Владимир Ленский «Ночь северной весны»

И тогда я услыхал твой громкий, злой хохот, от которого у меня дрожь побежала по спине. Ты стоял в отдалении, прислонившись спиной к сосне, с черным лицом и растрепанными вихрем волосами и хохотал, широко раскрывая рот и сверкая белками закатившихся глаз. Виктория со страхом в лице смотрела на тебя и жалась ко мне.

— Я не пойду дальше, — шептала она: — пойдем отсюда…

Мы повернулись и пошли назад. Обернувшись, я крикнул тебе: — Мы идем домой!

И потом, уже не оборачиваясь, я слыхал, как ты шел за нами, в таком же отдалении, как прежде шел я за тобой и Викторией…

Скоро, еще в лесу, мы потеряли тебя из виду. Я привел Викторию к себе, и мы вместе обедали, в моей столовой, залитой оранжевым светом заходящего солнца. Как-то особенно празднично сияла белоснежная скатерть и сверкали бокалы с красным вином, а букет темных роз, купленный нами по дороге и поставленный посреди стола в высоком, узком бокале — придавал столу и всей комнате вид теплой, интимной уютности. Виктория, уже оправившаяся после лесной прогулки, была, как и утром, нервно весела и смеялась таким же частым, коротким смешком. Она много пила вина, и её миндалевидные глаза блестели жутким, тусклым огнем, прятавшимся под темными ресницами полуопущенных век. От её долгих, пристальных, как будто гипнотизировавших взглядов я лишался воли, и мной овладевало непонятное беспокойство. Мне казалось, что ты имел на Викторию какие-то права, и я не хотел нарушать их. Я опускал глаза и старался не замечать её возбуждения, и в то же время весь дрожал от мысли о возможности обладания этой красивой, страстной девушкой.

К концу обеда возбужденность Виктории, казалось, достигла высшей степени. Она тяжело дышала, говорила с трудом, часто и нервно смеялась, поднося ко рту смятый в комок розовый, шелковый платок, и умолкая на минуту и бледнея, в изнеможении откидывалась на спинку стула и закрывала глаза. После обеда мы перешли в кабинет, и Виктория прилегла на софу.

Я сидел в креслах, у окна, и от моего взгляда, которым я жадно впивался в нее, не скрылась намеренность её движения, завернувшего юбку и открывшего одну её ногу до колена. Я увидел маленькую, с крутым подъёмом ногу, туго обтянутую мягкокожим, черным ботинком и голень, до половины одетую, как у детей, в ажурный, шелковый чулок. От края чёрного чулка до колена нога была голая, и кожа на ней, розовая, атласная, без одного пятнышка, как будто светилась на темно-зеленом бархате софы. Женские ноги, и в особенности колена волнуют и трогают меня до щемящей боли в груди своей детской, нежно-беспомощной красотой. Ты знаешь мою слабость: я готов до потери сознания целовать колени женщины и ничем больше не посягнуть на её тело, которое в эти минуты я боготворю, как святыню. Но колено Виктории, этой странной девушки, которая, казалось, всегда была окружена знойным воздухом страсти, её колено раздражало только мою чувственность, которая требовала всех радостей, заключенных в её девически-нежном теле. Я не мог больше бороться с искушением, забыл о тебе и о твоих, предполагаемых мною, правах на Викторию. Кровь бросилась мне в голову и застучала в висках. Шатаясь, я подошел к ней и, опустившись на ковёр, припал губами к её колену…

Она не шевелилась, как будто спала, закрыв глаза, закинув руки за голову. Лицо её было бледно и прекрасно; на белом, высоком лбу лежал черный, круглый завиток волос; губы полураскрылись, обнажив нижний ряд чудесных, белых зубов. Казалось, она не чувствовала моих прикосновений, не слыхала моих поцелуев. Я открыл и второе колено и жадно целовал их, тесно прижатых друг к другу, то впиваясь в них, то едва касаясь их теплой, бархатистой поверхности воспаленными губами. И опьянившись тонким, едва уловимым запахом их кожи, смешанным с духами окружавшего их кружевного белья, я порывисто поднялся и начал расстёгивать дрожащими руками на её груди кофточку. Виктория как будто теперь только проснулась и быстрым, испуганным движением руки отстранив мои руки, поднялась и откинула на ноги юбку. Потом застегнула кофточку и, как ни в чем не бывало, встала с софы и, потягиваясь, утомленным голосом проговорила:

— Я устала… мне хочется спать…

Я почувствовал к ней острую ненависть и отойдя к окну, пробормотал, стоя к ней спиной:

— Пойдите в спальню и лягте…

Она ушла в соседнюю комнату и затворила за собою дверь. Я услыхал звон запираемого в дверях замка и потом легкий шорох платья, которое она, по-видимому, снимала с себя…

И тогда я вспомнил о тебе и облегченно вздохнул. Слава Богу, что между мной и Викторией ничего не произошло! Я могу смотреть тебе в глаза по-прежнему открыто и сохранить наши дружеские отношения, которыми я дорожил больше, чем ты думал. Нужно подальше быть от этой девушки и стараться держать себя в руках. О самой Виктории я не знал, что думать. Я был в недоумении, не понимал её поступка, — она мне казалась то развращенной и легкомысленной, то странной и загадочной…

Наступил вечер, и на стеклах раскрытых на улицу окон горел красный свет заката. Веяло в окна вечерней свежестью; из католической церкви, стоявшей на площади перед моими окнами, доносились бархатные аккорды органа и тонкие, серебряные дисканты детей-певчих. Все это навеяло на меня тихое, мирное настроение. Я взял со стола первую попавшуюся под руки книгу, — это была «История живописи» Рихарда Мутера, — раскрыл ее наугад и, начав читать с половины страницы, увлекся и забыл обо всем на свете.

Читал я, по-видимому, долго, потому что когда ты окликнул меня с тротуара и я выглянул в окно, воздух в улице был уже густо синий, и на небе, прямо передо мной, горела яркая первая звезда вечера. В костеле служба давно окончилась, и он был заперт, тих и сумрачен.

— Ты один? — спросил ты, стоя под моим окном и стараясь незаметно, через мое плечо, заглянуть в комнату.

Я забыл о том, что Виктория была в моей спальне, и радуясь, как всегда, твоему приходу, беззаботно отвечал:

— Конечно, один! Заходи…

И вот, ты вошел в комнату и почему-то избегая смотреть мне в лицо, подал мне руку и молча прошелся раза два из угла в угол. Потом прилег на софу и закрыл глаза, и у тебя тогда было такое же неподвижное, мертвенно бледное лицо, как сейчас. Прошло несколько минуть в глубоком молчании. Я сидел в кресле, у окна, смотрел на твое лицо, и тогда, не знаю отчего, мне пришло в голову, что ты непременно умрешь от своей руки, кончишь самоубийством. Какие-то особенно страдальческие складки около губ, впадины глаз и заостренность носа указывали на это…

За дверью в спальне послышался торопливый шелест шелка, шорох платья, звуки осторожных шагов. Ты быстро поднялся, сел и, прислушавшись, взволнованно прошептал:

— У тебя Виктория.

Я уже при первом шорохе вспомнил о ней, смешался и ответил не сразу:

— Она, видишь ли, обедала у меня… и потом… ей захотелось отдохнуть… от прогулки…

Я заметил, как сверкнули твои глаза злым, недоверчивым блеском, и еще больше смутившись, пробормотал:

— Ты, пожалуйста, не подумай чего-нибудь… Это было бы с твоей стороны…

По твоим губам проскользнула твоя обычная, загадочная усмешка.

— Я ничего не думаю, — тихо сказал ты и, поднявшись с софы, взялся за шляпу.

В дверях щелкнул замок, — и на пороге появилась Виктория. В сгустившихся сумерках виден был только бледный овал её лица с темными пятнами глаз, окруженный черным матом волос. Она в нерешительности стояла в дверях, чувствуя, что между нами что-то происходит. Ты подал мне руку и мельком, словно пустое место, окинул ее беглым взглядом и широкими шагами вышел из комнаты. Спустя минут десять, ушла и Виктория. Она, видимо, была чем-то смущена, расстроена, и во всем её существе чувствовалась глубокая, тихая подавленность…

На другой день ты пришел ко мне бледный, с лихорадочно горевшими глазами, весь нервно передергиваемый какой-то внутренней болью. По твоему лицу я угадал, что ты не спал и промучился всю ночь. Наш разговор, как ты помнишь, был короток и странен. Ты сухо, отрывисто спросил:

— У тебя ничего не было с Викторией? Скажи правду.

— Ничего, клянусь тебе.

— Я не верю, не может быть…

— Как хочешь…

После небольшой паузы, ты попросил, уже мягче и спокойнее:

— Дай мне твой револьвер.

— Не могу… не дам…

— Даю тебе слово: я не убью ни тебя, ни ее.

— Но себя…

Ты поколебался и тихо ответил:

— Не знаю… — потом решительно прибавил: — Если ты не дашь — я все равно достану, когда мне нужно будет… Но если ты мне друг…

Я вынул из ящика стола револьвер и подал его тебе со словами:

— Раньше, чем сделать что-нибудь непоправимое, обдумай хорошо… Опять повторяю тебе и клянусь: между мной и Викторией ничего не было…

Ты взял револьвер и ушел, не сказав больше ни слова — и только из передней я услыхал твое короткое, нервное: «прощай», в звуках которого мне послышалась дрожь сдерживаемых слез…

Весь тот день я провел в страхе, что кто-нибудь из знакомых придет и сообщит мне весть о твоей смерти. Меня мучило угрызение совести за мой необдуманный поступок с револьвером. Если бы ты покончил с собой в тот день — я считал бы себя виновником твоей смерти и мучился бы этим всю жизнь. Но ты пришел вечером того же дня и принес револьвер обратно.

— Еще не время, — сказал ты, смущенно отворачиваясь и кладя оружие на стол: — я подожду…

Постояв молча с минуту, ты, словно про себя, в глубокой задумчивости проговорил:

— Я все же не верю ни тебе, ни ей… И ушел, сгорбившись и понурив голову…

На другой день утром я уехал. Мне грустно было расставаться с тобою, оставлять тебя с твоим тяжелым подозрением, рассеять которое я не мог. Но еще грустнее было покидать город, где жила Виктория. Я должен был сделать большое усилие, чтоб оторваться от неё мыслью и чувством. Всю дорогу на моей душе лежала тоска большой, невознаградимой потери…

Уже в Петербурге я получил из того же городка, от знакомого тебе Сергея Торского, письмо, объяснившее мне многое. Оно у меня, кстати, лежит здесь, в боковом кармане. Я тебе сейчас прочту его… Вот что он пишет:

«Дорогой друг. Я близок к сумасшествию, или к самоубийству, или к убийству человека… которого люблю. Этот человек — Виктория Сенилова. Она сама — сумасшедшая, и в этом — её дьявольское очарование и мой ужас. Её беспрерывное возбуждение, действующее даже на расстоянии, доводит меня до исступления, раздражает до физической боли. Я никогда не встречал женщины, у которой все линии тела, все очертания форм и лица были бы настолько женственно-чувственны, как у Виктории. Это воистину дитя сатаны, носительница греха и преступления… Она изводит меня, медленно сжигает на огне страсти, раздувая его и не давая удовлетворения. Она позволяет мне делать с ней все, что я хочу, до последней грани — и тут вдруг строго произносить свое проклятое нет которое повергает меня каждый раз в бездну отчаянья, муки, ненависти к ней и ко всему миру… Недавно я пришел к ней вечером — и она вышла ко мне, представь себе, совершенно голая и сама зажгла лампу. Красный абажур, накинутый ею на лампу, окружал её тело горячим пурпурным облаком, в котором я задыхался, бредил, умирал. Что было со мною в этот вечер — не стану тебе рассказывать, да я и сам плохо помню. Это быль мучительный, чувственный угар, сладострастный бред, какой бывает в периоде долгого воздержания, инквизиторская пытка любви с нечеловечески жестокой казнью, заключавшейся в последнем слове «нет»… Целую неделю после этого вечера я пролежал в постели в нервном расстройстве, сопровождавшемся припадками, истерикой, обмороками. И сейчас похож на тень прежнего меня, на выходца с того света… Что это за девушка? Объясни мне, ради Бога! Я ничего не понимаю. Извращение ли тут играет роль, сильно повышенная чувственность рядом с отвращением к любви, или это стремление к сильным ощущениям, выражающимся крайним возбуждением и наслаждением чужими страданиями? А может быть, просто игра, спорт?.. Все мои знакомые помешались на ней. Евгений Стар недавно застрелился: я знаю наверно, что причиной его смерти была Виктория. Доктор Лудин уехал на лодке в Днепр и пропал без вести; лодку нашли пустой. Здесь также не обошлось без Виктории, потому что последние дни своей жизни он ходил за ней шаг за шагом и имел вид человека, обречённого на смерть. Со мной, вероятно, будет то же, если судьба, вернее — Виктория не сжалится надо мною. Посоветуй, что мне делать и возможно скорей, иначе будет поздно. Я не ручаюсь за себя…»

В постскриптуме прибавлено: «Счастлив тот, кто мог во время взять себя в руки и вырвавшись из душной атмосферы, окружающей Викторию, уехать за тридевять земель. Подозреваю, что ты принадлежишь к этим счастливцам. А для меня это уже невозможно: поздно…»

Я спрятал письмо в карман и посмотрел на тебя. Было уже совсем светло; в доме и за окном, во дворе и в лесу, стояло полное беззвучие…

Твое лицо слабо озарилось усмешкой, — и ты вдруг раскрыл глаза. Они были холодны и тусклы и не видели меня. Ты как будто смотрел внутрь себя, обдумывая и стараясь что-то понять. И вот, твои губы дрогнули и зашевелились. Я услыхал шёпот, похожий на слабый шелест листьев:

— Я умер через месяц после Сергея…

— Так и ты стал жертвой Виктории!.. — прошептал я, в волнении подымаясь с кресла.

Ты также поднялся и тут я заметил на левой части твоего лица, бывшей все время в тени, струйку запекшейся крови, вытекшей из черной ранки на виске.

Ты не ответил на мой вопрос, только усмехнулся своей загадочной усмешкой и пошел из комнаты. В недоумении и жутком безмолвии я последовал за тобой. Мы прошли террасу, спустились по лестнице вниз. Здесь ты остановился и протянул мне руку, глядя куда-то мимо меня. Я пожал твою холодную, безжизненную руку, которая, после пожатия, бессильно упала и повисла. Ты стал удаляться от меня, как будто отделившись от земли и плывя над травой, — я заметил, что ты становишься все прозрачней и, сквозь твое тело виднелись деревья. Как легкое облако, ты ударился о частокол моего двора, прошел сквозь него и, удаляясь к лесу, растаял в белом воздухе раннего утра…

Я вернулся в кабинет и в изнеможении опустился у стола в свое кресло. Мысли путались и заволакивались туманом. Я засыпал — и уже не понимал, приходил ли ты ко мне или мне это снилось… Только ясно слыхал влетавший в комнату с ветром шум деревьев и во сне подумал:

«Это березы шумят от утреннего холода…»
 

Владимир Ленский.
«Пробуждение» № 3 1908 г.
Edward Hopper — Reclining Nude.