Нина Петровская «Весной»

Тоска по той, что ушла из моей жиз­ни навсегда, каждый год возвращается вместе с весной.

Весна всегда приходит в январе. Говорят, что она начинается в марте, но это неправда. Уже после нового года в слишком алых закатах проступает её воскресающий лик. В прозрачных сумерках длинного, тонко-звенящего январского дня я чую её нежную поступь и говорю: слышите  —  весна!

Не верят, смеются как над безумным. Улицы в снегу и холодно — какая весна!

Пусть! Я дышу ею с января, они позже — не все ли равно.

Эта весна третья без неё, а душа все печальна и верна. По-прежнему висит её портрет, только я плотно закрыл его бе­лой кисеей.

Точно из гроба, смутно выступает вы­сокий лоб, потемнели и впали глаза. Плечи, платье, нежная шея слились, их не различает взгляд.

Не нужно смотреть, довольно вспоминать. Мое горе смирилось и стихло за годы.

Но весной какой-то странный обман овладевает душой. Знаю, что не увижу, но жду. Приношу цветы, —  тоненькие му­чительно пахнущие нарциссы, спускаю зеленые шторы, по утрам не выхожу из до­ма,  —  жду. К вечеру розовые отблески прощального солнца тихо догорают в небе. Над головой оно высокое, бледно-зеленое, как хрусталь, а горизонт в крови. Улицы такие широкие, словно раздвинулись чтобы дать дорогу весне. На снегу воздушно-синие тени близкого вечера.

В этот час колокола поют нежны­ми серебряными голосами, в этот час под темными сводами церквей зажигают высокие желтея свечи, а в голубеющие четыреугольники высоких окон вдумчи­во и грустно смотрит весна.

Хожу и жду ее. Разве невозможна встреча? Так просто. Вот в толпе мель­кнет её тонкая неловкая фигурка. Чер­ная шапочка слегка сдвинута на затылок, нежный очерк бледного лица. В синих глазах весенняя ясная даль.

И кажется, что плывет она выше земли, такая далекая грубой улице, где звенят конки, кричат извозчики и из хлопаю­щих дверей булочных пахнет свежим хлебом.

Я забылся, я странно вышел из круга точных впечатлений. Она впереди идет навстречу.

Черная шапочка, тонкая фигурка. Ты! —  вдруг безумно дрогнет сердце.

Проходит близко. У этой розовые ще­ки, черные глаза и рядом ребенок. В толпе я не заметил ребенка.

Встречаемся. Проходит молча, чужая. Не знает, что один миг была чьей-то прекрасной мечтой.

Еще одна. Опять острый толчок в груди и грустный смех на губах.

Иду. В холодном мраке издрогло сердце. Улицы вновь тесны. Кое-где блес­нули фонари, снег морозно горит.

Кто сказал, что весна? Просто зимний вечер и час обеда. Вхожу в ресто­ран. Режущий свет электрических ламп больно ударяет в глаза. Стонет румын­ский оркестр. Эстраду украсили камелиями, а их не бывает весной.

В руках длинный листочек меню. Все так просто.

Но ведь третья весна без неё. Сегодня вспомнил, что за три года не целовал ни одной женщины, и рассмеялся.

Опять были сумерки. Колокола звонили, небо гасло, тени близкой ночи ложились на снегу. Вспомнил её глаза, губы —  детские розовые губы с приподнятыми угол­ками вспомнились так ясно.

Вышел на улицу. Опять верил. Хоте­лось идти с закрытыми глазами, чтобы где-то на повороте неизвестного пере­улка, около незнакомого дома, открыть их и сказать: ты!

II.

— Не узнаете меня? Мы встречаемся целую неделю каждый вечер, и вы ни разу не поклонились мне.

Вежливо извиняюсь, жму маленькую руку в белой перчатке. Остановились под фонарем. Тень падает ей на глаза. Какие они? Черные, синие, серые — не знаю.

Вообще я ничего не знаю о ней. Ка­жется, ее зовут Ольгой. Где-то встреча­лись, и я никогда не сказал с ней ни слова. Тень закрывает её глаза, освеще­ны только губы и подбородок.

Грустно изогнутые розовые губы с тонкими уголками,  —  я никогда не заме­чал их.

Смотрю на них, улыбаясь, и говорю:

— Вы знаете, я три года не целовал ни одной женщины.

— Правда? — спрашивает она серьезно.

— Правда, — отвечаю я грустно.

Идем рядом.

— Весной хочется умереть, — говорит она. Самое жестокое и горькое вспоми­нается весной — вы замечали?

Молчу.

— Какая тоска! — говорит она, стиски­вая зубы. — Нужно жить, чтобы от каждого мига где-то расцветали цветы. А вот мы с вами каждый вечер выходим на улицу и ждем чего-то. Может быть, нас много, но мы редко узнаем друг друга. Ходим и ждем. Чего ждем?

Останавливаемся у какого-то подъезда.

— Зайдите, — говорит она, отворяя дверь.

Поднимаемся по лестнице. Электриче­ство ярко, — не смотрю ей в лицо.

В незнакомой комнате темно, только из окон печальный пепельный свет. Садимся рядом, близко. Беру её руки. Они нисколько не напоминают тех, о которых я тоскую три года, но от теплых пальцев струится такая нежность, такая нежность…

— Нужна ласка, ласка, — говорит она, прижимаясь к моему лицу.

Не твоя ко мне, не моя к тебе. Не знаю чья — все равно. Ласка и нежность, как дар нашей неведомой судьбы.

Если она не будет приходить, нас злобно стиснут стены, задушат улицы, нас убьет одиночество, и нашего крика не услышит никто…

Говорит, а тонкие волосы, лаская мой лоб, договаривают что-то печальное и важное, чего не смеют сказать слова.

Пепельный свет тонким дымом окутал близко склоненное лицо. Что-то пронзительно-грустное, как надорванная струна, звенит в незнакомой комнате.

Немо, беззвучно, томительно длинными поцелуями мы рассказываем друг другу трагедии наших одиноких дней.

Мягкие волосы незнакомой женщины, прикасаясь к лицу, поют печальные мелодии.

— Должно быть, поздно.

Я понял. Благодарю, — говорю я, прощаясь. От ее пальцев струится такая нежность.

Электрическая лампочка на лестнице вспыхивает в последний раз. Улицы тихи и белы. Зимняя северная ночь сурово смотрит в глаза.

Нина Ивановна Петровская.
Сборник «Sanctus Amor» (1908).