вытянул шею, словно высматривает что-то впереди. Принцесса удивилась, когда он неожиданно свернул на дорогу. И уже трудно поспевать за ним: все дальше и дальше отстает Принцесса. А ведь, пожалуй, пора уже повернуть домой: не следует слишком утомляться.

— Сергей!

Не слышит. Только согнулся сильнее, — и заметно, что спешит неистово, до боли напрягая мускулы.

— Да Сергей же! Одну минуту…

Уже слезы дрожат в голосе Принцессы. Ей обидно — и почему-то немножко страшно. Может быть, от холодного голубого света растет этот страх. И уже колени начинают ныть от усталости. Белая вязаная шапочка сбилась на сторону. Того и гляди — упадет, но некогда поправить.

Дорога пошла в гору. Подъем отлогий, едва заметный, но силы художника, по-видимому, тоже слабеют. Заметно уже, как дрожат и подгибаются колени.

— Сергей!

Выронил палки, упал, нет, бросился нарочно, лицом прямо в снег. Даже мохнатый пес испуганно метнулся в сторону, потом поджал хвост, насторожился. Что такое?

Принцесса наклонилась над Сергеем и, ухватив за плечи, силилась приподнять. Но он был тяжел, как свинцовый, прятал лицо. И только по судорожно вздрагивающей спине Принцесса поняла, что он плачет. Это было так неожиданно и так жестоко своей неожиданностью! Словно чья-то невидимая свирепая рука камень бросила с неба. И вспомнился вдруг Швейцер — серый, обыденный Швейцер. Именно потому, что он такой обыденный, он один мог бы помочь.

— Но ведь нельзя же… Родной, ты слышишь? Ты слышишь?

Причиняя боль себе самой, впилась тонкими пальцами в плечи мужа. В неожиданном испуге было что-то похожее на злобу. Но эта злоба погасла, когда глянуло, наконец, бледное, мокрое лицо. Синие губы скривились, невнятно выговаривая слова.

— Ушел! И всегда будет уходить, Алексашенька!

— Ушел? — недоумевая, повторила Принцесса. Помогла Сергею подняться. Он стал твердо, не шатался. Только был неестественно, смертельно бледен.

— Да, ушел. Всегда приходит и смотрит. Потом исчезает, когда захочет сам. Я не могу его ни вызвать, ни прогнать.

— Я не понимаю, о ком ты говоришь. Объясни. И пойдем домой. По дороге ты мне все расскажешь, да? Оставь лыжи. Я пошлю Авенира, он принесет. Оставь.

Говорила много лишних слов и теперь, после волны холодного ужаса, вся горела тревогой. Мохнатый присел было, но сейчас же поднялся. Подняв голову, смотрел внимательно, как Сергей вытирает платком лицо. И когда двое, наконец, тронулись с места, чинно пошел следом. Прислушивался так, словно понимал разговор.

— Я расскажу. Не хотел, но теперь уже все равно. Ты знаешь. Я удивлялся только, как ты сама не видела. Особенно, за последние дни.

Объяснял, стараясь быть спокойным и толковым, и Принцесса, наконец, поняла. Вот уже много недель, — недель, проведенных вместе с нею, в тех же тесных четырех стенах, — он видит себя самого.

— Но это не отражение, не призрак. Пойми. Это — я, и в то же время кто-то другой. Живет своей особой жизнью. Враждебной. Ненавидит меня, иногда презирает. И все-таки он отделился от меня самого. Вот можно выпустить из человека всю кровь, до последней капли — и человек умрет. Начнет разлагаться, превратится в прах, в слизь. Это — если кровь. Но можно, значит, взять от человека что-то такое, без чего он может жить. По крайней мере, не будет трупом. Но будет уже и не цельный, не настоящий человек. Это понятно? Так и со мной. Пока он существует отдельно — я буду слаб и беспомощен. В нем — вся моя сила. Сегодня он шел передо мной совсем близко. Только протянуть руку. Но, когда я протягивал, он уходил дальше. Так легко, без усилий! А я утомился, упал. И так во всем. И в моей работе. Он мешает, толкает кисть. Путает краски. И мне так трудно бороться с ним!.. Вот ты не видела его ни разу, а он успел повлиять и на тебя. Он внушил тебе, что я пишу хуже, чем прежде. Тебе не нравится твой портрет — а это лучшее, что я до сих пор сделал.

— Обопрись на меня, Сергей. Не бойся, я выдержу. И уже близко до дому. Не бойся.

Мохнатый ощетинился, заворчал. Что-то померещилось ему в темных кустах.

XXV

Письмо от Швейцера — коротенькое, все уместилось на одной странице большого почтового листа с бланком какой-то лаборатории. Принцесса прочла и задумалась.

Было немного обидно. Ведь писала ему, как не писала еще, пожалуй, никому в жизни: подняла завесу, обнажила самую затаенную частицу души. А от его строк, между тем, веет холодом. Как будто забыл о совместной долгой дороге, о дикой орде запасных, о ночном темном паровозе. О многом забыл.

— Считает шарики. Анализирует!

Закрыла глаза и ярко представила себе маленького доктора в лаборатории, за работой. Согнулся над микроскопом, неподвижный, как деревянный, и жидкие прядки волос прилипли ко лбу. Словно делает большое, важное дело, а между тем, попросту считает шарики, иди еще хуже — рассматривает какую-то грязь, мерзость: выделения. А, может быть, это и правда — большое дело?

Все равно. Даже если бы от его работы зависело счастье всего мира, он должен был бы бросить все и прийти к Принцессе. Пишет на бланке. Нарочно подчеркивает, что очень занят. Конечно, там же, в лаборатории, и набросал эти несколько строк. Даже рук не вымыл, вероятно.

Перечитала еще несколько раз, останавливаясь на некоторых фразах, стараясь проникнуть поглубже в их смысл. Может быть, что-нибудь спряталось, затаилось так, что не заметишь сразу.

«Верьте, что всегда найдете во мне преданного друга. Вы знаете, что болезнь вашего мужа не входит в пределы моей специальности, и потому я не могу быть достаточно полезным советчиком. Тем не менее, я очень просил бы вас держать меня в курсе дела и сообщать о возможных переменах. Я боюсь, что ваш муж переживает теперь нечто похожее на кризис».

Чьи-то шаги застучали неподалеку. Показалось сначала, что это Сергей. Принцесса сунула письмо между листками раскрытой книги, прислушалась. Шаги тяжелые, равномерные, как удары маятника в старинных часах. Это — отец. Прошел мимо.

Опять достала письмо, пробежала самые последние строки, перед подписью.

«Не решаюсь обещать вам ничего определенного. Жизнь складывается нелегко, но, в случае необходимости, надеюсь урвать время, чтобы принести вам посильную пользу».

Тут, в конце письма, всегда пишут ласковые слова. И он тоже должен бы был написать что-нибудь ласковое. Ведь он весь такой рядовой, обыденный. Почему же здесь он не хочет быть как все? Это смешно.

Сложила письмо пополам, потом перегнула еще, так что получился совсем маленький четыреугольник. Зажала его в ладони, подошла к шкатулке, в которой давно, еще с детства, хранились разные дорогие по воспоминаниям вещицы, маленькие девичьи секреты. Уже открыла крышку — и опять остановилась. Зачем хранить эту бумажку с гадким печатным заголовком. Лучше изорвать, сжечь. Вытравить из памяти.

Вздохнула, старательно уложила письмо на самое дно шкатулки и щелкнула крышкой.

Тогда вспомнила о размеренных, как старинный маятник, шагах и вытянула шею всматриваясь в открытую дверь спальной.

Сергей с час тому назад ушел в мастерскую. Хотел сделать там какой-то набросок. Не позвал с собой Принцессу — и она была рада этому. Ведь не лучше, нисколько не лучше сделалось в мастерской за эти несколько дней. Так же безумно кричали нелепые краски, ломались линии в суматохе затмившегося творчества. Лучше переждать. Лучше надеяться, что внезапный луч вдруг прорежет тучу.

Но если Сергей в мастерской… Отец еще не видел и не должен видеть. Если Сергей в мастерской…

Пошла, все так же вытянув шею и ступая неслышно, словно вкрадчивая трехцветная кошка. Миновала маленькую комнату перед спальней. На ходу заглянула в гостиную и нашла там Сергея. Тот лежал на кушетке с закрытыми глазами, — должно быть, крепко спал. Грудь поднималась ровно и медленно. Правая рука испачкана чем-то зеленым, должно быть, краской.

Дверь в мастерскую полуоткрыта, и ключ торчит из замка. За дверью — тихо. Принцесса проскользнула, не скрипнув створкой двери. Прямо перед собой увидела крепкий, на жилистой шее, затылок генерала. Затылок вздрогнул, чуть-чуть приподнялись плечи.

— Папа, ты зачем здесь?

— А что же я? В собственном доме…

— Но ведь ты же знаешь, что Сергей не любит…

Генерал взглянул коротко и холодно, словно ударил чем-то железным из-под нахмуренных бровей.

— Знаю. И, поверь слову — зашел случайно. Думал о вас обоих — и забылся. Извини старика, что становится беспамятен.

Поднял тяжелую, без дрожи, длинную руку к большой картине.

— Это что?

Принцесса опустила голову под тяжелым железным взглядом. Генерал понял, двинулся в двери, сказал явственным полушепотом:

— Хорошо. Пойдем ко мне в кабинет. Там поговорим.

Когда проходили мимо спящего Сергея, тот не шевельнулся. Неподвижно лежали на груди бледные, испачканные зеленым пальцы.

В кабинете тепло, темновато, пахнет сургучом и бумажной пылью. Генерал сел перед столом, в привычное кресло, вежливо, словно гостье, указав место дочери:

— Поговорим.

— О чем, папа? Ты, как будто, обвиняешь меня… Я не знаю…

— Нет, нет. Не будем разбираться, чья вина. Не время. Наших военачальников тоже часто бьют только потому, что они в важную минуту сводят личные счеты.

Взял в руки тонкий стилет, которым вскрывал конверты, приложил палец к острию. И невзначай нажал слишком сильно, так что на кончике пальца выступила рубиновая блестящая капелька крови. Достал из кармана платок, обернул палец, стряхнув капельку. Принцесса молча смотрела.

— Поговорим о деле. О сущности. Ты — жена художника, я — военный человек, офицер, строевик. Но если на этом основании не придашь значения моим словам, сделаешь отвод — будет неправильно. Я все-таки учился кое-чему. Бывал за границей, посещал лучшие картинные галереи. В Мюнхене, во Флоренции, в Риме. Целые дни простаивал перед картинами, забывал про еду. И до сих пор, хотя стар уже, но подучиваюсь. Поскольку мог, знакомился с самыми новыми течениями. Не одобряю, очень не одобряю, считаю базарным кривлянием, вывертами, но, когда искренно — могу понять. Разумеется, творческая деятельность моего зятя должна была особенно меня интересовать. И как, видишь, поскольку мог — ознакомился.

Из ящика стола достал какую-то папку, показал несколько снимков: фотографию и две-три картинки, вырезанные из иллюстрированного журнала. Принцесса молча кивнула головой. Да, все знакомые. И не в этом дело. Что дальше?

— Здесь, в этих произведениях, я вижу струю здорового и, быть может, мощного, хотя и не вполне установившегося таланта. Конечно, по этим серым пятнам нельзя составить настоящего впечатления. Но по отличному рисунку догадываюсь о колорите. Кроме того — рецензии, отзывы, целая статья в газете. Все это прочел, сохранил. И вот — извиняюсь, что нечаянно попал в мастерскую. Даю слово, что не имел никакой задней мысли. Но теперь думаю: слава Богу, что так случилось. Уже пора. Я был поражен, правда, но не удивлен. Нет, не удивлен, Алексашенька. И прошу тебя бодро и прямо посмотреть в глаза истине. Прошу ради твоего собственного счастья.

Генерал развернул платок, поднес палец близко к глазам, осматривая крошечную ранку. Нарочно растягивал паузу, ожидая, что ответит дочь, но та молчала и только нервно прикусывала уже опухшую губу. Тогда опять заговорил сам, произнося слова резче и тяжеловеснее.

— Смотри истине прямо в глаза. Не малодушничай. Мои дети не могут быть трусами. И признай открыто: твой муж болен. Только с явным врагом можно бороться. То, что он делает теперь — это не проявление творческого гения. Это не какие-нибудь новые пути в искусстве. Он ведь никогда не был шарлатаном, твой муж. И то, что он теперь делает — это лишь плод больного ума. Доверься мне. Будь откровенна. Ты знаешь его лучше, а я могу ошибаться. Скажи, он болен?

Принцесса выпрямилась, спокойно встретила железный взгляд. Ответила негромким, но звонким и не вибрирующим голосом:

— Да, он болен. Теперь я тоже знаю это наверное. Но если бы я и узнала об этом раньше, все равно я… я сделалась бы его женой. Не говори мне ничего. Не обвиняй. Я права.

Генерал удовлетворенно кивнул головой, даже как будто обрадовался чему-то.

— Ну, конечно. Ведь я обещал тебе, что не буду затрагивать личных счетов. Ты имеешь право самостоятельно распоряжаться жизнью, — и быть несчастной. Но ведь с врагом нужно бороться, говорю я. Что ты думаешь, если… если бы на некоторое время поместить его в клинику?

— Или, попросту, запереть в сумасшедший дом, да? Чтобы он окончательно погиб? Чтобы никогда не выздоровел?

— Алексашенька, я не сомневаюсь, что ты его любишь. Но ведь любовь — не всемогуща. Я боюсь, что это глубже, чем ты представляешь. Когда сердцевина дерева испорчена, нельзя ждать плодов. Можно только добиться тщательным уходом, чтобы листья оставались зелеными.

— Я знаю лучше. Без меня он погибнет. Он не в состоянии будет бороться…

Хотела рассказать о двойнике и вдруг остановилась. Вспомнила, как долго сам Сергей скрывал от нее правду. Может быть, это и в самом деле должно остаться тайной, — даже от отца.

Генерал укоризненно покачал головой.

— Мне казалось, что ты сильнее. Я понимаю, что это очень больно. Ты ждала счастья и вдруг увидела перед собой ужас. Я понимаю. Когда умерла жена, мне тоже казалось, что впереди у меня нет ничего, кроме могилы, — а со временем это горе сделалось воспоминанием. Спокойным воспоминанием, Алексашенька. Впрочем, я не настаиваю на лечебнице. Может быть, внезапная перемена режима и в самом деле повлияет на него слишком сильно.

— Да, слишком сильно. Убьет его. А стало быть — и меня.

— Хорошо, пусть все останется по-прежнему. Но я выпишу профессора. Моего старого друга, профессора Штейна. Он приедет погостить ко мне на несколько дней, ты понимаешь? Я мог бы не говорить даже тебе, зачем он приехал, и ты бы не догадалась. И твой муж тоже не догадается. Это не может его расстроить.

Принцесса колебалась. Да, он не мог бы догадаться, если бы был здоров. Но если тот, призрачный, подскажет?

— Я боюсь, папа. Если бы подождать еще несколько дней…

Генерал взял со стола бронзовый будильник с отчетливо вырезанной надписью вокруг циферблата, показал дочери, — и прочел сам, отчеканивая слоги:

— «Промедление времени смерти подобно». Видишь? Стало быть, не спорь и предоставь мне озаботиться этим делом. И затем мы поступим, как посоветует Штейн. По всей вероятности, вы поедете за границу. Продолжительное морское путешествие. Или жизнь где-нибудь в горах, на берегу озера. Здесь у нас хорошо, но слишком сурово и однообразно. Это не годится для больной души.

Принцесса встала, обняла генерала за жилистую шею.

— Делай, как знаешь. Помни только, что я останусь с ним до самого конца. И даже ты не сможешь нас разлучить. Даже ты…

На шею генерала упала слеза. За ней еще и еще: горячие и быстрые. Генерал крепко прижал к себе плачущую голову.

— Все обойдется, Алексашенька. Бог захочет — вернет здоровье. И еще будут у меня внуки.

— О внуках не говори. Не надо. Его дети — картины.

— Пусть он их не родит сейчас. Ну, ласкай, целуй почаще. Пусть забудется. Когда я был молод и любил, я ни о чем не помнил, кроме своей любви.

— И он любит. Но не забудется. Хочет работать.

— Ну, подожди. Вытри слезы, вот так. А то он проснется и увидит.

— Правда. Я к себе пройду. Прости меня.

— За что? Любовь — и великая радость, и великое горе. А прощать мне не за что. Разве ты хотела обмануть меня? Знаю, что скрывала. Немножко скрывала. Но за это уж Бог тебя рассудит.

Когда Принцесса уже уходила, генерал вдруг остановил ее на пороге.

— Подожди. Ты говоришь — хочет работать? В таком случае, нужно дать ему что-нибудь простое, над чем не слишком напрягалось бы его больное творчество. Помнишь, я говорил как-то относительно церкви? Поправить образа, роспись. Ведь это одна только техника.

— Церковь? А если он там…

— Что?

— Нет, ничего. Я попробую. Но только он хочет возродить мир, папа. А мы заставим его подправлять образа.

— Мир не уйдет. Пусть возродит душу.

— А если уйдет?

XXVI

Отец Питирим, должно быть, отдыхал после обеда, когда приехали к нему в церковный дом неожиданные гости: генеральские молодожены. В зелено-седой бороде еще путались окуньковые косточки, и заспанно смотрели подслеповатые стариковские глаза. Старик стоял на пороге чистой комнаты, предназначенной для приема гостей, потирал руки и кланялся коротенькими, быстрыми поклончиками, словно стряхивая что-то с блестящей, как полированный мрамор, лысины.

— Милости прошу… Милости прошу к нашему шалашу. Премного благодарен, что осчастливили.

Привычным движением хотел было поправить наперсный крест, но вдруг почувствовал, что не совсем одет, и сконфужено скрылся. В соседней комнате о чем-то говорил с матушкой встревоженным шепотом, шуршал одеждой и стучал сапогами. Гости, тем временем, осматривались по сторонам, видели клетки со снегирями и еще какими-то мелкими лесными пичужками, две олеографии на стене: «Боярский пир» и «Ворожею», повешенные по бокам царского портрета. Перед иконами — старинная лампада, очень большая, и на дне ее, в остатках масла, до сей поры плавают осенние мухи.

На угловом столике, под иконами, несколько книг: метрическая, обысков брачных и другие, такого же церковного вида. Поверх книг — толстая засаленная тетрадь. Художник рассеянно развернул ее и, просмотрев две-три странички, усмехнулся. Отец Питирим, по-видимому, вел какие-то торговые операции и в засаленной тетрадке умещалась вся его несложная бухгалтерия. Принцесса тоже взглянула, кивнула головой.

— Да, я знаю. Он, говорят, богатый. Впрочем, здесь немного нужно иметь, чтобы считаться богатым.

Отец Питирим вернулся — причесанный, с крестом на груди, и мягкие валенки заменил огромными тяжелыми сапогами.

— Не взыщите за беспорядок. Не ждали, признаться, не ждали. Да и старуха у меня — глазами вот страдает, все хуже да хуже. Присмотреть-то и некому. Не взыщите, присаживайтесь. Сейчас вот чайку подготовим и закусочку.

Принцесса просила не беспокоиться. Объяснила, что заехали ненадолго: посмотреть церковь. Муж художник, не прочь воспользоваться свободными днями и обновить, где нужно, живопись.

Старик выслушал внимательно, наклонив голову на сторону, потом, прежде чем ответить, недовольно пожевал провалившимся ртом.

— Живопись — это конечно. При наших здешних достатках, храм Божий в большом запустении находится. И если его превосходительству благоугодно, как почетнейшему прихожанину… И без переложения расходов на церковные суммы. Желаете осмотреть, стало быть? Вот и отлично. А старуха моя тем временем озаботится.

Крикнул в соседнюю комнату:

— Мать! Пусть Дунька бежит к дьячку, чтобы с ключами. Да грузди берите те, что в малой кадушке. Большая-то с недосолом: цвелью пошла.

Шагнул и посмотрел укоризненно на подавшуюся под тяжелым сапогом половицу.

— Храм Божий в оскудении. А вот наш причтовый дом и того хуже. Не дом, а решето. Староста обещал сруб новый поставить, но, однако же, обещанию идет уже третий год, а последствий не видно. Насчет живописи — благословясь приступите. Но и что касается половиц…

Принцесса внимательно следила за мужем и уже каялась, что вызвала его на эту поездку. После венчального обряда осталось в памяти что-то хорошее и от старого попа, и от старой церкви. А на самом деле, по-видимому, поп — жадный стяжатель и нерадиво служит своему Богу. Но Сергей ласково улыбнулся. Должно быть, чувствовал себя хорошо в этой незнакомой, совсем чужой обстановке.

— Пойдешь в церковь, Сергей?..

— Разумеется… Зачем же приехали? А насчет груздей не беспокойтесь, батюшка: мы люди непьющие. Стало быть, и закусок не надо.

— С дороги да с устатку нельзя не принять по единой. За простоту не взыщите, но все же нельзя отпустить таких гостей без надлежащего почтения. Желаете проследовать?

Пошли через площадь к церкви: впереди дьячок с ключами, следом, по глубоко протоптанной тропинке, священник и гости. Оттепель. Снег чуть-чуть подтаял, рыжие следы остаются от батюшкиных каблуков. Церковь за долгую зиму глубоко вросла в сугробы, кажется совсем низенькой и от старости черна, как уголь. Кое-где на стене, под окнами буреет мох и лишайник. Толстая глыба снега придавила крышу.

По ту сторону площади, от речки, идет, сгибаясь под тяжелым коромыслом, баба. Увидела процессию, опустила прямо на дорогу полные ведра. Долго всматривалась из-под надвинутого на самые брови платка. Потом побежала наперерез.

— Никак молебен петь, отцы?

Отец Питирим солидно отмахнулся.

— Какой там молебен? Пошла себе… Вы все вот этак и норовите: Владычице отмолиться на даровщинку. Пошла…

Принцесса вспомнила, что этот же старик служит молебны и для генерала, в большой зале с золоченой мебелью. И опять пожалела, что уговорила Сергея на эту поездку. Сергей понял ее мысль, сказал, когда уже проходили по заледеневшей паперти:

— А мне сегодня хорошо, Алексашенька! Это ничего, что он жадный. Так и нужно.

Застарелым и многолетним запахом воска, свечного чада и меди пахнуло из церкви. Со свету показалось совсем темно — и еще хуже — слепили пыльные окна с протянувшимися наискось полосами веселых лучей.

В темноте загадочно намечались верх иконостаса хоругви. Мутно блестело и слегка раскачивалось паникадило. Дьячок кашлянул в руку, пробормотал что-то коротенькое, похожее на молитву.

— Что же мы увидим здесь? — удивилась Принцесса.

— Темновато! — согласился батюшка, уверенно ступая по гулкому полу. — Окон-то мало сделано, чтобы какое ни на есть тепло держалось. Вот ужо на Святой протрем стекла, да и солнце вовсе пойдет на лето: посветлеет.

Говорил спокойно и бойко, — бойчее, чем у себя дома. Шумно шарил где-то в закоулке за свечным ящиком, вытащил толстый корявый огарок.

— Дьяк, запали. У тебя припас есть, — ты табашник.

Вспыхнул в руке священника неровный огонек, поплыл куда-то, временами почти исчезая в пробивающихся солнечных лучах. Остановился мигая у левой стены, неподалеку от клироса. Отец Питирим объяснил:

— Святых преподобных отец Зосимы и Савватия. Местночтимая. Старинного письма и доставлена, по преданию, из Соловецкого монастыря еще в те времена, когда здесь чудь некрещеная жила. Оным изображением и просветились.

Смутно вырисовывались на почти черной доске две черные иноческие фигуры с гробовыми крестами на схиме.

— И вот тоже по скудности до этой поры не имеем святыню ризы. Если бы даже серебро-позолоченную… Все-таки было бы некоторое благолепное сияние. А насчет поновления живописи — вполне возможно. Видите — лупится.

Концом острого ногтя легко снял чешуйку краски.

— Нет, эту нельзя трогать! — сказал художник. — Отличная работа.

И прибавил слегка раздраженно:

— Такую работу беречь надо. Здесь портится от сырости.

Обошли всю церковь, предводимые трепещущим огарком в руке священника. Внезапно выходили из сумрака, словно минутно рождались, то строгие, старого письма, темно-коричневые лики, то позеленевшие медные ризы с плохо ограненными стеклышками вместо драгоценных камней, то неумело намалеванные рукой прохожего богомаза нескладные пестрые фигуры. И повсюду в углах жила пыль и прочная паутина.

Принцесса взяла художника под руку, прижималась крепко и прислушивалась чутко к каждому его слову и каждому движению. Сергей был спокоен, смотрел равнодушным и уже утомленным взглядом. Оживился только при виде четырех круглых изображений евангелистов на царских вратах.

— Вот здесь, пожалуй, можно было бы кое-что сделать.

— Если интересуетесь, то вот утвари старинной недавно много было при храме, — объяснил отец Питирим. — Свещники разные мамонтовой кости, — весьма примечательная работа, хотя от времени и изъяны пошли. Псалтирь и Триодь рукописные, с рисуночками. И иконы тоже, что в свое время были отобраны у староверов, — в виду закоснения. Не так давно вышел указ от владыки, и по этому указу благочинный все забрал и доставил в епархию. Говорили потом, будто англичане очень интересуются и приобретают для музеев за хорошие деньги. Я уже потом жалел, да поздно. Все хоть на новый сруб хватило бы.

— Пойдем! — хмуро сказал художник и прибавил после длинной паузы, когда опять уже переходили по узкой дорожке церковную площадь. — Что же мне делать здесь? Мне нужна жизнь. А ее уже здесь нет.

И поддакивал, не понимая, отец Питирим:

— Сказать по совести, так темный народ, пожалуй, и недоволен будет, если завести благолепие. Образа намоленные. След ли перекрашивать-то? А впрочем, вам виднее. Я что же? Человек простой, тот же мужик, хотя и осчастливлен благодатью.

Опять от речки идет с полными ведрами баба, и платок так же надвинут на самые брови. Нельзя разобрать, та же самая или другая.

Как ни отговаривались гости, отец Питирим убедил их присесть за стол в чистой комнате закусить перед обратной дорогой. Вышла мелкими, осторожными шажками полуслепая попадья. Вся мягкая и полупрозрачная, как налитая мутной водой, с чудовищно распухшими красными веками. Вышла, с трудом поклонилась, переливая в себе мутную жидкость, и сейчас же исчезла, заскрипела в соседней комнате расшатанной кроватью. Дряблые ноги отказывались служить грузному телу.

На столе была трех сортов домашняя горькая настойка и двух сортов — сладкая. Художник выпил полынной, Принцесса — полдничной. Закусили груздями и заливным с окуньковыми филейчиками. Отец Питирим налил по второй, искусно уговорил выпить и эту, и сейчас же приступил к третьей.

— Господи помилуй! Да ведь с дороги же… А батюшку вашего я всемерно уважаю. Весьма заслуженный и монаршими милостями удостоенный генерал.

Художник опять развеселился, усердно закусывал и не слишком настойчиво отказывался от полынной. Молодыми, мягкими нотами звучал молодой голос. И Принцессе хотелось верить, что все, недавно минувшее — только злой сон, и что болезнь, наконец, ушла так же внезапно, как явилась. Ушла и не вернется.

Рассказывал художник о своей заграничной поездке, о громаде Св. Петра, о каменном кружеве Миланского собора, о тех чудесах, которые сотворил окрыленный верою человеческий гений. Отец Питирим слушал и вздыхал, и умилялся, поблескивая лысиной. Но маленькие глазки смотрели проницательно и слишком по-земному, как у бойкого краснорядца. Когда художник замолчал, он подал короткую реплику:

— Да, искусство человеческое — это, конечно. Но если посмотреть с другой стороны, то бывает многое и от лукавого, как бы от святых, и если еретические страны…

Поправил крест и прибавил:

— Я, конечно, человек простой. Но вот насчет поновления храма… Позвольте узнать, веруете по символу?

— Как это?

— Разумею: по символу, установленному отцами на четвертом вселенском соборе, на него же опирается наша православная вера?

Художник кашлянул недовольно.

— Мне кажется, это мало относится к деду. Но, если хотите — нет. У меня своя вера, батюшка. И крепкая. Хорошая вера.

— Жалею. Вот устарел я. Но и его превосходительство, при всей просвещенности, тоже придерживается установленного отцами.

— Нужно вперед смотреть, батюшка, — и пореже оглядываться. И потом — вера без дел мертва. Я только по делам умею судить.

— Уж какие теперь дела, Господи? Одно несчастие! Поверьте, что даже в нашем темном углу разные разговоры ходят. Раньше и шепотком боялись бы — а теперь на всем миру орут. Вот, значит, и безверие тоже познается — по делам-то… А намедни приезжал из волости урядник, такое рассказывал. И если смею спросить по простоте… Рассказывал, будто и вы в сии темные дни в ранах и в скорби находились? Уж вы простите, что я напрямки, по-стариковски. Не говоря уже, что и сан дозволяет… И отнюдь не в осуждение… Если сами его превосходительство сочли достойным породниться…

— А кто это у вас грузди солил, батюшка? — спросила Принцесса так громко, что в соседней комнате заскрипела кроватью старуха. И даже непривычный к светской беседе батюшка понял, что сказал что-то лишнее, — и сжал губы в комочек, так что поднялась кверху недавно расчесанная борода.

— Был и в ранах, и в скорби! — усмехнулся Сергей. — Это правда. — Кому же и знать, как не уряднику? Но только все это, батюшка, случилось к лучшему. Ведь и многие из святых ваших лишь путем страдания пришли к истине. И прежние рыбаки делались ловцами человеков. Вот и я был рыбаком, забрасывал свои сети и брал то ценное, что в них попадалось. Но самое дорогое оставалось на дне и было мне недоступно. А с того дня, когда я… когда пришла скорбь… я нашел путь.

— Путь? — переспросил отец Питирим. Потом беспомощно взглянул на Принцессу. — Не пойму я. В моем положении, отстав от учености…

— Да, путь к сокровищу. Оно спрятано глубоко, на самом дне. Но я знаю, что найду его. Вся земля будет, — как один храм великий и светлый.

— Не опасное ли умствование? — осторожно усомнился священник. — Вот тоже именуемые социалистами на земле, будто бы, рай хотят водворить. Но вместо рая выходит смута.

— Социализм — это только тело, батюшка. А я вдохну в него душу. И не кровью, а красотой завоюется вечная правда. Когда я постиг глубокий смысл своей жизни и свое великое назначение, я сначала испугался. Да, испугался. Душа моя сжалась и потемнела. Но это было недолго. Вот враг мой и сейчас еще преследует меня, — и даже упорнее, чем прежде, — но я уже не боюсь. Я его ненавижу.

Священник виновато вздохнул, и еще раз беспомощно взглянул на Принцессу, а потом сказал совсем угасшим, скучающим голосом:

— Святые, кроткие духом, — и те много пострадали от врагов. А уж мы, грешные…

— Если с врагом можно бороться — это не страшно. Но если он все время ускользает… Вы понимаете: вот-вот вы уже настигли, а он ускользает. И с каждым разом становится все сильнее. Все время по каплям пьет мою собственную силу. А она так нужна мне!

Принцесса низко наклонилась над столом, и щеки у нее загорелись неровными багровыми пятнами. Было нестерпимо и жутко, но еще сильнее стыда была обида.

Пусть он болен. Но ведь и в этой больной мечте есть великое. И так похожа она на вечную, спасающую мир истину. И слишком непристойно жить этой мечте в низенькой комнатке с прогнившим полом, где пахнет водкой, луком и больной старухой.

Принцесса негромко сказала, не поворачивая лица к мужу:

— Поедем домой, Сергей. Уже пора.

— Да, хорошо, поедем…

Уже стоя, торопился договорить:

— У вас, батюшка, церковь темная и старая. А мы создадим храм светлый и новый. И вот еще у вас там, в притворе, нарисован страшный суд с чертями и адским пламенем. И святые у вас изнеможенные, жуткие. Не святые, а мученики, которые еще страдают, не постигли блаженства. Этого не нужно. Чтобы понять красоту, надо отрешиться от ужаса. Преодолеть адское пламя. Вот и я сам должен отрешиться. Должен, но еще не могу. Если бы не было врага — тогда легко. Но враг мешает. И еще хуже это слияние: враг во мне и я во враге.

— Молиться надо! — глядя в сторону, посоветовал священник. — Молиться с верою и упованием, но без гордыни.

— Я готова, Сергей, едем же.

— Да-да, сейчас!

Опять заторопился, долго и бестолково искал свою шапку. А шапка завалилась за сундук, и помог ее найти сам батюшка. Широким рукавом стряхнул с темного меха светлую пыль и паутинки.

— Счастливого пути. И его превосходительству соблаговолите передать смиренный привет. От недостойного служителя Господня.

Когда уехали гости, отец Питирим присмотрел хозяйским оком, как убирала со стола стряпуха. Запер в шкафик, под замок, бутылки с водкой и наливкой. Потом прошел к жене и, переменяя сапоги на валенки, сказал не то зло, не то весело:

— Выискала себе девица хорошее сокровище. Посидит оно на генеральской шее. И еще туда же: храм Божий осматривать. Кощунники. А я так полагаю, что просто от большого ума в голове помутилось. С зарубки соскочило и никаких. Урядник говорит: политический, но по-нашему, по-деревенски рассуждая — просто слякоть.

XXVII

Еще не было весны, но чувствовалось, что придет она скоро. Снег лежал плотный и крепкий, но уже по-особенному, не по-зимнему, блестел на солнце. А солнце вставало все веселее и закатывалось — ленивее. Выше поднялся зеленовато-голубой небосвод.

Перед окнами генеральского кабинета в полдень закапали с крыши прозрачные, насквозь светящиеся капли. И к вечеру хрустальной бахромой повисли по карнизу ледяные сосульки.

Генерал сидит у заваленного бумагами и брошюрками стола, но смотрит больше не на стол, а в окно. Уже потемнело. Выступила на темных стеклах серебристая изморозь — а генерал сидит и смотрит.

Тихо в доме. Хлопочет по своим обычным делам Ефремовна, шмыгает из комнаты в комнату, но обувь у нее мягкая, и поступь неслышная, как у кошки.

Художник заперся в мастерской. Что он делает там теперь, в темноте? Не рисует же. Хотя генералу кажется, что так, как Сергей, можно было бы рисовать и в темноте. И даже не могут жить в солнечном свете все эти странные и жестокие образы. Порождения тьмы.

Генерал слышал, как Алексшенька и Сергей спорили из-за ключа: Алексашенька не давала, убеждала опять подождать, не работать. Сергей настоял на своем. У него какое-то особенное, ласковое и в то же время крепкое, как железо, упорство. Как будто сдается, уступит, а в конце концов все-таки сделает по-своему. Рвет, словно паутину, все настойчивые ухищрения Алексашеньки.

«Они всегда таковы! — думает генерал и болезненно хмурится. — Хитрые. Обманывают врачей, надзирателей».

Сегодня нарочный привез телеграмму из Петербурга. Вот она, на столе, придавленная сверху тяжелым будильником. Генерал в сотый раз перечитывает вырезанные в бронзе слова:

«Промедление времени смерти подобно».

И слова — тяжелые, настоящие бронзовые. Когда говоришь их, звучат мерно и слегка грозно, как удары колокола.

Да, смерти. Но вот Алексашенька не помедлила — и к добру ли?

Если бы понял еще раньше, до брака, сущность болезни Сергея — употребил бы всю мощь убеждения, всю силу родительской власти. И настоял бы на своем. Но не помедлила. И теперь вот подкралось нечто, — быть может, худшее смерти.

Сходят с ума и выздоравливают. И живут еще долго, выздоровевшие. Может быть, так и с Сергеем. Хочется верить. Но ведь Алексашенька-то — она любит его и такого, как сейчас, больного. И как в истинной любви все, каждая черта равноценна в любимом человеке — то не любит ли она и его безумие? Страдает и любит.

Какая-то мать, во время гонений на христиан, послала на смерть своих подростков-сыновей. Они пошли на смерть гордо и мужественно — и мать, страдая, любила в них эту гордость. И, конечно, высшее счастье любви испытала в своем безмерном страдании.

Генерал прислушался к тишине старого дома, потом позвал негромко:

— Алексашенька!

Смутно отозвался зов в тихих комнатах.

Уходят минута, другая, — но генерал знает, что Алексашенька слышала. Вот уже шелестит где-то платьем. И от почти неуловимого движения воздуха всколыхнулась на столе тонкая газетная бандероль.

Генерал приподнял будильник, взял телеграмму, расправил. Положил так, чтобы сразу же бросилась Алексашеньке в глаза. Но дочь пришла рассеянная, смутная. Опустилась на стул, не глядя.

— Почему так темно у тебя?

И в самом деле — темно.

— Так себе, сумерничал.

Зажег четыре свечи в двойных подсвечниках. От керосиновой лампы у генерала болели глаза.

— Получил, наконец, телеграмму, Алексашенька. От Штейна.

— Телеграмму? Ну и что же? Кто этот Штейн?

— Да Штейн же. Профессор. Как, ты не помнишь? Старый товарищ мой. Сообщает, что выедет во вторник.

Принцесса поежилась, закуталась плотнее в серую шаль.

— Вот как… А я все думала, что он не приедет. У него ведь, кажется, очень большая практика.

— Надеялась?

— Как тебе сказать… В пользе его посещения я все-таки не совсем уверена. И боюсь, что если он недостаточно тактичен, то можно только повредить. Теперь, конечно, уже все равно. Будь, что будет.

— Я советовался с тобой, Алексашенька, и ты согласилась.

— Я и теперь соглашаюсь. А если я боюсь за возможные последствия…

— Что же… может быть еще хуже, чем теперь, по-твоему?

— Сергей не так плох сейчас. И отчасти ты заблуждаешься, папа. Я давно это вижу. Ты слишком много приписываешь его больному рассудку. Иногда его мысль работает слишком остро, слишком напряженно. Но ведь это — не болезнь. Или тогда всех гениев, всех недюжинных нужно упрятать по сумасшедшим домам… Да, его рассудок надломлен. Но лекарства ему не помогут. Вот если бы твой профессор сумел перестроить мир. Если бы он мог уничтожить с корнем все, что угнетает Сергея…

— Но ведь он слишком ненормально реагирует на внешние впечатления. Мы все дышим одним с ним воздухом. Ходим по той же земле. Но мы здоровы.

— Он — художник, творец. А мы — простые люди.

— Но что же такое он творит?

— Я знаю, папа. Я вижу. Но это пройдет. Это для него только переходная ступень. Самая тяжелая, самая мучительная.

Генерал сложил телеграмму и опять сунул ее под будильник. Сделал это резким, нетерпеливым движением, и сухие пальцы слегка дрожали.

— Я хотел верить, что заблуждаюсь, но, к сожалению, я был прав. Любовь ослепляет тебя. Если бы ты не находилась в таком близком общении с ним, ты могла бы рассуждать более объективно. Он гипнотизирует тебя своими мыслями, вовлекает тебя в круг своих больных идей. И ты потеряла настоящий критерий. Я нахожу, что это очень опасно, Алексашенька. Он — твой муж, и я признаю, что в его несчастье ты должна его любить еще больше, чем как если бы он был совсем здоров и счастлив. Но не увлекайся… Не переходи границ.

— У любви нет границ, папа. И ты сам не уважал бы меня, если бы я не жила его болью.

— Но нужно видеть. Не закрывай глаз на то, что есть.

— Я вижу. И еще вот что…

Встала, приблизила губы к уху отца, чтобы даже легкое эхо этих слов не ушло из кабинета.

— Вот что… Я люблю и горжусь. И я не допущу, чтобы любовь моя была затоптана в грязь. Тебе никогда не придется стыдиться своего зятя. Понимаешь: никогда.

XXVIII

Профессор Штейн — русский немец, невысокий, узкоплечий, с большим мягким животом, на котором криво сидит просторный, весь в складках жилет. Родители Штейна и генерала Немировского были соседями по имениям. Мальчики вместе играли, вместе учились ездить верхом и плавали в мелководном тинистом пруде. Потом вместе учились в привилегированном учебном заведении, но по окончании его выбрали себе разные карьеры. Штейн захотел быть медиком и уехал в Дерптский университет, тогда еще совсем немецкий, с буршами и фуксами, с корпорантскими лентами и мензурами и с настоящими студенческими пивными. А Немировский надел офицерский мундир и остался в столице. И потом много раз в жизни они встречались и расходились, но не теряли друг друга из виду и раза четыре в год обменивалась письмами с немецкой Штейновской аккуратностью. Штейн тоже пошел в гору, приобрел себе хорошее научное имя, недурной капитал и придворное звание. И теперь собирался уже почить на лаврах, намеренно сокращая практику. По вечерам все чаще пил пиво, которое высылалось ему по особому заказу из мюнхенской королевской пивоварни, и удовлетворенно мурлыкал старинные студенческие песни.

Приехал он на вечерней заре, весь розовый, мягкий и веселый. Снег сильно поутаял за день, покрылся сквозным хрустящим кружевом. Звонко гомонили, перед ночным отдыхом, воробьи у дровяного сарая.

Профессор бойко взбежал по ступенькам крыльца, поскользнулся было, но успел сохранить равновесие, и попал прямо в объятия генерала.

— Здравствуй, здравствуй, старый капрал. Как здоровье? А где же твоя дочь и твой зять. Показывай? А это что? Кошка? Очень красивая кошка. Ну, где у тебя вешалка?

Разоблачился сам, без запоздавшей помощи Ефремовны, потом приказал внести в отведенную ему комнату ручной чемодан и в десять минут умылся и переоделся. Сделался еще розовее и еще мягче.

— Отлично! Хочу отдохнуть. Заработался. Скоро и совсем скажу: finis. Где же твои домашние? Что? Обедать? Отлично. Есть селедка с луком? И spiriti vini? Могу принять две унции.

И тут же, понизив голос:

— У тебя скверный вид, старый капрал. Не унывай.

Сергей встретил гостя приветливо. Принцесса объяснила ему, что это — старый друг отца. Приехал на несколько дней погостить, отдохнуть. И Сергей обрадовался свежему человеку, хотя и не чувствовал тоски в усадебном одиночестве. Принцесса — внимательный слушатель и ученик — так хорошо заменяла ему весь многоголовый мир.

— Рад, очень рад! — мял его руку профессор, в то же время незаметно, но пытливо заглядывая в глаза Сергею. — В живописи ничего не понимаю: фотография в десять раз лучше и проще. Но художников люблю. Ай-ай, девочка! Ты уже выскочила замуж? Хочешь нас со старым капралом сделать совсем стариками. Здравствуйте, домоправительница. Вы по-прежнему маринуете рыжики? А есть у вас черная редька со сметаной? Отлично.

Ел много и быстро, и все-таки успевал говорить, стреляя короткими вопросами и восклицаниями, как горохом из рогатки. Рассказал кучу петербургских новостей, по большей части, впрочем, самых пустяковых. И ловко избегал подводных камней, когда неожиданно разговорившийся Сергей затронул политические темы. По его рассказам выходило не совсем хорошо, — но и не так уж плохо. Можно жить — и даже надеяться на лучшее. Но нельзя было понять, как он сам относится к действительности: с точки зрения черносотенца или, наоборот, фрондирующего чиновника-радикала. Отвечал так, что сами ответы были больше похожи на вопросы и невольно вовлекали Сергея в дальнейший разговор.

Принцесса сидела внешне спокойная, но вся чуткая, настороженная. И с острой досадой старалась подавить в себе невольно чувство неприязни к мягкому, розовому старичку. Чувствовала, как он исподтишка, но внимательно и остро наблюдает за Сергеем.

Когда подали рыбу — сига по-польски — профессор надел очки, поплотнее заткнул салфетку за воротник.

— Рыба? Очень вкусно, но есть кости. А какой соус! Я украду твою домоправительницу, старый капрал. Или предложу ей руку и сердце, и тогда она сама со мной уедет. Моя собственная экономка это — тьфу! Даже сосиски не умеет поджаривать. Но я держу ее за картофельный салат. Каждый вторник и четверг она делает мне салат. — Вдруг повернулся к Сергею. — Вот кстати. Стар и забывчив. Какой у нас день сегодня?

Сергей провел ладонью по лбу, слабо улыбнулся.

— Не знаю, право. Я никогда не помню дней. И ведь тут они у нас все одинаковые. Не знаю.

Но профессор, отделяя мясо от ребрышек, только рассеянно кивнул головой и рассказывал уже о тайнах приготовления картофельного салата. От салата перешел к годам своей юности, показал на розовой щеке едва заметный шрам от «мензуры». И так же невзначай, между прочим, бросил Сергею:

— Да, моя бедная молодость. Когда я подумаю, что родился в сорок третьем году, мне хочется выпить лишнюю бутылку пива. В сорок третьем! Вот вы, например, в котором году родились?

Сергей опять приложил ладонь ко лбу, нахмурился. И после напряженного раздумья выговорил, несмело глядя на Принцессу:

— Не помню хорошо. Кажется… Ведь в шестьдесят первом, да? Или что это было в шестьдесят первом? Я почему-то не помню.

Принцесса закусила губу, нагнула низко над тарелкой вспыхнувшее лицо. И еще острее шевельнулась неприязнь к розовому немцу. Разве это не похоже на предательство? Не сумела скрыть своего смущения, и Сергей насторожился. Как будто почувствовал, что под ним колеблется почва, — и почти перестал говорить, отзываясь только короткими «да» или «нет».

После обеда профессор шутливо обнял Принцессу.

— Сделать тебе лимон? Когда ты была маленькая, так всегда просила, чтобы сделать тебе лимон. Вот так: раз, два.

Растопырил коротенькие пальцы, собрал все лицо Принцессы в уродливый комочек. Сергей вдруг шагнул к профессору, сжав кулаки:

— Как вы смеете?

Принцесса вырвалась из рук Штейна, быстро оправила волосы.

— Что с тобой, Сергей? Это же шутка. Он меня грудным ребенком носил на руках.

— Все равно. Я не позволю… Я не позволю уродовать красоту. Ее так мало на земле. И всякий ничтожный атом этой красоты нужно беречь и холить и относиться к нему, как к святыне.

Профессор хохотал, придерживая руками живот, и забытые после рыбы очки смешно прыгали на мясистом носу.

— Ну, если муж ревнует, — значит, я не так еще стар. Как ты думаешь, старый капрал?

И легонько, как шаром, подталкивая генерала своим круглым телом, вытеснил его из столовой, потом взял под руку и провел в кабинет.

— Теперь мы можем закурить хорошую сигару.

Поудобнее пристроился в кресле, старательно обрезал сигару болтавшейся на животе в виде брелока гильотинкой. Генерал ждал нетерпеливо, но не торопил: знал, что в свое время услышит все, что нужно.

Профессор выпустил длинную струйку дыма из сложенных трубочкой губ.

— Неважные дела, старый капрал. Я тебя знаю и говорю откровенно. Ты не девочка.

— Ты думаешь, что он… безнадежен?

— Ничего не думаю. Еще слишком мало знаю. Нужно внимательно наблюдать. Произвести исследование. Пока только догадываюсь. С большой степенью вероятности. Я достаточно опытен. Случай не особенно редкий. Знаю, может быть, сто таких. Причина — травма. Давит на оболочки. Что? Операция? Риск большой, а надежды мало. Перерождение тканей, понимаешь? Дальше будет хуже. Может быть, медленно. Может быть, внезапно. Прострация, идиотизм…

— Ты еще так мало его видел…

— Это не диагноз. Диагноз будет потом. Теперь предположение. Проживу у тебя — сколько? Пять-шесть дней. Неделю. Времени достаточно. Отлично.

Генерал подошел к окну, пристально смотрел в потемневшие стекла. Потом медленно повернулся к профессору.

— Хочешь рюмку портвейна, старик?

— Предпочитаю пиво. Но можно и портвейн. Отменно.

Сидели в кабинете два старика, уже утомленных жизнью, но еще крепких, как устоявшие после бури дубы на лесной опушке. Медленно отхлебывали золотистое вино, — и молчали, хотя о многом можно было бы еще переговорить. И с неослабной привычкой старого профессионала гость исподтишка следил за хозяином, вглядывался в едва заметную дрожь восковых пальцев, в резкую морщину над переносицей. Сказал, отставляя опорожненную рюмку:

— Не унывай, старый капрал. Держись крепко. Думай о дочери. Веди ее вперед, когда устанет. И сам не хворай. Тебе нельзя сейчас умирать.

— Я не мягкотелый слюнтяй и не трус. Но если бы ты сам был на моем месте…

— Слава Богу — у меня только экономка. От нее тоже неприятности. Все-таки лучше, чем жена и дети.

XXIX

Профессор предложил Принцессе прогуляться с ним по лесной дороге. Принцесса почему-то боялась этой прогулки и звала с собою мужа, хотя Штейн делал ей глазами предостерегающие знаки. У Сергея болела голова, и он лежал на диване бледный и вялый.

— Нет, не могу. Боль делается еще сильнее от солнечного света.

Профессор нетерпеливо топтался в прихожей, уже совсем одетый: в шубе и огромных кожаных калошах.

— Идем же, девочка! Смотри, какая погода! Отлично!

Молча миновали двор, вышли на дорогу, — ту самую, по которой каталась Принцесса с Сергеем на лыжах. Было светло и весело, но как будто какая-то тяжелая тень падала на все от пузатого, розового человека. И так жутко вспомнилась лунная ночь, когда Сергей гнался за своим злым призраком.

— Гулять — полезно. Но приятнее гулять по Невскому. Там тротуар посыпают песком.

Принцесса не ответила. Только слегка замедлила шаг. Хрустели и шаркали по подтаявшим льдинкам кожаные калоши.

На березах уже набухали цветочные сережки. Профессор сорвал несколько штук, размял в ладони, понюхал.

— Весной пахнет. Настоящей. А петербургская весна пахнет навозом с вспотевшими дворниками. Так-то, девочка!

Принцесса долго готовилась и спросила вдруг, неожиданно для себя самой:

— Как же вы находите Сергея? Я спрашивала папу. Он молчит.

— Еще рано, девочка. Я здесь — раз, два — три дня. И еще не сделал исследования. Хочешь быть умницей? Отлично. Исполни две моих просьбы.

— Две просьбы?

— Именно так. Во-первых, уговори мужа, чтобы он позволил выслушать его и произвести исследование. Понимаешь, голову и все. Это необходимо.

Принцесса шла, упорно глядя себе под ноги. Чувствовала себя такой маленькой, бессильной и жалкой. Еще немного — и совсем раздавит ее этот добрый, розовый старик.

— Хорошо. Я постараюсь.

— Постарайся. А затем: мне нужно видеть его картины.

Принцесса остановилась резко.

— Зачем?

— Так нужно, девочка.

— Сергей не хочет, чтобы их видел кто-нибудь, кроме меня. Он говорит, что это — еще только подготовительная работа.

— А ты дай мне ключ сегодня вечером. Я посмотрю ночью. Он не узнает.

— Обмануть?

— Приходится, девочка.

— Я не могу. Вы не имеете права заставлять меня сделать это… эту низость. Как будто вы забыли, что он — муж мой.

— Вот именно потому, что он — муж твой. Диагноз? Еще нет диагноза. Но я уже знаю, что он болен. И его нужно лечить. А чтобы лечить, нужно хорошенько изучить болезнь.

— Но, ради Бога… только не картины. Я сделаю все, что вы хотите, только не это.

Профессор кашлянул — и вдруг стал выше ростом — и даже не так розовели и круглились щеки.

— Как хочешь. Но я скажу старому капралу, что у него дочь — чужая. Да, чужая. Она не умеет смотреть опасности прямо в глаза. Она прячет голову, как страус. Это — не дочь старого капрала.

Принцесса, стоя на одном месте, разбивала лед носком толстого лыжного башмака. Дышала неровно — и с трудом проникал в грудь весенний воздух. Нужно рассказать, объяснить. Но поймет ли?

— Поймите же… эти картины… Для вас они будут, вероятно, только бредом больного, а для Сергея это — святая святых, это — воплощение его самой заветной мечты. И в мечту эту он посвятил и меня. Может быть, он ошибается. И величайшие гении заблуждались. Но для меня, для его жены, все это — тоже священно. И вы хотите, чтобы я так просто и спокойно отдала на поругание свою святыню…

Профессор передвинул шапку на затылок, потом снял ее совсем, словно ему сразу сделалось жарко. Солнце ярко заблестело на скользкой лысине. Наставительно поднялся кверху короткий указательный палец.

— Девочка! Будь осторожна, девочка! Я еще раз говорю тебе, что твой муж болен. Это не диагноз, — но он болен.

Помахал перед лицом шапкой, словно веером. И проворно нахлобучил ее на голову, потому что защекотал по лысине прохладный ветерок. Принцесса с трудом сдвинулась с места и пошла, сама не зная куда. А следом за нею шаркал калошами профессор и, против обыкновения, молчал, чего-то выжидая.

Дождался не скоро. Только когда дошли до самой опушки леса, Принцесса опять остановилась и, глядя прямо в глаза розовому старику, сказала спокойным и каким-то жестким голосом:

— Хорошо. Вечером я отдам вам ключ. Смотрите.

— Спасибо, девочка. А теперь пойдем домой. Ты — молодая, а мне уже тяжело живот носить. Так вечером? Отлично.

На обратном пути профессор зачем-то долго и очень обстоятельно рассказывал, какие есть теперь отличные психиатрические клиники, и как вообще ушла вперед за последнее время психиатрическая наука. И выходило даже, что теперь совсем уже не так скверно, как в былые времена, быть сумасшедшим. Но, конечно, при одном условии: жить не дома, а в особо приспособленной лечебнице.

Принцесса слушала плохо, едва улавливая смысл коротких стреляющих фраз. Скоро догадалась, к чему все это — но только слабо улыбнулась. Слишком не вязалось еще в ее представлениях такое сочетание: Сергей и лечебница. И потом: разве может она кому бы то ни было отдать своего Сергея?

Но жуть охватывала при мысли, что предстоящая борьба окажется, может быть, слишком тяжелой. Разве не сдалась уже при первом же натиске? Не открыла святая святых?

И все ненавистнее становился розовый старик. Облегченно вздохнула, когда, наконец, вернулись в усадьбу.

К вечеру Сергей почувствовал себя лучше, повеселел, и искорки жизни засветились в глазах. И за ужином все сидели спокойные и бодрые, как будто и не было в семье коварной трещины, грозившей разрушением и смертью.

Разошлись, пожелав друг другу спокойной ночи. Ефремовна, зевая, погасила ненужные лампы, долго звала на крылечко загулявшую кошку.

— Кисынька, кисынька! Вот ведь шлюха проклятая… И никогда такого с ней не бывало… неужто соблазнилась? Кисынька!

В спальне у Принцессы тепло и уютно. И есть в тихом сумраке что-то неуловимое, что-то ласкает и дразнит и напоминает о радостной ночи любви. Но Принцесса тревожно ворочается на постели, чутко прислушивается.

Что, если Сергей услышит? Холодок бежит по спине от этой мысли. Принцесса приподнимает голову от подушек, смотрит на мужа. Он лежит с закрытыми глазами, но, должно быть, не спит: чуть заметно на лице шевелятся тени. Окликнула тихонько:

— Милый?

Родные глаза открылись на зов — и ответили улыбкой.

— Ты не спишь, милый?

— Нет, лежал так, думал… Не кажется тебе, что жизнь остановилась? Каждый день от ночи до ночи — как замкнутый круг. И это нехорошо. Мне нужно идти вперед.

— Ты еще успеешь. Жизнь длинная.

— Не для всех. И если она вся будет в колесе…

Многое таится в сумраке: и тени пережитых радостей и тени горя. Принцесса беспокоилась. Что, если он опять увидит своего врага? Так часто приводят его к этим видениям мрачные мысли! Нужно, чтобы он забылся, не помнил.

Поднялась, перебежала к его постели, легко ступая по щекотавшему подошвы мохнатому ковру. Присела у изголовья, гладила любимую затуманенную голову. И вся наполнилась своей особой, женской, почти материнской лаской. Но не могла уже, как прежде, целиком отдаться своей любви.

Ласкала Сергея и в то же время прислушивалась, замирая от тревоги. Зачем уступила? Зачем сдалась так, почти без боя? И чем больше нарастала тревога, тем горячее становились ласки.

Дрожь пробежала по телу, едва прикрытому тонкой рубашкой. Сергей заметил.

— Тебе холодно?

Привлек ее к себе, закрыл своим одеялом.

В тишине заснувшего дома что-то неловкое зазвенело, брякнуло. Сергей приподнял голову, вслушиваясь.

— Что это?

— Мыши, конечно. Кошка совсем заленилась, не ловит. Это — мыши.

— Мне показалось — прошел кто-то.

— Все спят. Поцелуй меня, милый. Поцелуй крепче, вот так.

Сама отвечала на поцелуи, удивляя и радуя художника внезапным порывом страсти. И он забыл о тревожных шорохах, видел только близкие широко открытые глаза, слышал страстный зовущий шепот.

Из своей комнаты пробирался в кабинет к генералу профессор. Запахивал на животе полы халата и осторожно шаркал туфлями. Генерал уже ждал его, стоял у порога с двойным подсвечником в руках. Пламя свечей покачивалось и мигало, делало профессора смешным и совсем неуклюжим.

Не переговариваясь и осторожно, как воры, пошли к мастерской. Когда проходили мимо плотно притворенной двери в спальню Принцессы — даже перестали дышать, и профессор виновато подобрал свой мягкий живот. И вдруг брякнула на подсвечнике розетка. Остановились, замерли. Из спальни смутно донесся голос художника. Генерал укоризненно покачал головой. Конечно, нужно было подождать еще немного.

Уже готовился генерал задуть свечи и протянул руку к профессору, чтобы вести его назад в кабинет — но голос затих, и напряженным слухом старики уловили звук поцелуев. Тогда удовлетворенно улыбнулись и двинулись дальше.

Замок в двери — тугой, не сразу подается. Профессор ловко и беззвучно орудовал своими коротенькими пухлыми пальцами, а генерал ждал, зачем-то подняв высоко над головой свой подсвечник.

Медленно, медленно поворачивался ключ в замке, надавливая бородкой на тугую пружину. Профессор от усердия высунул кончик языка, надул бледные теперь щеки. Генерал стоял неподвижно и твердо, как знаменосец на параде.

Наконец, вошли. Свечи сильно мигали, и первое мгновение ничего нельзя было рассмотреть. Пахло красками.

Потом выдвинулось из угла большое яркое полотно, — и смотрело с него лицо знакомое и странно чужое. На полу валялись смятые, надорванные листы: незаконченные рисунки. Профессор поднимал их один за другим, развертывал. Потом уже подошел, вместе с генералом, к большой картине. Там, в безумно-спутанных красках, замерла завороженная Принцесса-Мысль.

Через четверть часа старики вышли из мастерской, все так же осторожно заперли дверь на замок и прокрались мимо Принцессиной спальни. Тайное кощунство совершилось.

XXX

Кучер Авенир, увозивший профессора на станцию, повез с собою принцессино письмо. Письмо было совсем коротенькое, набросано наспех и адресовано — Швейцеру. Уродливыми кривыми линиями ломался в строчках прежде такой ровный и отчетливый почерк Принцессы.

Еще пахло в комнатах сигарами профессора и валялся на угловом столике забытый им воротничок, низкий и широкий, как хомут. Но больше сигар и воротничка напоминала о нем оставленная в наследство жестокая правда.

Принцесса еще не знала ее — всей этой правды. Генерал взялся сообщить ее сам, без помощи розового старика: надеялся, что сделает это мягче и лучше. И, кроме того, в устах близкого человека не так злобно звучат даже и жестокие слова.

Но когда пришел час, генерал почувствовал, что взял на себя слишком тяжелое бремя. Принцесса сидела в его кабинете и ждала, а он ходил из угла в угол, натыкаясь на стулья, тер ладонью твердые бритые щеки.

— Ведь ты уже должна была знать, Алексашенька. Да, должна была знать.

Вчера днем профессор выслушивал и выстукивал Сергея, ощупывал заросший шрам на его голове, чертил на коже какие-то фигуры тупым концом карандаша, даже колол иголкой. Художник относился ко всему этому очень спокойно и терпеливо и только потом уже, когда все было кончено, с кривой улыбкой сказал Принцессе:

— А ты тоже думаешь, что я сумасшедший?

— Разве кто-нибудь думает так, Сергей?

— Ведь я знаю, кто он такой — этот немец. Его фамилия есть даже в энциклопедическом словаре. И знаю, от каких болезней он лечит.

И в первый раз почувствовала Принцесса, что художник смотрит на нее не ласковыми и любящими, а злобными и почти ненавидящими глазами. Не вынесла этого взгляда — ушла.

Сегодня тоже почти избегала оставаться наедине с мужем. Он и сам был очень молчалив и замкнут, не искал ее.

Генерал ходил, натыкался на стулья.

— Ты должна была знать, — и подготовиться. Правда?

— Я готова, папа. Я не знаю, что хуже: самая казнь или ожидание казни.

— Что же ты говоришь так, как будто это я сам… казню тебя?

— Нет, конечно. Но ты выписал профессора — и это дурно повлияло на Сергея. Он чувствует себя сегодня очень плохо.

— Ну вот. Он так и говорил… — Генерал остановился у письменного стола. — Он так и говорил, что это может случиться в самом близком будущем. А ты рассуждаешь, как ребенок. Ах, Алексашенька!

Мизинцем досадливо сбросил выкатившуюся слезу. Страшно было увидеть это Принцессе, потому что отец, был скуп на слезы. Обняла его, прижалась лицом к груди, как давно-давно, в полузабытом детстве.

— Не бойся, папа… я вынесу. Только скажи мне главное: есть надежда? Ведь он выздоровеет, да? Ему не будет хуже?

— Ему? Нет. Он ничего уже не будет чувствовать, Алексашенька. Ни радости, ни страданий.

— Так зачем же тогда вся их наука? Только затем, чтобы заранее объявить о казни?

— Не так уж долго ждать, Алексашенька. Может быть, не так уж долго. А наука… Видишь ли, Штейн говорит, что теперь уже слишком поздно. Нужно было сразу же сделать операцию, удалить какие-то осколки. Теперь не поможет.

Принцесса вдруг сделалась тяжелая, как будто тело ее превратилось в мрамор. Беззвучно скользнула к ногам генерала, так что тот едва успел ее подхватить. Подхватил и бережно усадил в кресло, но глаза Принцессы были закрыты, и голова бессильно склонилась к плечу,

— Алексашенька!

Боялся позвать на помощь Ефремовну: услышит художник. А профессор сказал, что даже какое-нибудь ничтожное волнение может внезапно привести к концу.

— Ты слышишь меня, деточка? Да слушай же.

Опущены прозрачные веки на обведенных темными кругами глазах. И белые губы не шевелятся.

— Деточка!

Вот взял бы сейчас всю ее скорбь, спрятал в свою еще молодцеватую военную грудь. Затаил бы эту скорбь крепко, крепко, чтобы никогда больше не коснулось этого ребенка крыло печали.

Гневно посмотрел вверх — туда, где предполагал Бога.

— Видишь? Что Ты сделал? Зачем это?

Даже не мог порадоваться, когда шевельнулись, наконец, бледные губы, открылись глаза. Ничем не мог утешить, не мог облегчить тяжести скорби.

Принцесса не искала утешений. Выпрямилась, досадуя на свою слабость, и что-то похожее на фамильную гордость шевельнулось даже в душе генерала, когда она посмотрела на него пристально и уверенно.

— За меня не беспокойся, папа. Я вынесу. Вынесу все. Но ведь я не только о муже жалею. Теряю не я одна. Весь мир теряет. Ведь не каждый день приходят на землю такие люди, как Сергей, и так зло, так нелепо погибнуть…

Сроднилась с мечтами Сергея, сама жила ими. И вот — нет ничего. Никогда не воскреснет новая красота, не возродит мира. И по-прежнему будут позорить землю стыд, грязь и преступление.

— Когда это будет?

Спросила так властно, что генерал не мог не ответить:

— Можно ждать всегда… каждый день.

XXXI

На пригорке, на маленькой проталине, которая влажным паром дымилась под солнцем, развернул желтые лепестки первый цветок — весенняя анемона. Высоким горбом поднялась над полем темная наезженная дорога. Вытянулись, набухли березовые сережки. Дворовый пес целыми днями лежал на крылечке, прогревал кости после зимних морозов.

Принцесса каждый день теперь уводила художника в далекие прогулки. Хотела верить, что и ему поможет щедрое весеннее солнце.

Но зацветали анемоны, и набухали почки, и давно прогрел кости пес на крылечке — а для художника не хватало щедроты весеннего солнца. Простиралась над ним все та же вечная тень — и сгущалась с каждым днем, неторопливо, но настойчиво леденя душу.

Расцветали анемоны. Сгущались сумерки духа.

Принцесса побледнела — и как будто сразу постарела. Не было, конечно, ни морщин, ни седин, но черты лица сделались строже и суше, и никогда не улыбались глаза.

Художник сорвал желтый цветок, смял его и сейчас же бросил. Он был теперь безжалостен ко всему живому — и Принцесса подозревала, что сумерки коснулись уже и его любви. Ласкал сухо, безжизненно. И целовал, словно исполняя скучный обряд.

— Сегодня утром я настиг его, почти держал в руках. Но он такой холодный и скользкий: вырвался и исчез, как змея. Скоро я опять его увижу. Уже он тут где-то крадется.

— Он побоится солнца, Сергей. Ведь он приходит только в сумерках.

— Так было прежде, пока еще он был слаб, а я силен. Теперь он ничего не боится. Да так, пожалуй, и лучше. По крайней мере я вернее его настигну. Вот только шея у него наверно тоже скользкая. Что, трудно будет задушить, как ты думаешь?

Достал из кармана перочинный нож, осмотрел его любовно и решил:

— Если не удастся задушить, так вот этим… Выпущу всю его белую кровь. И тогда, наконец, я смогу начать настоящую работу. Ведь чтобы строить новое, нужно прежде всего уничтожить старое. И новое возвести на развалинах. Тем, которые захотят последовать за мной, я подарю красоту. А врагам — смерть. Пусть-ка попробует приехать еще раз этот розовенький…

— Не нужно так волноваться, родной. Здесь у тебя нет врагов. Они далеко…

— Ты уверена? А я не очень. У меня, видишь ли, открылись глаза на многое. Что, если пока я живу здесь, они построят кругом стеклянную стену. И мы с тобой окажемся в ловушке. За стеклом-то они спокойно могут проделывать все свои мерзости.

— Стекло можно разбить. Мы разобьем и выйдем.

— Не так-то легко, Принцесса, не так-то легко. Лучше заранее принять меры… И потом: не нравятся мне эти цветы. Их будет еще много, а они — ядовитые. Отравят меня незаметно, понемножечку. Мы будем приходить сюда каждое утро и рвать их. Пусть они поскорее засохнут. Или еще лучше: закрыть солнце. Они ведь не могут расти без солнца.

— Тогда погибнут и все другие цветы, и березы, и сосны. Разве тебе не жаль их?

Художник с недоумением посмотрел на Принцессу.

— Разве тут можно говорить о жалости? Я слишком много поставил на карту, чтобы жалеть.

За прозрачным леском, ныряя в выбоинах и ухабах дороги, медленно подвигалось вперед что-то темное. Скрылось за густым кустарником и показалось опять — уже ближе. Теперь можно было рассмотреть, что это плетутся от села простые крестьянские дровни. Шипят нековаными полозьями по талой земле, раскатываются по льду. Напряженно шагает, низко опустив голову, костлявая лошаденка.

Художник тоже заметил дровни и остановился было, присматриваясь, но сейчас же равнодушно зашагал дальше.

— Не пора ли домой? — несмело предложила Принцесса. — Отец уже наверное ждет нас с обедом.

— Домой? Нет еще. Я все жду… Может быть, появится. Только, пожалуйста, не помешай мне расправиться… Кто это там едет?

На дровнях, рядом с брезентовым чемоданчиком, примостился небольшой серенький, невзрачный человечек. Лица не видно, но Принцесса уже догадалась — кто это. И от волнения у нее плохо слушаются ноги, и холодная волна приливает к сердцу.

Не ждала, что Швейцер так скоро откликнется на ее зов. Должно быть, не промедлил и нескольких дней после того, как получил ее последнее короткое письмо.

— Я устала, Сергей. Пойдем домой.

Лучше, если они встретятся уже там, в усадьбе. Сейчас Принцесса совсем не подготовилась к этой встрече, — и она, может быть, взволнует художника. И Сергей знает, что Швейцер — врач. Еще подумает, что серенького доктора подослал профессор. Мелькнула тревожная мысль и о ножике, который художник осматривал так любовно. Конечно, не убьет, не зарежет, — но может лопнуть тонкая нить, еще сдерживающая рассудок.

Ближе и ближе ступает надорванная лошаденка. Каждый ее шаг приближает к развязке, — и хорошо, что Сергей остановился. Кажется, готов уже уступить ее просьбе. И Принцесса вкладывает в свои слова всю силу мольбы.

— Я так устала… Мне что-то с утра нездоровится. Очень прошу тебя: пойдем.

— Пойдем. Ты будешь виновата, если он больше не покажется сегодня. Помни: ты будешь виновата.

Уже поздно. Швейцер разглядел их обоих, спрыгнул с саней. И идет навстречу, опередив лошаденку.

Нужно предупредить Сергея, хоть немного подготовить его к этой встрече.

— Посмотри: к нам гость… Ты узнаешь его?

Можно уже рассмотреть каждый волосок в бороде Швейцера, но художник смотрит на приближающегося человека с равнодушным недоумением.

— Кто это такой? Я не знаю.

— А помнишь Крым, и Елену Леонтьевну, и Софочку? Помнишь, как ты приносил мне цветы.

— Цветы? Там, должно быть, не было этих — желтых.

Он напряженно вспоминает, и в складках над бровями заметно почти физическое страдание. Какие-то образы, яркие и живые, готовы вырваться из-за сумрачной завесы, — но внезапно эта завеса становится еще плотнее, — образы гаснут.

— Да, кажется… я вспоминаю. И этот человек…

— Это Швейцер. Тот самый, что был на войне и рассказывал нам разные военные истории. Будь с ним поласковее, милый. Он очень тебя любит.

— Ты уверена, что он… не подослан?

— Ручаюсь тебе, чем угодно, Сергей…

Последние слова она договаривает быстрым шепотом и в следующее мгновение протягивает руку Швейцеру. Доктор не изменился за эти месяцы. Все такой же спокойный, простой и — серый. Только глаза глубже запали в орбиты под стеклами пенсне. Может быть, это — просто от дорожной усталости.

— Здравствуйте! Вот и я. У вас всегда такие скверные дороги — или только в распутицу?

На ногах Швейцера — тоненькие городские галоши, которые не могут предохранить от проселочной грязи. Художник внимательно смотрит на перепачканные башмаки гостя, потом медленно поднимает глаза все выше, выше. Стекла пенсне поблескивают так дружелюбно и просто, без назойливой пытливости профессора, — и это успокаивает.

— У нас грязно, — и слишком много желтых цветов.

— Через две недели все высохнет! — торопливо перебивает Принцесса. Почему вы не предупредили телеграммой? Папа выслал бы вам лошадей.

— Зачем же затруднять? Я привык ко всяким способам передвижения… И сейчас предпочту идти пешком. Если не ошибаюсь, уже близко?

— Да, сейчас же за поворотом дороги.

Трое идут один за другим, перешагивая через лужи и рытвины, а следом плетется лошаденка. Принцесса вспоминает ночь, темноту и бесконечный путь к затерянному в степи полустанку, где ждал паровоз. Тогда еще не было третьего, — его искали, — и стояла поздняя осень. Теперь весна, — и художник идет впереди. Но Принцесса не знает, когда было больше тоски в ее сердце. Не теперь ли?

Швейцер рассказывает о своей поездке. На одной из станций стрелочник направил поезд не на тот путь. Было маленькое крушение, без человеческих жертв. Не помешай эта маленькая случайность — приехал бы еще на сутки раньше.

— Опоздал к поезду на пересадке, и пришлось девятнадцать часов сидеть на дрянном вокзале. Со скуки три раза обедал…

— Это вам нарочно мешали, — покачал головой художник. — Им не хотелось пускать вас сюда, потому что вы мне нравитесь. Вы не подосланы. И еще будьте довольны, что вас не отравили.

Принцесса с тоской и обидой ждет ответа Швейцера. Тот перепрыгивает через лужу, поправляет пенсне.

— Я — человек маленький. Зачем меня травить? А вот три вокзальных обеда в один день — это действительно. Не всякий желудок переварит. Впрочем, все обошлось благополучно.

И опять рассказывает, — о каком-то интересном попутчике и о том, как мужики относятся к предстоящей государственной думе, и еще о чем-то сейчас совсем ненужном. Серые факты излагает серыми словами.

Принцесса не понимает, как он может так вести себя, видя всю глубину ее горя, сменившего долгожданное, но призрачное счастье. Только когда совсем уже подходят к усадьбе, — догадывается, какое горячее участие скрыто под равнодушной маской.

Чтобы войти в ворота, нужно перебраться через грязную рытвину по двум наспех брошенным жердочкам. Помогая Принцессе, Швейцер крепко, до боли, сжал ее руку. Успел шепнуть.

— Не падайте духом, Принцесса. Я — раб ваш. И располагайте мною, как хотите.

Генерала дочь не успела предупредить о возможном приезде доктора, и он встретил гостя с холодной корректностью. Недоумевал и слегка был обижен. Перед тем, как идти к обеду, зазвал Принцессу к себе в кабинет и спросил ее, — что это значит?

— Швейцер — мой лучший друг, папа. Он помог мне найти Сергея. И я надеюсь, что теперь он мне тоже поможет. Я верю ему больше, чем твоему профессору.

— Он… специалист?

— Нет, он вообще не занимается практикой. Это все равно. Я верю ему, как человеку.

А за обедом говорили о войне, и Швейцер подкупил генерала своими военными воспоминаниями. Избегал только описывать сцены крови и ужаса, чтобы не взволновать художника. Поэтому рассказывал не столько о страшном, сколько о смешном и постыдном: о героях тыла. Генерал крепко сжимал челюсти и краснел от негодования.

— Да, если бы я был там… Если бы только я был там…

Художник за все время обеда не сказал ни слова. Проливал суп на скатерть и подолгу смотрел в одну точку остановившимися невидящими глазами. Когда смеялся Швейцер — художник тоже улыбался деревянной искусственной улыбкой, — одним ртом. Глаза смотрели по-прежнему безучастно и ничего не видели.

XXXII

Ефремовна плохо заправила лампу: пламя мигает и время от времени выбрасывает вдоль всего стекла тоненькую красноватую струйку. Принцесса думает, что следовало бы погасить лампу и зажечь свечи, — но не хочется подниматься с дивана. Кажется, что, если шевельнуться сейчас — сделается очень холодно, и лампа закоптит еще сильнее.

Швейцер курит. Табак у него все тот же, дешевый и крепкий, припахивающий палеными перьями.

— Смешно было бы, Принцесса, если бы я не доверял такому авторитету, как Штейн. Тем более, что картина болезни не представляет ничего особенно запутанного.

— В таком случае… зачем же вы приехали, если нет никакой надежды?

Доктор удивленно поднял брови, — и от этого движения пенсне соскочило с переносицы.

— Я приехал для вас, Принцесса. Сергею я ничем помочь не могу. Это правда. Но, может быть, скоро придет час, когда вы сами будете нуждаться в помощи. Ваш отец — очень почтенный человек. Кроме того — в вашей усадьбе — верная, испытанная прислуга, которая, может быть, не покинет вас в нужде. Но всего этого мало. Я боялся, что вы окажетесь слишком одинокой.

— Если Сергей… погибнет, я все равно буду чувствовать себя одинокой. В этом-то вы не поможете.

— Я знаю. Я занимаю в вашем сердце слишком маленькое место. Но ведь я вообще маленький человек.

— Да. И вы любите других принижать до вашего уровня.

— Только не вас. Только не вас, Принцесса. Ведь вы так хорошо это знаете. Но вот подождите… Я расскажу вам сейчас маленькую притчу. Пожалуй, она покажется вам слишком жестокой, но ведь вы все равно ненавидите меня в данную минуту.

— Я так привыкла к жестокости… И почему вы думаете, что я могу вас ненавидеть? Сейчас для меня существует только одна правда и только одно горе, доктор: гибнет человек, которому я отдала себя всю, без остатка. И вот… меня уже не хватает на ненависть.

Швейцер встал, убавил огонь в лампе.

— Хорошо. Тем спокойнее я могу рассказать вам притчу.

Сел в тень, подальше от Принцессы, но так, чтобы хорошо видеть ее лицо.

— Так вот. Притча совсем коротенькая… Жила в одной стране царская дочь, мудрая и прекрасная, какими бывают только сказочные царевны. Любила она цветы и бабочек, ну и вообще все, что красиво на земле. А когда встречала нищих, давала им милостыню. Так, обыкновенные медные монетки, но бедным нищим они казались золотыми. И вот, приехал однажды в страну, где жила принцесса, странствующий рыцарь. Да, рыцарь и трубадур. Бог наградил его даром привлекать сердца, — и когда он пел, даже дикие звери выходили из лесов и слушали, как во времена Орфея.

— Слишком мало фантазии — и слишком много лести. Зачем это?

— Подождите. За последнее время я очень усидчиво работал в лаборатории и, кажется, разучился говорить. И позвольте мне изложить свою мысль так, как мне удобнее, — раз уже вы вообще разрешили мне затронуть этот вопрос… Приехал странствующий рыцарь, вы слушаете? Он явился ко двору царевны — и царевна полюбила его. И, конечно, не мог не полюбить ее странствующий рыцарь. Даже слепым нищим было ясно, что они составят отличную пару. Старый царь тоже ничего не имел против этого брака, хотя и недолюбливал странствующих рыцарей. Рыцарь приносил невесте цветы и пел ей свои песни, которые могли бы обратить на путь правды и добра самых закоренелых злодеев. Уже были сделаны все приготовления к свадьбе, но однажды утром рыцарь пришел к царевне и сказал: «Ты слишком прекрасна, чтобы быть женою простого трубадура. В горах этой страны издавна поселился чудовищный дракон, который пожирает юношей и дев. Я убью чудовище и тогда только буду достоин твоей любви. А мои песни зазвучат еще лучше, потому что не будет им мешать ядовитое дыхание дракона». Царевна подумала: она любит рыцаря таким, каков он есть, и, стало быть, он уже сейчас достоин ее любви. Но упоминание о песнях смутило ее. Она знала, что эти песни делают злодеев праведниками и укрощают диких зверей. Стало быть, если они зазвучат еще лучше — все зло в мире исчезнет. Так рассудила царевна — и с болью в сердце отпустила рыцаря на подвиг.

Швейцер передохнул, затянулся своим крепким табаком. Говорил он медленно и однотонно, — и был похож в своем темном углу на старую няню-сказочницу.

— Прошло много дней, а рыцарь не возвращался. Тогда царевна призвала одного из своих верных слуг и вместе с ним отправилась на поиски. Они долго путешествовали по степям и лесам и не раз сбивались с дороги. Наконец, добрались до тех гор, где, по слухам, жил дракон, и там, в диком ущелье нашли рыцаря. Я не знаю, удалось ли рыцарю победить дракона, — об этом ничего не сказано в притче. Но я знаю, что дракон опалил рыцаря своим дыханием. Прекрасные глаза его вытекли, и гортань его онемела, а меч был переломлен надвое. И так он лежал в ущелье, слепой, немой и неподвижный.

Принцесса закусила губу, выпрямилась с упрямой гордостью. Еще не знала, чем кончится притча, но уже была готова к борьбе. Доктор опять затянулся крепким дымом, потом неторопливо протер стекла пенсне.

— Да, немой и неподвижный. Опечаленная царевна привезла рыцаря в свою столицу. Мечты о счастье были разбиты, но царевна не теряла мужества. Она созвала самых мудрых и опытных врачей, требуя от них, чтобы они исцелили рыцаря. И врачи приложили к делу все свои старания и всю свою опытность, но рыцарь был нем и слеп и лежал на своем ложе, как живой труп. Прошел год и другой. Слышите, Принцесса? Год, и другой, и третий. И врачи сказали, что пройдет еще много лет прежде, чем смерть призовет рыцаря. Тогда отец сказал царевне: «Врачи не исцелили жениха, и твоя скорбь тоже не поможет ему. А годы все уходят, и твоя жизнь тоже. Посмотри: в мире все по-прежнему. И сама ты все так же прекрасна, и цветы сами склоняются перед тобою, когда ты проходишь мимо. Живи! Твой жених не видит и не слышит тебя и не чувствует твоей скорби. Только дыхание отличает его от трупа. Не делай же из своей молодой и светлой жизни погребального склепа». О том же просили верные слуги царевны и нищие, которым она подавала милостыню. Царевна была очень горда, и ей казалось, что все слишком жалеют ее. Кроме того, она продолжала по-прежнему любить рыцаря и потому не послушалась. Опять потянулись долгие годы, а царевна почти не отходила от ложа рыцаря. Она знала, что рыцарь никогда не встанет — и все-таки не отходила. И ей стали чужды не только все радости, но и все скорби жизни, кроме бесплодной скорби о женихе… Вы слушаете, Принцесса? Ее жизнь сделалась тесной и темной, как тюремное подземелье. Красота ее быстро увяла, и сердце очерствело. Когда теперь она раздавала милостыню, все нищие видели, что это — обыкновенная медь и, вместо благодарности, называли царевну скупой старухой. Прежде она приносила добро людям одним своим существованием, а теперь никому не было от нее никакой пользы. Однажды она на несколько минут отлучилась от рыцаря, и как раз в это время рыцарь перестал дышать. Она не приняла даже его последнего вздоха. Когда тело жениха опустили в могилу, царевна не почувствовала уже никакой перемены в своей жизни. Да, никакой. И тогда только поняла, что пожертвовала слишком многим. И главное, что жертва была бесполезна. Ведь мир не стал лучше от того, что она лишила его своей красоты… Вот видите, Принцесса. Это — притча. Я надеялся, что она выйдет покороче, но что поделаешь? Я плохой сочинитель. Понять-то ее можно. И я не о физической красоте говорю, разумеется. В вас так много сил дремлет. Нужных, хороших. То, что случилось с Сергеем — ужасно. А еще ужаснее, если погибнете и вы.

Принцесса слабо улыбнулась, — хотя в глазах у нее стояли слезы.

— Расскажите слепому о прекрасной картине. Будет он счастливее?

— Я не обещаю вам счастья, поймите же. Это не в моих силах. Мир беден. И если вы уйдете от мира — он сделается еще беднее. В ваших руках медь превращается в золото. Вы не хотите радоваться, когда ваш муж страдает. Хорошо. Страдайте и сами. Работайте. Работа не даст вам счастья. Я знаю. Но все же работайте.

— Вместе с Сергеем я могла бы еще что-нибудь сделать. Но одна, одинокая…

— Только те, у кого нет никакой цели в жизни — одиноки.

— Укажите мне мою цель.

— Вы ее знаете.

— Да, если бы я ее знала…

— Вы знаете. Ведите борьбу с темными силами. Это единственный путь, достойный вас, Принцесса. Другого нет.

Доктор говорил резко, почти грубо — и сейчас Принцесса с трудом узнавала маленького, серого Швейцера. Поняла только, когда вспомнила: он любит. И насторожилась подозрительно: нет ли ловушки?

Швейцер курил без отдыха: должно быть, очень волновался и тщетно старался совладать с волнением. И болезненно-напряженными нервами как будто уловил ее мысль.

— Если бы я отвел достаточно места и себе самому в этой притче, я… я советовал бы вам совсем другое. Сказал бы: да, оставайтесь с ним до конца. Будьте нянькой, сиделкой. Пусть потекут для вас унылые, тоскливые, но, в сущности, не такие уже беспокойные дни. Ко всему можно привыкнуть, даже к ужасу безумия. И в потоке этих дней, ручаюсь вам, растаяла бы ваша любовь. В конце концов вы понесли бы ваше бремя с ненавистью, с отвращением… Вы понимаете, на что я мог бы тогда надеяться. А я не могу этого. Я только слуга, — и немножечко друг все-таки. И зову вас на страдание, на борьбу. Не счастьем я вас маню, поймите. Только жизнью.

Бросил окурок и сейчас же чиркнул спичкой, зажигая новую папиросу.

— Зовете на борьбу — и живете в своей лаборатории, как мышь в норе, — без злобы, почти с участием отозвались Принцесса.

— Ну, что же? Ведь и в лаборатории доступен восторг борьбы. Среди нас большинство — незаметные люди, как я. Но есть и герои. Они умирают в чумных фортах. Испытывают на самих себе действие токсинов — подчас смертельных. И мы так же, как политические борцы, отвоевываем мир для нового свободного человечества. Они борются с бесправием, невежеством и нищетой, а мы — с болезнями. Нет, я также имею право говорить о радостях борьбы, Принцесса. Конечно, вы найдете для себя дорогу шире и лучше…

У Принцессы закружилась голова, — должно быть, от табачного дыма, который лиловыми струями и клочьями плавал по комнате.

— Как вы много курите, доктор…

— Простите, — увлекся. Табак-то крепковат у меня. Привык все к одному со студенческих времен…

Понюхал воздух, определяя, очень ли накурено — и удивленно собрал в кулак бородку.

— Однако, знаете… Конечно, табак крепкий, но все-таки… Вам не кажется, что чем-то пахнет здесь. Гарью как будто?

Теперь уже разобрала и Принцесса. Сквозь табачный туман пробирался еще какой-то другой запах, напоминавший чад горелого масла, от которого щекотало в ноздрях и спирало дыхание. Доктор и Принцесса посмотрели друг на друга с одинаковым недоумением и еще смутной, но уже жуткой тревогой.

Доктор пошел из гостиной, остановился на пороге.

— Где Сергей?

— В мастерской… я опять не хотела давать ключи, но с Сергеем так трудно спорить теперь. Пришлось согласиться. А вы думаете…

Не договорила и, едва совладав с внезапной мертвящей слабостью, быстро пошла, почти побежала следом за доктором. Таким длинным показался темный коридор. Из кабинета уже выглядывал встревоженный генерал.

— Что это такое, Алексашенька? Посмотри.

Часть коридора слабо освещена отблеском горящих в кабинете свечей и видно, что здесь тоже, как в гостиной, стелется дымок, жирный, буроватый, совсем не похожий на табачный. Ползет над самым полом, волокнистыми языками прокрадывается в кабинет.

Без уговора, потому что некогда было терять секунды на напрасные слова, сжались тесно все трое у запертой изнутри двери мастерской. Здесь, из широкой щели под дверью, выбивался клубами дым густой, почти черный, — и в тишине слышалось легкое, сухое потрескивание, как будто кто-нибудь, от нечего делать, ломал на кусочки пустую коробку из-под спичек.

— Сергей! — позвала Принцесса, прислушиваясь к этому бездушному треску, и генерал не узнал ее голоса, звучавшего хрипло и глухо. — Что ты делаешь, родной?

Швейцер налег на дверь. От напряжения и удушья толстые жилы сразу вспухли у него на висках. Дверь слегка дрогнула, но не поддавалась: прочной хозяйственной работы.

— Не сломать! — захлебываясь кашлем, забормотал генерал, — но все же навалился на дверь рядом с доктором. Ноги скользили по полу, срывались. Швейцер упал на колени, поскользнувшись, но сейчас же вскочил, не чувствуя боли.

Трясли дверь, стучали в нее кулаками, даже царапали ногтями, кричали надорванными чужими голосами. А за дверью было тихо: только кто-то все ломал пустые деревянные коробочки. И неторопливыми клубами выползал из щели тяжелый жирный дымок.

Откуда-то метнулась, как вспугнутая сова, незрячая от испуга ключница. Толкнулась об стену, размахнула руками, приткнулась было на край сундука, но сейчас же вскочила, бросилась в кухню, осененная почти бессознательной, но спасительной мыслью.

Принцесса прижалась спиной к стене, закрыла глаза. Тошнило от ужаса, и дым перехватывал дыхание.

Вернулась ключница и опережал ее, грохоча сапогами, Авенир. Оттолкнул генерала, размахнулся топором.

— Руби, голубчик! — упрашивал зачем-то генерал. — Руби!

Тяжелый железный клин вонзился в дерево у самой замочной личинки. Дверь заскрипела, охнула. С беленного потолка посыпались белые чешуйки. Авенир с усилием выдернул топор, ударил еще и еще раз, гулко покрякивая. И от грохота этих ударов сделалось легче Принцессе, пропала тошнота, и даже дым не так уже мешал переводить дыхание.

Врубившись в крепкое, словно кость, дерево, Авенир налег на топорище как на рычаг.

— Поберегись!

Замок вырвался из гнезда со злобным, упрямым скрежетом. Дверь распахнулась, и целая туча застоявшегося дыма рванулась навстречу. Светились в дыму мутно-красные пятна огня.

Генерал, Швейцер и Авенир, только что готовые ринуться в эту дверь, невольно отшатнулись назад; дрожащее жизнью тело боролось с приказом воли. Но еще не опомнился генерал, когда маленький доктор уже исчез в дыму и в огненных пятнах. Генерал хотел последовать за ним, но зашатался, едва не потерял сознания и остался в коридоре, побежденный. Загородил дорогу Принцессе:

— И ты… и ты хочешь! Побойся Бога!

Принцесса боролась с неженской силой, одержала бы верх над отцом, если бы тому не помог еще Авенир. Кучер расставил перед дверью корявые лапы.

— Не могите, барышня! Они управятся. Вынесут.

Швейцер управился. Выполз назад в коридор полузадохшийся, ослепленный, весь черный от сажи. И выволок за собою что-то тяжелое, бесформенное, к чему без вопля приникла Принцесса.

XXXIII

Пожар загасили. Сквозь выставленное окно ушел тяжелый дым.

По обгоревшим остаткам разобранных подрамников, крашеного холста, мольберта, — было видно, — что больной сложил из всего этого посреди комнаты большой костер и нарочно поджег его. Ничего, кроме обгоревших мокрых клочьев, не осталось от безумной Королевы-Мечты, и затлела, продырявилась, распалась кое-где отдельными канительными нитями старая серебряная парча. Серым, легким пеплом рассыпались листы толстой ватманской бумаги.

Неровным кружком обгорел пол под костром, сплошным слоем копоти покрылись стены и потолок.

И, может быть, потом, когда опасность пожара миновала, было бы даже забавно вспомнить, как ключница плескала на огонь водой из чайного стакана, и как топал сапожищами по тлеющим клочьям грязный и мокрый Авенир, если бы в спальне Принцессы не лежал сам художник.

Не вспоминали, даже почти не разговаривали. Ходили осторожной, неслышной поступью. Прислушивались к тяжелому всхлипывающему дыханию.

Швейцер привез с собою походную аптечку. Были там пузырьки и баночки с притертыми стеклянными пробками, коробочки с порошками, правацевские шприцы с тонкими иглами. В отдельном кожаном портфелике — хирургический набор.

Долго, почти до полуночи, Швейцер пробыл у постели больного. Делал какие-то впрыскивания, потом перевязывал ожоги. Запахло в уютной спальной эфиром и камфарой, и этот больничный запах сразу вытравил весь прежний уют.

Принцесса, с глубоко запавшими, огромными глазами, помогала доктору. Кипятила инструменты, подавала вату и бинты. Не чувствовала усталости до той самой минуты, когда доктор, наконец, подошел к умывальнику и, смывая с рук кровь и копоть, сказал:

— Довольно! Больше я пока ничего не могу сделать. Подождем до завтра.

Художник лежал неподвижно и спокойно, обожженные волосы неровными прядями прилипли ко лбу. Поверх одеяла вытянулись руки — одна вся забинтованная и потому толстая, как бревно. Были еще легкие, поверхностные ожоги на правом плече и на боку и опалились, и побурели брови.

— Может быть, это не так опасно, доктор?

— Ожоги? Пустяки, конечно. Через две-три недели не останется и следов. Самое опасное было — асфиксия. Но и это миновало. Отдохните теперь, не волнуйтесь. Завтра все выяснится.

Больно кольнуло это настойчивое упоминание о завтрашнем дне. Усталость накатилась волной, клонила к земле, туманила глаза, но Принцесса еще пристальнее всматривалась в слишком спокойное, как будто окаменевшее, лицо мужа. Было что-то новое, еще чужое, в этом каменном спокойствии.

— Мне кажется, он никогда не проснется.

Швейцер пожал плечами. Стоя у лампы, вытирал руки полотенцем и разглядывал обломанные ногти.

— Это влияние наркотика. Вероятно, хватит до утра. Потом проснется.

Повесив полотенце, Швейцер поставил лампу на другое место, подальше от больного. Передвинул кресло и нервно, с судорогой в горле зевнул.

— Не найдется ли у вас занятной книжки, Принцесса? Что-нибудь такое с подземельями, похищениями и поединками. Вы себе отдыхайте, а я посижу.

— Вы тоже устали, доктор. Вырвали его из огня. Спасли. Теперь моя обязанность.

— Полноте, голубушка! Я привык, а на вас лица нет. И уж если вы так хотите — установим дежурства. Во всяком случае, первая очередь — моя. Вы — жена, но не медик. Сейчас я полезнее. Вот только книжку добудьте. Скажу спасибо.

Не было силы спорить. Внешне, как будто, сдалась, а про себя решила: не уступит.

Темным коридором, еще зловонным и закоптелым, Принцесса прошла к отцу в кабинет.

Генерал сидел у стола, прямой и сосредоточенный, смотрел на обложку неразвернутого журнала. Когда вошла дочь — вздрогнул и сделался еще прямее.

— Что? Хуже?

— Нет, спит… Доктор берет на себя первое дежурство и просит книжку.

— Может быть, я… — Генерал кашлянул несмело: робел перед дочерью, перед ее неизбывным горем.

— Может быть, я заменил бы?

— Мы обойдемся, папа. И ты не сумеешь…

— Пожалуй, Алексашенька. Неумелый я. Сам болен весьма редко и не умею ухаживать за другими. Уж я буду здесь сидеть, подожду. А вы позовите, если понадоблюсь. Ляжешь спать сейчас?

— Да, да… Вот только книжку.

На нижней полке этажерки нашли целый ворох романов, переводных с французского.

— Дай, я донесу тебе.

— Ничего, я сама. Ложись и ты, папа. Уже поздно. Покойной ночи.

Поцеловала генерала в висок, где поредела серебристая седина.

— Алексашенька, родная ты моя… Хотел бы чем-нибудь утешить тебя, но что уж…

— Видишь — я спокойна. Успокойся и ты.

— Уж лучше бы ты… плакала, что ли. Боюсь я, Алексашенька. За тебя боюсь.

— Не бойся, папа. Я — сильная. Вот устала сейчас — и все-таки, сильная. Спи же…

Казалось, что за те несколько минут, которые провела с отцом, что-то изменилось в спальной, но там все по-прежнему. Хрипловато, но спокойно дышит Сергей. Абажур у лампы опущен низко. Освещает сложенные на коленях руки доктора — с обломанными ногтями и свежими ссадинами, залитыми коллодием. Лица не видно.

— Вот книжки, доктор.

— Спасибо.

Доктор берет книжки, перекладывает их на столик. Прикасается к руке Принцессы и опять говорит грудным голосом:

— Спасибо.

Прячет маленькую ручку в своих ладонях и говорит еще тише все то же слово, которое срывается против воли:

— Спасибо.

И тогда Принцесса, тоже против воли, повинуясь чему-то большому и доброму, что ведет всех вас по тернистой тропе жизни, наклоняется к покрытым ссадинами рукам Швейцера и целует их.

И оба знают, что страдание испепелило все ненужное, и теперь они товарищи.

Потом доктор говорит ласково и успокоено:

— Ложитесь в гостиной на диване. Что случится — оттуда все услышите, даже если бы я не позвал вас.

— Нет, лучше я здесь, доктор. Я спать не буду. Только полежу. Устала.

Принцесса прилегла не раздеваясь. Ныло все тело неприятно, тоскливо, как больной зуб.

Прислушивалась, как дышит Сергей и как шелестят страницы. Временами замирали мысли, освобождали место неясным образам и далеким случайным воспоминаниям. Тогда терялась граница между грезами и действительностью; казалось, что все хорошо, и хотелось счастливо улыбаться.

Вздрагивала, приподнимала голову — и убегали испуганные грезы.

Дышал Сергей. Шелестели страницы.

XXXIV

Ключница Ефремовна опухла от слез, и много масла выгорело в большой лампадке, тускло освещавшей теперь днем и ночью старую черную икону. Молилась ключница об исцелении болящего и об утешении скорбей, посетивших усадьбу, — но молитва не доходила.

Художник временами открывал глаза, мычал невнятно. Послушно и даже жадно глотал, когда ему давали есть или пить. Но последние искры разума погасли, и воля не управляла телом.

Марал постель, как грудной ребенок, и даже, несмотря на усиленные заботы, трудно было держать его в чистоте. Урчал довольно, когда был сыт, и тихонько выл, когда был голоден.

Маска тупого, животного безразличия обезобразила красивое лицо. Каждое утро подолгу смотрела на него Принцесса, ища перемены — и не находила. А раза два-три в день заглядывал в комнату к больному генерал, тоже присматривался — и покачивал головой. Спрашивал Швейцера, уже не стесняясь дочери, которая, он знал теперь, была не слабее, чем он сам.

— Что же это такое, доктор?

Швейцер, отвечая, смотрел в сторону.

— Профессор Штейн предупредил вас — и не ошибся. Больной парализован, но органы дыхания и пищеварения функционируют довольно правильно.

— Да-да! — опять кивал головой генерал, как будто успокоенный этим ответом. — Функционируют правильно!

Уходил к себе в кабинет и сквозь окно смотрел на обтаявшую лужайку, густо пестревшую желтыми анемонами. Вспоминал, что на войне тяжело раненные в голову солдаты так же точно марали постель и невнятно мычали, — и все-таки некоторые из них выздоравливали.

И опять шел к доктору, спрашивал. Уже наизусть знал ответ:

— Мы имеем дело с несомненно безнадежной формой!

Когда миновала неделя, и горе, оставаясь таким же, каким и было, все-таки сделалось уже привычным — генерал в первый раз заговорил о больном с самой Принцессой. Непривычно путаясь и робея, напомнил о лечебнице.

Принцесса ответила так уверенно, что генерал сразу почувствовал себя побежденным:

— Никогда этого не будет. Сергей — мой! И я отдам его только смерти.

Дежурили посменно Принцесса и доктор, а иногда, не подолгу — Ефремовна. Но ключница была плохой сиделкой, потому что не только жалела больного, но еще больше боялась, — тем же суеверным страхом, каким боятся покойников. Генерал написал профессору Штейну письмо с просьбой выслать хорошую и опытную сестру милосердия.

Когда нужно было переменить белье на постели, с этим делом помогал управляться Авенир, и уходя к себе на кухню, сплевывал.

Пришел вечер десятого дня. Больного только что накормили, и он спал. Пользуясь недолгим отдыхом, Принцесса и доктор ходили из конца в конец по большой зале с золоченной мебелью. Совсем потеплело, и ключница накануне открыла парадные комнаты.

Ходили молча. Потом вдруг Принцесса спросила:

— Когда вы уезжаете, доктор?

— Это зависит от вас. Вероятнее всего — в тот самый день, когда вы мне скажете, что я вам больше не нужен. Вот приедет сиделка…

— Никакая сиделка вас не заменит. И не в этом дело. Вы не тоскуете без вашей лаборатории?

Швейцер опять остановился.

— Хотите, будем говорить совсем, совсем по правде?

— Я всегда говорю с вами по правде.

— Всегда — но не все. Вы что-то скрываете от меня за последние дни. Какую-то мысль… Такую большую, что она преследует вас неотступно.

— Может быть. Придет время — я поделюсь с вами этой мыслью. И даже… даже потребую от вас помощи. А теперь говорите вы. Неужели вы думаете, что я боюсь правды?

— Так вот, — слушайте же. Здесь в усадьбе, я живу с вами одной жизнью. Это хорошо для меня, очень хорошо. Вы понимаете: это осуществление мечты, которое никогда больше не повторится. Но этого мало. Ведь я человек рабочий, — и не в моих интересах, чтобы работа моя пропадала бесплодно. Когда я сижу за микроскопом, я потихоньку, шаг за шагом, но все же подвигаюсь вперед, а не стою на одном месте.

Краска выступила на щеках Принцессы.

— Я понимаю. Не говорите больше. Или вы опять вернетесь к своей притче — а я помню ее слишком хорошо.

— И мысль, которая вас тревожит…

— Да.

Как всегда, в минуты сильного волнения, Принцесса дышала неровно, кусая губы. И Швейцер подошел ближе, спрятал обе ее руки в своих, чтобы успокоить, — и чтобы исторгнуть тайну, как вырывают занозу из раны.

— Слушайте, Швейцер. Поклянитесь мне, что вы скажете правду. Вы всегда говорите правду, но все-таки поклянитесь. И слушайте… Вот, из тысячи таких больных, как Сергей… нет, из миллиона… может быть, один из миллиона все-таки выздоровел.

— Клянусь вам, нет.

Долгие вечерние сумерки отражали от зеркала и мебели свой тихий свет. Тихонько постукивал, пробираясь в источенном дереве, жучок щелкунчик. Казалось Принцессе — весь старый дом источен, иструх. Вот-вот — рухнет, рассыплется бурой пылью. Задушит своих жильцов в этой пыли.

— Слушайте еще, Швейцер. Когда я полюбила Сергея — я отдала ему себя всю, — и взяла его тоже всего, каждую его мысль, каждый его волосок. И вот его душа уже умерла. Тело осталось. Я люблю, но я не слепа. То, что осталось — уродливо, почти омерзительно. И это — все-таки Сергей. Это то его тело, которое я целовала и которому отдавалась. Я не могу поручить его чужим людям, которые будут кормить и обмывать его за деньги. Ведь вы понимаете это?

— Да, я понимаю.

— И доскажу вам вашу притчу… немножко иначе. Да, царевна нашла своего рыцаря в диком ущелье, и он был отравлен дыханием дракона, — как Сергей.

— Дать вам воды, родная?

— Нет, я доскажу… Немножко кружится голова, но я доскажу. Вот царевна привезла рыцаря в свой замок. Ухаживала за ним днем и ночью. Любила его по-прежнему, — и жалела, очень жалела. Так, может быть, она и прожила бы всю жизнь, а в горах гнездился по-прежнему жестокий дракон. И родители по жребию отдавали дракону в пищу своих детей. Очень жалели их, плакали и проклинали свою долю — и все-таки покорно отдавали. Тогда царевна подумала: «В мире слишком много жалости, а жалость не спасает от зла. Люди слишком много жалеют и слишком мало борются». Об этом думала еще очень долго и, наконец, решила: «Я пойду к людям, которые умеют бороться, а не жалеть. Сначала побеждают, а потом уже оплакивают павших». И она начала с того, что победила собственную жалость. И тогда ушла к тем, кто надеялся победить дракона, ушла — унося в своем сердце всю любовь к умершему рыцарю. К умершему, Швейцер. Она никому не позволила надругаться над его безвольным телом.

Доктор довел Принцессу до кресла, помог сесть. Но у самого дрожали руки, и холод бежал по спине.

— Вы помогли мне найти Сергея, Швейцер. Теперь помогите мне уйти туда, где не нужна жалость.

Сумерки сгустились, в комнате потемнело. В темноте легче было ответить:

— Я помогу.

И когда слово было уже сказано, Швейцера охватило малодушное раскаяние и он поспешил добавить:

— Когда придет время. Мы подождем, и когда придет время…

— На один из миллиона?

— Я сказал уже.

— Что же вы говорите о времени? Всегда, в любую минуту — или никогда.

Теперь доктор нагнулся и поцеловал руку Принцессы, но она не заметила этого поцелуя. Встала, невольным женским движением, ощупью, не глядя в потемневшее зеркало, оправила прическу.

— Я сделаю все сама. Вы только приготовьте, что нужно. А теперь я пойду к Сергею. Хочу быть одна.

XXXV

В кресле, у кровати больного, съежившись комочком, сидела ключница. Зевала украдкой и торопливо крестилась, косясь на утонувшее в подушке тяжелое неподвижное лицо.

Рот у художника был открыт: нижняя челюсть отвисла, не держалась. Струйка слюны темноватым пятном расплылась около рта на свежем полотне.

— Ступайте, Ефремовна, отдохните. Я посижу здесь.

— Да что уж, голубушка! Этак и сама изведешься. Мое дело старое…

— Ступайте же!..

У Принцессы теперь какая-то особая, сосредоточенная строгость в складке губ и в запавших глазах. Поэтому ключница боится ее почти так же, как больного — и не смеет перечить. И сейчас только причитала, уходя, выговаривала жалобные, перемешанные с отрывками молитв, слова.

Принцесса поставила лампу так, чтобы свет падал прямо на лицо художника. С любовной заботливостью отерла платком отвисшую мокрую губу. Пригладила волосы.

Там, на юге, волосы у Сергея были мягче и шелковистее. Огрубели после того, как обрили в лечебнице.

Там, на юге.

Цветы, целый ворох благоуханных цветов рассыпался по плечам, по груди, по коленям Принцессы. Такие нежные, такие ласковые цветы. Но их жаль, даже когда любуешься ими: они сорваны и их ждет смерть. Вот некоторые уже повяли.

— Они умерли за красоту. Разве дурно умереть за красоту?

Это говорит веселый художник — Софочкин дядя Мазилка — светлый жених. И светлого жениха ласкает омытое морем солнце.

Если бы ты остался в тихом уголке, Сергей!

Но нет. Хорошо, Сергей, что ты принес себя в жертву.

Разве дурно умереть за красоту?

И твоя жертва не пропадет даром.

— Ты всегда будешь со мной, Сергей! Ты — живой, светлый.

Дальше вспомнились тревожные дни поисков, буйная, пьяная толпа на разбитом вокзале и высокий человек, которого расстреляли, целясь в белую повязку на голове.

— Я уйду в темную, жестокую жизнь, Сергей. Но мне будет светло, потому что ты — со мной.

Цветы и гниющий труп, радость любви — и темная злоба, оголившая кирпичные стены, в которых задохлись, сгорели заживо неповинные люди. Но их не жалко. Придет день, когда эти мертвые восстанут и призовут к ответу.

Помнится и восторг встречи, уже отравленный тревогой.

— И твои поцелуи я тоже помню, Сергей. Твои поцелуи и твои ласки.

Здесь же, в этой комнате. Но тогда не было стен. Не было ни земли, ни неба. Была только любовь.

— Я помню, каким ты был тогда, — мой избранный, мой муж.

Помнит — и вглядывается в неподвижное немыслящее лицо.

— Помню. Не хочу жалеть. В моей душе ты со мной — такой же, каким был тогда.

Кажется — вот сейчас сердце само вырвется из груди, но, должно быть, нет предела тоске и скорби. И чаша страдания никогда не переполнится.

— Я не прощаюсь с тобой. Ты вошел в меня уже давно. Ничто не изменится, и я не жалею. Только из этой жизни я уйду в новую, которой ты научил меня.

Опять там, на юге.

Он пришел со свежим этюдом, на котором, как волшебник, закрепил солнечные лучи.

— Здравствуй, Принцесса! Чувствуешь ли ты, как хорошо жить?

И смеялся, а на глазах у него почему-то были слезы.

Да, тогда было хорошо! А теперь — больно жить. Больно, но нужно. Ведь тогда так же хорошо было бы и умереть.

В коридоре, за дверью, послышались мерные шаги генерала. На мгновение задержались перед спальней, потом нерешительно двинулись дальше. Затихли в кабинете.

Принцесса осмотрелась вокруг, словно проснулась.

Во всякую минуту — или никогда.

Должно быть, Швейцер уже ждет.

Высохли губы и горели глаза, и внутри во всем теле было горячо и пусто. Пылающими губами припала к слегка влажному лбу больного. Очень легкая, не ощущая собственных шагов, отошла от кровати, распахнула дверь.

Полоса света падает из генеральского кабинета, как в вечер пожара. Сидит на обычном месте и читает брошюру генерал. Поднял голову, когда дочь проходила мимо, хотел что-то спросить — и не успел.

У Швейцера стоит на столе раскрытый ящик с аптечкой. Принцесса вошла, ничего не сказала, — и доктор тоже понял, что сейчас не нужно говорить.

Молча подал Принцессе наполненный чем-то прозрачным правацовский шприц, и только когда та взглянула с легким недоумением, пояснил коротко:

— Так же, как обычное впрыскивание. Вы умеете.

Генерал читал. Брошюра была скучная и написана тяжелым дубоватым языком. И это даже нравилось генералу, так как для того, чтобы добраться до смысла, приходилось усиленно напрягать внимание.

Мозг отвлекался от обычных дум.

В открытую дверь видел и слышал, как вернулась к мужу Алексашенька. Успел не спеша прочесть с десяток страниц, когда прошел туда же и сам Швейцер. Генерал почему-то не узнал его походки и даже выглянул за дверь, проверить — он ли. Доктор шел, сгорбившись, и показался генералу очень маленьким.

Кончив брошюру, генерал посмотрел на будильник. Прежде в этот час давно лежал уже в постели, но теперь одолевала бессонница. Вспомнил, что еще с прошлой недели лежат два письма, на которые необходимо ответить. Порылся в бумагах. Одно письмо нашел сразу, а за другим лазил даже в сорную корзину и, так как самые тщательные поиски оказались бесплодными, очень раздосадовался. Потом совсем случайно увидел потерянное письмо под будильником и так же искренно обрадовался.

Выбрал перо получше, чтобы не царапало бумагу и не мазало. На все это ушло много времени, так что, когда письма были кончены, короткая стрелка будильника уже давно перешла за двенадцать.

Генерал встал, вышел на середину кабинета, прижал согнутые в локтях руки к груди и несколько раз выбросил их, как полагается по правилам «вольных движений», вперед, в стороны, вверх и вниз. Потом подперся фертом, медленно присел на корточки и так же медленно выпрямился. Хотел уже приступить к следующему упражнению, но заслышал в коридоре какое-то движение и остановился, чувствуя приятную щекотку в мускулах.

Пришла дочь, — и смутно чудился за ее спиною еще кто-то, холодный и наполнивший своим молчанием весь дом.

— Папа, Сергей умер.

Генерал развел руками, словно опять собирался приступить к вольным движениям, и негромко охнул. Охнул потому, что Алексашенька смотрела на него каким-то темным и пустым взглядом, а на губах у нее были темные кровоподтеки от укусов.

Захотелось, чтобы Алексашенька заплакала: от слез легче. Обнял ее, прижал к груди ее голову привычным отцовским жестом, но сейчас же отступил, поднял подергивающий указательный палец.

— Алексашенька, милая, что это?

У Алексашеньки на левом виске змеилась неширокая прядь волос — совсем седая.

XXXVI

На подоконнике открытого окна чирикали и гомоздились воробьи. Подбирали, жадничая и сердясь, хлебные крошки, которые насыпал им после завтрака генерал.

День был серый, без солнца, но теплый, и генерал, сидя перед окном, распахнул даже на груди теплый халат.

Под окном роняла чешуйки созревших сережек тоненькая береза, и на лужайке, вместо желтых анемонов, пестрели голубым, белым и красным летние цветы. Но генерал не видел ни воробьев, ни цветы, ни березку. Держал в похудевших, совсем прозрачных руках уже протирающееся по складкам письмо и опять перечитывал все те же слова, — давно знакомые и каждый раз новые.

«Родной мой, не огорчайся, что я уезжаю, не простившись. Это прощание принесло бы тебе только лишнюю скорбь. Не жди меня, я не вернусь. Примирись с тем, что я умерла для тебя, как умер Сергей. Я уезжаю вместе с доктором Швейцером, но мы скоро расстанемся, и он ничего не сможет сообщит тебе о моей судьбе и о моей жизни, и очень прошу тебя: если не хочешь повредить мне — не ищи».

Почерк Алексашенькин, а слова — чужие. Или, правда, так же безвременно, как Сергей, умерла и дочь.

И кажется генералу, что Алексашеньки не было здесь уже и в тот день, когда отпевали в темной церкви Сергея и когда ставили над свежей насыпью сосновый некрашеный крест.

Стояла она у этого креста темная и строгая, как схимница, и темным, строгим огнем горели сухие глаза. И тогда уже генерал смотрел на нее и робел. Хотел узнать — и не узнавал.

И сейчас, в серый одинокий день, генерал крикнул беззвучным воплем, порываясь к потерянной дочери:

— Алексашешька, где ты?

А ближний лес как будто отозвался участливо своим неумолчным шумом.

— Где ты?

И заплакал генерал. Прикрыл рукавом халата глаза и заплакал.

Николай Олигер
«Вестник Европы» № 1-4, 1914 г.