Ольга Шапир «Рабство»

В семь часов вечера адвокат Нарежный проводил до передней последнего клиента. В тот же миг на его выразительном лице брюнета лет под сорок любезная улыбка сменилась усталой гримасой. Хмурый взгляд брезгливо окинул богато убранную приемную с беспорядочно сдвинутыми креслами, раскрытыми альбомами, разбитыми тетрадями иллюстрированных изданий…

— Форточки! — приказал он отрывисто и тем же ускоренным шагом прошел через просторный кабинет, где носились клубы табачного дыма и было жарко.

— Письмо с посыльным, — докладывал лакей за его спиной.

— На стол! — распорядился он, исчезая за портьерой двери в соседнюю уборную.

Когда минут через двадцать Нарежный, уже несколько освеженный, снова вышел в кабинет, для того, чтобы захватит с собой в столовую пачку недосмотренных утром иностранных журналов — на темном сукне стола ему бросился в глаза узенький конверт.

Поразительная быстрота, с какой иногда одно имя, узор почерка может перевернуть весь наш внутренний мир! В тишину будничного затишья разом упадет точно сноп света, звуков и образов…

Николай Сергеевич для чего-то бросился расспрашивать: когда именно приходил посыльный? Не передавал ли чего-нибудь на словах посыльный? Сказал ли посыльный, что ответа не нужно?

Ненужные вопросы, в которых бессознательно выливается первое волнение.

Только что он далек был от мысли о женщине, которая написала это письмо. Слава Богу, он наконец перестал думать о ней! Вспоминать — значит терзаться бесплодно над неразрешимой загадкой…

Если женщина разлюбит, изменит, обманет — это все легко понять; легко знать, как отнестись к этому. Но когда она не изменит, не обманет и, по-видимому, даже не разлюбит? Когда она бежит от вас в погоне за каким-то фантастическим призраком несуществующих и немыслимых отношений — тогда что может в этом понять разумное существо?!

Тогда это попросту женские бредни, бич, психопатия! Нечто такое, чего нельзя осмыслить и потому нельзя простить — можно только выкинуть из своего сердца, чтобы не мешало жить!

Он так и сделал. Уязвленная гордость, подобно целебному пластырю, прикрыла живую рану. Мучительный эпизод мало-помалу потонул в водовороте пестрой жизни крупного столичного адвоката. В этой жизни, всегда разорванной на клочки срочных дел, спешных хлопот, новых встреч и чужих драм.

Он отнюдь не имел банального вида страдающего человека. Напротив! Был деятельнее, чем когда-нибудь — он, как говорится, шагнул вперед, и все у него ладилось, как никогда. Нашлось даже время написать две статейки для специального издания, чем он был особенно доволен: более доволен, чем многими удачными делами и блестящими речами! И выслушивал с снисходительной усмешкой похвалы своему «окрепшему таланту». Он сам сознавал, что талант его окреп.

Сотни дней и ночей безостановочно наслаивали свои животрепещущие интересы, свои впечатления… Нужен какой-нибудь внешний толчок для того, чтобы человек вырвался на миг из отуманивающих тисков: чтобы он ощутил, как где-то там, в глубоких тайниках души оседают тяжелыми профильтрованными каплями личные чувства, повинуясь своим таинственным, нашей воле не подвластным законам…

И вот, Нарежный почувствовал именно это, когда он держал в руках листок с двумя строчками:

«Приехала вчера вечером. Когда могу вас видеть? Серафима П.».

Ему вдруг показалось, что промчавшиеся два года ничего, ничего не унесли из того тяжелого груза… Как будто он вовсе и не жил эти годы!..

Работал, хлопотал, уставал. Имел успех или терпел неудачи. Без отдыха куда-то стремился. А там, куда он старался не заглядывать, там… неужели же там все оставалось по-прежнему?!.

Он вдруг увидел, что его внутренний мир ничем не обогатился: так и оставался, как был, опустошенный ее жестоким поступком… И вот теперь ему нечем заслониться, некуда укрыться от нежданно шевельнувшегося призрака прошлого! ..

Нарежный сидел за столом, машинально пробовал кушанья и отталкивал их, с той мгновенной потерей аппетита, какую вызывает сильное волнение. В ушах несносно гудит болтовня молодого помощника, пользующегося случаем практиковаться во французском языке, и картавая речь madame Alice, забавляющейся его неисправимо дурным выговором. Блестящие черные глаза старой гувернантки обжигают молчаливого хозяина пронизывающими взглядами, в которых уже светится тревога…

Нарежный пьет красное вино. Вместе с терпкой влагой в грудь вливается жуткое ощущение просыпающейся старой боли… К концу обеда уже очевидно, что это даже не стало прошлым!.. Прошлое должно быть исчерпано — а их разрыв остался, как был: кровавой операцией в самый разгар животрепещущего увлечения, при блеске несбывшихся надежд…

Но вот — Серафима вернулась!..

В миг он освоился с этой мыслью. С первой минуты ему кажется, что он все время — два года эти — только и делал, что ждал, когда Серафима вернется.

Это было поразительно, потому что никогда, никогда он не говорил себе словами ничего подобного! Он, напротив, говорил другое, противоположное: эта женщина, в сущности, никогда не любила его… Она конечно не думает больше о нем… Оскорбительно помнить и мучиться…

Он мучился недолго… но теперь оказывается, что он ждал! Ему казалось, что он забыл — а это значило только, что он был уверен, что Серафима вернется. Ее место не могла занять другая женщина — ведь их счеты еще не сведены! Серафима должна чувствовать это, как чувствует он…

Отделавшись от расспросов m-me Alice и отослав помощника, Нарежный заперся в кабинете и вынул из стола пачку помятых писем. Теперь он чувствовал, что и письма эти уцелели не потому, что он позабыл о них, они уцелели потому, что он ждал.

Он разыскал последнее письмо Серафимы.

«Да, прощайте! Не пытайтесь удержать меня, вам это не удастся. Но не пылайте же гневом, рассудите справедливо! Вспомните мою жизнь, все, все, что я рассказала вам, — там не было ни слова лжи или преувеличения. Я такая и не могу быть другой. За что вы полюбили меня? Зачем меня так часто любили, когда во мне нет того именно, что надо мужчине, что вам дает счастье… Отчего же они не видят этого, не умеют отличить?!. И винят меня, всегда меня!.. Зачем хотите вы насильно вырвать то, чего я не могу дать, когда это так щедро дают другие женщины?.. Зачем предпочитаете им холодную резонерку, бессердечную умницу, черствую фантазерку и как еще вы называете меня… Ведь я никого не обманываю, ничего не обещаю! Я открыто говорю, какая я, предупреждаю вовремя, что уступок от меня не дождетесь. Так неужели же именно это и прельщает вас? Дух упорства и противоречия?

Не думайте, что наш спор только идейный: дело вовсе не в том, позволите ли вы мне работать. Увы, это гораздо важнее и непоправимее! Я не могу любить вашего счастья. Я не хочу играть той роли, какую вы отводите женщине, я не поступлюсь моей нравственной свободой. Я принесла уже этому столько жертв, что не боюсь и этой последней.

«Вы не любите» — кричите вы. Вот, вот: всегда вы будете так думать, вы замучите себя и меня!.. Может быть, вы правы, и я не умею любить, — не знаю. Знаю только, что теперь это кончено навсегда: в роковой плен никто, никто больше не увлечет меня. Нарежный, вы знаете, сколько условий потребовалось для того, чтобы вы могли подойти ко мне, — вы один! И все-таки напрасно!.. Опять я ухожу, оставляя за собой развалины. Еще раз передо мной старая дилемма: лгать или сделать жестокость.

Я не прошу простить меня, это невозможно. Забудьте…»

Давно Нарежный не перечитывал этого письма. Теперь он читал его под таким новым углом зрения, что оно уже не поднимало в нем прежних взрывов гнева и жгучей обиды: ведь Серафима вернулась, и вся боль от удара исчезла. И она наказана жестоко… О, он понимает, сколько она должна была бороться и выстрадать, прежде чем вернуться добровольно — «в этот плен!».

Он уже был весь во власти воспоминаний. Как живую, он ее видел в этих комнатах, свою бедненькую маленькую клиентку, с ее мудреной историей: где было так много того, что его собратья окрестили «бабьей дурью». Здесь вся эта исковерканная жизнь проходила перед ним в ее горячих признаниях.

Здесь он почувствовал, что счастье, такое, как понимает его эта женщина, стоит того, чтобы за него пожертвовать всем!..

Не он один так чувствовал. Жизнь не могла сломить ее. В ее душе жил неумирающий идеал счастья, к которому она стремилась и невольно увлекала своим стремлением других, хотя эти другие не разделяли ее мыслей и не понимали ее желаний… Нет, они не понимали! Но их охватывала страстная жажда овладеть этой мятежной душой: они хотели — не думать, как она, а показать ей, что ее идеала не существует. Существует только их бесхитростное, реальное счастье.

Но тогда… отчего же казалось, что привести к этому реальному счастью ее витающую душу должно быть верхом наслаждения и удовлетворения?.. Конечно, они и сами не могли бы ответить на этот вопрос! Что-то в этой женщине манило и влекло вечным очарованием неразгаданного.

Нарежный был поражен тем, с какой быстротой прошлое вернулось и стало на свое прежнее место… Как в театре мгновенно раздвигается вводная декорация и за нею открывается настоящая сцена. И он уже представить себе не мог: как же было раньше? Чем жила его душа эти два года?..

Это и тревожило, и восхищало. Трепетное и таинственное ощущение возврата с каждой минутой сильнее завладевало душой…

Он уже знал, что все простит ей!..

«Злая, злая! — твердил он. — Целых два года понадобилось, чтобы сломить твою гордыню? Но зато теперь — о, теперь! — теперь-то гордыня сломлена навсегда!..»

Это было упоение нежданной победою. Он торжествовал… Но в то же время он уже жалел ее, так хорошо, человечно жалел. Где скиталась она, одинокая, эти два года? Как бедствовала в то время, как он благоденствовал и не хотел страдать?..

Глупец! Не догадывался: почему женщины вдруг перестали существовать для него, почему в жизни ничего, ничего не оказывалось для себя… Проносилась жизнь точно во сне, громоздя нескончаемые дела, заботы, успехи или неудачи над унылой пустотой полного душевного одиночества… Зато теперь бедная, одинокая душа вдруг воспрянула и вся напряглась страстной жаждой отнятого счастья.

…Да, да, ничего другого ему не надо! В его годы, в этой каторжной жизни поздно ждать каких-нибудь новых встреч, новых возвратов чувства. Какими пошленькими и мелкими казались ему все эти милые дамочки, увивающиеся вокруг одной из звезд сословия, признанного дамами интересным по преимуществу. Нет, Серафима не смотрела на него так. Никакой славы в кредит для нее не существует. Она ничего не видит в людях, кроме их души, но умеет разглядывать ее из-за всех прикрас и регалий, какими жизнь щедро награждает своих любимцев. Эти беспокойные темные глаза умеют смотреть только в душу! Они скользят рассеянно и равнодушно по всем блестящим приманкам, которыми так легко подкупить других женщин.

Никогда не встречал он человека более равнодушного к благам жизни, более рассеянного и непрактичного… Как-то жилось ей эти два года?..


В девятом часу вечера извозчик остановился у подъезда дешевых меблированных комнат, обозначенных в письме.

В своем нетерпении Нарежный пропустил без внимания то, что в письме его просят назначит час свидания, но в нем нет приглашения посетить.

…Интересно, ждут ли его ответа, или так и уверены, что он сейчас же прилетит?.. Нет, едва ли надеется скромница такая!.. (Еще бы! Жениться ведь мог бы успеть десять раз!) Ждет ответа со страхом и трепетом…

Как ни был Нарежный взволнован, адрес рассердил его. Забралась в какую-то мещанскую трущобу, как водится, без гроша Серафима Ивановна! В свои тридцать лет по-прежнему на распутье жизненных дорог: своевольная дочь, за строптивость лишенная богатого наследства, — разведенная жена — вольная артистка без выдающегося таланта! Из типа «бродяг», всегда готовых сложить убогую котомку и бросить обогретое место.

«Всегда была в ней эта мучительная смесь чего-то жалкого и вместе непреклонного!» — думал Нарежный, поднимаясь по плохой лестнице в четвертый этаж.

— Входите, входите! — крикнул изнутри резкий женский голос.

Адвокат толкнул дверь и запнулся в недоумении на пороге.

Прямо против двери, около чайного стола, накрытого перед неизбежным «гостиным», диваном, сидело, как ему показалось, целое общество.

«Не туда попал!» — подумал он, встретившись глазами с обширной, пестро одетой дамой, восседавшей посередине дивана. С пухлого лица, обсыпанного пудрой, на него любопытно глядела пара острых глаз.

— Извините, я ошибся… — выговорил он. Но в тот же миг женщина, сидевшая на стуле спиной к двери, стремительно обернулась.

— Господи, это вы! Николай Сергеевич, как вы добры! Не смела вас беспокоить…

Серафима спешила к нему, как она всегда ходила, — точно летела над паркетом. На чайном столе горели две свечи; в глубине комнаты он не видел ясно ее лица.

— Это и будет, стало быть, адвокат ваш? — сказала в пространство пестрая дама.

У стола девочка лет девяти, с распущенными по плечам черными волосами, бесцеремонно болтала ногами и скрипела ножом по тарелке.

Они стояли лицом к лицу у самой двери, и оба заговорили разом, горячо извиняясь в чем-то и не слушая друг друга. С привычной быстротой мысли, адвокат уже схватывал какое-то неуловимое стеснение в потоке торопливых слов… Она все повторяла, что не хотела беспокоить его.

— Вот мило! Что еще за обычай? Пригласите, что ли, сесть, коли пришел человек! — раздалось негодующее восклицание с дивана.

— Да, конечно! Чашку чая… Николай Сергеевич!.. Позвольте вас познакомить…

Но с гостя уже слетело мгновенное смущение. Он не выказал готовности быть представленным пестрой даме.

Она поднялась с дивана и приводила уже в исполнение нелегкую задачу — выдвинуть свою обширную фигуру из-за стола. Нарежный поспешил отступить в коридор.

Серафима вышла за ним.

— Простите великодушно!.. Мне, знаете, в голову не пришло почему-то, что тут может быть чужое общество… Сунулся, не спросясь броду!.. Я понял каким-то образом из вашего письма… я подумал, одним словом, что должен сейчас же явиться!.. Извините меня, Бога ради!..

Серафима смотрела ему в лицо не смущенными, а точно озабоченными глазами. Не отвечая вовсе на его преувеличенные извинения, она просто спросила: когда она может прийти к нему? Его приемный час все тот же?

И никакая тень воспоминаний не передалась ему из этих беспокойных серых глаз, когда она произносила отчетливо:

— Приемный час у вас все тот же?

Теперь, в узком коридоре, Серафима стояла вся освещенная спускавшейся с потолка лампой. Он старался схватить — какая в ней перемена?

…Постарела должно быть? Одета небрежно?.. Нет, нет… Вот — выражение совсем не то, какого он ждал!

Он не понимал еще нового выражения; только чувствовал, что в нем нет того, что он знал и чего ждал… И оттого лицо как будто другое.

Впрочем, никогда в этом лице не было неизменной, определенной красоты — ни безукоризненного изящества очертаний, ни блестящих красок. Всегда это было неровное лицо, интересное отражением горячей и искренней души, лицо, волнующее своей живой игрой. Портреты ее никогда не удавались. Когда он думал о ней, он не мог вообразить себе ее совсем ясно…

И вот она опять стоит перед ним — та же, но совсем, совсем другая! И старая, знакомая тревога все сильнее разгорается в его душе…

Николай Сергеевич часто говорил себе, что он рад разрыву — ведь то была не любовь, а прогрессивное нервное раздражение! В его профессии, да еще такая шпанская мушка на сердце! С такой подругой чего доброго и сам угодишь на Удельную!..

Он видел, что Серафима спешит проститься с ним. Пока они сговаривались о свидании у него на завтра, все время в ней чувствовалось беспокойство человека, которому почему-нибудь неудобно оставаться лишнюю минуту. В конце коридора она крепко пожала ему руку, повторила еще раз: «До завтра!» — и понеслась назад, чуть-чуть наклоняя на ходу голову.

 

Нарежный ехал домой на первом попавшемся, скверном извозчике. Никакая ясная мысль не складывалась из неожиданных впечатлений мимолетного свидания: одно подавляющее и отвратительное ощущение внезапности… Внезапности, разогнавшей все, что успело накипеть в нем за эти несколько часов…

…Что это за вульгарная особа с невоспитанной девчонкой, которая гремит ногами, чтобы обратить на себя внимание?.. Зачем они вместе?! Попутчики… Казанские компатриоты, экономии ради согласившиеся остановиться в общих «номерах». Чего доброго без ангажемента — эксплоатация какая-нибудь, само собой разумеется!

Но ведь у него не было никаких сведений. Он терялся. Он был бы менее удивлен, если бы в меблированных комнатах наткнулся на картину совсем в ином роде… Если б в эту минуту его душила ревность, а не какая-то смутная, точно боязливая тревога…


К четырем часам следующего дня Нарежный дошел до такого «малодушия», что вовсе отменил у себя на этот раз прием клиентов. Наконец, может же и ему когда-нибудь нездоровиться, черт возьми!..

Эпилог!.. Он чувствовал, что эпилог совершенно необходим для того, чтоб он мог «развязаться окончательно» с прошлым. До вчерашней встречи он ни в каком случае не употребил бы слова «развязаться», думая об этой женщине… Слово пришло извне, помимо воли; пришло из грязненького, дешевого «номера» с живописной фигурой провинциальной актрисы, переименованной за выслугой лет из водевильной ingénue в комические старухи…

Но вдруг, точно раскаленной иглой, всего его пронизала новая мысль: Господи, как он прост! Почему не допустить, что вчера он не видел главного действующего лица?! В интересной компании казанских компатриотов мог случайно отсутствовать муж или сын…

…Ха-ха-ха! Ну, само собой разумеется, сын! Вот откуда, ее непонятная тревога, — ведь она чуть что не открыто выпроваживала его! — боялась, что могут встретиться… Подумаешь, как иной раз трудно бывает додуматься до самых обыкновенных вещей!

Теперь он уже не мог больше отогнать от себя отвратительной догадки. Какой-нибудь провинциальный актерик, «подающий надежда», молодой талант и пр., и пр. Серафима Ивановна в роли патронессы. Практическая мамаша по легкомыслию ухватилась за «петербургские связи» и постаралась сблизить…

Провинциальная тина, актерская грязь!..

…Что же, роль спасительницы как раз в нашем вкусе! Мы, конечно, пламенно верим в талант. Не догадываемся пока, что попросту влюблены — ну вот, как бывают влюблены тридцатилетние женщины в двадцатилетних юнцов, подающих разнообразные надежды!

Уж стало быть не догадывается, коли решилась обратиться к нему! Дело какое-то?.. О! Очевидно, сам он и есть в роли «столичных связей». Мало ли у него ходов и в театральном, и в литературном мирах. Для себя она не соглашалась воспользоваться его связями — но тут дело другого рода! Тут… Тут любовь с благотворительною целью! Ха-ха-ха!!!

Он долго, злобно хохотал над собственным выражением. Да-да! Непременно цель какая-нибудь должна быть! Любовь pur sang не достойна таких превыспренних героинь, им необходимо загримировать ее в какой-нибудь фальшивый, безжизненный тип…

О-о-о! Что за проклятие! Ведь было кончено, слава Создателю — и заживало — забывалось… По какому праву являются опять тревожить его покой?!

В груди что-то саднило, подступало к горлу и легонько душило… Николай Сергеевич пил сельтерскую воду со льдом и перебегал из кабинета в приемную. Изощренная фантазия уже гуляет вовсю, нельзя вырваться из ее цепких когтей…

«Юный талант» скоро принял живой облик, как будто даже знакомый… Где-нибудь он видел (должно быть в толпе случайных клиентов его) — молодое, самодовольное, глупо цветущее лицо, жиденькая фигурка с развинченными движениями.

…Пусть, пусть только придет скорее! Вот когда настала пора отчитать за все: за весь этот маскарад высоких требований — до того высоких, что грешному человеку и рукой не достать! — тончайших чувств, которые как паутина рвутся от первого прикосновения! И все для того, чтобы банальнейшим образом влюбиться в первого попавшегося пошляка с розовыми щеками?

Но вот, в разбушевавшихся волнах ядовитого злорадства, робко мелькают разогнанные вчерашние думы. Мучительно до отчаяния хочется, чтобы он ошибся… чтобы было так, как он мечтал вчера!.. Ничего не видя, пустился мечтать, точно двадцатилетний студент!.. Но ведь и сейчас он ровно ничего еще не знает?

«Надо сразу положить этому конец… Как только придет, прямо и спрошу без всяких церемоний!» — решал Нарежный, весь охваченный внутренней дрожью.

Ему показалось, что он не может на себя положиться: увидит ее, и чего доброго опять вчерашнее начнется… Он смутно сознавал, что надо поберечь себя, не подставлять под новые удары беззащитное сердце.

Присел неловко у стены на стуле, на котором ему никогда не приходилось сидеть, взялся обеими руками за голову и старался вслушаться в то, что творится в собственной душе.

…Завертелся в делах и вообразил, что ушел от всего… От воспоминаний, от сожалений… а оно, проклятое, только притаилось где-то! И, как голод, жажда счастья жжет сердце и мутит голову. Чего тут хитрить? — нет у него другой женщины: ни друга, ни любовницы — нечем побороться со старой любовью…

 

Наконец, раздался звонок.

Нарежный совсем непроизвольно очутился перед дверью, прежде чем явился лакей.

Знакомая ротонда… Из темного меха так же миловидно выглядывает узкое личико с беспокойными темными глазами… Руки его сами собою поднялись привычным ласковым движением, чтобы расстегнуть воротник.

Дверь оставалась открытой. На ярко освещенную площадку лестницы поднималась еще какая-то запыхавшаяся фигура, в сером пуховом платке поверх шляпки и в красной ротонде, валившейся с плеч.

— Ну и лесенки же везде у вас! — воскликнула фигура звонко на пороге прихожей.

В глазах Нарежного сверкнуло бешенство. Серафима глядела на него умоляющими глазами.

— Анфиса Петровна ни за что не хотела пустить меня к вам одну… Она совсем, совсем не верит в мои деловые способности! — выговорила она напряженным тоном человека, рекомендующего непрошенного гостя.

— Нарежный — адвокат.

Он молча поклонился и повернулся на каблуках, чтобы позвонить лакея. Нежданная гостья долго разматывала перед зеркалом серый платок, наполняя прихожую своим шумным дыханием.

— Уф, батюшки мои!.. От одних этих лестниц сбежала бы… Даже и денежкам вашим не завидую нисколечко — вот вам! Послушаешь, какие тысячи загребают люди, а, оказывается, все равно никому не хватает! Не лучше и нашего брата! Побывала вчера у Сашеньки Сомовой, разыскала… фу-ты ну-ты, что за шик столичный! Ну, и что бы вы думали? Ха-ха-ха!.. Ночей сама не спит от заботы, как бы только все дыры заткнуть! В трубу бы окончательно не вылететь… ха-ха-ха!..

Нарежный приглашал дам в приемную официальным жестом.

Он смотрел, как входит к нему та, кому здесь все знакомо до последнего пустяка: хотел уловить что-то на милом лице… подстеречь, куда всего прежде потянется ее взор? Туда ли, к пианино, где так часто они сиживали за зеленым трельяжем?

Серафима, не спуская глаз, следила за каждым движением шумной спутницы. Та сейчас же принялась бесцеремонно бродить, подробно оглядывая комнату.

— Ну, скажите на милость! Я ведь подумала сдуру, что живые, а на место того поддельные! Что, думаю, за чудо — в темном углу, и вдруг этакий кустище? Ах, цветы обожаю!.. Как ни кочуешь в нашей цыганской жизни, а уж цветы всюду заведу под первым номером. Картины-то небось для клиентов? Пусть они, голубчики, нетерпение свое пересиживают, пока очереди дождутся… Знаем мы тоже! Сама сколько раз публику представляла в адвокатских приемных.

— Даму, производящую скандал? — не утерпел Нарежный.

— Само собой, не без речей! На это смазливеньких дур подбирают. А ведь похоже, вы как думаете? Провинция мы, а все решительно вроде как и здесь. Серафима Ивановна, помните, как это пьеса-то была? Ну, вот еще адвокат по бракоразводным делам… Ну, еще в бенефис-то мой шла?

— Не помню, право, Анфиса Петровна. Пожалуйста, не будем напрасно отнимать время у Николая Сергеевича.

— Да, кажется, мы только что приехали, что это вы в самом деле! Всегда вы точно как на пожар.

— Николай Сергеевич не может уделить нам много времени, это его приемный час.

Анфиса взмахнула широчайшей юбкой бутылочного цвета, описывая круг вокруг собственной оси.

— Да и в самом деле! Что же это у вас пустыня какая, господин адвокат? Уж не взыщите — докторов да адвокатов по публике судят: у кого народу гуще, тому и цена.

Нарежный, злорадно усмехаясь, смотрел, как вспыхивало под меховой шапочкой тревожное лицо… как нервно подергивались тонкие губы… Серафима подошла к нему.

— Перейдемте, пожалуйста в кабинет… Здесь обстановка отвлекает.

— В мой кабинет?.. С этой? Ни за что! — процедил он сквозь зубы.

— С ней не сговорите…

— А вот увидим. Анфиса Петровна! Не угодно ли вам будет присесть? — обратился он деловым тоном и отодвинул стул от стола с альбомами.

Серафима поспешно села первая.

— Да где же кабинет-то у вас? Кажется, о делах принято в кабинете разговаривать! — заметила Анфиса.

— Кабинет мой теперь занят. Я вас здесь выслушаю.

— Ах, что это вы, — да я так вовсе не могу, чтобы нас подслушивали!

— Анфиса Петровна! — воскликнула испуганно Серафима.

Нарежный рассмеялся.

Нежданное появление Анфисы перебило его сантиментальное волнение. Теперь оставалось только изучать и ждать. Серафима казалась жалкой в своем страдании от каждой вульгарной выходки спутницы, но жаль ее ему не было: он как будто даже примирился с Анфисой и ждал с злорадным нетерпением, как она будет отличаться дальше?

«Угадал-то как! Вот и маменька самолично является хлопотать за сынка. О, что за проклятие знать жизнь вдоль и поперек! Вот, думал, одну тебя еще не всю знаю, от тебя ждал чего-то особенного… И ощущения были совсем иные, не как с прочими дамочками разных модных фасонов. Ну, погляжу, погляжу, как ты теперь мне это излагать станешь? Совсем уж видно голову потеряла, коли ко мне бросилась… адвокатов мало в Петербурге…»

Анфиса Петровна решилась, наконец, сесть с хмурым видом насторожившегося человека.

Сейчас же Серафима начала говорить: она отнюдь не собирается навязывать ему своего дела… он, разумеется, так должен был понять это? Нет, они только надеялись, что он не откажется указать поверенного… может быть, он согласится назвать человека, который бы… на кого можно положиться?

Она запуталась в неясных, беспокойных фразах. Нарежный обратился к Анфисе Петровне:

— Чье же, собственно дело? Ваше?

Анфиса саркастически поджала крашеные губы.

— Кажется, это довольно ясно: коли кто о деле хлопочет, тому, значит, и надобность. Не знаю даже, что тут и спрашивать!

— Да, да! Это собственно для меня, о деле этом я хлопочу! — заволновалась молодая женщина. — Я уговорила Анфису Петровну приехать в Петербург, чтобы попытаться… Я надеялась, Николай Сергеевич, что вы согласитесь рекомендовать, кто бы захотел? Для вас, может быть, это сделают!

И еще раз смысл слов остался недосказанным, потерялся в взволнованных фразах.

— В таком случае я вас попрошу пожаловать ко мне завтра утром, и мы переговорим, — перебил адвокат, официально подчеркивая слова.

Анфиса колыхнулась на своем стуле.

— Не понимаю, зачем же завтра, коли мы уж приехали? Я ведь тут тоже не сбоку припека! По адвокатским приемным таскаться не слишком как интересно.

— Как вам будет угодно-с.

— Ну, видите, милочка, я ведь так и наперед знала, что без меня вы не справитесь! — обернулась к Серафиме наставительно Анфиса. — А еще брать меня не хотели! Знала, что вы будете мяться да мямлить без конца! Я бы и сама лучше же по Невскому прогуляться вышла, чем здесь торчать, да только без меня все равно никакого толку не выйдет.

— Не угодно ли будет вам в таком случае изложить дело? — обратился к ней сурово адвокат, отвернувшись от другой… давая себе слово не смотреть на нее, пока все не будет сказано.

— Ну и давно бы так! Уж что-нибудь одно: либо делать, — либо нет. Думать-то раньше надо было. Такую путину втроем не даром же отмахали и в самом деле! В копеечку станет.

— Анфиса Петровна, я не раздумываю, я не колеблюсь, с чего вы это берете? — как-то необыкновенно горячилась Серафима. — Вы знаете, зачем я это делаю, так какие же тут могут быть колебания?!

— Так вот и расскажите вашему адвокату, чего вы хотите.

Адвокат читал на ее лице, что она не скажет. Да, может быть, решилась и шла с этим… а теперь не может!

Мелькавшая в глазах фигура «юного таланта» получала неуловимое сходство с расплывшейся физиономией Анфисы.

Серафима вытянула руку бесцельным жестом, каким призывают себя к действию, и заговорила скороговоркой:

— Скажите… ведь это возможно — обязать отца обеспечить дочь?.. Если он не живет с матерью, она своим трудом живет?

— Богач, батюшка, вы не думайте! — вмешалась сейчас же Анфиса. — Этого не бойтесь, что с нищего рубашку стянут! Всего два года девчонке было. Мала не мала, а все-таки и она стоила же сколько-нибудь? Я человек служащий, прислугу лишнюю при ней держать должна была, доктора, — ну, да мало ли чего еще! Что стоит беспутному хоть десять тысяч выбросить на ребенка? Ему вон еще дядюшка наследство оставил в позапрошлом году, таким уж всегда валит счастье! Хоть бы на смех сто рублей прислал в подарок!

Нарежный напряженно вслушивался. Что же это? Неужели он ошибся?? Да, какая-то девочка там шумела за столом…

— Незаконная? — спросил он, глядя прямо в раскрасневшееся, лоснящееся лицо.

Анфиса двинула стулом и издала носом пренебрежительный звук.

— Совсем напротив! Метрика в полном порядке.

— В таком случае, чем же собственно вы затрудняетесь?

Только теперь он смотрел опять на Серафиму. Ее щеки пылали. Страдальческое выражение то вспыхивало, то потухало в глазах.

— Да… бумаги в порядке, — заговорила она вздрагивающим голосом, — остается убедить человека, что его личные чувства… соображения — ну, догадки! Одним словом, что это не избавляет его от обязанности обеспечить ребенка…

— Чужого?

— Ну да, батюшка, зачем бы деньги адвокатам платить! — возмутилась Анфиса. — На то и адвокат, чтобы добиться, чего сам человек сделать не может. Ведь по закону — бумаги бы только были в порядке? А он, вместо того, на порог не пускает и все письма назад, не читавши, оборачивает.

Нарежный уже не слушал ее. Ему вдруг стало все равно до того, что тут сидит чужое, грубое создание. Он нагнулся над столом и спросил тихо, с тревогой, невольно вырвавшейся из души:

— Вам-то, вам зачем это нужно, Серафима Ивановна?!.

В серых глазах вспыхнуло что-то знакомое — и ему вдруг стало легче! Точно внутренний свет разогнал туман, застилавший этот взор с той минуты, как он впервые взглянул в него в коридоре гостиницы.

— Поймите же, — я купить ее могу этим! Ее тогда отдадут мне, совсем отдадут! — сказала она пылко, притихшим и в то же время странно звеневшим голосом.

…О, как он знал, знал этот голос!

— Девочку? — переспросил он растерянно.

— Положим, в таком деле не грех бы и бескорыстно порадеть для ребенка! Ну, да в наш век кто это станет за других печалиться? — вмешалась с апломбом Анфиса. — Пришла блажь — подай чужого ребенка! Что ж, я дочери моей не враг. Я сама такого дела для нее устроить не могу…

— Вы желаете, чтобы супруг ваш выдал на девочку десять тысяч? — спросил Нарежный.

Маленькие глазки беспокойно зашныряли по сторонам.

— Что ж, я ведь так это только сказала: десять тысяч. Коли можно больше получить, так я же этого не знаю. Как бы только маху не дать…

— Капитал, разумеется, должен быть положен на имя ребенка до совершеннолетия, с правом пользоваться процентами, — пояснял юрист.

Анфиса подскочила на стуле.

— Вот одолжил! Да из-за чего же тогда я-то хлопочу?! Вы, мажет быть, думаете, что это шуточки от собственного детища отступиться? Смеетесь вы надо мной!

Голос начал плаксиво расплываться, как в тех местах старых ролей, где по ремарке автора значится: «говорить с чувством».

— Конечно, который истинно великодушный человек, не потребовал бы дитя с матерью разлучать… Ну, да уж это у нас с Серафимой Ивановной совсем покончено!.. Я назад не пячусь, милочка, на мое слово вы можете положиться! А только деньги чтобы на руки все сполна. Все равно ей же останутся, с собою в могилу не унесу! Я себя на старость лет обеспечить должна, а не из корысти какой-нибудь на такое дело пошла. Я…

Анфиса хотела еще что-то прибавить, но вдруг ахнула, вскочила и кинулась опрометью к двери:

— Ах, батюшки цирк-то наш, цирк-то теперь как же?! Из ума вон! Опоздаем! Говорили вам, что опоздаем, — так нет же, загорелось, чтобы непременно сегодня!..

Серафима тоже сорвалась с места и наскоро пожала руку хозяину. Ложа у них взята на сегодня, у барышника втридорога перекупили. Только-только успеют заехать за Дорочкой, переодеться еще надо.

В передней Серафима торопила Анфису, сама заматывала на ней платок. Дорочка там волнуется! Дорочка ждет, наверное расплачется, бедненькая! Еще карету надо нанять, мороз… Где тут биржа поближе?

Совершенно непроизвольно Нарежный тоже поддался волнению, охватившему женщин. Ничего, ничего! За каретой он сию минуту пошлет своего человека. Они пока доедут до дому и соберутся — еще можно поспеть!

Его никто не поблагодарил. Серафима бегом спускалась с лестницы.


Адвокат непривычно-тяжелым шагом вернулся в свою приемную и остановился около круглого стола. Один стул Анфиса опрокинула, ринувшись внезапно к двери. Он машинально поднял стул. Он тяжело приходил в себя…

…Нет, это слишком! Он уже поддается, сам не зная чему?! Он тоже распинается для какой-то Дорочки! Собственного лакея за каретой послал… Прием отменил, чтобы дать аудиенцию Анфисе Петровне. Не отказался наотрез от дела, смахивающего на шантаж: одна покупает у другой ребенка, а родитель, числящийся по метрике, должен выплатить отступное… И он приложит свою руку к такой затее?.. Он?!.

Зачем тут ребенок, — что за странная идея овладела этой женщиной — он, конечно, не мог осмыслить этого по первому бестолковому совещанию. Но в его собственной душе был отвратительный хаос…

И прелесть воспоминаний, и старая мука, и старая любовь, и воскресшие надежды — все это точно вихрем размело. Безжизненный, холодный покой вот-вот упадет на встрепенувшееся сердце, как падает осенью вечерний туман, едва зашло солнце…

Но в самой глубине его существа уже поднимается страстный протест… Нет, нет! Это какая-то дикая фантазия, с которой еще возможно бороться! Не новая любовь, как ему пригрезилось (никакого «юного таланта» и в помине не оказывается), стало быть руки у него развязаны: от какой-то Дорочки он ее сумеет отвоевать — оттягать ее назад себе, выиграть свое дело в последней инстанции!..

Только что ему казалось, что все кончено, что ему тут нет больше места. Но как только Серафима ушла, и он больше не видел перед собою ее мучительно-озабоченного лица, — снова прошлое прокрадывается, снова обволакивает своими чарами…

…О, только бы она пришла сюда одна, без этого старого урода! Только бы дали ему сказать ей несколько слов, таких слов, от которых встрепенется старое чувство!.. Его можно разбудить — можно до тех пор, пока не царит на его месте новая любовь…

Нарежный перед самим собой был пристыжен фантастическим «юным талантом». Завтра все выяснится, а пока он твердо решил одно: ни в каком случае не допускать, чтобы Серафима навязала себе на шею чужого ребенка. Ни сам простого совета не даст, ни другого поверенного рекомендовать не намерен: напротив, сделает все возможное, чтобы не допустить подобного сумасбродства. Чужой ребенок в ее беспокойном, необеспеченном существовании! С ее слабым здоровьем, с ее неисправимой непрактичностью. Это казалось до такой степени нереальным, что Нарежный ни минуты не сомневался в успехе. Великодушное увлечение, которое необходимо остудить, свести на землю! Несомненно, тут эксплоатация, и будет не трудно разоблачить ее.

Ну, а Дорочку, дабы умиротворить чувствительное сердце, в крайнем случае можно будет поместить в порядочное заведение, чтобы вырвать от подобной мамаши. Эх, Господи! Все, все легко, все возможно, все это сущие пустяки — лишь бы не замешалась та роковая сила, над которой нет у человека власти!

Нарежный заснул, в значительной степени успокоенный собственными самоуверенными решениями. Исчезновение со сцены «юного таланта» снова делало его хозяином положения. Оно так теперь резюмировалось:

В первую минуту он вообразил, что Серафима вернулась к нему, и занесся чересчур быстро в беспочвенных мечтаниях… Потом он не менее поспешно зафантазировался в противоположную сторону: здорово живешь, отравил себе несколько часов жизни и совершенно незаслуженно оскорбил свою Серафиму…

Ну, а теперь — теперь он знает, наконец, то одно, что существенно: никакой новой любви нет! Путь открыт, и он может ринуться на приступ: всеми средствами и всеми жертвами он готов вернуть себе любовь этой женщины.

Одно это сознание уже делало его счастливым. Горьким опытом этих двух лет он познал, что великая тайна человеческого счастья заключается в одном слове: желать!..

Назавтра Нарежный проснулся раньше обыкновенного и опять не велел никого принимать. В одиннадцать часов ему необходимо выехать. Он еще раз прокричал это вчера вслед Серафиме, когда она бежала вниз по лестнице — да только поняла ли она его?

В десять часов утра ему подали записку карандашом на клочке писчей бумаги:

«Бога ради, дайте адрес хорошего детского доктора… Разъезжаю целое утро и никого не могу получить! Заболела ночью — простудилась в цирке».

Очевидно, больна Дорочка. Подписи не было. Нарежный посадил посыльного с собою в сани и сам полетел к знакомому доктору.


Еще несколько часов позднее Николай Сергеевич, совершенно ошеломленный, стоял посреди комнаты — той самой комнаты, которую третьего дня он видел только с порога.

Дверь в смежную комнату была приотворена; оттуда вырывались громкие крики и какой-то смешанный шум.

— Не буду, не буду! Не хочу, не хочу! — кричал, надсаживаясь, осипший детский голос.

Другой голос умолял, но слова терялись в какой-то глухой возне. Что-то стукнуло, зазвенело и разбилось.

— Дорочка! Ангел мой! — послышался вопль Серафимы.

Дверь толкнули, и он увидел их. Девочка, в одной рубашке, билась в руках молодой женщины, которая силилась удержать ее. Она толкала ее руками, куда попало: в грудь, в лицо, и отбивалась длинными голыми ногами.

— Возьмите же ее у меня скорее, она простудится!! — крикнула ему отчаянно Серафима.

Дорочка и ему попала кулаком в глаз и наконец больно впилась зубами в руку, когда он нес ее на кровать.

— Убирайся вон! Убирайся вон!! — кричала она, захлебываясь.

С неудержимой злобой Нарежный стиснул худенькое тело, и опустил на кровать; бросил на нее одеяло и обеими руками удерживал, не давая опять вскочить. На миг их глаза встретились: сверкающие бешенством и залитые слезами глаза ребенка и холодный, повелительный взор мужчины.

— Проклятый!! — крикнула Дорочка, извиваясь под его руками.

— Дора, перестань, перестань! Умоляю тебя!! — взывала отчаянно Серафима. — Ну хорошо, хорошо, я все сделаю… Я согласна! Ты слышишь, Дора?.. Ради Бога, лежи же смирно, ведь ты больна…

— Ты врешь!.. Обманешь!

— Когда я тебя обманывала?! Ну честное слово даю!

— Скажите: ей Богу.

— Ей Богу, ей Богу! Пустите ее, Николай Сергеевич, теперь она будет умница… Господи, какой стыд! Благодарю вас!..

Девочка притихла и чего-то ждала, не спуская глаз с Серафимы.

Та с пылающим лицом, растрепанная, машинально вытирала полотенцем какую-то лужу на столе. На полу хрустели под ногами осколки стекла.

— Николай Сергеевич… Бога ради, простите!.. У нее лихорадка, она возбуждена… Посидите в той комнате, я должна сейчас смазать ей горло…

— Вы не справитесь одна. Я подержу ее, — предложил он, вглядываясь в ее лицо.

— Ах нет, вам она ни за что не дастся! Она обещала мне… Дора, ты будешь умница? Тогда Николай Сергеевич уйдет в другую комнату.

— Сначала давай деньги! — объявила угрюмо девочка.

Нарежный не уходил; с недоумением смотрел, как Серафима мечется по комнате.

— Ну да! А теперь, скажешь, что нельзя найти? — ворчала Дорочка.

— Но ты видишь сама, я ищу везде! Господи! Куда портмоне могло деваться? А время все уходит! Все равно, я дам тебе потом… Ну, милая, родная моя, неужели же ты мне не веришь?.. Девочка моя!

Она робко наклонилась над кроватью. Дорочка плечом оттолкнула ее руку.

— Нет-с, уж я знаю! Потом мамка отберет у меня и не отдаст. Она никогда не отдает! Сама даст, а потом сама отберет. Я уж знаю!

— Да нет же, Боже мой!

— Серафима Ивановна, какие деньги? Возьмите у меня, что вам нужно! — не выдержал Нарежный.

— Ах, вот! Да, дайте, пожалуйста, скорее. Потом разыщу… Доктор велел три раза помазать… Еще в аптеку придется второй раз посылать!

Она выхватила из его бумажника рублевую бумажку и отдала ее девочке.

Дорочка запихнула деньги в наволочку своей подушки и тогда начала, не торопясь, усаживаться на кровати, глядя исподлобья сердитыми красными глазами.

Нарежный вышел в соседнюю комнату и остановился перед окном, откуда расстилается широкий вид на крыши и трубы.

…Оригинальная система воспитания! Дорочке платят деньги за то, что она примет лекарство! Сколько лет, однако, этому чертенку? Скверная, испорченная девчонка! Неужели же ради нее, ради нее…

Он не в силах был докончить собственной мысли. Снова в душе у него все перепуталось — опять он не знает, где его надежды, в чем его желания…

В спальне между тем опять спорили и возились. Он ждал, когда это кончится. Серафима выйдет и он ей скажет… Но что же он скажет ей?..

Она выбежала на минутку, еще более растрепанная, красная и усталая.

— Ради Бога, простите! Дайте мне еще рублевку, в аптеку послать… Не могу найти! Должно быть, это Анфиса Петровна взяла мое портмоне.

Он ничего не сказал ей.

Молча подал бумажку и одним взглядом разглядел все ее лицо: с зарезавшимися тонкими морщинками на красивом лбу, который он так любил, с коричневой тенью вокруг лихорадочных глаз, с неровной краской на щеках: он увидел на них следы царапин.

Серафима убежала. Нарежный схватил шляпу и вышел.


Серафима пришла к нему через три дня. Дорочка поправилась.

Нарежный у нее больше не был; и он не принял Анфису Петровну, когда та явилась было к нему одна.

…Ну вот, его желание сбылось: вот она входит в его кабинет одна. На губах трепетная улыбка, в ней и просьба, и волнение…

Нет, не ожидал он, чтобы все могло выйти так сухо, когда он усаживал ее в официальное кресло для клиентов около своего рабочего стола.

Серафима отдала ему взятые деньги и еще раз извинилась за неприличную сцену.

— Скажите, и много у вас припасено денег, чтобы покупать улыбки этого ангела? — спросил он язвительно, с злым наслаждением человека, получившего, наконец, возможность отвести душу.

Она печально усмехнулась.

— Точно вы не знаете… Откуда могут быть у меня деньги?

— А-а!.. Вот что не мешало бы подсчитать поосновательнее, прежде чем решиться взять на себя подобную обузу!

Она опять усмехнулась.

— Сколько ни считай, от того больше не станет. Николай Сергеевич, вы теперь сами видели… Ну могу ли я бросить ее так, отступиться?! Что же из нее сделают? Посудите.

— Не знаю, не знаю-с!.. Да, по правде сказать, мало интересуюсь. У дрянной матери растет дрянная дочь — это довольно естественно. Это во всяком случае справедливее, чем здорово живешь навязать такое сокровище вам!

— Но ведь это же ребенок, ребенок! — твердила Серафима пылко. — Неужели вы думаете, я в состоянии буду жить спокойно, когда отступлюсь от нее?! Вместе жить с ними ни к чему не ведет… даже еще хуже!.. Выходит, что я еще больше порчу ее. Уж одно то портит, что я на каждом шагу терплю поражения на ее глазах… Нет, я должна вырвать ее оттуда! Откупить, заставить забыть этот омут!

Ее лицо становилось юным и прекрасным от пылавшего в нем одушевления.

Нарежный руками развел.

— И вы воображаете, что подобное детство забывается?!. Надеетесь, что вам удастся перевоспитать такого бесенка? После этого сами вы сущий ребенок — больше ребенок, чем это развращенное и испорченное с пеленок создание! Неужели же вы не сознаете, что она теперь уже держит вас в руках, помыкает вами?! Да, да! Видел я прелестный маленький образчик ваших педагогических приемов! С меня этого совершенно достаточно.

Серафима смущенно оправдывалась:

…Дорочка была больна… для горла вредно кричать… Неужели он не понимает! Нельзя же так вдруг, когда другие ничего слушать не хотят!.. Что ж ей делать, коли ребенка приучили к этому, если только так и умеют ладить: откупаются и задабривают, или вдруг начинается преследование из-за пустяков. Грубо взбалмошно, бессмысленно! Если б он знал все… все, что проделывается на глазах у этого ребенка!

— Бог мой, когда же, когда мне удастся вырвать ее из этого омута!..

Нарежный не сводил с нее глаз. «Нашла, наконец, и ты свое ярмо, жрица свободы!» — думал он с отчаянием.

Серафима посмотрела на него, и лицо ее затуманилось.

— Вы возмущены, не правда ли? Я понимаю… Конечно, это гадость. Но если нельзя иначе?! Откуда же я возьму для нее десять тысяч? Долго, долго не могла решиться — теперь рассудила: все равно! Ну и пусть пойдут на это дело беспутные деньги. Свой или чужой — все равно ребенок, которого надо спасать скорее.

— Поздно спасать, Серафима Ивановна! — проговорил он угрожающе. — Через несколько лет это уж взрослая девица, и тогда придется откупаться от чего-нибудь поважнее крика да буйства! Голубушка вы моя, — да ведь вы надорветесь от всякой душевной муки! Она истерзает вас, эта испорченная, бессердечная злюка… Неужели я-то могу допустить вас до этого?!

Неудержимо потянуло его к ней. Он взял маленькую холодную руку и прижал ее к своим губам.

Серафима пожала его руку.

— Нет, нет… обо мне не сокрушайтесь, уверяю вас! Хоть небо коптить без пользы перестану. Не совсем же напрасно, — сколько-нибудь и удастся! Другие люди, новые впечатления… Пусть я плохая воспитательница — вы, может быть, правы! — сама жизнь, помимо меня, будет воспитывать. Только бы вырвать ее оттуда скорее!

Она закинула обе руки за голову и смотрела мимо его лица потемневшим, горячим взором, чуть-чуть сощурив глаза. Как он знал эту позу, это выражение! Твердую и строгую линию губ…

…Ну, вот она, единственная женщина, которую он может любить! И она уходит, уходит…

Ни на один миг ее внимание не остановилось на нем; точно она совсем забыла их недолгую близость и тяжелый разрыв. Позабыла, как бросила его страдающим и оскорбленным, полным неизжитой любви, нерастраченной страсти…

Нет, она об этом не думала. Воспоминания не вставали для нее из обстановки знакомой комнаты. В жару разговора она рассеянно вертела в руках черепаховый разрезной ножичек: первый ее подарок ему в начале их сближения… она не узнала ножичка. Все внимание было сосредоточено на поглощавшем ее страстном желании.

Нарежный встал, походил по комнате, покусал усы. Мимоходом открыл вентилятор: его опять душило, как в тот вечер, когда он в первый раз ждал ее к себе. Наконец, остановился сбоку, около кресла.

— Ну-с, вот что я вам скажу, милая… Хорошо, так и быть, пусть будет по-вашему! Выкупим это сокровище, вашу прелестную Дорочку у ее прелестной мамаши. Погодите, погодите, дайте досказать! Не хотел я этого, нет, нет! Но, все равно, знаю, что сердца вашего мне не побороть. Только вы одна способны привязаться к какому-то уроду! А, пожалуй, только к уроду и способны? Ну, все равно! Милую девицу поместим в институт, пусть ее там классные дамы воспитывают. Денег достанем. Стипендию по подписке учредим, что ли, свои платить буду — все равно! Будет ваше сокровище в приличном заведении. А вы опять в Петербурге поселитесь… Конечно, вы же ее не покинете?

Он облокотился о спинку кресла, наклонился над нею… Говорит тихо, без возгласов, пониженным звуком, каким выливается сильная и ровная струя глубокой нежности.

Из всего, что он сказал, Серафима схватила только одно слово.

— Институт? Это классные дамы будут заниматься ломкой подобной натуры!.. Господь с вами, Николай Сергеевич, да что же вы обо мне думаете? Хлопочу ради очистки совести… спихнуть на чужие руки? От такой-то необузданности да прямо под институтский режим… Знайте, я палачом бы себя считала — палачом!

Она в негодовании вскочила на ноги.

Нарежный выпрямился и смерил ее похолодевшим взглядом.

— Ах, даже палачом? Вам непременно нужно лечь костьми и создать ад, из которого не будет выхода? Не классные дамы, Серафима Ивановна, а режим равенства и детская среда могут излечить от необузданного самодурства, ну а вам ведь придется выколачивать его в рукопашных схватках! Или полагаете, что так оно будет легче для нее?

— Не знаю! Не знаю! — твердила Серафима взволнованно, не вдумываясь вовсе в его мысль, а только возмущаясь болезненным чувством.

«Нашла и ты свое ярмо, жрица свободы!» — подумал во второй раз теми же словами Нарежный.

Он понял, что все доводы бесполезны. Первый раз в жизни сердце этой женщины отдано целиком, без остатка, — без того предательского уголка, где всегда гнездилась непобедимая сила анализа. Сила, разрушавшая все ее привязанности, делавшая эфемерною всякую любовь, как бы ни было искренно ее зарождение.

На этот раз нет места анализу — с Дорочкой считаться не будешь! И вот этого добровольного подвига, безнадежного, женщина даже не назовет рабством, как называла она когда-то его страстную любовь!..

Он ненавидит Дорочку. Ему казалось, он ненавидит также и дикую женщину, не хотевшую быть счастливой, не умевшую приложить лучше всю глубину страсти, какую он всегда чувствовал в ней, и которою он так мучительно, так бесплодно усиливался овладеть…


Месяца два спустя, часу в пятом дня, Николай Сергеевич Нарежный шел по солнечной стороне Невского проспекта.

Человека три-четыре знакомых, попавшихся навстречу, восклицали от удивления: виданное ли дело, чтобы Нарежного встречали когда-нибудь пешком?

Его это злило. Он сердито цедил всем сквозь зубы три слова:

— По предписанию докторов…

Против Казанского собора его кто-то окликнул, когда он переходил через улицу. Пока он недовольно оглядывался, высокий господин в ильковой шубе остановил кучера и выскочил из саней.

— Нет, это слишком удивительно! Я должен на это поглядеть: Николаша! Пехтурой? Ха-ха-ха!

Нарежный с досады не хотел и руки давать. Чего все пристают, право! Неужели он не имеет права гулять, как все добрые люди!

— Не имеешь, не имеешь права, душа моя! Каждый обязан блюсти свой «тип». Вот я, например?.. Я даже очень люблю потолкаться, отыскивая в толпе смазливые личики!

Они пошли рядом. Высокий господин сейчас же расстегнул шубу и уже приглядывался игриво к публике.

Бледное зимнее солнце заливало плотную вереницу гуляющих, медленно расплывавшуюся по тротуару. Красивый блондин в расстегнутой дорогой шубе и шапке, слегка сдвинутой с белоснежного лба, точно магнит, поворачивал в свою сторону женские головки.

Нарежный шел рядом, равнодушно глядя перед собой, с усталым лицом, не привлекавшим ничьих глаз.

Он должен был объяснить: бессонница и потеря аппетита. Доктора и лечить не берутся, если он откажется от ежедневной прогулки пешком во всякую погоду. Настоящая поденщина!

— И помогает? — спросил рассеянно блондин, переглядываясь с француженкой, которая несколько минут уже держалась в ряду с ними и скашивала в левую сторону подкрашенные глаза.

— Нет.

— Так на кой же прах, с позволения сказать?! Уезжай лучше куда-нибудь — встряхнись! Переутомление — заработался.

…Это, наконец, ужасно! Все, все, точно попугаи, заладили одно и то же. Любопытно бы сосчитать, сколько раз ему пришлось уже выслушать это ненавистное слово: переутомление!

— Не могу я уехать. Оставь, пожалуйста, скучный разговор!

Блондин отвернулся от француженки и рассмеялся.

— Спасибо, что напомнил! Я должен к Кюба заехать, заказать кое-что. Вот, не пожелаешь ли с нами? Коли потеря аппетита, так это первое средство: un bon petit diner1Хороший обед (фр.). с дамами…

«А что и в самом деле? Ведь тоска!» — подумал уныло Николай Сергеевич.

Блондин настаивал. En petit comité2В узком кругу (фр.)., всего пять человек — он будет шестым. Почти все знакомые. Одна, кажется, старинная пассия… Hein, pas vrai3Так ведь? (фр.) ? Ну, ну, ничего! Кто же грешным делом не был влюблен в очаровательную Людмилу Васильевну!

Нарежный оживился. Людмила Васильевна? Как давно, давно они не встречались! Да, с нею он не прочь поболтать, охотнее, чем с кем-нибудь другим… Если обед не угрожает быть чересчур утомительным… он, пожалуй, не прочь приехать. Безразлично кто остальные — с него довольно одной Людмилы Васильевны.

— Что ж, приглашай меня, коли не боишься, что тебе достанется! — решил он. — Вероятно есть влюбленная парочка, которой будет неприятно постороннее лицо?

— Разумеется, есть! — усмехнулся блондин. — Это же необходимо для таких обедов.

— Кто же на этот раз твоя пара?

— О, нет, pas moi4Не моя (фр.)., ты ошибся! — засмеялся тот и слегка покраснел, чего, впрочем, Нарежный не заметил.

Он, улыбаясь, кивнул головой блондину и крикнул извозчика.

Да, он оживился. Нежданно-негаданно исчезла унылая перспектива домашнего обеда под аккомпанемент жалоб m-me Alice на то, что он опять ничего не ест, она не знает, наконец, что заказывать, для чего бросать такие деньги и пр., и пр. От одного этого нытья пропадает аппетит, если даже ему и казалось, что он голоден.

А в эту минуту он не сомневается: действительно, несомненно, сегодня он голоден. Да, пора, пора встряхнуться… Не умирать же и в самом деле pour les beaux yeux5Ради прекрасных глаз (фр.). сумасшедшего существа, поступившего ни больше ни меньше как в крепостные к чужому, исковерканному ребенку. Особая форма помешательства, и только! Мало ли всевозможных маниаков бродит на свободе и вволю отравляет жизнь окружающих, до тех пор, пока какая-нибудь случайность не вызовет скандала.

Он серьезно уверял себя, что Серафима ненормальна. Остается отойти и ждать момента, когда понадобится фактическая помощь. Конечно такой момент настанет, и вероятно ждать придется недолго.

Жизнь в дрянных каморках, где-то в Коломне, куда он все еще заглядывает от времени до времени, представлялась ему началом длинного мартиролога…

У Дорочки новое оружие в руках: при каждом столкновении она злобно попрекает Серафиму, что та отняла ее у матери для того, чтобы мучить: ей гораздо, гораздо веселее было дома! Она не хочет жить в этом огромном городе, здесь они всегда одни!.. Дома весело, приходят гости, смеются, играют. Дорочка твердит, что будет актрисой, и не хочет быть ничем другим.

Надо покупать улыбки Дорочки. Надо создавать жизнь, которая не казалась бы ей скучнее распущенной актерской среды… Да! Его не удивят в Коломне и самые невероятные вещи!..


В девятом часу вечера обед в одном из больших кабинетов французского ресторана был в полном разгаре…

В воздухе нарядной комнаты, жарком от множества горящих ламп и свечей, носились возбуждающие ароматы тонкого обеда, вина и цветов. У прибора одной из двух дам красовался пышный, дорогой букет.

Это была прехорошенькая блондинка, такая воздушная и юная, что лишь участие в этом обеде затрудняло принять ее за девушку. Изысканный белый туалет еще увеличивал сходство. Две бледные розы, тут же вынутые из поднесенного букета и воткнутые в прическу, склонялись низко над маленьким, розовым ухом.

И правый, и левый кавалеры с увлечением ухаживают. Золотистая головка быстро поворачивается то в одну, то в другую сторону — и бледные розы все больше выбиваются на длинном стебле и вздрагивают, точно живые…

«Как поэтична! — любовался через стол Нарежный. — Подойди она только к зеркалу, и непременно сочла бы долгом пришпилить их банальным способом».

Только хорошенькая блондинка и ее левый кавалер — молодой красавец грузинского типа — не были знакомы адвокату. По правую руку блондинки сидел сам Ванечка Пахомов. По тому увлечению, какое он проявлял в споре с грузином, Нарежный тотчас же понял, что он-то и есть душа маленького обеда. Неспроста, конечно, и его притащил сюда…

Сидели очень просторно, стол оказался несколько велик для маленького общества. На одном конце могла свободно разыгрываться романическая прелюдия: другой конец был поглощен задушевной беседой людей, когда-то очень близких — как-то ненамеренно потерявших друг друга из вида — и вот опять случайно столкнувшихся…

Людмила Васильевна ничуть и не скрывала, как она рада видеть Нарежного. Он же был неприятно удивлен тем, насколько милая женщина поблекла за эти несколько лет.

Однако окружающие, напротив, все говорили, что Людмила Васильевна сегодня «неузнаваема», провозглашали тосты за вторую молодость, и как будто поддразнивали ее… Бережно и любовно, как иногда молодежь позволяет себе задевать снисходительную, милую «тетю», в которой еще чувствуется молодость, не успевшая отлететь далеко… Минутами молодость точно возвращается, будто жалея расстаться с прежней любимицей, и так хорошо, так просто и человечно приближает их к ней…

— Людмила Васильевна, голубушка… а мне-то за него какая же будет награда?

Ванечка подскочил к ней с бокалом и лукаво подмигивал на нежданного гостя, замечтавшегося над своим стаканом.

Людмила Васильевна белой рукой в дорогих кольцах отвела его лоб, склонявшийся к ней чересчур близко.

— Отправляйтесь на ваше место, Ванечка! Это нахальство с вашей стороны заикаться о награде… Вы и так передо мной кругом в долгу!

— Ну разумеется, ça va sans dire6Несомненно! (фр.) ! Вот вы за него и скостите мне со счетов сегодняшний обед — хорошо? Неужели же сей махровый цветок российской адвокатуры не стоит обеда?

«Все такой же повеса!» — подумал с неудовольствием Нарежный, хоть неизвестно почему, собственно, Ванечка мог бы стать другим — и вообще, почему ему сегодня хотелось чего-то особенного от людей?

Его не то раздражало, не то печалило, что Людмила Васильевна постарела, как стареют все женщины в ее годы. Ванечка не поумнел — ибо люди умнеют только в совершенно исключительных случаях. Даже и то его раздражало, что хорошенькая блондинка, очевидно, предпочитает туповатого красавца, оттого, что красавец дает себе труд картинно рисоваться перед нею, а Ванечка, со свойственной русской душе ленью, бесхитростно и неряшливо вываливает всю свою влюбленность.

Только один из участников обеда не раздражал Нарежного, а, напротив, все больше привлекал симпатию, хоть он и позабыл было об его существовании.

Впрочем, он тут же и вспомнил генерала Волчинина, как только поздоровался длительно и горячо с Людмилой Васильевной: не сомневался, что генерал должен быть тут. Однако, какая странная метаморфоза! Всегда ведь он знал, что генерал не больше, как тень этой женщины; но прежде он видел в этом что-то комическое и не видел ровно ничего трогательного, а теперь наоборот: Волчинин в высшей степени трогателен и ничуть не смешон…

Только он один и не изменился. Такой же бодрый, чистенький и любезный генерал («генерал Людмилы Васильевны» называли его все), с тем же спокойным достоинством занимающий свой «пост», как человек, чувствующий себя на своем месте.

Да, да, изменилась всего заметнее и всего сильнее раздражала его этим Людмила Васильевна. Почти не верилось, что это та самая женщина, которая, не Бог знает как давно, подарила ему несколько месяцев беззаботного счастья…

То было веселое, свободное сближение без всякого букета драматизма и без дальних загадываний, — любовь людей, сходившихся во взглядах и во вкусах, привлекавших друг друга умственно и физически. Ну, без сомнения, порядочные люди не могут же позволить себе подобных сближений, не потревожив всуе великолепную богиню, так страшно редко нисходящую действительно в их тесные сердца! Человечество давно научилось гипнотизировать себя словами: магометане бессмысленно кричат «алла, алла!» и веруют, что в этом крике их Бог.

Но по мере того, как обед подвигался к концу, радостное возбуждение нежданной встречи сменялось неудержимой меланхолией. Оживившееся и порозовевшее лицо Людмилы Васильевны — тонкий и мягкий облик умной женщины — постепенно теряло краски. В карих глазах погасал мимолетный блеск, они становились задумчивее.

В мозгу Нарежного, разгоряченном вином, роились отрывочные мысли…

…Вот и еще одно из звеньев прошлого случайно попадается под ноги! Может ли он отыскать в себе хотя проблеск желания протянуть руку, чтобы поднять его?

Милая женщина так искренно, дружески обрадовалась ему и зовет к себе. В ней нет предрассудков… Им легко сойтись en bons vieux camarades7Старым добрым друзьям (фр.)., чтобы на досуге перебирать вместе свой жизненный опыт, ничего не требуя друг от друга… Разве это не лучше его круглого одиночества? Не лучше, чем ездить в Коломну травить свое сердце?!

…На душе росла тяжесть…

Зато на другом конце стола подъем жизни шел вверх.

Бархатные глаза грузина сверкали острой сталью, когда по правую руку голубоглазой красавицы сыпались плохо маскированные сарказмы, за которыми ему не по силам угнаться. Но странное дело, чем очевиднее было поражение красавца, — тем нежнее улыбалось розовое личико, тем чаще обращался к нему отуманенный голубой взор… А бледные розы склонялись все ниже к плечу…

Грузин доказывал блондинке, что в этом нет ничего удивительного, если адвокаты умеют гладко говорить. Адвокат должен уметь говорить, как солдат должен сражаться: только болтать легче, чем смотреть в глаза смерти.

Блондинка пришла в восторг. В эти минуту бледная роза, точно из сочувствия, окончательно сорвалась и упала ей на колени.

Она подняла ее и поднесла к своим губам. Красавец молча подвинулся и прикрыл ресницами свои великолепные глаза… Роза упала вторично… на этот раз блондинка не подняла ее.

Нарежный смотрел на них через стол и меланхолически улыбался.

А Ванечка пил рюмку за рюмкой и говорил уже форменные дерзости.

— Людмила Васильевна, вы бы его уняли! — заметил озабоченно Волчинин. — Чего доброго, это может у них кончиться дуэлью — с ними, ведь не шути!

— Старая песня! — усмехнулся Нарежный. — Чем больше мы распинаемся — тем меньше получаем. Женщины, как цари, дарят, но отказываются давать по праву.

Генерал перевел на него свои глаза неизвестного цвета.

— Уж будто бы вам это не нравится, Николай Сергеевич? — спросил он с тонкой улыбкой. — Разве не достаточно полагается нам в жизни по чину и по рангу? А тут ничем не купишь и никогда не выслужишь, оттого, надо полагать, только в одном этом наше счастье.

— Гм… счастье, счастье! — повторял задумчиво адвокат, повертывая плоский бокал и приглядываясь к игристому блеску вина. — Нет, это как когда, милейший Михаил Константинович, c’est selon8Как когда, по обстоятельствам (фр.).!..

Он вдруг поднял голову.

— Мне пришла сейчас недурная мысль, messieurs et mesdames! Не попытаться ли нам в заключение нашей трапезы бросить свой луч света — так выражаются красноречивые ораторы! — на самый ветхий гвоздь земного механизма. Предлагаю маленькую добровольную экспертизу по вопросу, который, увы! остается для каждого загадкой до того момента, когда его скучнейшим образом запрячут в землю!

Его темные глаза мерцали и блуждали, ни на ком не останавливаясь.

Все встрепенулись и смотрели на него.

— Ведь недаром же, господа, мысль наша обращается всегда к одному роковому вопросу в те минуты, когда она отрешается от тисков жизни? Когда нам хочется подвести свой баланс: а ну-ка, что же дала ты мне в конце концов, судьба моя лиходейка? Мнения, господа, могут быть различны — цели собственного существования никому не возбраняется понимать по-своему — но понятие счастья все-таки родится вместе с человеком! Вон там, на том конце, думают в эту минуту, что мы, на этом конце, плохие эксперты по вопросу любви. Но это большая ошибка, прелестнейшая Зинаида Петровна, большая ошибка!

Блондинка вспыхнула, как зарево, и испуганно раскрыла свои голубые глаза.

— Я?! Я?? Но почему же вы думаете, что я думаю?.. — заволновалась она.

— Потому, что вам только двадцать лет, а мы все, увы! вращаемся в более или менее близком соседстве с полувеком! Но повторяю вам: вы ошибаетесь. В эксперты обыкновенно избирают людей, умудренных опытом. Спросите-ка вашего соседа… Конечно, если вы еще не настолько с ним поссорились, чтобы он отказался вам ответить!

— Па-азвольте, наконец! Зинаида Петровна никогда не выражала подобного мнения! — возмутился грузин, почувствовав, что настал момент вступиться за свою даму.

— Да-да, без сомнения! — кивнул ему небрежно оратор. — Только, господа, одно условие: будем кратки, вспомним благородную Спарту. Вопрос: что такое любовь? Любовь волнующая сердца, bien entendu9Разумеется (фр.)., а не какая-нибудь иная прочая! — пояснил он вскользь. — Господа, попытаемся дать определение в одном слове. Предложение принимается, не правда ли?

И он обвел всех блестящим взглядом, в котором сияло возбуждение.

— Как же вы еще молоды, как я погляжу, милый мой, Николай Сергеевич! — произнес около него ласково иронический голос.

— На этот вопрос, я так полагаю, у каждого должен быть готовый ответ, — сказал серьезно генерал.

— Ну, знаешь… ты бы мог немного пора-ань-ше предлагать нам такие-то во-опросы! — бормотал с пьяной оттяжкой Ванечка.

— Я готов. Это крайне интересный вопрос, — сказал, охорашивая усы, победитель вечера.

А блондинка только смотрела ему в лицо со страхом: не прочитает ли он сейчас помимо ее воли все ее мысли?

— Начинают всегда с младших, как вам известно, — распоряжался, не теряя времени, Нарежный, — Зинаида Петровна, слово за вами.

— О, нет, нет, я после всех! Да-да, пожалуйста — я потом!..

Она замотала головкой и этим движением вытрясла последнюю розу.

— Нет-с, уж эту вы отдадите мне! — заявил вдруг Нарежный и протянул руку грузину, бросившемуся поднимать цветок. — Недаром же, в самом деле, я весь вечер ждал, когда они упадут!

Красавец пытался возражать.

— Полноте, полноте — давайте сюда! Я ведь вас не спрашиваю, куда девалась первая роза?

И адвокат вложил розу себе в петлицу с каким-то необъяснимым удовольствием.

— Как вы еще молоды! — повторил еще раз около него тот же голос.

Когда очередь дошла до грузина, он попыхтел напрасно, покраснел, как пион, и запросил пардону: необходимо предварительно подумать. Так сразу и притом в одном слове очень мудрено.

— Ах, я нашла слово — представьте! — крикнула радостно блондинка. — Ну вот: любовь — это восторг. Годится?

Она была прелестна, когда в ее голубых глазах вдруг заблистала отвага.

— Еще бы не годится! Ведь вы не придумали вашего слова, оно само, как птица, выпорхнуло прямо из вашего сердца! — воскликнул, любуясь ею, Нарежный.

Она не знала, в какой мере это похоже на намек… и страшилась взглянуть на своего красавца.

— Любовь? Гм… погоди, погоди, сейчас!.. Хоть это, брат, чистейший подвох с твоей стороны: сам, небось, давно уж придумал свое одно слово. Гм… да, да! — любовь — воинская повинность!

Стол зашумел. Ванечка должен был пуститься в длинное объяснение.

…Воинская повинность, из которой исключаются только калеки. Новобранец рвется под пули, бросается на штурм, рубит, колет и падает покрытый ранами. Отбыв повинность, герой снова становится мирным гражданином и возвращается к своим истинным обязанностям. Ванечка сознался, что когда он влюбляется, то сейчас же делается неспособным ни на какое разумное дело.

— Любовь — разочарование… — сказала печально Людмила Васильевна и вызвала горячий протест влюбленной блондинки.

…Пустой кубок! Каждый должен наполнить его сам, тогда как он надеялся найти в нем какой-то волшебный напиток. Волшебной влаги не существует, и хоть один раз в своей жизни каждый переживает это величайшее разочарование… Тот, кому нечем наполнить его, так и простоит свой век над пустым кубком и думает, что его обманули другие. Все потери и обманы забываются — только этой своей грезы человек не может забыть до конца.

Кто-то глубоко вздохнул.

Генерал Волчинин неожиданно отказался отвечать. Он, собственно, мог бы сказать только одно слово. Но он полагал, что другие едва ли могут его понять. Так и не удалось его заставить.

— Ну, ну, говори уж скорее! — торопил Ванечка Нарежного. — Давай его сюда, le grand mot de l’enigme10Ключ к разгадке (фр.).!..

Нарежный рассеянно посмотрел на него и начал очень медленно:

— Мое слово — рабство. Господа! Это единственное рабство мира. На земле есть рабы — подневольные рабы: те, у кого другие все отняли — но рабство добровольное живет только в человеческом сердце. Существуют другие, очень хорошие, очень полезные и приятные чувства, и давай Бог, чтобы их было как можно больше — но истинная любовь всегда рабство, как и все то, в чем человек поступается своей личностью.

Глаза его заблестели сильнее, голос взлетел выше, и в него как будто влились новые волны звуков. Он встал с своего стула с широким жестом человека, привыкшего говорить с кафедры.

— Естественно для человека, господа, только одно: быть эгоистом. Не забудем, что человек только слабое животное! Он должен беречь свое тело, должен охранять свой покой, должен любить свое счастье. Того требует инстинкт жизни — а сознаем ли мы вполне, что такое инстинкт? И, разумеется, инстинкт торжествует всегда и во всем неизменно. И есть у инстинкта только один страшный враг, один единственный, господа — но зато, что же это за враг? Весь лексикон высоких слов, весь длинный реестр земных подвигов можно было бы для упрощения выбросить за борт и заменить одним маленьким словечком: любовь!

— Как говорит!! — послышался восторженный шепот генерала.

— Господа! Трудом Бог проклял человека. Естественно трудиться только настолько, чтобы удовлетворить собственным потребностям. Того, кто трудится для другого, мы назвали рабом. Господа! Око за око — это только естественная мерка справедливости: ибо всякий одинаково родится наг и беспомощен и все исчезают со сцены в одну общую дверь. Работать добровольно на другого, не считать своих жертв, прощать обиды, любить все, в чем явный вред мой, — даже муку свою благословлять! — неужели это не значит быть врагом собственной жизни?! Безразлично, что бы ни любил человек: женщину, детей своих, науку, идею, родину — он уже поступился своей личностью! Он полюбил свою муку: любовь — рабство!

— Нет, нет! Зачем это гадкое слово? — пожаловалась блондинка грузину.

Нарежный провел рукой по волосам и заговорил изменившимся, точно потухшим голосом.

— Господа! Я только что похоронил одну женщину… Я знал ее давно. И тогда, когда я знал ее, и узнал всю ее прошлую жизнь, — я прозвал ее «жрицей свободы». Это была настоящая мания! Ей во всем мерещилось посягательство на ее волю, на ее свободу… Всю свою жизнь она исковеркала. С пеленок она сражалась с родительским авторитетом, и, наконец, ей осталось только уйти, — уйти нищей из богатой семьи, где ее имя вычеркнули навсегда из списка живых. Она была два раза замужем: первый муж застрелился; второй развелся с нею. Господа, не ошибитесь! Эта женщина — само бескорыстие и само благородство. Она не красавица, но редкую красавицу любили пламеннее. Это объясняется просто: в ней чувствовалась могучая страстность — но этой страстью никто не мог овладеть. Эта женщина не знала любви рабства… Она знала другие виды чувства, более возвышенные по ее мнению. Но обмануть себя ей не удавалось: никакой фальши не могла она вынести!

— Вы любили ее! — шепнула его соседка так тихо, что этого никто не слыхал, кроме него.

— В человеке, — по крайней мере во многих людях — заложен непобедимый дух борьбы. Эту женщину нельзя было разлюбить, хоть она никому не давала счастья и сама была глубоко несчастна. Овладевало отчаянное стремление рассеять какое-то недоразумение… точно манил блуждающий огонь! Ну-с, и вот, мне посчастливилось: мне удалось собственными глазами увидеть разгадку…

Он налил себе еще вина и спросил, не утомил ли он слушателей?

— Нет? Впрочем, я кончаю — дурная привычка болтать! Господа! Итак — я снова встретил эту женщину. Ее искания кончились. Я видел воочию всю силу страстного самозабвения, всю глубину ее нежности и любви…

— Pardon… это, однако, уже номер четвертый? — осведомился, играя глазами, Ванечка.

— Нет, номер первый и последний. Все что было раньше, — не больше как поиски: только бессознательные усилия найти то ярмо, которое пришлось бы хорошо по шее. Видите ли, господа… тот, чье сердце достаточно обширно, чтобы вместить истинную любовь, никогда не удовлетворится никакими суррогатами ее. Теперь я все это прекрасно осмыслил! Вмешался в дело случай, как почти всегда в жизни человека…

— Право, страшно его слушать! — шепнула блондинка со слезами на глазах.

— Так, стало быть, эта женщина все-таки несчастна? — спросил внимательный генерал.

— Нет, напротив, — она счастлива. Она горит, как на костре, и не может видеть собственной жизни. Сила любви, заложенная в ее душу, нашла, наконец, исход. Да, я должен признать, что она счастлива.

— Скажите, у нее вероятно не было детей? — спросила Людмила Васильевна.

— Узнаю вас в этом вопросе, мудрец мой! Нет, господа, детей у нее не было: вот самая крупная из случайностей, исковеркавших эту жизнь! Если б были дети, вероятно ее первый муж не застрелился бы, а у меня не было бы теперь моей философии любви. Но ведь она нашла!..

Нарежный выпил вина, помолчал и вынул из кармана часы.

— Нет-нет! Вы должны досказать! — кричали все.

— В кого же влюбилась эта неприятная женщина? — спросил строго грузин.

Адвокат досказал бесцветной скороговоркой, как человек, которого вдруг одолела усталость, или даже взяло внезапное раскаяние, зачем он затеял с чужими подобный разговор.

— Н-нет, собственно, она ни в кого не влюбилась — она подобрала где-то злого, безнадежно испорченного ребенка. Хлопочет откупить его у негодяйки-матери, и сама работает на него, как поденщица, и пресмыкается, как раба… Впрочем, она верит, что ей удастся перевоспитать этого урода!

Он уже надевал перед зеркалом свой светлый шелковый кашне.

— Но ведь, вы сказали, что эта женщина умерла?! — сделала внезапное открытие блондинка.

Нарежный ничего не ответил. Он поспешно прощался, почему-то извиняясь, что явился самозванцем на их обед.


Примечания   [ + ]