Ольга Рунова «Разрыв»

Штабс-капитану Николаю Сергеевичу Таганову разрешен был десятидневный отпуск. Он подумал, куда ему выехать и решил, что лучше всего в Петроград, где у него жила невеста, ученица известного пианиста Заруцкого, дочь головы того города, где до войны Таганов стоял со своим полком.

Ехал он не очень охотно. Шесть месяцев почти беспрерывного пребывания на позициях, огромные, утомительные переходы, жилье в окопах, ночные атаки, картины человеческих страданий, непрекращающееся сознание близости смерти, особенно обострявшееся минутами оторванность неделями от всего мира изменили душу Николая Сергеевича. Она словно отошла от жизни и красоты, закаменела, узнала что-то свое, новое, суровое, неизменное. И это новое не рассеивалось, а будто углублялось в те две-три недели, в которые он в два срока отходил с батальоном на отдых в один из близких к позициям городов.

И не раз такая апатия, такое равнодушие овладевали им, что желанными казались не только ранение, но даже и смерть. Потом это настроение проходило, но отчужденность от мира, равнодушие к нему оставались и росли. Иногда ему казалось, что он никогда и не знал своей невесты, Киры Ломшаковой, не пережил с ней очаровательных дней, не отказала она для него своему жениху, инженер-технологу, уже получающему большое жалованье, не танцевал он с ней до упаду, не приезжала она с матерью и замужней сестрой в лагери, не гуляли они, тесно обнявшись, по дороге, среди наливающейся пшеницы…

Он писал ей: «любимая моя девочка», а матери, у которой был самым младшим: «моя дорогая, старенькая мамуся», но при этих обращениях сердце его не начинало биться учащенней.

Так шли дни, ночи. Давно приглядывавшийся к Таганову полковой командир почти насильно услал его на десять дней в Россию.

Несмотря на всю трудность переживаемых дней, Таганов окреп; лицо его потемнело, резко определились скулы и лоб. В двадцать восемь лет уж не растут, но он как будто и вырос. Несмотря на затасканную солдатскую шинель с едва различимыми погонами, на то, что в вагонах почти не видно было штатских, на него не обращали внимания. В Варшаве он получил деньги, вымылся в бане, купил себе белье. И в этом огромном военном лагере, в который обратилась Варшава, и по дороге чувствовалось одно — война. Таганову казалось, что он еще и не уезжал с позиций. Во время пути ни с кем почему-то не разговорился. Купил несколько газет, жадно прочел одну за другой. Неожиданно натолкнулся на описание действий своей части. Недоумевающе сморщил лоб, опять внимательно перечел ту газету, которую привык считать за самую осведомленную, и молча положил ее на диван. Спал долго, тяжело, просыпаясь ненадолго и вновь засыпая под качку вагона.

Он приехал в Петроград в сумерки. Розовое, мглистое сиянье заливало Невский. Словно колыхался в этом сиянье шпиц Адмиралтейства. Чернели распростертыми ветками деревья Екатерининского сада и светлый, лучистый кусочек солнца стоял над ним. Один за другим, скрещиваясь, переплетаясь, проходили трамваи и ярко теплели их зеленые, голубые и ярко малиновые огни. Огни вспыхивали один за другим и на улице, молочно-розовые, желтоватые, сиреневые. Одни выше, другие ниже, они сплетались друг с другом и словно танцевали. Хрюкая, как подавившиеся свиньи, проносились, задерживаясь на поворотах, автомобили, толпа струилась по тротуарам в четыре течения; бросались в глаза круглые, темные дамские шапочки с белыми цветами сбоку и пышные черные шкуры на плечах щебечущей, смеющейся, веселой женской толпы. Все было, как и прежде, как и в прошлом году, когда Николай Сергеевич приезжал в Петроград на три недели.

Таганову это обстоятельство показалось удивительным и неприятно странным. Он не известил Ломшаковых о своем приезде, боясь — будет ли он чист после одной только бани в Варшаве. Он телеграфировал только: «на этих днях буду».

Остановился Николай Сергеевич в знакомых меблированных комнатах на Мойке. Прежде всего снял с себя тужурку и привычным жестом поднес рубашку к свету. Так и есть. Под мышкой у рубца сидят пять штук: три длинных белых с черной полоской на спине, солдаты их звали германцами, и две рыжих, круглых — австрийцы. Николай Сергеевич снял вшей с отвращением и злобой. За все время походной жизни он не мог к ним привыкнуть, да и другие не привыкали. Всем эти насекомые казались настоящими врагами. Точно, на самом деле, в них воплотились немцы и австрийцы. А в их неожиданном появлении откуда-то в огромном количестве после того, как люди надевали чистое белье и ложились на чистую солому, и солдатам и офицерам чудилось что-то мистическое, какое-то наваждение.

Кира выбежала в прихожую. Сначала как будто растерялась, не узнала, потом что-то залепетала, порывисто обняла Николая Сергеевича и несколько раз поцеловала его в губы.

Таганов сделался женихом в миг. Свадьба предполагалась осенью после ожидаемого перевода жениха в Петроград.

Все время, пока Николай Сергеевич ехал с Мойки на Таврическую, у него мелькала, пропадала и вновь мелькала мысль: «Я обязан предложить ей обвенчаться сейчас». Но ни чувства радости, ни пьянящего предвкушения телесной близости он не испытывал при этом. И как-то чутьем понимал, что он должен предложить венчание, но что мать Киры, Елена Петровна, воспротивится его предложению. Возможность предстоящего отказа не огорчала его. Он еще помнил, как недовольны были Ломшаковы тем, что он сделался женихом Киры.

— Отчего не телеграфировал? Я бы встретила, — часто-часто говорила Кира, откидывая черноволосую голову и блестя зубами, красиво выделявшимися между капризно изогнутыми, слегка влажными и очень яркими губами. — А где вещи? Где остановился? Мама, мама!

Выплыла полная, белая, всегда спокойная Елена Петровна, окончившая когда-то педагогические курсы и бывшая в свое время в доме Ломшаковых гувернанткой.

— Добро пожаловать, храбрый воин! — приветствовала она будущего зятя, улыбкой скрашивая свое шутливое обращение.

«Умная, в сантименты не вдается, — подумал Таганов. — Так лучше».

Но почему-то, увидев Елену Петровну, Николай Сергеевич вдруг вспомнил, что он ничего не привез невесте в подарок.

— Хорош жених! — сказал он громко. — Ты знаешь, Кира, я ведь ничего не привез тебе в подарок. В начале кампании у меня было несколько касок, кусок пулеметной ленты, прусский револьвер, а потом все это побросалось, не знаю, куда делось. И знаешь: все эти каски, сувениры, «трофеи» (он подчеркнул слово) какой-то пошлостью стали отдавать.

— Не сказала бы этого… Я бы от каски не отказалась.

— Ничего-о! Дело маленькое, — заметила Елена Петровна, излишне примиряющим тоном.

Тоненькая Кира, в очень узенькой юбке, в шелковой белой кофточке с откинутым черным воротником, как будто в простой и вместе с тем сложной прическе смотрела в лицо жениха смеющимися, блестящими, карими глазами. Он сделал движение, обнял ее и прижал ее к груди. Одной общей картиной пронеслась перед ним вся его жизнь с тринадцати-четырнадцатилетнего возраста, то что он пережил в последнее время, и мозг его больно кольнула мысль, которая быстро, на мгновение, приходила ему и раньше: «Если и мне, как большинству мужчин, не признавать женщину за человека и думать, что она только для нашего удовольствия, тогда — да. Но, если считать ее человеком, то разве можно жениться, соединиться навеки, дать обещание открыть и отдать всего себя?»

Кира как будто только и ждала этого движения и, удовлетворенная, взяла, глубоко вздохнув, жениха за руку и повела его в гостиную.

— Где ты остановился? В меблированных комнатах? Мама, ты слышишь? Да ведь у нас совершенно свободная комната на случай приезда отца или братьев. Ты ведь знаешь? Мы тебе ее уж приготовили. Мама, ты слышишь?

— Слышу, слышу. Нет, Николай Сергеевич, что же вы в самом деле? Приехали на короткое время… Переезжайте, я вас прошу.

— С вашего позволения я сделаю это завтра.

Кира, смеясь и шутливо топая ногой, вытребовала от жениха ключ, послала на Мойку горничную и только тогда, когда все было устроено, успокоилась, села на кресло, взяла темную, жесткую руку жениха в обе свои и засмеялась.

— Ну, теперь рассказывай. Рад, что приехал? Хотелось отдохнуть?

— Я спал трое суток, почти не просыпаясь. Еще не приду в себя… Да что рассказывать?.. Нельзя же так сразу. Вы здесь знаете больше нас. Вам все гораздо виднее. А мы знаем только свою часть… — запинаясь, ответил Николаи Сергеевич. — Собственно, нечего рассказывать.

Кира недоумевающе и тревожно взглянула на него.

— Как же так? Неужели тебе нечего рассказывать?

Вступилась Елена Петровна.

— Так ведь Николай Сергеевич не граммофон, Кирочка. Сразу не заведешь. Пускай осмотрится, отдохнет. Быть может, и вечер и два промолчит.

— Это не важно, — весело перебила Кира. — Важно, что он тут и живой!

И она опять потянулась к жениху. Она бы его поцеловала. Но он низко наклонил голову и поцеловал ее руку, как будто не замечая ждущих, ласковых губ.

— Вы лучше… ты лучше расскажи, как ты здесь жила.

— Ах, так много, много пережилось!

Кира вздохнула и начала говорить, все не отрывая глаз от лица жениха, с той милой откровенностью, с той детской прямотой и непосредственностью, которые составляли главную ее прелесть.

— Хотела поступить в сестры милосердия, — я ведь писала, — ты не получал писем, — такой был соблазн, такой соблазн… Все кругом идут и так хотелось сделать что-нибудь для них. Это все равно, как для тебя… Но знаешь, удержалась, а теперь не жалею. Не надо разбрасываться. Надо достигать своего. И знаешь, открылось общество друзей современной музыки. Я аккомпанировала! Нератову аккомпанировала и Мурзавецкой. Обо мне писали. Очень хвалили… Мне предлагали уроки. Конечно, я не согласилась… Я много работаю. По шести часов. И по теории считаюсь первой. Правда, я так легко решаю задачи. А сестер и так девать некуда. Есть сестры-утешительницы. Дядя Митя смеется, говорит, что у них форма — глубокое декольте. Ну, конечно, это — bon mot. Эти дамы-утешительницы сначала, однако, так надоели солдатам, так лазареты заполонили, что больные не знали, куда от них и деваться. В N—ском один при обходе плачет, просит старшего врача: «Дозвольте мне, ваше превосходительство, обратно, на позицию проситься…» — «Да что ты, с ума сошел? Ведь у тебя еще рана открыта, ты и пальцами-то не владеешь…» — «Так что, ваше превосходительство, нет никакой возможности: сегодня дамы тринадцатый раз мне личико моют». А в h-ском лазарете дама ходила, ходила. Нечего ей делать, ну совсем нечего! Ни к чему пристроиться не может. Пристала к одному больному: «Давай я тебе конверт надпишу!» — «Нет, благодарю вас, сестрица — не нужно!» Она не унимается. Пристала к нему, пристала! Ужас! Тот уж, наконец, вышел из терпения: «Простите, сударыня: я приват-доцент московского университета».

Кира звонко рассмеялась.

— Однако я слышал дорогой, бесплатных сестер милосердия, которые бы усердно работали, по-настоящему, теперь уж нельзя достать. В лазаретах часто нуждаются в дежурных по хозяйству, — заметил Николай Сергеевич.

— Да! Теперь-то! Все это уж схлынуло. Ты не сердись, что я смеюсь… правда, ведь ужасно смешно! Ведь и хорошего сколько было и есть! — продолжала она серьезно и быстро взглядывая на жениха. — А это я потому, что у меня такой характер. Замечаю все комическое. Да… и трогательного много. Знаешь, наша хорошая знакомая, Ечканова. Она с дочерью каждый день до трех-четырех часов ночи работали на солдат. Все, все отдала. Все, что годами накопила, все кружева, все дорогие вещи, платья даже… И все жертвуют… В особенности, если кружечники имеют порядочный вид. Сборы — каждый день. У меня своих две кровати в N-ском лазарете. А в этом году не трачу ничего на туалеты… Хожу во всем старом…

— Ты от этого только лучше, — сказал Николай Сергеевич, но таким строгим, почти сумрачным тоном, что Кира даже не улыбнулась и не поблагодарила.

— Да… ну теперь необходимо тебе рассказать об обществе любителей современной музыки.

И один за другим потекли рассказы о составе общества и его задачах, о ссорах, комических случаях, исполнительницах, исполнителях.

К десяти часам пришли подруги Киры: консерваторка Люба и курсистка Ольга. Такие же оживленные, просто, но неуловимо изящно одетые, такие же «петроградские», как и Кира, немножко излишне возбужденные. Люба, поздоровавшись с Еленой Петровной и Николаем Сергеевичем, схватила Киру за руки и начала вертеться вместе с ней по комнате.

— Ты знаешь, ты знаешь, какой шанс! Я достала у Карандеева его «Маленькую Русалочку». Я уже выучила. Давай споем. Аккомпанируй!

— Слушай, но как ты могла достать? Только что вещь исполнялась — нигде не напечатана! Как ты достала?

— Быстротой и натиском, — пропела Люба. — Явилась к нему и больше ничего… Попела ему. Просила, прямо умоляла… Ну, позволил. Я сама переписала. Три вечера ходила — писала.

Она бросила руки Киры и, не меняя тона, также ликующе-возбужденно обратилась к Таганову:

— Вы с войны? Прямо из-под пуль?.. Страшно в сражении? Да?

— Страшно, — ответил Николай Сергеевич неохотно, почти угрюмо.

— В первом страшно — я понимаю. А во втором?

— Во втором еще страшнее…

— Почему? А вы много немцев застрелили? Вам приходилось убивать? Это какое ощущение?

— Офицер ходит в бой без винтовки.

— Да? Но ведь все-таки есть револьвер и шашка? Ну, Кирочка, идем. Николай Сергеевич, извиняюсь…

— Пожалуйста.

Кира взглянула на жениха ласково-просительно:

— Одну секундочку.

Музыка не произвела никакого впечатления на Николая Сергеевича. Он слышал только ряд распадающихся, не связанных между собою звуков. Заметив это, Елена Петровна увела будущего зятя в столовую. Звонки начали трещать один за другим. Пришел брат Елены Петровны, Успенский, чиновник министерства юстиции, брат самого Ломшакова, инженер путей сообщения. Еще какие-то барыни, барышни, господа…

«Дали пережить нам первые восторги встречи, а потом пришли посмотреть на человека с позиций», — подумал Таганов желчно.

Начали пить чай. На столе стояли вино, икра, балык, семга, конфекты, фрукты, кровавый тонко нарезанный ростбиф, от которого Николай Сергеевич отвел глаза.

Ольга, смеясь, рассказала, как у них на курсах произошел невероятный, но вместе с тем достоверный случай. Курсистка первого курса так блестяще выдержала экзамен по латинскому языку, что возбудила сомнение экзаменаторши. И что же оказалось? За курсистку держал экзамен ее репетитор и кавалер, студент первого курса.

— Как у вас там? С какими вестями приехали? — обратился Успенский к Николаю Сергеевичу, когда смолк хохот, возбужденный веселым Ольгиным рассказом.

— Боюсь, что с никакими, — сказал Николай Сергеевич, силясь улыбнуться. — Все более или менее уже известны. И каждую неделю приезжает масса народу с позиций.

— Это так, это верно… — с важной снисходительностью согласился Успенский. — Важно, однако, вот что: личное впечатление. Призма, так сказать, через которую проходит. И мы уже здесь знаем, что с австрийского фронта одни впечатления, с германского — другие. Ну, как? Что у вас там делается?

— Делается? Делается ужас… Война — всегда ужас…

— Гм… вот как… А вы, говорят, уже шесть боевых наград получили?

— Семь.

Таганов посмотрел на стол, на засветившиеся любопытством лица окружающих. Что-то остро и сухо сжалось в его груди: «Рассказывать им? Здесь? Ничего! Никогда! Ни одного слова не выйдет из моего горла». И он продолжал, все так же насильственно стараясь изобразить на лице улыбку.

— У вас здесь, в Петрограде, совершенно не чувствуется война. Я проезжал сегодня около Симеоновского моста, по Таврической, везде огни, катки, гремит музыка. Театры, говорят, полны…

— Ну, в театр-то и вы, наверное, пойдете. Завтра кабаре очень веселое днем. Я знаю — Кирочка вам взяла билет. Говорите, война не чувствуется? Очень ошибочно. Она чувствуется во всем. Одна дороговизна чего стоит! — авторитетно возразил Успенский. — А работа? У нас в министерстве нет человека, который не отдавал бы и времени своего и денег. Если бы мы все тут раскисли, тоже мало бы хорошего вышло. Наконец, масса народа работает на позициях. Союзы разные, члены Государственной Думы, молодежь…

— Да, я видел, знаю. Хорошие люди, — перебил Николай Сергеевич убежденно.

— Ну вот видите! — недовольный тем, что его перебили, продолжал Успенский. — По одному беглому впечатлению судить нельзя. Государство с величайшим напряжением ведет свою ладью. В государстве такое обилие функций, что мало посвященный человек и представить не может.

— Эх, батенька, — торопливо вставил Ломшаков — он знал, что красноречие его свата неистощимо, — как не чувствуется? Вот наше-то общество лопнуло?!. Приехал выкручиваться. Устраивать надо дело и самому устраиваться. Не знаю только, кого мне пустить по ветру: банки или доверителей? Что легче и выгодней?

— Да, при том же, — вступилась молодая, краснощекая, сантиментальная и очень злая madame Успенская, — ведь не один ужас на войне. Там есть ведь прекрасное и высокое, трогательное, незабываемое… Правда, Николай Сергеевич?

— Вы совершенно правы.

И в ту же секунду Таганов услышал у самовара разговор вполголоса. Ломшаков наклонился к Елене Петровне и беспрестанно откашливался от непривычки говорить тихо:

— А жених-то… того… деревянный какой-то…

— С дороги. Ничего, отойдет, — успокоительно возразила Елена Петровна.

— Ну, а как там братан-то?

— Да я ведь писала. Сначала — хлеба-то у него закуплено масса, а цены пали на семь гривен ниже покупного! Он испугался. Тоже такими же соображениями как ты, братец, занялся… Нельзя. Ведь почти весь капитал в деле. Ну а потом ничего. Пошло в гору. Десять тысяч пожертвовал. Купечество там у нас подносило.

— Да-а, — сосредоточенно, почти проникновенно прошептал Ломшаков, — выскочил, да еще и в гору!

И громко, как будто прерывая начатый разговор обратился к Таганову:

— Так говорите, у вас там высокие подвиги есть?

— Да. Я этого не отрицаю.

Разговор сделался общим. Madame Успенская (Николай Сергеевич с ненавистью взглядывал на ее толстую фигуру, обтянутую внизу, с развевающимися газовыми оборками до колен, на наивную, детскую зеленую ленточку, охватившую ее прическу с кудерьками) долго рассказывала, как удивительно хорошо поставлено дело в том лазарете, где она заведует хозяйством:

— Приехал инспектор, граф фон Лунце. Сейчас же: «Книгу для записывания посетителей!» Обошел все палаты. В каждой спрашивал: «Претензий нет?» Конечно, все было идеально. Тут один солдатик на меня посмотрел, я на него, разрешила ему: «Так что, говорит, ваше сиятельство, имею претензию. Барышня Тамара давно не приезжала». Тамара — моя младшая сестра.

Кругом слышался хохот, шум. Минутами кто-нибудь энергично взывал к молчанию и тогда в наступившей тишине молодой начальник дистанции рассказывал последние, новые анекдоты. При веселых взрывах смеха, Ломшакова заставили, несмотря на присутствие барышень, продекламировать не совсем скромные стихи по поводу назначения генерала Ватера командующим второй германской армией:

Два нуля при императоре
До добра не доведут:
Дух подымется при Ватере,
Но бумаги… упадут!

Долго и подробно говорили о том, где и по какой цене можно достать вино, коньяк и даже водку…

Часов в 12 все начали прощаться. Елена Петровна не удерживала.

— Идите-ка, Николай Сергеевич, спать, — сказала она, едва захлопнулась дверь за последним гостем. — Кирочка, проводи жениха.

Постель для Николая Сергеевича была приготовлена в кабинете, строгой большой комнате с темной мебелью, памятной Таганову по прошлому году, когда он заходил к Ломшаковым и здесь в этом кабинете шли его первые задушевные разговоры с Кирой.

Слегка ведя жениха, Кира посадила его в глубокое кресло и со смешком, задорным, сконфуженным и призывным, села к нему на колени, обняла, положила голову на плечо. От нее пахнуло душистым нежным, одуряющим теплом.

— Я так ждала тебя! Отчего ты такой скучный?

Он осторожно, боясь фамильярности, обнял девушку за талию и тихонько прижался губами к ее бархатной, разгоревшейся щеке.

— Я не скучный. Я устал. И знаешь: я не могу так, вот себе, легко рассказывать. Что-то мне мешает. То, что я видел, так велико, так ужасно, так наполняет меня, тянет. Всегда в мозгу, в душе…

— Там все так ужасно? — робея спросила Кирочка.

— Да нет, милая! — Таганов усмехнулся. — Там есть хорошее, простое и ужасное, омерзительное; там есть радость, такая радость, какой я никогда в жизни не испытывал, такой смех, каким я никогда не смеялся… Но этого всего мало… Больше другого… И… нет, я, право, слов не найду…

— И тебе все кажется маленьким… не таким. Я видела, как ты смотрел на дядю… И мы не такие, да?..

— Пожалуй, да. Есть вещи, которые никогда не забудутся. Никогда не представлял себе, что они могут быть… Видишь ли. Да нет! — прервал самого себя Николай Сергеевич. — Не то говорю. Не могу выразить. Я другое хотел тебе сказать. Ты не думаешь, что мы должны… что нам надо обвенчаться?

Кирочка вспыхнула еще ярче, тесней прижалась к плечу жениха.

— Мы говорили об этом. Мы много, мы с мамой много говорили об этом. Она — против. Папа, так тот и слышать пока не хочет о свадьбе. Он приезжал сюда. Что у нас только было! Я не писала тебе. Не хотела расстраивать. Ну, я дала слово, обещала им. Ты знаешь, они меня пускали зато к тебе. Да.

Кира совсем зарылась лицом в грудь жениха.

— Так что, если бы ты не приехал, я бы приехала сама. Пожила бы там, где ты отдыхал с батальоном.

Николай Сергеевич почувствовал какое-то странное облегчение, приятным чувством освобождения разлившееся по всему его телу, и вслед за тем чувство жестокого оскорбления, жестокой обиды. Его обветренное темное лицо покраснело, он тяжело передохнул и снял руку с талии невесты.

— Прости, но мне кажется, что решить твою дальнейшую судьбу — твое дело и ничье больше.

— Да… Но ты совсем не знаешь, какая мама! Какие у нее благородные, хорошие чувства, как она широко смотрит на жизнь. Ей не хочется почему-то свадьбы, именно свадьбы теперь. И я должна ей уступить. Она никогда ничего не жалела для меня…

Николай Сергеевич молчал. Кира почувствовала, как его тело становилось все холоднее, замкнутее, отчужденнее… Она сошла с его колен, присела на ручку кресла.

— Ты сердишься, Николайчик?

— Нет! — просто ответил Таганов, взглядываясь своими продолговатыми, синими глазами в лицо невесты. — Нет, девочка! Может быть, тебе лучше лечь? Елене Петровне может не понравиться, что ты сидишь здесь так поздно?

— Маме? — вырвалось у Киры гордым и недоумевающим звуком. — Ты совсем не знаешь моей мамы.

Оскорбительные, злые слова жгуче запросились на ее язык. Но она вовремя вспомнила, что жених ее приехал с войны, ненадолго, что там на войне, он перенес тысячу бед, о тяжести которых она едва догадывалась. Поэтому Кира сдержалась. Только губы ее слегка задрожали.

— Тебе вот, действительно, нужно отдохнуть. Спокойной ночи, милый.

Она слегка прижала свои губы к его лбу и вышла из кабинета расстроенная, оскорбленная, с комом слез в горле.

Николай Сергеевич поспешно разделся, выключил электричество и протянулся во весь свой рост. «О-о, какая благодать! Как он славно заснет! Выкурит только одну папироску. Папиросы на столике и спички там… Протянуть только руку… Нет, хочу спать… Нет, хочу курить… Спать, лучше спать». Николай Сергеевич протянул руку, нашарил почти бессознательно папиросу, закурил. Вспыхнул красный огонек, потянуло английским табаком. И вдруг Таганов весь вздрогнул, как от неожиданного удара. Ему стало душно. Он слегка приподнялся, облокотился на подушку, большими затяжками кончил папиросу, зажег другую, третью.

«Я ее не виню… Я ее понимаю. Не могу же я ей сказать, что расчеты ее матери для меня ясны. Мамаша не желает свадьбы, но ничего не имеет против того, чтобы мы так сошлись. Если меня убьют, то им, Ломшаковым, моя пенсия не нужна. Убьют — это, конечно, исход еще хороший. Ну… а если я буду калекой?! Она, эта добродушнейшая Елена Петровна разочла, что для ее дочки подобная комбинация выйдет уж очень плохой сделкой. Быть всю жизнь привязанной к калеке! Конечно, они меня не бросят и невенчанного, будут меня навешать, приносить гостинцы на Пасху и Рождество, женят, пожалуй, на какой-нибудь сердобольной вдове. А венчаться Кире не нужно торопиться. Она — знаменитость в недалеком будущем, известная пианистка. Ею еще заинтересуется какой-нибудь миллионер или принц. А что у нее был роман и даже ребенок в прошлом — это не важно. Для талантов общепризнанных рамок не существует. В особенности, если есть мамаши с благородными чувствами.

И лучше ей отдаться мне, чем блекнуть, тосковать, стремиться ехать ближе к позициям. Мамаша с благородными чувствами!»

Таганов вскочил с кровати и сел на диван.

«Нет уж этого она от меня не получит! Нет, не получит!» — злобно думал он, и в груди у него дыхание словно за что-то зацеплялось.

«Ну, а как же, если ребенок? Ведь это тоже неудобно. Положим, нынче, говорят, это замечательно делают. В самом начале какие-то впрыскивания, три дня в постели и больше ничего. Кира даже и знать не будет… Уверят ее, что для здоровья это необходимо… А впрочем, нет, не то! Не совсем то!»

Мысль Николая Сергеевича туго выбивалась из-под нагроможденных противоречивых фактов и вдруг он привскочил на кровати. Все осветилось.

«Мамаша рассчитала безошибочно. Целилась наверняка. Убила Киру благородством. Для этого и меня в доме водворили. Если бы я жил в гостинице, явилась бы какая-то тайна, запрет. Это способствует. А теперь застраховали, оспу привили! Знает, что я не воспользуюсь, откажусь! Как тяжело, как тяжело! Я думал — тут будет легче! Забудусь, отвлекусь. Вместе как-нибудь горе размыкаем… Но как же можно, что-нибудь разделить, если они не понимают? И говори им, рассказывай, они все равно не поймут? Это ясно. Да и нельзя рассказать… так вот просто: сидя в гостиной. Или я отравлен раз навсегда? Поцеловал руку этой толстой и вдруг пахнуло так, как там, как на пятидневном, неубранном поле, как в палате для гангренозных в К., где умер Стрелецкий. А иначе, что же такое? Что случилось со мной? Я тоже мечтал о ней, как о женщине. А теперь, когда можно, когда можно все, я не хочу! Не противно… а все равно. А это ведь ужасно».

Николай Сергеевич взял голову в обе руки и сильно нажал ладонями виски. В невероятной яркости встали перед ним картины недавних дней. Он столько раз переживал их и не мог еще пережить. Они властно заполняли его мозг. Противиться их захвату он не мог, если бы даже и хотел. Но он и не хотел…

Похожие на появившихся в сумерки из-под земли клубки гадов, кривляющихся, зеленых, вспомнились ему позорные и низкие соблазны, терзавшие его шесть месяцев… И были минуты, когда он уступал им. Не самым гнусным и не самым позорным, но… уступал. Вспомнилась ночь в К. в именито-роскошном, ярко освещенном доме. Знакомый есаул крикнул ему:

— Таганов, или забыл? Перед боем примета нехорошая. Знатоками дела не допускается.

— Я и не собираюсь, — сухо ответил он тогда.

Тогда уж это было. Равнодушие к женщине, отвращение к мясной еде. Зачем же зеленые, ползучие соблазны являлись и потом? И всегда неожиданно, с необыкновенной силой.

И странно. Теперь, здесь они не представлялись ему позорными, а необходимыми… неизбежными, как все там, где он должен быть, откуда он неизвестно зачем приехал. И все же лучше не думать о них не помнить, не содрогаться всем телом и душой при воспоминании… Николай Сергеевич встал, всунул ноги в туфли включил электричество и в одном белье, дрожа от холода, начал ходить взад и вперед по кабинету.

«Мы, казалось, так понимали друг друга… Я и теперь люблю ее. Я попробую. Быть может, она поймет».

И вдруг он остановился на повороте, закрыл глаза и глухо простонал. Он ясно увидел, как видел уже много-много раз своего друга, с которым учился в корпусе в одно и то же время, друга всей своей семьи, почти младшего брата, Мишу Реполова. Шли в наступление на только что отбитые неприятелем собственные позиции. Николай Сергеевич несся вперед в самозабвении и неожиданно в стороне увидел Мишу. Он видел друга только одну секунду, но узнал его, несмотря на изменившееся все запачканное кровью лицо. Миша полз на правом боку, помогая себе локтем и ногой, а левой рукой поддерживал раненый живот… Так и нашли его потом, когда позиции вновь были отбиты, на правом боку, с левой рукой на запекшейся ране.

Пробило час, два, три… Николай Сергеевич то сидел на кресле, опустив голову, то ходил взад и вперед по кабинету. От крупной дрожи у него начали громко стучать зубы. Он лег в постель, долго не мог согреться, взял с кресла забытый плед укрылся с головой и, наконец, уснул. И как только веки его смежились, так началась для него другая жизнь, похожая на ту, которую он вел в действительности, но во много раз ярче, сгущенней, запутанней…

Без снов он спал только после боев да после больших переездов. А сравнительно спокойный сон, когда приходилось жить в землянке, часто утомлял его больше, чем бодрствование.

Он видел свой полк, свой батальон. Вот хохол Незабава, двое белоруссов: Селезненок и Клаптюк, вот рыжий, веселый Пименов, певец и танцор. И с самого начала сна Николай Сергеевич знает, что он обречен гибели, что бороться бесполезно, что ему лучше всего не действовать, а лечь на землю, зарыться в нее поглубже, умереть… И все-таки он зачем-то суетится, бегает, слышит свой командующий голос… отлично знает, что нет в живых ни Селезненка, ни Пименова; они убиты еще в конце сентября, но все же оба они тут. Как странно, нехорошо блестят зубы у Пименова. Шум, стрекот пулеметов спереди, с правого фланга… Солдаты бегут куда-то. Вот добежали до моста. Дальше идти нельзя. Кто-то грубо говорит: «Куда прете? Не видите — больные?» Но прапорщик Гондурин, бывший агроном, командует: вперед!..

Бешенство горячей волной заливает грудь Николая Сергеевича.

— Господин прапорщик! — кричит он металлическим, срывающимся голосом. — Вы забываетесь, принимая на себя команду.

Но что это? Один за другим с правильными промежутками бухающие, оглушающие удары. Синий удушливый дым заполняет все кругом. Это они пускают свои снаряды с отравляющим газом.

Николай Сергеевич больно щиплет себя за руку и приказывает: «Проснись, ведь это сон, сон». Мокрый от пота едва-едва приходит в себя.

— Как, в самом деле, мог я их оставить? Вот оттого-то мне так и скверно… Я уехал, а они остались…

Как-то сразу недолгое смятенное бодрствование переходит в прежний, прерванный сон. Николай Сергеевич выбрался из окопов… Земли у него полон рот. И вдруг какое-то повизгивание, знакомое переходящее в вой… Близко, близко! Куда?! Лучше уж назад, в окоп. Но он забыл дорогу. Не знает, куда бежать: направо, налево — вперед, назад… Мечется, бьется… Вот!

— У-ух! — дико крикнул Николай Сергеевич, вскочил, съежился, поджал ноги…

И, наконец, утром пришел хороший, освежающий сон. Николай Сергеевич увидел себя в имении польского помещика. Всю ночь ждали контратаки выбитых из имения немцев. И говорили. Сам хозяин усадьбы, два врача, уполномоченный одного из врачебно-питательных пунктов, несколько офицеров, несколько студентов санитаров. Говорили, как люди, ждущие смерти и имеющие право взглянуть ей прямо в лицо. И даже не словами, а каким-то общим пониманием друг друга, общими мыслями, глубокими, простыми, единственно нужными. А потом наступило глубокое, полное забвенье…

Кира уже встала и сидела одна в столовой, когда туда вошел Николай Сергеевич, оживившийся от ледяного умыванья, красивый и суровый. Девушка встала навстречу жениху и нежно положила ему руку на плечо. С вечера она горько плакала и очень сердилась, но как только проснулась утром, увидела ярко-всходящее зимнее солнце, услыхала веселый треск канарейки в гостиной, так и решила простить жениха.

— Ну? Чёртики успокоились?

Это было их любимое выражение после прошлогодних, скоропроходящих ссор, когда Николай Сергеевич то чувствовал себя оскорбленным, то ревновал Киру к инженер-технологу, то считал, что самое лучшее для него исчезнуть с поля зрения Ломшаковых, раз и навсегда.

— Так ушли?

Николай Сергеевич, тронутый, обнял Киру:

— Милая ты моя… сестричка!

Кира провела рукой по лицу жениха, как бы желая что-то смахнуть с этого лица.

— Пусть Николайчик будет прежним.

Она откинулась назад, еще раз взглянула в глаза жениху. Несколько секунд они тихо целовались и испуганно оторвались друг от друга при звуке шагов Елены Петровны.

— Ты знаешь, как я день распределила? — щебетала Кира за кофе. — Сейчас, я сяду заниматься, не сердись. Потом завтракаем, потом идем пешком до N-ского театра. Потом обедаем. Я схожу на курсы. Вечером идем к Аршиновым. Знаешь, к Олиным родителям. У них очень большой вечер. Они нас звали. Там будут читать стихи о войне… Все новые поэты… Футуристы и акмеисты. Сам Игорь Северянин будет. Очень интересно. Анцева обещалась приехать со своей скрипкой, а аккомпанировать ей будет Винклер. Он очень теперь выдвигается… очень. А я — la-la-la! Муратову аккомпанирую…

— Ты бы отложила для жениха свои занятия, — заметила Елена Петровна.

Кира помахала тоненьким пальчиком около носа.

— Ц… ц… ц! Нет, уж это ни за что! Дело — прежде всего!

Мать довольно улыбнулась. А Николай Сергеевич спросил.

— Я не помешаю тебе, если посижу в гостиной, пока ты играешь?

— Ну, конечно нет! Только не заговаривай со мной и не смотри на меня.

— А я ему сейчас газеты, еженедельники принесу.

Николай Сергеевич разглядывал принесенную Еленой Петровной кучу иллюстрированных еженедельных журналов; многие были ему неизвестны даже по названию; прочел две газеты, петроградскую и московскую, и глубоко задумался.

Очнулся только при громком, звонком смехе невесты.

— Ты не только мне не мешал, ты заснул, кажется? И журналов не смотрел?

— Журналов? Нет, я просмотрел. Знаешь, Кира, в огромном большинстве это такая пошлость. Я не нахожу слов, как это тебе выразить. Такое огромное сложное явление… такое ужасное и оно… так. Это невыносимо. Это опошляет!

— Да… Слишком приторно… Но ведь это пишется для того, чтобы просмотреть и забыть. Ты на меня не смотрел, а я на тебя несколько раз взглядывала. Ага! Ты страшно меня удивил. Я слышала, у вас газеты прямо на вес золота.

— Да. Нам хочется знать общий ход дела. Но мы больше узнаем, когда сталкиваемся с другими частями.

— Ты что же, хочешь сказать, что пишут неправду? Вот эта, например, газета: она безусловно правдивая и честная. Я про нее много слышала.

— Да. Что в ней написано, то — правда. Но не вся правда пишется и выходит все же неправда…

— И что же? Это тебя бесит?

— Не-ет. Это то же, что у нас. Это необходимое.

Кира склонилась над женихом и двумя пальцами осторожно пригладила ему волосы. Он опять посадил ее на колени… Он не мог иначе…

— Я вчера предлагал тебе венчаться, но еще об одном не сказал, — проговорил он, смущаясь и опуская глаза. — Это — если что-нибудь случится со мной… нехорошее или даже ничего не случится, а так прямо, ты захочешь, то ты всегда и безусловно свободна.

Кира с неприятным удивлением взглянула на жениха.

— Николайчик?! Зачем ты это говоришь? Ведь мы так много в свое время об этом рассуждали. Ну, конечно. Мы всегда свободны. И ты, и я. И в этом красота и смысл наших отношений. Я безумно о тебе скучала минутами, — продолжала она, улыбаясь, чтобы скрасить вспышку неудовольствия. — Ты приехал, но не тот. Какой-то другой…

— Кира, я задам тебе странный вопрос. Кира, как ты думаешь о Боге? Ты веришь в Бога?

— Правда, странный. Что тебе вздумалось? Не знаю… Как-то не приходилось еще много об этом задумываться. Должно быть, да. Сама не знаю… А ты?

Таганов ответил не сразу.

— Не хочется говорить, после скажу.

И, помолчав, добавил:

— Он должен быть. А иначе разве можно жить?

После завтрака пошли пешком в театр. Сверкало солнце. Везде лежали кучи снегу, выпавшего ночью и сгребенного в плотные, остроконечные кучи. В воздухе летела ярко-белая снежная пыль; улицы кипели народом; около остановки трамваев стояла толпа ожидающих и всякий подходящий вагон брался чуть не с бою. Кира в легком, черном широком пальто, в белых ботиках, в белой шапочке, с белой шкурою на плечах шла бойко, бодро, крепко держа Николая Сергеевича под руку, и улыбка, переходящая в звонкий, детский смех, сияла на ее губах. Она радовалась солнечному морозному блеску, скользкому тротуару, встретившейся хорошенькой девочке в белой шубке, лестным для ее самолюбия взглядам мужчин и женщин, тому, что она идет под руку с женихом и Николай Сергеевич такой важный интересный, особенный… Вся текущая мимо жизнь отражалась в ее глазах и всякое отражение вызывало в ней шутку, острое словцо, как будто беспричинный, счастливый смех.

Она рассказывала про себя:

— Нет, ты знаешь. Я должна тебе покаяться. У меня был флирт, да еще какой! О, là-là! Есть здесь спортивный кружок…

Николай Сергеевич, погруженный в свои мысли, столь отличные от окружающего, несколько раз терял нить рассказа и встряхивался, как от дремоты.

Уже в огромном вестибюле театра Киру и Николая Сергеевича встретила толпа маркизов, клоунов, шутов, бояр. Все это вертелось, кривлялось, куда-то тащило, кричало притворно-веселыми голосами. Николай Сергеевич каждую минуту вынимал кошелек и платил за что-то; холодок и пустота чувствовалась все же кругом. Пошли в зрительный зал. Публики и там было не очень много. Все, как на остроумный трюк указывали на кресло, перевязанное белой лентой с надписью: «Место для известного русского критика». Между рядами партера бегали скоморохи, шуты, нищие, ходила с портфелем живая карикатура курсистки, всех толкала и напыщенно возглашала: «извиняюсь, извиняюсь». То на балконе, то на галерее появлялись ряженые и что-то кричали пискливыми голосами.

Подняли занавес. Тянули солдатские песни так долго, что публика начала громко кашлять, сморкаться, разговаривать. Потом пошел номер за номером. Кривлялись, кувыркались, пели песенки с налетом сальца, танцевали какие-то танцы, декламировали басни, показывали живой кинемо и тоже с большим налетом неприличия. Кира смеялась несколько снисходительно, местами с удовольствием. Но чем больше разгоралось искусственное веселье на сцене, тем холоднее и суше становилось лицо Николая Сергеевича. Он несколько раз оглядывался и заметил немало принужденных, как будто пристыженных лиц.

«Ага! Пришли сюда за весельем. Не могли так просто отдать свои пять рублей. Вот и казнитесь теперь», — подумал он злорадно.

После небольшого антракта в зале наступило некоторое оживление. Ждали сенсационного номера. Под звуки разухабистой музыки вышла известная артистка, одетая мальчиком, с ней другая, одетая девочкой и начали танцевать. При первых же тактах танца. Николай Сергеевич почувствовал, что краснеет. Он быстро, украдкой посмотрел на Киру. Она с забывшейся улыбкой на устах смотрела пристально, жадно. Музыка все звучала, танец все развертывался. В зале стояла напряженная тишина.

— Кира! Кира! Не смотри! — шепнул Николай Сергеевич. Она повернула к нему непонимающее лицо, пробормотала, как во сне.

— Что ты? Отчего? — и опять обратила глаза на сцену.

Номер кончился. Наступила неловкая, слишком продолжительная тишина, потом раздались рукоплескания.

Танец повторили.

— Почему ты хотел, чтобы я не смотрела? — спросила Кира, когда занавес упал.

— Но ведь это же гадость.

— Да. Это у нее не вышло. Правда. Конечно, она виновата: берется за то, чего не умеет. Бьет на популярность, на сенсацию. Да, это было неизящно.

«А я хотел говорить, — подумал Николай Сергеевич. — Как же она поймет то, что я хотел ей сказать?»

— Может быть, Кирочка, мы пойдем?

— Ах, ты уже хочешь уйти? А еще Муранов будет петь…

— Бог с ним.

— Ну, если ты так устал…

Сгущались сумерки, наступало обеденное время. В вагонах трамвая толкались, бранились. Николай Сергеевич и Кира почти всю дорогу молчали. Что-то там, в этом театре случилось, что оттолкнуло их друг от друга, смело утреннее, радужное настроение.

— Что это жених наш невесел после кабаре! Или его там сглазили? — пошутила за обедом Елена Петровна. — Видно, не понравилось там?

— Чему же там нравиться? — угрюмо ответил Николай Сергеевич. — Мне как-то жутко становится, мне до боли жалко артистов за то, что они должны прибегать к таким средствам, чтобы заставить публику выложить по пяти или десяти рублей с головы.

— Конечно, ты в теории прав, но на практике так не выходит, а деньги нужны! — произнесла Кира наставительно, и Таганову почудилось, что ее голосом говорит Елена Петровна.

— Ты, все-таки, идешь на курсы, Кира?

— Иду, мама. Сказано. Он поздно мне написал о своем приезде. Я не распорядилась временем. С завтрашнего дня буду посвободней. Ну, а об этом мы еще поговорим, оправдывает ли цель средство или не оправдывает, — докончила она, торопливо допивая кофе. — А теперь — бегу. В девять буду дома, в десять мы поедем. Чудак, — ласково обратилась она к жениху, как к маленькому ребенку. — Что поделаешь с людьми? Как будешь спорить с действительностью?

Николай Сергеевич передернулся.

— Вот что, Кира. Очень прошу извинения. Я не могу сопровождать тебя к Аршиновым.

— Отчего? Ты так устал? Нездоров? Плохо себя чувствуешь?

— Нет, я хорошо себя чувствую, но не могу идти. Этого визита нельзя отложить?

— Что ты, Бог с тобой! Уже раз откладывали вечер из-за твоей телеграммы… Я не могу не идти после этого. Меня ждут… Я аккомпанирую.

Лицо Киры покрылось некрасивыми, ярко-малиновыми пятнами:

— Ну, идем в гостиную, скажи мне в чем дело.

— Зачем нам идти в гостиную? Я могу все сказать и при Елене Петровне. Секрета нет. Ты пойми, пойми, пожалуйста, что я разбит вчерашними и сегодняшними впечатлениями. Я не могу себе представить, что буду слушать, как читают стихи о войне. Может быть других, даже тебя они волнуют; я через год, если останусь жив, сам буду читать их, быть может, спокойно, но теперь — не могу. Говорят, их еще как-то распевают… Нет, не могу, что хочешь…

— Что же, по-твоему о войне и стихов писать нельзя? — насмешливо спросила Кира.

— Нет! Нет! Какие стихи! — с болью, почти с отвращением ответил Николай Сергеевич. — Надо написать книгу. Такую книгу, где была бы одна правда. Но вся, вся правда. Ни одного слова пустого, ни одного лишнего. Если бы такую книгу написали и прочли… все было бы по-иному…

— Может быть, и в самом деле откажешься, Кирочка, пошлем извинение? — мягко спросила Елена Петровна.

— Мама! Ты ведь знаешь, я аккомпанирую’ — прикрикнула Кира, метнув на мать негодующий взгляд.

— Нет, Коля, я тебя не понимаю, — продолжала она, силясь побороть свое неудовольствие. — Неужели ты можешь поставить меня в такое глупое положение?

— Слишком уж много впечатлений зараз, — примирительно вставила Елена Петровна.

— Ты что же думал? Петроград отказался от поэзии? От искусства? — спрашивала Кира и не могла совладать с собой, горячилась все больше и больше.

— Неужели ты думаешь, что лучше было бы, если бы все повесили носы, закрылись бы театры? Тогда не хватило бы у нас сил так много помогать вам, так работать, столько наготовить подарков, столько собрать…

— Я не думаю, чтобы это было лучше, но пойми, что сам-то я не могу…

— В таком случае, если тебе тут так тяжело, я не понимаю, зачем вообще ты приехал? Гораздо лучше было бы для тебя совсем не приезжать. Я не понимаю, как ты не рассчитал? Зачем приехал?

— Кира! — укоризненно протянула Елена Петровна, в глубине души очень довольная.

— Вот это ты правду сказала! — ответил Николай Сергеевич так просто и задушевно, что обеих женщин укололо неприятное удивление. — Мне не следовало приезжать. Но я разнервничался и очень переутомился. Правда: не рассчитал, как это ни глупо…

Кира отвернулась и очень гневно произнесла:

— Ну, а я иду и на курсы и к Аршиновым.

Елена Петровна быстро, но многозначительно посмотрела на будущего зятя.

«Что же ты? Иди за ней, уговори, извинись! Переломи себя да и ступайте вместе», — говорил, казалось, ее взгляд.

Слышно было, как Кира с треском захлопнула дверь. Две горячих слезы упали у нее на пол, когда нагибалась надеть ботики.

«Немного радости привез мне жених, немного! — думала она с острой жалостью к себе. — В течение двух дней плачу два раза».

Кира ненавидела слезы и тех, кто плачет. Горничная Луша, вывезенная из N, влюбленная в свою красивую и щедрую барышню, видела эти слезы, но ничего сказать не посмела. Кира, по собственному выражению, «держала ее в решпекте».

Некоторое время Елена Петровна и Николай Сергеевич сидели молча.

— Горячка у меня, Кира, — начала Елена Петровна. — Настойчивая. Вы простите: на машине постучу: шью понемногу для раненых. Да это ничего. Я кисляек хуже не люблю… Неудачные первые впечатления у вас. А вы бы посмотрели, как молодежь работает, санитарные поезда разгружает, как в лазаретах барышни высокопоставленные работают… дамы… Право же не знают, чем и как угодить солдату…

— Те, кто сюда попадает, счастливые, — веско заметил Таганов.

— Как счастливые? Это безрукие-то и безногие?! Слепые?!

— Ну, безруких, безногих немного. И слепых тоже. Процент небольшой. Большей частью раненые в руку, в ногу. Но если даже и безногие, то все же это — счастливые.

— Вот как! Значит, вы хотели бы уехать с войны?

Николай Сергеевич опустил голову и нахмурился. Опять, как при первых минутах свидания с Кирой, не раз продуманные мысли, не раз пережитые чувства, не раз виденные яркие картины овладели им. Это были тяжелые чувства, угнетающие мысли, картины, события, пережив которые, человек старается скорее их забыть, дела, о которых никогда не говорят. Писателей, затрагивающих эти страшные стороны жизни, не любят, не читают, обвиняют в человеконенавистничестве.

Через несколько секунд Николай Сергеевич очнулся, встряхнул головой и каким-то безучастным угасшим голосом пробормотал:

— Нет я туда во что бы то ни стало поеду… Я — уехать с войны? — продолжал он мало-помалу, совершенно приходя в себя. — Да что вы? Никогда!..

Он строгими блестящими глазами взглянул прямо в лицо Елены Петровны.

Та глядела на него украдкой с недоброжелательством и любопытством: «Порченый какой-то! Да уж не душевно ли он больной, ой, грех!»

Еще немного помолчали. Неожиданно Елена Петровна как-то театрально воскликнула:

— Что же это я, однако? О чем думаю? Если вы окончательно к Аршиновым не идете, — мне нужно собираться! Вам уж, делать нечего, придется одному посидеть. Я пойду — оденусь.

Слух Николая Сергеевича машинально отмечал, как отворилась входная дверь, как в комнате Киры послышался громкий, убеждающий и немного раздраженный голос Елены Петровны, потом голос Киры, оба вместе, как опять хлопнула входная дверь.

Он слышал все это, но совершенно не понимал, что значат эти звуки, и сидел неподвижно, погруженный в свои собственные мысли.

Елена Петровна вышла рассерженная:

— Под лад не дается. Ничего слышать не хочет. Убежала одна. Говорит, что меня не ждут, не звали, что я буду лишняя. Да разве может быть лишней мать там, где находится ее дочь? И приезжать за собой никому не велела.

«А ты, батюшка, чай, и не подумал», — докончила она мысленно.

Николай Сергеевич отказался от ужина, от чая и попросил, позволения уйти в кабинет. Он долго ходил там, не присаживаясь, тихо звеня шпорами. Подошел к темному окну. Низко висел синий, круторогий молодой месяц на темном, густом небе. Фонарь отрезывал, освещая, часть сада и решетки. Улица была пустынна. И то, что перед глазами раскинут был сад, делало ее не похожей на столичную. И вдруг она наполнилась движущимися телами. Стал слышен глухой, тяжелый шум шагов. Раздавалась изредка суровая, чутко-угадываемая команда: с Парадной улицы из казарм. Куда же они так поздно? А черная живая масса все переваливалась, переваливалась, шла… Николай Сергеевич сжал руки и прислонился лбом к холодному потному стеклу…

Перестал жужжать лифт. И в доме, и на улице настала глубокая тишина. В квартире Ломшаковых слышно было только, как мерно шагает, звеня шпорами, Николай Сергеевич.

Было около трех часов ночи, когда он услышал легкий шум в передней и вышел туда. Это вернулась Кира. Увидев жениха, она не то обрадовалась, не то рассердилась.

— Как, до сих пор не спишь? Но такое бодрствование совершенно не вызывается обстоятельствами, тем более, что я очень устала, хочу спать… Совершенно измучилась… Итак, значит: спокойной ночи!

Она протянула руку жениху. Он поцеловал ее так крепко, так сердечно, что Кира на секунду задержалась, но потом решительно прошла в свою комнату.

«Ничего, — думала она, заглушая страстную тревогу в сердце и неудержимое желание пойти и попросту броситься Николаю Сергеевичу на шею… — Выдерживать их нужно… Ненавижу насилие!»

Уснула, радуясь завтрашнему счастливому дню. Николай Сергеевич, простившись с невестой, написал два письма, разделся, лег и заснул, как после боя.

Часов в семь утра Луша осторожно, но очень настойчиво будила Киру:

— Барышня, Кира Дмитриевна, вставайте! Жених-то у нас уезжает. Право, потихоньку уезжает…

Кира никак не могла сообразить, что такое происходит. Наконец она поняла, вскочила, наскоро накинула капот, подколола волосы, вытерла лицо одеколоном и пошла решительным шагом в кабинет. Там скупо горело электричество, Николай Сергеевич затягивал ремни чемодана:

— Николай Сергеевич! Тихонько! Что это значит? Я прошу вас объяснить! — вырвалось у Киры негодующе, почти истерически.

Таганов вместо ответа подошел к невесте обнял ее и поцеловал. Кире показалось, что никогда Николай Сергеевич не обнимал ее так крепко, не целовал так проникновенно и жарко. Сердце у нее дрогнуло, она совершенно растерялась.

— Прости, Кирочка! Я не хотел тебя будить, оставил письма тебе и Елене Петровне. Не сердись. Прости меня, хоть я и не виноват. Я не могу иначе. Все равно мы бы ссорились все время, не понимали друг друга. Я уже отдохнул. Я дорогой отдохнул. Правда, я очень устал, перестал соображать. Если бы не устал, не приехал бы. Вернусь живым приду к тебе. Если буду тебе годен, возьмешь меня, если нет — не надо. Если не хочешь писать, как невеста, пиши, как сестра. А я право, не могу больше.

— Куда же ты, Николайчик? — задыхаясь от волнения, разбитым голосом, в предвкушении надвигающегося на нее страшного горя, не спросила, а как-то выдохнула Кирочка.

— К своим, моя родная, в полк.

— К своим? — переспросила, не понимая, Кира и вдруг поняла.

— Зачем, Николайчик, зачем? Ну, останься еще ненадолго… Не можешь на неделю, ну еще на три дня… Ведь другие же остаются… Ну на два дня…

— Не проси, Кирочка! Ты потом не простишь мне, что просила, а я отказал…

Он обнял ее еще раз, дал, не глядя, какую-то бумажку Луше и вышел, ловко подхватив свой чемоданчик.

Кира метнулась было за ним, остановилась, кинулась к окну… И вдруг упала около кресла, охватила его руками и истерический крик ее, перехваченный рыданиями, зазвенел по всему дому.

— Ах, ах! А-а!

Испуганная Елена Петровна долго не могла понять, что случилось, ни поднять Киру с полу. И когда ей и Луше вместе удалось это сделать, Кира вырвалась от них и закричала:

— Не смейте меня поднимать… В чем дело? Дело в том, что он… уехал… Его нельзя вернуть… Я не хочу его ворочать… А я безумно его люблю… Я хочу быть там, где он. Я поеду к нему… Ах, ах, а-а!

— Да успокойся ты Христа ради, — уговаривала ее встревоженная, но уже приходящая в равновесие Елена Петровна. — Ведь не убит он? Даже еще не ранен? И не поссорились вы? Значит, чего же так убиваться? Все поправимо. Успокойся. Обсудим, поговорим. Все будет, как ты хочешь… Расскажи мне толком.

Она на этот раз легко подняла ослабевшую Киру, обняла ее и повела в спальню. Слова из ее губ катились трезвые, круглые, успокаивающие. Она надеялась, что в конце концов будет так, как хочет она.

О. П. Рунова
«Современный мир» № 12, 1915 г.