Нина Петровская «Осень»

Я давно уже не люблю осени. Может быть, с тех дней, когда иссякло безумно-юное опьяненье души, которое мы переживаем раз в жизни, только раз в жизни. Но как это случилось, — не помню.

Вот однажды заснул, еще опьяненный, во сне дышал сладко и жадно, а утром открыл глаза — они были тусклы и не хотели света, и я понял, что все позади.

Может быть, это произошло в осеннее утро. Той ночью в первый раз кристальный налет инея лунными пятнами лежал на крышах, и деревья трепетали от холода мелкой мучительной дрожью. А день был тихий и жаркий, с страстными оттенками золота и крови. Только в его голубом взгляде залегла стеклянная неподвижность — вечная память о жестокой ночи.

Вы замечали, как осенью звонят колокола? Совсем особенно, точно сзывают мир на большой прощальный праздник. Этот пронзительно-грустный звон плывет над улицами тяжелой певучей волной. Его слышишь везде — на бульварах, в кафе, в ресторанах.

В комнате через закрытые окна проникает он, заглушенный музыкой чьей-то неутешной грусти. От него хочется стиснуть зубы и заломить руки.

На улицах в этот час особенно шумно. Но они уже вечерние и призрачные, и обыденные фигуры людей от сумерек и мглы кажутся нарисованными на плоскости — черными печальными тенями.

В один из таких вечеров за огромным гладким стеклом цветочного магазина появляется первая тубероза — тонкий бледно-зеленый стебель, измученный и хрупкий, два-три распустившихся мертвенно белых цветка. В густом опьяняющем запахе сладкая отрава тленья и смерти. Может быть, так пахнет в комнате чьей-то мертвой невесты, и так же, как длинные белые бутоны, влажно-холодны и тяжелы неподвижные пальцы сложенных рук.

Они всегда появляются осенью — эти страшные сладкие цветы. Их запах — одна из нот её мелодий, один из звуков её похоронного напева, который поют вечерние колокола, бледно-золотые закаты и неведомо о чем загрустившие человеческие души.

* * *

Вечер. Колокола звонят, медленные сумерки острой тоской ложатся на грудь. Все позади, все ушло.

Странное Существо, твое лицо бледней лепестка туберозы, — почему ты сегодня со мной?

Третьего дня я увидал тебя в первый раз. Ты понимаешь, — длинная, длинная жизнь без тебя. Там было другое лицо и другие глаза. Они еще смотрят на меня иногда бессильным погасшим взглядом, но холодная осень сковала губы и с них не срывается зов.

Она смотрит без удивленья, без укора, будто издали, будто сквозь дымно-белый холодный туман и говорит: «Разве мы что-нибудь знаем? Помнишь тогда вечером — я почувствовала тебя среди других».

Ты передал мне через стол стакан вина, и от твоего невольного прикосновенья у меня задрожали пальцы. А потом ты поцеловал меня взглядом и позвал.

Склоненный профиль правильно тонким рисунком выступает из пепельной мглы — бездумный и нежный.

Такие лица бывают у мертвых, когда еще близкие, но уже навсегда простившиеся с землей, они улыбаются с погребальных подушек неизъяснимо-сладкой улыбкой сомкнутых губ.

Где я видел тебя? Может быть, это о тебе грезил Метерлинк в своих рассказах о странной бесстрастной любви, за плечами которой всегда дышит прекрасная нежная смерть?

Может быть, это отблеск твоей улыбки сияет в бессмертных виденьях Леонардо да Винчи?

Отчего ты так странно печальна?

— Я не печальна, — отвечает она, улыбаясь еле заметным трепетом губ. — Я не умею и не знаю, зачем говорить. А разве ты боишься молчанья?

Она откидывает голову. Тускло-черные кудри упали на спинку кресла. Нежное мертвое лицо с восковой белизной на висках, с синей тенью ресниц на холодных щеках выпуклым рисунком выступает из траурной рамы.

Что я знаю о ней? Что могу я сказать? Это сон осенней безрадостной ночи. Это туберозы за черными стеклами витрин немым цветочным языком рассказывают странную волнующую сказку о мертвой невесте.

— Тебя не будет завтра?

— Да, — отвечает она тихо. — Но сегодня я буду с тобой. Мне хорошо.

Сгущается мрак. Едва вижу белую линию лба и темные глаза — открытые или закрытые — не знаю. Холодные тонкие пальцы чуть касаются моей руки, и она молчит.

Я слышу ровное дыханье, вижу бледные кисти слабых рук и тихо качаюсь в прекрасном тоскующем сне.

Склоняемся нежно и близко. Но где же мы, где мы?

— От твоих губ пахнет листьями, — говорит она улыбаясь.

— Какими листьями?

— Не знаю. Точно в лесу. Я люблю тебя.

Окна открыты. Синие глаза фонарей острыми точками вспыхнули во тьме.

Исчез из глаз знакомый каменный рисунок. В его узоре, спутанном ночью, — какие-то арки, мосты и аллеи. Их не было днем. Все другое, все непохоже на правду.

— А завтра тебя не будет.

Она прикладывает пальцы к моим губам капризно-детским движеньем и говорит:

— Зачем ты о завтра? Неужели ушла всеблагая легкость и радость, улыбка в любви и страданьях? Я не люблю тяжелого, надрывного, я знаю только ясную радость сближений — светлые сны моей души.

Покорно целую похолодевшие пальцы. Да, это сказка о мертвой невесте.

Должно быть, поздно. Весь дом затих и не грохочут пролетки.

А может быть, умер весь мир? Может быть, мертвы мы оба и где-то в глухой изначальной тьме доживаем последние трепеты земных волнующих чувств?

Её голова у меня на коленях. Руки спокойно лежит на груди.

— Ты хочешь спать, — спрашиваю я, и сам удивляюсь вопросу — спать в эту ночь!

Да, — отвечает она, улыбаясь, как сонный ребенок. Снимает платье и стоит в белой рубашке, тонкая, невинная с печальным лицом.

— До тебя меня не ласкал никто, — говорит она серьезно. — Тебя это радует или печалит?

Ложимся близко. Нежные руки обвили мне шею душным кольцом. Останься так — шепчет она, засыпая. Засни около меня. Мы близки давно, точно с детства я знала тебя.

Я засыпаю и просыпаюсь. У меня на плече её волосы и близко ровное дыханье.

Иногда мне казалось, что я уже умер — так далека была жизнь, так немо и холодно тело.

Проснулся я первый на рассвете. Кто-то злой уколол меня в грудь заостренной и тонкой иглой. Я открыл глаза и понял — навсегда. Наклоняюсь над ней, целую бледный лоб и спутанные кудри, узкие кисти рук, сложенные на груди, целую с благодарностью и изумленьем.

Она открывает глаза. Утро уже бросило в них суровые синие тени.

Не смотри так. Я знаю, не нужно ни слез, ни тоски.

* * *

Потом все было просто. Она одевалась и казалась маленькой гимназисткой, спешащей на урок. Потом я шел за ней по лестнице и нес черный кожаный сак.

Помню блестящие медные гвоздики — по три у каждого ремешка. Помню пустую утреннюю улицу и липкий мокрый асфальт. Ехали молча. Седой туман ложился на её щеки, и непроницаемо смотрели её дневные суровые глаза.

На вокзале почему-то пили чай. Рядом за столиком шумели инженеры, а в глаза, мне тупо и прямо смотрело белое лицо вокзальных часов. Только прощаясь, я увидел еще её улыбку — истомленный трепет побледневших детских губ. Вот и все. Когда поезд медленно отходил от платформы, я бросился за её вагоном. Надо было догнать, надо было сказать… Но огромная пустая телега для багажа загородила мне дорогу. Кто-то грубо схватил меня за плечо, и я очнулся.

И все было грубо и просто в это мокрое осеннее утро.

Нина Петровская
Сборник рассказов «Sanctus Amor»(1908).