Ольга Шапир «Воспоминание»

Его звали Алексеем.

Много лет пришло, но до сих пор я не могу слышать равнодушно этого имени: где бы и кем бы ни произносилось оно, это имя отдается в моем сердце, как прикосновение к наболевшему месту… Алексей Иванович Нерядов, — что может быть будничнее такого имени? Но в человеке, носившем его, не было ничего будничного, и в этом, быть может, заключалось его единственное обаяние; когда он входил в комнату, он как будто вносил с собою луч света. Где-то я читал это выражение, так говорилось про красавицу-женщину… Тогда я не понял его. Припомнил позже, когда все мои помышления были прикованы к этому человеку.

Был ли он красив? Не знаю. Он был лучше чем красив — он всем нравился и привлекал к себе общее внимание. В то время он мне казался красавцем. Теперь припоминаю довольно неправильные черты, но эти черты трепетали жизнью и светились счастьем. Тем бессознательным, беспричинным счастьем, которое не поглощает человека, не отвлекает его; счастьем, которого не прячут и не оберегают ревниво, а, напротив, расточают щедро на все стороны, не жалея, не сознавая, не скупясь. Тем счастьем, за которое любят и прощают все вины.

Так было. Его все любили, ему все прощали… Я любил его, как не любил никого больше, кроме моей Тани. Я не мог возненавидеть его, хотя он растерзал мне душу и исковеркал всю мою жизнь. Я люблю его, может быть, и теперь, когда знаю все его недостатки, все вины и не знаю добродетелей, которые бы искупали их. Не странно ли, не дико ли это?

Судьба послала его на мою дорогу, и борьба оказалась чересчур неравной. Я это понял сразу, как только блеснула первая догадка и пошатнула безмятежную, наивную веру в непоколебимость нашего счастья…

Разве могло быть иначе? Могла ли вера моя не быть глубокой, не быть безмятежной, когда мое счастье длилось так долго, как только я сознавал себя: ведь моя милая, моя невеста была та самая маленькая Таня, с которой я играл ребенком в наших смежных садах!.. Мы вместе росли, учились, вместе вступали в жизнь, зная, что и до конца мы пойдем с ней рука об руку… Мы знали это всегда. Знали не одни мы, но и все, у кого на глазах мы росли и из горячих друзей превратились в нежных влюбленных.

Всех же раньше знал это слепой отец Тани; его тонкое ухо, его чуткое сердце опередили зрячих и наше собственное сознание. Когда я привел к нему его дочь, трепещущую от счастья, и мы вместе опустились к его ногам, — слепой положил на наши головы нежные руки, заменявшие ему глаза, и сказал, что давно уже он ждет нашего признания. Он прибавил еще что-то, от чего молодое сердце мое затрепетало, голова пошла кругом, горячая краска залила мне лицо…

Ты ошибся, святой старик! Твое пророчество не сбылось, молитва твоя не дошла до неба. Повторю ли я здесь то, что он сказал? Я схоронил его слова в моем сердце и долго в них одних черпал свое мужество; в этих словах видел мое право на борьбу, когда я так неумело пытался отстоять мои рухнувшие надежды.

Слепой сказал своей дочери, что она будет самой счастливой женой на свете.

Я не ропщу. Кто пережил одну такую минуту, кто испытал все то счастье, какое выпало на мою долю, — счастье ясное, как утро летнее, чистое, как небо, — кто знал все это, тот роптать не смеет. Где мои права на то, чтобы подобное счастье длилось вечно? В чем мои заслуги, мои преимущества перед тысячами других людей, не испытавших и одного подобного дня, тогда как мне достались годы?!

Умел ли я ценить это тогда? Мне кажется, что не умел. Слишком я рвался вперед, ждал все большего — я простирал жадные руки, я уже ощущал его!..

Ненасытное, слепое человеческое сердце! Не всегда ли свои лучшие минуты оно переживает в лихорадке ожидания и нетерпения, не всегда ли мечтает о большем и рвется вперед, теряя без внимания драгоценные мгновения, которые не повторятся: миг счастья без отравы, без пресыщения, без укора… Жизнь летит на крыльях. Мы не слышим их бесшумных взмахов; мы замечаем стремительный полет только, когда начнем ощущать роковые толчки; когда теряем быстро и невозвратно все, что любим, ценим.

Отец не желал, чтобы Таня вышла замуж раньше двадцати одного года, и целых два года она была моею невестой. Два года! Моя пытка длилась всего несколько месяцев: но весь свет этих лет померк в веренице недель, дней и часов, которые я отсчитывал ударами мучающегося сердца, провожал тяжкими отравленными думами ревности… Я отжил мою молодость. Я состарился в эти несколько месяцев.

А он?..

Ни одна морщинка не пролегла на ясном лице, ни капли горечи не прибавилось в чистом, звенящем звуке его голоса. Он вынес бурю стойко и весело, как он встречал всю жизнь. Фортуна — недаром женщина, у нее слепое пристрастие к подобным людям!

«Счастливец!» — сколько раз я назвал его этим именем, и ничего удачнее не нахожу я и сейчас: счастливец! Виноват ли он, что ему все улыбалось, все отдавалось, все шло навстречу? Виноват ли он, что у подобных натур всего реже встретишь стойкую душу и суровую совесть?..

Никто не будет больше самого себя.

Давно это свершилось. Но всегда нужно усилие для того, чтобы проникнуться этим сознанием, так реально живет в моей памяти! Не события, они были так несложны — нет, все мельчайшие подробности, целые разговоры… все чувства, все ощущения того времени. Когда я говорю: «моя жизнь» — я разумею только эти несколько месяцев и то, что было между нами раньше. Моя жизнь течет в прошлом. Вокруг меня всегда витает рой воспоминаний, то улыбаясь, то терзая… Я привык к этому. Привык мысленно вести долгие разговоры, видеть дорогие лица, плакать ни для кого невидимыми слезами. Я не понимаю людей, у которых есть охота жить во второй раз — не верю даже, чтобы это было возможно. Их час еще не пробил. Сердце их не испытало истинного чувства. Они не знают, что такое прошлое, в котором осталась ваша душа…

Забыть!.. Сколько раз я слыхал это от других и никогда не сделал ни одного усилия, чтобы попытаться исполнить мудрый совет. «Забудь» — было и ее последнее слово ко мне. Но чем я дольше живу, тем меньше смысла имеет для меня это слово. Чем ближе жизнь моя к концу, тем охотнее я переживаю ее зарю, тем больше счастья дают мне воспоминания моей благословенной юности. Для меня никто не умер. Я каждый день вижусь с теми, кто мне дорог, и не я изменю им для новых, чужих людей, с кем у меня нет ничего общего.

Мне случается встречать прекрасных женщин, но я ищу в них одного: сходства, смутного, мимолетного подобия моей Тани. Ищу не для того, чтобы перенести на них мою нежность, но чтобы сделать мои воспоминания еще более жгучими, чтобы пережить сладкий, безумный миг иллюзии… Всегда только миг!

Я ищу ее постоянно, во всем… Ищу бессознательно, в таких мелочах, по которым всякий другой скользит машинально. С особенной нежностью смотрю на всех девушек с распущенными русыми косами… я люблю белые платья… люблю те цветы, те деревья, которые росли в наших садах. Кудрявая рябина над простым плетнем может взволновать мое сердце… Звук почтового колокольчика всегда заставляет его вздрагивать и болеть… Мой доктор уверяет, что я систематически развиваю в себе какую-то сложную нервную болезнь. Хотя бы и так! Если эта болезнь, в конце концов, создаст мне полную, непрерывную иллюзию, то ведь это единственное блаженство, какое я могу себе представить.

Я спрашиваю себя иногда: что, если когда-нибудь я встречу этого человека? Он жив — по крайней мере, до меня не доходила весть о его смерти. Он жив, я уверен в этом…

Я не ищу встречи, не хочу. Прежняя дружба, неотразимое обаяние его личности еще памятны, — пусть останется так до конца. Она ему простила и взяла с меня слово, которому я не могу изменить.

Между тем, я с восторгом встречаю каждого старого знакомого, все равно, будь то простой работник, лавочник, разносчик — лишь бы это было живое существо из тех мест, лишь бы я встречал его в мои красные или в мои черные дни. Но его, его я не хочу увидеть постаревшим, поблекшим, без ореола счастливой, самонадеянной юности. Нет, нет! Пусть в моей памяти живет только счастливец, которому нельзя было не прощать — ведь за прекрасную счастливую молодость прощали! Невольно.

Что станется с прощением, если я увижу другого человека?.. Не того, который так чистосердечно подходил к каждому с открытой душой, с добрым чувством, с веселой речью и беспечным металлическим смехом.

Да его голос звенел, как колокольчик, и будил все вокруг себя — все оживало, расцветало при его приближении. Мы прозвали его: «наше красное солнышко». Слепой поднимал голову и обращал к нему свои мертвые глаза: «Что он сказал?» — переспрашивал он с тихой улыбкою, готовясь услышать что-нибудь приятное.

Я уверен, что в этом не было расчета с его стороны, — был бессознательный дар видеть во всем только светлую или забавную сторону. Если он и задавался целью кого-нибудь растормошить, то всегда с добрым побуждением счастливого человека, не выносящего печальных лиц. Как женщина был он ласков и вкрадчив. Никто не мог устоять перед благородной искренностью и простотой его обращения. Он никогда не обижался — он был неуязвим.

Да, я им любовался. Любовался в ужасные минуты, когда сердце мое обливалось кровью. «Я бы сделал то же самое», — говорил я себе, видя как Таня изменяет мне для него. Это — пытка, лишенная своего единственного облегчения: злобы и мести! Пытка, отравленная самым мучительным ядом: ядом зависти! Я ему завидовал…

Нет, я не считал себя ниже его ни в нравственном, ни в умственном отношении, — но все свои преимущества я бы отдал тогда за один этот дар: пленять сердце и расточать вокруг себя веселье и радость. Что, что мне в моей правоте, в моей безупречности, если Таня вспыхивала и летела ему навстречу загоревшимся взглядом? Когда она выслушивала уныло мои признания, принимала все нетерпеливее, все холоднее мои упреки…

Тем холоднее, чем упреки были справедливее и заслуженнее…

 

Один день я особенно часто переживаю в памяти, — последний мой безмятежный день. Дальше я уже не могу думать об одной Тане. Их образы сливаются, чередуются в моих воспоминаниях.

Человеческое сердце лишено чутья и не знает предчувствий. Только искушенное горьким опытом, только исстрадавшееся и напуганное, оно пытается вглядываться подозрительно в загадочное будущее… Откуда было взяться темному предчувствию?.. Через два месяца наступал день, совершеннолетия Тани и вместе день нашей свадьбы. Все было готово, — последняя мелочь нашего будущего хозяйства, последняя подробность гардероба. В утро того дня была дошита последняя метка искусными ручками моей нареченной жены. «Готово!» — крикнула Таня радостно, подняв в воздухе последний платок последней дюжины. Мы посмотрели в глаза друг другу… Прилежные ручки очутились в моих руках…

Таня объявила, что не станет ничем больше заниматься; эти два месяца целиком она посвятит отцу. Разумеется, слепой должен был жить с нами, но тогда будет другое — отец будет у нее не один. Последние дни безмятежного девичества она посвятит ему, который был до сих пор ее нравственной поддержкой и ее ежеминутной заботой. Как знать, будет ли вся дальнейшая жизнь так же ясна и безмятежна?

Я не возражал. Я не смел поднять голоса против сомнений, вызванных нежной благодарной детской любовью. Только в своем сердце давал я клятвы сделать все от меня зависящее для того, чтобы сомнения эти умерли в зародыше, чтобы замужняя жизнь моей Тани была достойным продолжением ее юности, в которой для меня не было ничего тайного. Это я ценил всего больше в своей судьбе: прошлое и настоящее моей жены лежало передо мной открытою книгой. С благоговением, но и с горячей, самонадеянной верой я готовился наполнить своею любовью белые страницы ее будущего…

Этот день проходил, и ничто не подсказало моему сердцу, что роковое «красное солнышко» в эти самые минуты всходило на нашем горизонте…

Вижу — как будто это было вчера. Светлый, благоуханный июньский вечер. Пьем чай на террасе: старик, мы с Таней и ее братишка Костя.

Мы весело болтаем о предстоящей поездке в Спасов монастырь — древний монастырь с чудотворной иконою, куда от нашего города было больше двухсот верст. Давно уже мы мечтали об этой поездке, но всегда что-нибудь да мешало осуществить ее. И теперь старик желал, чтобы мы поехали после свадьбы: «Мода ведь нынче такая — из-под венца да в дорогу! Да и то ли дело с молодым муженьком вдвоем, чем еще придумывать, кого за собою тащить!»

Но все советы были напрасны — Таня стояла на своем. Она непременно хотела ехать девушкой; должно быть, просто оттого, что каждое лето поездка эта предполагалась, но почему-нибудь откладывалась, и в мыслях своих она привыкла совершать ее невестой. Как бы то ни было, Таня настояла на своем и уже подыскала себе спутницу: Веру Ивановну Нерядову, старую девицу, мою давнишнюю антипатию. Нельзя было уладить иначе, и я не возражал, хотя желанная поездка много потеряла от этого в моих глазах. Впрочем, я мог относиться равнодушнее к присутствию несносной сплетницы теперь, когда помолвка наша сделалась гласной и даже был назначен день свадьбы.

Мы едем! У нас с Таней давно приготовлены «экономические суммы» на путевые издержки, давно обдуманы и решены на общем совете все подробности. Только один вопрос еще не был решен — оставить ли Костю при отце или, уступая его мольбам, взять и его с собою? Слепой соглашался отпустить мальчика, но Таню пугала мысль покинуть отца на чужих руках. Да ведь и братишку ей тоже жаль было!

— Что уж… взвалите и меня в тарантас, да и тащите за собою. На глазах буду, так не потеряюсь, — пошутил печально слепой, долго выслушивавший молча наши колебания, советы и возражения.

— О, папочка если б это было возможно!

— Было бы возможно, кабы отец твой такой же человек был, как все… Пусть другим хоть не буду вечной помехою… Возьми Костю, Таня.

Во всех случаях последнее слово принадлежало дочери, сознание собственной беспомощности приучило отца признавать ее авторитет. Ее и звали часто «мамашей», по примеру Кости; ведь он после матери остался на ее руках новорожденным ребенком.

Где нашел бы я себе жену лучше этой девушки, привыкшей быть матерью с детских лет, проникнутой самой нежной заботою о двух существах, для которых она была истинным ангелом-хранителем?

Я хотел быть таким же хранителем для нее самой. Я мечтал вознаградить ее за всю тягость преждевременных трудов и забот, дать ей насладиться вволю беспечным покоем существа, за которое думает другая голова, другое сердце бьется чутко и заботливо, сильные руки охраняют от опасностей… Вот о чем я мечтал. И как горько насмеялась судьба над моими надеждами! Как жестоко она сделала меня бессильным свидетелем ее гибели!

 

Наконец, Таня решилась исполнить желание отца. Костя в восторге кинулся ей на шею, потом сбежал в сад и принялся кружиться по дорожке, подкидывая в воздухе свою фуражку. Слепой повернул к нему лицо и с тихой улыбкою прислушивался к шумной ребячьей радости.

— Таня! — крикнул неожиданно Костя. — Вот и сама Вера Ивановна идет к нам! Не одна — еще кто-то чужой с нею!

«Чужой!» — повторил каждый из нас. Чужой был редкостью в нашем маленьком кружке. Таня заботливо оглянула чайный стол и провела рукой по своим пышным волосам. Я встал и с любопытством посмотрел на дорогу.

Старая дева неслась по ней своей странной, вспархивающей походкой и уже издали кричала что-то, жестикулируя и кивая головой. За нею шел Алексей Нерядов.

Подойдя к балкону, он снял фуражку с зеленым околышем и поднял к нам оживленное лицо, на котором сияла пара ярких глаз. В первую минуту глаза казались черными, но были на самом деле серые. Никогда больше я не видал подобных глаз! От них трудно было оторваться — в них была власть, которую я ощутил в ту же минуту. «Какой красавец!» — подумал я и оглянулся на Таню. Она смотрела на незнакомца.

Это был племянник Веры Ивановны, тот самый Алеша, про которого она много рассказывала нам два года тому назад по поводу его внезапной женитьбы. Я припомнил смутно: он студентом женился на какой-то вдовушке гораздо старше себя.

Нерядов извинился, что позволил себе явиться прямо вечером. В этом виновата тетушка, так как у нее не будет завтра ни одного часа свободного; и она же поручилась, что вольность его будет прощена. Без сомнения, он мог бы пропустить один день, если б он не горел нетерпением познакомиться с «идеальной семьей», так живо знакомой ему по письмам тетки, что он не хочет думать, чтобы сам он был вовсе чужой ей!..

Трудно передать ту обворожительную вкрадчивость, ту подкупающую искренность, с какой все это было высказано. Молодой гость обошел всех нас и каждому по очереди сказал что-нибудь неожиданно-приятное.

В несколько минут все объяснилось: «Nous sommes entre nous!»1Между нами! (франц.) — провозгласила Вера Ивановна свою любимую фразу и, под ее защитой, тут же выложила семейные дела «бедняжки Алеши». Его только что бросила коварная жена: улетела за границу. Подробности Вера Ивановна предоставляла нашей собственной догадливости, из уважения к Тане и к своему собственному девичеству.

Жена бросила через два года после свадьбы, а он сидел между нами веселый, одушевленный и равнодушно позволял разглашать свой позор. «Что же ты за человек после этого?» — подумал я с возмущением. Нерядов поднял свои удивительные глаза и сказал:

— Полно, тетя, кому какое дело до моих безумств и до справедливого возмездия, которое я несу за них? Благодаря Бога, я наконец, свободен. Я ничего больше не прошу у судьбы.

Почему эти слова помирили меня с ним — не понимаю; но мне стало жаль его. Я переглянулся с Таней и понял, что и ей жаль красивую юношу, так беспечно испортившего себе жизнь. Впрочем, это длилось недолго. После первого вечера все позабыли о семейной драме, — даже вовсе забыли, что Нерядов когда-нибудь был женат! И никому, начиная с него самого и кончая слепым стариком, — никому не казалось вероятным, чтобы будущее могло быть закрыто для такого человека, как он.

Нерядов ушел поздно. Ушел, наговорив самых неожиданных вещей о горячей симпатии, какою он воспылал к нашей семье. Он простился почтительно-нежно со слепым, назвал Таню мамашей, и шепнул мне, что я самый счастливый смертный на земле. Косте он показал мимоходом курьезную гимнастическую штуку, и мальчуган побежал провожать его до угла.

Одни — мы весело переглянулись и рассыпались в единодушных похвалах. Мы радовались, что к нашему маленькому кружку прибавился новый член, суливший внести с собою так много веселья и одушевления.

На другой день я отдал визит Нерядову за семью моего будущего тестя.

— Я так и ждал, что вы придете! — встретил он меня весело. — Не потому, чтобы этого требовало приличие, но не может же быть, чтобы вы не чувствовали хотя малой доли моего влечения к вам? Симпатии и антипатии всегда обоюдны, не правда ли?

Мне казалось, что я сижу в комнате студента-товарища, и весь разговор был именно такого свойства. Мы не касались вовсе его несчастной женитьбы, и я не мог уловить ни малейшей тени на его сияющем лице. Скорее можно было подумать, что перед вами человек, с которым только что случилось нечто желанное, что и привело его в это радостно-возбужденное настроение.

— Николай Николаич, — крикнул он вдогонку мне, — а ведь я, с вашего позволения, опять явлюсь сегодня вечером!

И я вышел от него тоже оживленным внезапным приливом энергии. Всю дорогу я думал о том, как я счастлив… какое совершенство моя Таня… какое всем нам предстоит веселое лето!

Нерядов стал являться каждый день — утром, вечером, к обеду. Пока его тетушка бегала по урокам, он сидел у Поляновых. Все находили, что оно и не могло быть иначе: что стал бы он делать один в маленьком домишке, где всегда пахло нестерпимо кошками и пронзительно перекликались две канарейки со старым серым попугаем?

Нерядов охотно читал вслух слепому и читал, надо сознаться, с редким искусством. У него был несомненный талант, на который он не обращал внимания. Но особенно увлекательно он рассказывал — в лицах, с искусной мимикой, с веселым, блестящим юмором. Его фантазия не знала пределов! Вероятно, он и сам не всегда различал твердо, что было в этих рассказах строгой истиной и что — его мгновенной импровизацией (пожалуй, что слушатели его от этого только выигрывали).

Нерядов никогда не сидел на месте покойно, без дела; всегда что-нибудь да вертел в руках: рисовал, клеил, чинил или вырезывал ножичком из первого попавшегося куска дерева. Костя благоговейно подхватывал и составлял целую коллекцию его шедевров. Хозяйство Тани через несколько дней было известно ему так же хорошо, как и мне. Он заглядывал в парник, в кладовую и в курятник, всегда готовый предложить свои услуги и сделать все за каждого, — ему казалось, что другие делают чересчур медленно. Никакое занятие ему не казалось скучным; за что бы он ни взялся, через несколько минут уже раздавался увлекательный смех.

Вдвоем с Костей они сходили пешком за двадцать верст только для того, чтобы достать на пари пару кур какой-то необыкновенной породы. С Костей он занимался гимнастикой по всем правилам искусства; с Таней играл на рояле в четыре руки: для меня начертил план пристройки к дому, после того как мой собственный план он раскритиковал самым беспощадным образом. Это была изумительная подвижность! Казалось, он поспевает в несколько мест одновременно. Он все слышал, все подмечал, обо всем умел выспросить в двух словах, угадывая по намекам. Он совершенно освоился с нашим прошлым и развязно называл по именам людей, которых никогда и в глаза не видал.

Что всего удивительнее — никто из нас ни разу не назвал Нерядова навязчивым. Сам он никогда не извинялся и не оправдывался. Без всяких оговорок и церемоний он занял место среди нас и, прежде чем мы успели опомниться, это место оказалось первенствующим.

Тихий дом Поляновых огласился пением, музыкой, смехом и неумолкаемым, одушевленным говором. Мы сами громче говорили и быстрее двигались, чем прежде. Мы стали энергичнее, беспокойнее. Теперь мы уже не довольствовались нашими двумя садами, а то и дело предпринимали какие-нибудь дальние прогулки или поездки в лодке под парусами. Это Нерядов заставил купить паруса и чуть не утопил нас в первый же раз, как мы доверились его искусству. Инициатива во всем принадлежала ему, и сейчас же всем казалось, что надо сделать именно так, как он советует.

Теперь я нахожу диким, что совершенно чужой человек так легко поработил нас, — но тогда это отнюдь не казалось порабощением. Была в этом прелесть, с которой для молодости всего труднее бороться: прелесть новизны…

Мы давно сжились друг с другом. Кроме меня и одного моего товарища, у Поляновых вовсе не было знакомых молодых людей. Все в нашей жизни было известно, было предначертано далеко вперед. Мы были счастливы ясно и безмятежно… Только теперь мы узнали, что значит веселье: мы пришли в непривычное возбуждение, и оно должно было чем-нибудь разрешиться.

В первые дни знакомства мне казалось даже, что я нашел в Нерядове друга. Я вдруг стал откровенен и болтлив, хотя это отнюдь не в моем характере. Нерядов умел без труда добыть из вас все, что ему хотелось; между вами и этим человеком не оставалось той последней преграды, которая отделяет «чужого» и поддается так медленно и трудно лишь долгому знакомству: этот человек сразу подходил к каждому вплотную. Я не умею выразить этой разницы, но она чувствуется с первой минуты…

Это я откровенничал с ним о Тане, о нашей любви!.. Я испытывал новое, гордое наслаждение посвящать в свое счастье постороннего человека, хвалиться перед ним своими сокровищами. Я был в упоении от возможности говорить о любимой девушке с кем-нибудь, кто не знал ее раньше, кому я первый раскрывал редкие свойства ее души, всю прелесть ее характера и трогательные заслуги молоденькой девочки, с двенадцати лет мужественно стоявшей во главе семьи. Да я был болтлив, быть может, смешон был не меньше, чем большинство влюбленных, для которых мир вращается вокруг одной точки!

Я и теперь не считаю Нерядова коварным, не допускаю сознательного намерения в его поступках. Какова ни была видимость фактов, до такой степени нельзя же ошибаться в человеке.

Этот человек жил минутой, не отдавая себе отчета, куда идет. Увлекался он в самом тесном смысле этого слова. И вся жизнь этого человека до самого конца будет только рядом подобных увлечений. Я не думаю, чтоб он способен был к глубокому деятельному раскаянию (хотя, несомненно, он испытывал раскаяние минутами) — но нет благородного чувства, нет честного побуждения, которого бы он не способен был ощутить и чему в то же время он не мог бы изменить в пылу своих напряженных, необузданных желаний. Со мною он держал себя дружески и звал меня не иначе как «жених». Впрочем, у него все меньше и меньше времени оставалось на мою долю…

Долго я не сознавал опасности. Я был увлечен нашим «красным солнышком» не меньше Тани; с нею первою я делился каждым новым наблюдением, каждой открытой привлекательной чертой нашего любимца… Слепой до такой степени привязался к нему, что тосковал, когда не слышал его голоса. Костя на него молился, и прежняя дружба мальчугана ко мне быстро превращалась в снисходительное пренебрежение. Самым неизбежным, самым натуральным образом я всюду оказывался на втором плане…

Опаснее всего, без сомнения, было то, что меня самого это ничуть не изумляло. И когда смысл был уже ясен, когда я носил в сердце муку — я уже вынужден был признать его преимущество. Это малодушное сознание погубило меня! Бороться мне следовало! Надо было мужественно встать на защиту своего, вступить отважно в состязание с опасным противником!

Я должен был его обаянию противопоставить мою беспредельную любовь, мою верность, дружбу и наше товарищество всей жизни. Надо было так сделать, чтоб это ощущалось, чтобы говорило само за себя, а не нужно было напоминать словами, упреками, ревнивыми обидами! Нужно было только оставаться самим собой, тем самым Колей, которого она полюбила. Не потерять головы от горя, не отравлять ей жизни своими муками, не колоть ей глаз убитым видом…

Увы! Кто, когда в моем положении не повторяет роковой ошибки? Никто не умеет, редко даже пытается скрывать свои страдания. Никто не знает, что все муки падут на него самого… Любовь только вопрос счастья! Не смешно ли надеяться, что удержу любовь, если стану мучить, докучать и язвить неправотой, в которой и без того каждому тяжко сознаться?..

— Ты опять дуешься? — говорила мне Таня и отворачивалась, обиженная.

Если даже она была не права — не безумно ли было давать ей этот вид правоты?! Нет, не должен я был привлекать к ответу за еще бесформенные, бездоказательные вины — как ощущения, впечатления, желания… Плохой способ я выбрал, — о, самый дурной! — для того, чтобы рассеять эти первые, еще смутные симптомы его торжества!

О, зачем, если каждая ошибка фатальна, если ни одно ощущение не бесследно, всякое слово непоправимо, если ни один миг, миг единый, невозвратим, — зачем же, когда мы так бессильны, так беспомощны в собственной судьбе, — зачем прошлое не умирает и не оставляет нас в покое?!

Оно ложится ночью, оно встает утром со мной вместе. Давно я вдумался до дна в каждую мою ошибку. Несчетное число раз, с мельчайшими подробностями я развивал себе тот другой, благоразумный образ действия, какой мне следовало принять, для того чтобы; поддержать любимую женщину в роковую минуту: чтоб ее оградить вовремя от искушения, чтобы разоблачить, пока не поздно, эфемерное обаяние Нерядова.

Сам с собой я веду долгие разговоры, переживаю мучительные сцены, шаг за шагом преследую одну цель: и бедная моя раненая голубка медленно оживает на моих глазах… Ее спасает мое мужество, мое уменье смотреть вперед дальше текущей минуты и не терять веры в себя и в нее, какова бы ни была мука… Грозный кошмар рассеивается, и к нам постепенно возвращается прежнее счастье. Я умею простить, она уметь оценить мое самоотвержение. Она не умерла, моя Таня, под гнетом тоски, позора и сокрушения…

 

Нельзя безнаказанно отдавать все свои помыслы, напрягать постоянно силу воображения, воссоздавая всю глубину прошлых волнений, всю мощь ощущений — нельзя упиваться ядом фантастической, неумирающей жизни без того, чтобы не стать бесповоротно ее рабом. Действительность живет перед моими глазами бледная и смутная. Я блуждаю среди живых людей равнодушный и потерянный в моих мечтах. Единственным отдыхом мне служила наука — только она одна еще давала часы забвения и увлечения. Сожалею ли я об этой жизни, прикованной к бестелесному призраку, лишенной всякой живой радости? Нет. Без сожаления я провожаю одинокие дни. И я стал к ним еще равнодушнее с тех пор, как кончилась последняя обязанность, остававшаяся мне от прошлого: с тех пор, как Костя Полянов твердо стал на свои ноги и больше не нуждается в моей опеке

Опять я отвлекся от рассказа. То же случается постоянно и с моими думами: я не могу припоминать событий без того, чтобы к ним не примешивались сейчас же мечты о том ином, счастливом обороте, какой только я один мог и должен был дать им. Но… это мои фантазии и ничего больше! Реальная жизнь шла своим роковым путем. Я не только не удержал, нет, я еще подталкивал ее моим отчаянием. Собственное счастье не с первых ли минут я, хоть и скрывая от самого себя, считал бесповоротно погибшим?.. Не я ли первый приучил Таню к этой мысли?

 

Разумеется, Нерядов с восторгом присоединился к нашим сборам в Спасов монастырь, однако и на этот раз поездка не могла состояться в назначенный срок — в этом было что-то фатальное! Таня добивалась ее с странной настойчивостью. Год тому назад мы однажды тронулись уже в путь, но на дороге узнали, что между монахами открылась какая-то прилипчивая болезнь, и должны были вернуться.

Говорите после этого, что нет судьбы — таких вещей, которых нет возможности избежать! То приближаясь, то отдаляясь, они словно играют нами, точно тешатся нашей беспечностью, а в роковую минуту встают на нашем пути. Что именно и на этот раз помешало нам выехать раньше приезда Нерядова в О***? — такое же сцепление мелочей, те же незначащие случайности, какие оттягивали эту поездку с одного лета на другое, от месяца к месяцу, с недели на неделю. Слепой простудился и прохворал несколько дней. Веру Ивановну неожиданно вызвали куда-то в деревню к ее старинным друзьям. А теперь Нерядов долго не мог приискать у кого бы ему занять денег; наконец, он с торжеством показал нам сторублевую ассигнацию. Еще последний дождик протомил нас дня два, но зато он прибил для нас пыль.

Завтра мы едем! Таня была в каком-то восторженном настроении, Нерядов и подавно. У меня щемило сердце, да маленький Костя ходил как убитый; ему приходилось остаться, потому что в экипаже было только четыре места.

Накануне отъезда Нерядов неожиданно ворвался ко мне поздно вечером: нельзя ехать и завтра, — надо опять отложить! Его обманули, не сдержали честного слова, на которое он имел глупость понадеяться… Долго я не мог добиться, в чем дело.

— Понимаете, — крикнул он, наконец, со злостью, — у меня нет больше тех ста рублей!

Я оторопел. Неужели он мог потерять их? Нет. Проиграл? Конечно нет, если он все дни сидит у Поляновых! Он отдал деньги, добытые с величайшим трудом, — отдал взаймы. Разумеется, ему отдадут, и в этом нет ничего важного: но к сегодняшнему дню ему клялись возвратить и не сдержали слова. Я должен научить, где может он теперь достать хотя бы половину? Без большого труда я заставил его взять эти деньги от меня.

Позже я узнал, что за свое пребывание в О*** Нерядов задолжал очень многим. Деньги с удивительной быстротою исчезали из его кармана, хотя, признаюсь, я плохо представляю себе, куда именно он мог девать их? Давал он решительно всякому, кто только обращался к нему. И вероятно, именно оттого, что у него было много должников, собственные долги тяготили его очень мало. «Деньги созданы для обращения», — говорил он, смеясь, когда его надували самым бессовестным образом. Несколько раз он куда-то посылал деньги по почте; один раз получил несколько сот рублей, от которых через несколько дней ничего не осталось за покрытием долгов. Нерядов снова заживал беззаботно в долг. Совершенно посторонние люди не в силах бывали отказать ему, так была увлекательна его остроумная логика. Я не слыхал также, чтобы кто-нибудь помянул его недобрым словом после того, как он навсегда исчез с нашего горизонта, позабыв, разумеется, о всех мелочных одолжениях.

На другое утро мы выехали в пять часов.

Таня долго нежно прощалась с отцом; уже сидя в экипаже, она все еще отдавала какие-то приказания и повторяла свои наставления всем остающимся. У нее навернулись на глазах слезы, когда донесся громкий плач Кости, убежавшего в отчаянии в сад.

Никто бы не плакал, если б нам удалось поехать несколькими неделями раньше!..

«Веселитесь и не думайте о нас» — были последние слова слепого. Эти слова сбылись буквально.

Таня не думала об отце в эти несколько дней, когда Нерядов овладел всецело ее душой, поработил ее слепым и жестоким могуществом страсти… То, что их разделяло, было слишком неотразимо, слишком непреложно. Никакая логика, ничье красноречие не могли создать оправданий для такой жестокой измены, для столь безумной жертвы собою, всей судьбой своей, ради слепого увлечения. Нужно было довести Таню до полного безволия, до того непреодолимого волнения, в какое повергала ее близость этого человека. Надо было в течение нескольких дней не давать ей одуматься, не позволять выбиться из-под рокового обаяния. Надо было, наконец, вырвать ее из всей привычной обстановки, удалить от слепых глаз старого отца для того, чтобы моя Таня могла изменить мне, себе самой и всем лучшим надеждам, всем старым заветным своим желаниям…

Эти все условия соединились вместе. Мы уехали — молодые, свободные, одушевленные! Прошлое с его заветами, родной дом с его стерегущей нас святынею, остались назади. Наша солидная спутница была лишь послушным орудием в руках Нерядова; она смотрела его глазами, говорила его речами и готова была лечь костьми за его каждую фантазию. Вместе с ним (как я узнал после) она внушала Тане, что развод возможен, что она призвана спасти этого человека, с первых шагов так легкомысленно испортившего свою жизнь. Она должна быть его путеводной звездою, спасительницей, без нее все его силы погибнут даром… Что значил я, со всей моей преданностью, перед его пламенною страстью? Я ведь способен был спокойно ждать ее целые годы — конечно, и горе мое будет так же терпеливо и выносливо!

С первой минуты вокруг меня образовался комплот, из которого не было возможности выбиться. В моем привилегированном положении жениха я сидел рядом с Таней, а Нерядов сидел напротив нее. Я не видал ее лица, зато мог вволю следить за его взглядами… Моя неинтересная визави старалась изо всех сил быть приятной собеседницей; мне бы нужно было прямо отказываться отвечать ей, не соглашаться вовсе слушать, для того чтобы, принимать участие в том, что говорилось по мою правую сторону.

Очень ловко и, по-видимому, вполне безобидно эксплоатировалось мое настроение: «Николай Николаич сердится», «Николай Николаич недоволен», «Николай Николаич обижен»… Это внушалось Тане на все лады, под видом добродушной шутки или дружеского поддразнивания. Таня запальчиво отстаивала свою свободу и восставала против моих «смешных претензий». Разговоры сводились неизбежно к пикировке, к препирательствам, неизвестно даже о чем. Я портил другим удовольствие — это одно было очевидно.

Вера Ивановна вздыхала о «тяжелых характерах», рассказывала какие-то поучительные истории и пела дифирамбы доброте и увлекательности своего племянника. Нерядов дружески приглашал меня принять участие в общем веселье и отложить в сторону мой «пасторский» вид. Это была его острота, необыкновенно как пришедшаяся по вкусу всем: всю поездку меня звали не иначе как «наш пастор».

Но, Бог мой! — разве дело было в этом?! — в их ловкой интриге, в их язвительных шуточках, мелких ежеминутных ударах, наносимых если не вовсе лежачему, то уже скользившему… падавшему!.. Не они могли щадить меня. Не мой счастливый противник, добивавшийся выигрыша трудной и рискованной ставки; не безрассудная и восторженная старая дева, приведенная в экстаз своим участием в настоящем романическом приключении.

Щадить должна была одна Таня, хорошо знавшая, как сердце мое обливается кровью.

Знала!.. Но ей было не до меня — вот простое объяснение внезапного бессердечия. Она о моем существовании забывала каждую минуту — она хотела о нем забыть, чтобы отдаться без помехи налетавшему вихрю ощущений… Она старалась заглушить мучительный голос рассудка, задавить змею угрызения, — она хотела не думать, а только жить! И я первый, я один мешал этому в те очарованные мгновения, пролетавшие среди новых людей, среди незнакомых мест, где ничто, кроме меня, не напоминало ей прошлого.

Таня не могла ненавидеть меня, как возненавидела бы она всякого другого. Но, с изворотливой и предательской казуистикой страсти, она меня же делала виноватым, хватаясь за готовое оружие, которое ей услужливо подсовывали… О! Неужели же я стану обвинять ее?! Ведь это были те роковые мгновения, когда каждому впору справляться с одним собой. Когда замирают привязанности, голос крови молчит, когда матери забывают о своих детях — когда один на один с самим собою человек падет или устоит в зловещей борьбе… Не спрашивайте с него в такие минуты больше чем он в силах дать. Отложите на время ваши счеты и поймите бесполезность самых убедительных слов, вы говорите их глухому! Не надейтесь тронуть его картиной чужого отчаяния — вы развертываете эту картину перед слепым! Не взывайте к совести, к разуму, к стыду — они поражены недугом.

Но и не бездействуйте! Будьте прозорливы, будьте подозрительны, будьте решительны. Не задумывайтесь над вздорами, когда вопрос целой жизни стоит на карте! Нарушайте смело обычаи, вежливость, приличия, если уж нет других путей, — разве то, что вы отстаиваете, не важнее неизмеримо? Употребите даже насилие, если ничего больше вам не останется, — ведь вы хлопочете о спасении, и никакой гнев не должен страшить вас!

Никогда мы так не поступаем. Мы боимся суровой логики очевидности, страшимся прямых выводов чувства… Да, мы боимся! Постыднейшим образом трусим поступить невежливо, высказаться грубо (то есть ясно), применить силу в необходимую минуту, тогда как сами же слишком часто прибегаем к ней и без всякого права!

Да, я знаю теперь, как мне следовало поступать, — но что пользы в этом? Ничего подобного я не сделал тогда. Я не расстроил этой поездки в монастырь на половине дороги, хотя я видел, до какой степени она гибельна. Разве не было для этого никаких средств? А верное, давно испытанное средство, старое как мир: обман! Ведь мы обманываем с спокойной совестью детей, когда хотим их отвлечь от опасной забавы!

Я мог заставить Таню вернуться единственной законной властью — властью отца, которого не было тут, чтобы оградить ее от опасности. Что мешало мне объявить прямо безрассудной старухе, что я не расположен слушать ее болтовню и понимаю прекрасно, с какою целью она награждает меня таким исключительным вниманием? Что оставалось нам скрывать?!

Да, я мог настоять на решительном объяснении с Таней, вместо того чтоб искать уединения, прятать от них свое отчаяние и оставлять их одних.

Когда мы расположились в деревне, я должен был превозмочь свои болезненные ощущения и остаться ночевать в одной комнате с Нерядовым. Нет, этого мало — я не смел вовсе спать! Должен был стоять на часах: прислушиваться подозрительно к каждому шороху, следить, шпионить, — да, да, то был мой долг! Я мог ценой насилия предупредить ночные свидания под старыми ракитами. Мог замкнуть на ключ ту комнату, где спала Таня с безумной старой предательницей. И пусть бы вышло из этого что угодно!.. Ведь скандал не мог бы, в то же время, не нарушить обаяния: скандал заставил бы Таню опомниться!

Если б даже Нерядов убил меня в пылу бешенства, — разве это не было бы во сто крат лучше?! Они не перешагнули бы так легко через мой труп, как перешагнули чрез мое сердце…

 

Опять я увлекся и заговорил о том, что бы мне следовало сделать… Мы ехали. Это красивая дорога, пролегающая по богатому, населенному краю. Мы останавливались во всех больших селах, осматривали усадьбы или выходили из экипажа, чтобы погулять в заманчивой роще и выкупаться в реке. Главным затейщиком был всегда Нерядов; поездка наша, благодаря его предприимчивости, превращалась в рад увеселений, сопровождавшихся маленькими приключениями.

В одном месте нас заставили заплатить штраф за помятый луг; в другом — тройка чего-то испугалась и умчалась без кучера, увлекшегося, по примеру господ, собиранием ягод. Пришлось пройти несколько верст пешком до деревни и там чинить пострадавшие колеса. Нерядов воспользовался этим временем и, переодевшись деревенским парнем, с увлечением пел и плясал в хороводе.

На второй день, вечером, мы наткнулись на небольшой цыганский табор, расположившийся на ночлег на живописной полянке у опушки леса. Долго наш кучер не мог оторвать нас от поэтического костра… Мы слушали песни, гадали. Смуглая красавица щедро сулила Тане всевозможные земные блага; в ее предсказаниях не было ничего зловещего, никакого предостережения против будущего, надвигавшегося стремительно… Как водится, предрекалось и богатство, и веселье и беспримерное счастье, осуществление всех желаний, победа над «большими препятствиями». Говорилось о черноволосом красавце, который в ней души не чает и посвятит ей свою жизнь. Что ни говорите, цыгане проницательные психологи! Таня слушала ее, не поднимая глаз, сдвинув болезненно брови… грудь вздымалась редко и глубоко. Нерядов с блуждающею улыбкой смотрел пристально в огонь.

Я не мог оторваться от их фигур в фантастическом свете костра. Темная июльская ночь сгущалась над нашими головами, от леса тянуло какою-то пахучею сыростью. Навеки эта картина врезана в моей памяти.

Когда пришла моя очередь гадать, цыганка нахмурилась и долго молчала; потом заговорила зловещим, глухим голосом: «О-о-о! Какой, суровый барин! Много беды сделает строгий господин. Много обиды… горе большое я вижу для кого-то на этой руке!..»

И в этом ошиблась прекрасная дикарка, как ни впивалась она в меня своими жгучими глазами! «Суровый барин» не сумел разыграть своей роли.

К вечеру третьего дня мы добрались наконец до Спасского. Решено было не останавливаться в монастырской гостинице, а занять простую избу в селе; до села от монастыря не больше версты. Спасские крестьяне привыкли принимать богомольцев. В полчаса времени к нашим услугам готовы были обе половины просторной, опрятной избы; хозяева переселились в какие-то клети да в баню. Они усердно прислуживали нам, видимо знакомые с обычаями господ.

Мы почти вовсе не спали две ночи. Эти дни были прожиты в исключительном, напряженном состоянии, когда ни один миг не проходит вяло и безразлично. Цепь пестрых внешних впечатлений тянулась рядом с трепетом душевной драмы, ускоренной и сконцентрированной исключительными условиями, в которых очутились ее герои… ведь они не расставались в продолжение с лишком шестидесяти часов! Ничто не отвлекало, не отрезвляло… Ни уединение, ни сон.

Мы все почувствовали себя страшно утомленными, выйдя из экипажа, как будто много времени легло между этою минутой и жизнью в О***.

— Вот и кончилось наше путешествие, — проговорила Таня в раздумье, когда мы располагались в избе плохо сознавая еще что нам делать теперь с собою.

— Вам не жаль? — спросил Нерядов.

Спросил беззвучно, вложив все выражение, какое ему было нужно, в эти три слова. Она ответила с мимолетной, но знаменательной запинкой:

— Да… Жаль!

Подняла глаза. Их взгляды встретились. Она отвернулась.

Я встал и машинально пошел вон из избы. Я с нетерпением ждал конца дороги. Казалось, я не в силах дольше видеть их сидящими тесно друг против друга, соприкасаясь коленями…

«Нет, теперь будет еще хуже!» — сказал я себе в первую же минуту в избе.

Куры блуждали по двору; красная телушка щипала траву в загороди; старуха, сидя на земле, чистила для нас огромный тусклый самовар; где-то близко заливался крикливо высокий женский голос. Я простоял на крыльце до тех пор, пока меня не позвали пить чай.

Мы не могли поспеть в монастырь к вечерне, но давно условлено подняться на другой день с рассветом, чтобы идти к утрени. Однако, на месте усердие значительно поостыло. Нерядов и сама Таня поговаривали о том, что подняться в три часа прямо с дороги — слишком большой подвиг.

— Да и какая же крайность? — поддержала сейчас же услужливая тетушка. — Предоставьте это тем, кому нужно какие-нибудь ужасы замаливать. Вы все для этого слишком еще молоды, дети мои! Ваши грехи еще впереди…

Вероятно, она сказала это совсем невинно, но иногда во всем нам слышится намек! Взгляд Тани быстро, как молния, скользнул по мне, она покраснела.

«Ваши грехи впереди!» — повторял я мысленно. Прелестное, дорогое лицо показалось мне вдруг преступным в своем жалком усилии побороть мучительное волнение… С краской стыда, с ускользающим, пугливым взглядом… Я нагнулся к Тане и шепнул:

— Отдохните хорошенько — я пойду один, помолюсь за вас…

— Нет, не за меня! — прошептала она быстро, прежде чем я договорил свою фразу.

Сердце перевернулось во мне. Взгляд Нерядова тревожно спрашивал: что я сказал ей? За мной ведь оставались мои официальные права: я имел право говорить вполголоса; я мог бы сказать ей «ты» в его присутствии, поцеловать руку, сказать громко какую-нибудь нежность… Разве не был я жених, которому оставалось ждать всего несколько недель до свадьбы?!

На миг мною овладело безумное желание сделать что-нибудь подобное. Смутить их жестоко, напомнить о том, что до сих пор я помогал им забывать, облегчал это моим молчаливым отречением. Кровь со звоном ударила мне в голову. Я лишь приискивал слова, весь поглощенный ощущением злорадного удовлетворения…

Но вот, взгляд мой упал на Таню, и я все-таки разглядел, как ни застилал его горячий туман — Таня плакала. Опустив низко голову, она глотает слезы. Румянец горел на ее щеках, плечи слабо вздрагивают… Я очнулся и вскочил на ноги.

— Нам давно пора разойтись. Мы едва успеем выспаться, ведь в монастыре и обедня начинается рано.

Таня по голосу угадала мой порыв. Она подняла голову. Не вытирая слез, не пряча их больше, она взглянула мне прямо в лицо сокрушенным, залитым слезами взором.

— Да, я в самом деле устала, — сказала она только.

О, разве ж этого не довольно?! За все время это был первый ее взгляд дружеский, благодарный.

Нерядов молчал и беспокойно теребил свою бородку. Матовая бледность удивительно как шла к нему. Блестящие глаза горели еще эффектнее своим темным огнем, притягивали еще неотразимее магнетическою силой.

«Этого человека нельзя не полюбить», — сказал я себе, когда он порывисто распрощался и первый ушел с дамской половины. Они не сказали друг другу ни слова, только быстрым, горячим взглядом обменялись…

Я помог дамам устроиться на ночь насколько возможно: составил вместе скамейки, завесил окна, распаковал подушки. Таня не обращала внимания на мое присутствие. Она сидела на лавке, где он оставил ее, уронив руки на колени, уставившись взглядом в одну точку. Вера Ивановна шутливо старалась выпроводить меня поскорее. К сожалению и делать было больше нечего.

— Спите спокойно, — подошел я к Тане.

Она вздрогнула, точно я испугал ее.

— Вы не простудились? Было сыро там, на лугу, у цыган…

Я робко взял ее руку, и мне казалось, что она горела. Таня осторожно отняла руку.

— Может быть… Пусть бы я заболела… хорошо бы! Заболеть!

Голос срывался на каждом слове. Я опять схватил, насильно взял руку, которую у меня отняли.

— Не падайте духом! Все проходит! — пробормотал я с усилием.

Таня вырвала руку и как ужаленная вскочила с лавки.

— Нет, не все проходит! Нет, не думайте так, не обольщайте себя!

Изба закружилась и поплыла перед моими глазами. Прежде чем я в силах был ответить что-нибудь, Таня отошла на другой конец избы и начала поспешно открывать какой-то саквояж.

— Николай Николаевич, пора и честь знать — вы же видите, мы ложимся! — воскликнула обиженно тетушка.

Таня не обернулась. Я вышел с страшным усилием, точно ноги мои прилипли к полу. На своей половине я нашел Нерядова лежащим с книгой в руках. Очевидно это самый удобный способ избежать разговоров. Он был полураздет, в сапогах.

— Вы не боитесь спать с открытым окном? — спросил он сейчас же, не отрывая глаз от книги.

У меня еще гудело в ушах. В груди зияла раскрытая рана после неожиданного, мгновенного объяснения с Таней. Дрожь пробежала по телу от этого голоса… Спать с ним в этой комнате, дышать одним воздухом!..

— Комната в вашем распоряжении. Я ухожу спать на сеновал.

Я решился мгновенно и вовсе не думал об этом раньше.

Книга выскользнула у него из рук и упала на пол. Он быстро смерил меня изумленным взглядом.

— На сеновал? — повторил он, как бы не доверяя своим ушам.

— Здесь душно!

Я схватил пальто, подушку и почти выбежал из комнаты — сила какая-то выталкивала меня из нее. В сенях я услыхал прыжок и быстрые шаги Нерядова.

«А! Вскочил от радости, что я не буду угнетать тебя моим присутствием!» — подумал я, мне казалось, очень язвительно… Вот как я был слеп! Разумеется Нерядов называл меня в ту минуту ослом, быть может, он повторял свою любимую фразу: «Tu l’as voulu, Georges Dandin»2Ты этого хотел, Жорж Данден! (франц.) .

Я сорвал шляпу, развязал галстук, расстегнул рубашку — и мне все-таки было душно, было тесно под звездным небом, в ласковых объятиях теплой и трепетной июльской ночи. Я обошел кругом избу, прошел на огород и несколько времени машинально блуждал там, мимо трех ракит, раскинувшихся роскошной беседкой над развалившеюся дерновою скамейкой.

Никакой звук не нарушал тишины. Деревня глубоко спала короткую летнюю ночь. Соловьи давно уже отпели свои песни. Ни земные, ни небесные голоса не вмешивались в безумное дело и не предостерегли меня против грозящей беды… Смутное предчувствие не задержало моих шагов перед ракитами, где, быть может, один час спустя они сошлись, чтобы силой отнять у судьбы миг безумного счастья. И за него-то моя Таня заплатила жизнью своей и моей.

 

Было совсем уж светло, когда я, наконец, заснул на сеновале. Разбитый усталостью и волнениями, одурманенный ароматом свежего сена, я смутно слышал густые удары монастырских колоколов, призывавших к утреннему бдению — но не был в силах подняться. Когда я встал утром, оказалось, что остается меньше часа, чтобы одеться, напиться чаю и дойти до монастыря. На мой вопрос старая бабка объявила с очевидным недоумением, что «господа еще спят», хотя она пробовала будить их. Очевидно, ее очень удивляли странные богомольцы, просыпавшие уже вторую службу, ради которой приехали, однако ж, без малого за триста верст.

Я порадовался, что Таня спит. Успокоится, нервы отдохнут, и все примет другие размеры. Ведь каждое увлечение можно довести до экстаза, если играть на нем без отдыха! Так успокаивал я себя, пробираясь к монастырю, довольный, что иду один.

Странно, что именно в то утро я был настроен спокойнее. Мне казалось совершенно невозможным, чтобы Таня отдалась слепо страсти к женатому человеку, чтобы она разбила бесповоротно наше общее будущее, изменила непоправимо прошлому…

«Не обольщайте себя», — прямо сказала вчера Таня. Не безумно ли? — я просто не верил этому! Я помнил ее слезы и их считал за счастливый знак. Сколько понимал я в мои двадцать пять лет в психологии женской страсти?! Ведь я знал одну нежную и целомудренную привязанность Тани, постепенно превращавшейся из товарища в мою невесту… Ей не приходилось плакать от любви ко мне! Плачет — стало быть, жалеет же, ужасается… До сих пор она бывала весела и оживленна — или раздражена, задумчива. Была увлечена, да, но она не плакала же на глазах у всех тяжелыми, бессильными слезами…

«Это спасительный перелом», — думал я, не в силах поверить безвыходному несчастью в это сияющее утро, заливавшее красотой и блеском незнакомую живописную местность.

Я поспел как раз к началу обедни. Служба шла в «большом храме», воздвигнутом значительно позже главной, древней церкви и самого монастыря. Он был просторнее для богомольцев, стекающихся сюда толпами в известные праздники; но чудотворная икона помещалась не здесь, а в особом приделе древнего, «нижнего» храма, где служат зимою. Летом же только в определенные дни, да еще заказные обедни для богомольцев, «которые имеют особое усердие».

Так объяснил мне молодой послушник, к которому я обратился. Он взялся, впрочем, сходить поставить чудотворцу мои свечи, что «не возбраняется». Монахи пели превосходно; многие напевы вовсе не были знакомы. Мирян было немного, больше женщины. Один немолодой уже купец, судя по обличию, с тремя маленькими детьми в трауре молился с необыкновенным усердием. Я никогда не видал, чтобы мужчина так плакал по-женски, как этот человек; он зажимал лицо траурным ситцевым платком и во всю службу не поднимался с колен. Дети стояли необыкновенно смирно долгую монастырскую обедню, но не плакали.

Последние годы я редко бывал в церкви, но было время, когда мы с Таней вместе говели и не пропускали ни одной важной службы в Великий пост. По весенней распутице мы неутомимо путешествовали на Страстной неделе по два раза в день в нашу любимую Троицкую церковь. Припомнилось невольно то далекое, счастливое время…

Затерявшись один среди чинных и мрачных монашеских фигур, измученный, несчастный, полный опасений и тоски, я чувствовал себя таким жалким, таким беспомощным, что только высшая, благая сила могла спасти меня! Могла пронести мимо грозу, сгущавшуюся над нашими головами… И я молился, как умел. Молился, как это доступно только страдающему и сдавшемуся. Готовому отбросить собственную бесполезную премудрость, всю эфемерную стойкость изверившегося ума… Никогда больше я не молился так, как в то утро.

Служба кончилась. Вдовец повел своих ребятишек ко кресту, потом прикладываться к образам. Они гурьбой переходили с места на место, все разом падали на колени, распростирались на земле, вставали и падали опять, по три раза перед каждою иконой. Только стучали колени глухою дробью о каменные плиты, да четыре руки мелькали в воздухе, быстро описывая крестное знамение. На меня эта картина произвела гнетущее впечатление — эта осиротевшая семья, потерянно метавшаяся по всему храму в своем беспомощном отчаянии… Отец, не переставая, шептал что-то, впиваясь в темные лики красными, опухшими глазами, выплакавшими все свои слезы. Теперь и дети тоже плакали; старшая девочка степенно и беззвучно, младшие по-ребячьи, голосом.

Архимандрит, служивший обедню, вышел из алтаря и подошел к ним. Он благословил детей, поговорил с отцом и потом увел их всех за собой.

…Что, если б я подошел к святому отцу и пробовал излить перед ним мои муки? Не нашлось ли бы и для меня слова утешения и надежды в неиссякаемом роднике милосердия?..

Нет! Сюда не достигают мятежные и пылкие, безрассудные голоса человеческих страстей… Сюда не придешь со своими пенями, с тоской и сожалениями о том, что есть лишь суета и греховная прелесть мира, затемняющая радости неувядающие и отвращающая от истинных путей… Один на один, собственными жалкими усилиями, ты обречен бороться с могучей силой, заложенной в твою душу, но осужденной жестоким приговором. Вечная и неизменная для всего живого, одна и та же с тех пор, как мир стал жить и страдать, — эта сила будет для тебя добром или злом, источником счастья и радости или муки и стыда по прихоти слепого случая. Пусть повинуется она лишь своим собственным законам и не знает ничего условного, — ее долг выйти победительницей из тяжкой борьбы именно с этим условным! Она должна восторжествовать над собой одними усилиями подорванной, больной воли, одними доводами отравленного рассудка.

В ту минуту, как я думал с тоской на эту тему, думал о Тане, изнемогающей в такой борьбе — я неожиданно услыхал позади себя ее голос. Я и не заметил, как они вошли в церковь в конце обедни.

Знакомый уже мне послушник взялся провести нас в древний храм, но предварительно отправился к настоятелю за разрешением.

Таня вспыхнула, когда я подошел к ним. Пользуясь тем, что мы в церкви, она не подала мне руки. Я приписал это вчерашнему разговору. Ей неприятно теперь, что она высказала мне слишком много. Но когда, на дворе уже, я спросил, как она провела эту ночь, Таня странно взволновалась от такого естественного вопроса. Вспыхивающий, неровный румянец появлялся на мгновение на ее лице и сменялся нежной бледностью. Мягкие без блеска глаза как будто потемнели. Я не сводил с нее глаз. Мне казалось, что я никогда не видал ее милее, трогательнее!

Ждать пришлось довольно долго, пока шли совещания, мало способные настроить на подобающее благоговение. Желаем ли мы отслужить обедню или только молебен? Желаем ли мы весь хор певчих, или полхора, или четверть хора? Желаем ли мы полное освещение всего храма или одного только придела? Переговоры вела Вера Ивановна.

Мы ждали в старинной дубовой аллее, огибающей прямоугольником монастырский двор. Мы молчали. Нам не о чем говорить. Все вопросы замирали на моих губах, когда я взглядывал в их лица, до такой степени было очевидно, что эти люди глядят — не видя, слушают — не понимая смысла.

Таня ни на что вовсе не смотрела, ни о чем не расспрашивала, ничем не интересовалась, — это после того, как много лет кряду она так стремилась в Спасов монастырь! Нерядов не отходил от нее, но и он был непривычно затихший, рассеянный. Это было похоже на размолвку, но разве они могли говорить в моем присутствии?..

Да! Мысль была верная, хотя и не в том утешительном смысле, какой я малодушно придавал ей: да, то был действительно «перелом». Вместе с нашим путешествием кончилось напряжение, радостное и жуткое… Они больше не рвались навстречу друг другу с самозабвением и восторгом первых сближений. Их поглощало уже другое, кроме наслаждения быть вместе, кроме безотчетных усилий заставить любоваться собой… Последовательные фразы страсти, всесильные над нашей душою, всегда коротки, как мимолетно все лучшее в жизни! Но на этот раз они сократились до своих последних пределов. Несколько недель тому назад Таня любила меня всем сердцем; любовь многих лет медленно и благоговейно близилась к своему венцу… Теперь для нее разом все было кончено: судьба целой жизни решена бесповоротно. Только я еще не понимал этого!..

Спасская церковь возведена двумя ярусами. Древняя, «нижняя» церковь, как называют ее монахи, помещается под большим храмом, переделанным впоследствии из небольшой летней церкви. Она больше чем наполовину ушла в землю; низкая, со сводами, имеющими вид маленьких куполов; с тонкими колонками, разделяющими ее на три придела; с окнами под самым потолком, сверху донизу покрытая старой, грубой живописью. В одном из боковых приделов, во имя великомученицы Варвары, покоится прах строительницы храма, богатой и именитой княгини, пожертвовавшей на монастырь все свое состояние. Придел в честь ее ангела отстроен был еще при ее жизни и, говорят, приготовлен был под ним и склеп, куда каждый день княгиня спускалась для молитвы в собственной могиле.

Этот маленький придел особенно чтим всем женским населением нашей местности. Девушки здесь вымаливают себе заветное счастье; невесты заказывают молебны перед свадьбой; жены и матери выплакивают здесь обиды и тяготы своей доли. Здесь, как и в главном приделе, горят неугасимые лампадки, и часто на мраморной гробнице боярыни красуются живые цветы, принесенные какою-нибудь только что просватанной красавицей. Сюда приезжают издалека, служить обедни бездетные купчихи, вымаливающие себе детей.

Главный придел Чудотворного Спаса буквально сиял от бесчисленного множества горящих свечей и разноцветных лампадок. Это очень торжественно в мрачной церкви, чуть освещенной узкими высокими окнами. Во время службы набралось много посторонних молельщиков; все знают благовест чудотворца, и всякий, кто может, пользуется случаем помолиться ему не в урочный день.

Как бы подчиняясь обычаю, Таня не выходила из бокового придела. Она не собиралась больше служить традиционного молебна невест, о котором заранее так много говорила… но как будто что-то не позволяло ей приблизиться к чудотворцу. Народу было немного, и все сбились кучкой впереди; она одна терялась где-то в полутьме. Нерядов беспокойно переходил с места на место, пока, наконец, не пробрался к ней; но он сейчас же вернулся и до конца простоял задумчиво около одной из колонн.

Никакая мелочь не ускользала от меня. Я не молился. Я не в силах был вернуть благоговейного настроения, принесшего мне столько отрадных минут во время общей обедни… Все мои мучения вернулись! Мне казалось все время, что я слышу глухие рыдания с того места, где стоит Таня… Певчие начинали петь и заглушали их. «Воображение мое или правда?» — спрашивал я себя. Никогда служба мне не казалась такою долгой. Но вот совершенно явственно раздался плач-вопль, вырывающийся с неудержимою силой со дна души.

Нерядов вздрогнул, отделился было от колонны, — однако ж он остался на месте. Вера Ивановна оглянулась; она стояла впереди всех и с необыкновенным усердием клала земные поклоны.

Таня лежала на земле, мне показалось в истерике. Когда я опустился на колени, чтобы приподнять ее, она не отрывала головы от холодных каменных плит. Звук моего голоса заставил ее вскочить на ноги, она отшатнулась от меня, вся дрожа.

— Ради Создателя, оставьте меня… Уйдите! — шептала она с отчаянием.

Я поднялся с земли, но не уходил. Мне было так ясно, что это мой долг и мое право — быть около нее, если она страдает…

Таня не пошла прикладываться к кресту; когда я вернулся, ее уже не было на прежнем месте. Церковь опустела. Вера Ивановна беседовала со священнослужащими и с монахами, расспрашивала о чем-то благоговейно; ходила прикладываться к образам, разглядывала старинную живопись. Она же сопровождала все это подобающим количеством презренного металла на «благолепие храма», на «убогих и сирых», на «построение обители», и проч., и проч. Одним словом, она одна из всех держала себя прилично случаю.

Вдруг совершенно неожиданно я увидал себя лицом к лицу с Нерядовым. Он пристально смотрел на меня своими притягивающими глазами. Таким печальным я еще никогда не видал его.

— Николай Николаич. Если б я умел молиться, я бы молился здесь не за себя и даже не за нее — я бы молился о вашем душевном спокойствии.

Я прирос к полу от изумления. Я похолодел от ужаса. Если уж он находил нужным прямо заговорить со мной, то… то что же, наконец, это значило?!.

— Верите вы мне? — спросил Нерядов.

Мы стояли среди пустой церкви, где еще носился запах ладана и сиял ослепительно-благоговейный свет перед древней, совсем черной иконою.

— Я вам верю, — ответил я, сам не знаю как.

В первый раз ясно и бесповоротно я понял, что все навсегда погибло для меня. И мне некого даже проклинать…

Нет, скоро я уже проклинал его! Я хотел убить его. Хотел вызвать его на дуэль. В своем отчаянии я усиливался придумать что-то, что помешало бы человеческому сердцу свободно отдаваться своему избранному! Тому, кто предназначен для него не нашими близорукими расчетами, а загадочными и для нас навсегда непостижимыми влечениями…

Таня ждала нас на паперти, без кровинки в лице, с наплаканными глазами. Она молча взяла Нерядова под руку, и они ушли так на моих глазах, не пытаясь и не желая больше ничего скрывать.

Я не видал их больше в тот день. Уже ночью я пробрался прямо к себе на сеновал. На другое утро Таня опять ушла в монастырь к обедне; на этот раз она потребовала, чтобы мы все остались дома и пустили бы ее совсем одну.

Я решился воспользоваться ее отсутствием, чтобы объясниться с Нерядовым: я рвался узнать, что скажет он мне в оправдание своего преступления?

Мы сошлись в пустой риге, где никто не мог помешать нашему объяснению.

Я с трудом держался на ногах от волнения: Нерядов предупредительно подкатил какой-то деревянный обрубок и предложил мне сесть на него. Сам остался стоять, прислонившись спиною к стене. Он судорожно вертел в руках тоненькую тросточку и бросал на меня беглые взгляды. Он заговорил первый:

— Вы не можете подозревать меня в предательстве — это было бы слишком несправедливо! Вы достаточно разумный человек, чтобы признать… это из тех бед, где нет виноватых! На моем месте и вы, конечно, не стали бы щадить меня. Наконец,

Кто сердцу юной девы скажет:
Люби того — не изменись?!

…Он мог декламировать стихи!..

— Я запрещаю вам говорить обо мне, — не для того я вас призвал сюда!..

Его, видимо, удивил мой тон. Легкая краска вспыхнула у него на лбу, какой-то новый блеск сверкнул в глазах.

— Говорите вы, в таком случае, — ответил он сдержанно.

— Да, мне есть что сказать вам. Я поступил бы точно так же, сказали вы? Вы лжете! Может быть, и я мог бы полюбить чужую невесту — но одно знаю наверное: я не обольстил бы честную девушку, на которой я не могу жениться.

Нерядов поднял голову и прищурился (не для того ли, чтобы спрятать выражение своих глаз?).

— Объяснение по всем правилам и в традиционно-мелодраматических выражениях?.. Странно! Вам столько же лет, сколько мне, — почти столько же, как и Татьяне Васильевне. Вы могли бы понять, что в наш век женщины любят совершенно так же, как и мы мужчины. Их нет надобности «обольщать», потому что они вполне сознательно располагают собой и своим чувством.

Я не мог оторвать от него глаз, пораженный этим апломбом — «бесстыдством», назвал я мысленно.

— Татьяна Васильевна свободна любить кого ей угодно. Вы женаты?

Тросточка хрустнула в его руках.

— Вот ваш козырь! — воскликнул он запальчиво. — Я имел несчастье легкомысленно испортить себе жизнь — но от этого, надеюсь, я еще не лишился способности любить и внушать любовь другим! Само собою разумеется, что я сейчас же начну хлопотать о разводе, я буду счастливейшим человеком, когда назову Таню моей женой. Каждый живет и чувствует по-своему. Я не в силах, я не умею ждать — быть может, ждать целые годы того момента, когда ее любовь мне будет вручена на законном основании!

— Вы предпочли взять ее теперь же, даже не уверившись, будете ли вы когда-нибудь иметь это право! Развод — не шутка. Развод требует, прежде всего, больших денег. Их у вас нет, сколько мне известно?

Нерядов опять покраснел и нагнулся поднять с полу обломок своей тросточки.

— Вы переходите в ту область, которая не может касаться вас, — проговорил он холодно.

Он прав, я не должен вмешиваться в его дела. Мне было все равно. С первых слов нашего объяснения во мне зародилась и все росла уверенность, что даже и чувство его к Тане не было серьезной привязанностью, из-за которой люди бросаются в схватку с судьбой, готовы отстаивать всеми жертвами…

— Вы и раньше имели намерение развестись с вашей супругой? — спросил я, не спуская с него глаз.

— Считаю и этот вопрос совершенно излишним с вашей стороны!

Я встал с своего обрубка. Мне казалось, что в полутемной риге стало еще мрачнее. Свинцовая тяжесть давила мне сердце, мешала дышать свободно…

— Можете думать обо мне что хотите, но я вам не верю! — сказал я. — Это не любовь, когда думают только о себе и начинают с удовлетворения своих желаний. Не любовь это, если вы не задумались рискнуть ее честью, ее спокойствием — всем ее будущим!

Нерядов отделился от стены и сделал ко мне шага два.

— «Ах… это не любовь, когда думают о своих желаниях?» — повторил он с насмешкой мои слова. — О, пастор, как это похоже на вас! Вы не замечаете, что могли бы целый мир насмешить одной этой фразой! Так я же вам говорю, что сами вы никакого представления не имеете об истинной любви!

Мне, мне это сказал он!

— Вы называете любовью свою добродетельную дружбу и думаете, что вы умели желать, когда вы откладывали свое счастье до дня ее совершеннолетия? Ха-ха-ха! Какое в самом деле знаменательное событие!! Если б его пришлось ждать лет пять, вы, вероятно, и тогда согласились бы? И вы же поражены, когда женщине наскучило приближаться к этому блаженству черепашьим шагом! Вы и не замечали, как вы счастье свое истощили этими жалкими крупицами, самих себя обкрадывали! Вы — жили за счет собственного будущего, как легкомысленный наследник, прокучивающий вперед наследство! Вы — благонравный, жалкий скупец! Природа мстит — вы этого не знали? Не я отнял у вас любовь Тани, — любовь ваша давно простыла и выдохлась. Наша встреча только заставила ее понять это вовремя. Ну да! Я показал ей, какая бывает настоящая любовь мужчины! Заставил ее почувствовать, что такое любовь женщины, за которую не жаль заплатить… спокойствием, которое вы превыше всего цените!!

Слова стремительно вырывались с его уст. Язвительные, полные презрения интонации хлестали бичами, красивые жесты пришпиливали беспощадные насмешки. А разве он не был прав?! Разве и в самом деле не прозевал я, не упустил из рук мое счастье, разве не дождался тупо и покорно, пока другой пришел и беззаботно похитил его у меня из-под носа?!. Да, вот как любят, вот как живут другие! Открыто и смело они смеются надо всем, что я считал таким важным, таким святым… И без больших усилий, без борьбы заставят женщину смотреть их глазами, дадут ей заслушаться их дерзких и увлекательных речей!

Эти люди разобьют жизнь — но они дадут испытать то, что зовется блаженством. Они неотразимы и невменяемы, как сама жизнь, бьющая в них ключом… Им все простят. Смертельным отчаянием заплатят за их улыбки, потоками слез смоют их поцелуи. Но их не проклянут! О них будут до конца вспоминать с страстной тоской, как вспоминают о луче золотого солнца в тусклой темнице…

До сих пор я был только безмерно несчастлив; теперь я понял, как должен я быть смешон и ему, и любимой девушке. Показалось, что я больше не молод. Ведь в моей душе звучит только скучный голос благоразумия, лишь мрачное подозрение, безотрадное предчувствие…

Да — таких не любят! Нерядов не сказал этого — я, я сам досказал за него…

В эту минуту какая-то тень промелькнула в полуоткрытой двери.

— Кто-то идет, — сказал Нерядов, не подозревавший, кажется, какое уничтожающее впечатление произвела его речь.

Он толкнул огромную дверь риги. Да, это Таня подошла и остановилась на пороге.

Пытливо и тревожно она смерила взглядом нас обоих, стараясь проникнуть в смысл таинственного свидания… Знакомая мне, негодующая складочка трепетала между ее бровей, но было и что-то новое, жесткое и упорное в сжатых губах, в ее твердой, вызывающей позе.

— Что здесь за совещание, Николай Николаич?

Неужели это она, моя Таня, смотрела таким враждебным взглядом, взглядом говорившим, что она ничего не простит мне?

— Мы обменялись с господином Нерядовым некоторыми взглядами, — ответил я.

Таня сделала несколько шагов быстро и неровно. Остановилась, оглянулась вопросительно на Нерядова… Он молчал.

— Я знаю… понимаю! Вы вызвали его на дуэль? — проговорила она, бледнея.

По лицу Нерядова, как молния, мелькнула усмешка. А! Так вот чего они боялись — ждали!

— Вы молчите?!

— Успокойтесь, — заговорил опять я. — Алексею Иванычу не угрожает никакая опасность. Я останусь верен себе, как ни смешно это… Я думаю не об удовлетворении моих чувств, а только о вашем будущем. Я пропустил уже время, когда, быть может, мне следовало убить этого человека, чтобы не допустить вас погубить себя!

— Убить!! — повторила Таня вне себя. — Убить — но за что же?!. За то, что я люблю его… я изменила вам?.. Так убейте меня! Ведь только на меня у вас есть право, меня вам отдало в собственность мое слово — слово! Ему меня отдала любовь сильнее слов… все равно, ну, да! — пусть это страсть, о которой вы не имеете понятия!..

Она запнулась, провела рукой по лбу и договорила тихо:

— Оставьте нас — видно, это судьба моя. Простить меня вы не можете… Но, во имя нашего детства, Николай, я молю вас: не мешайте мне идти моею дорогой!

Мне вспомнились мучительные рыдания Тани в церкви. Так не оплакивают чужого разбитого сердца… Должно быть, и ей плохо верилось в этот развод, когда Нерядов говорил о нем своим беспечным тоном, каким не говорят о трудной цели, когда твердо решились ее достигнуть. Во всем пылу увлечения первых восторгов любви, видно, она уже сознавала смутно ее непрочность! Видно, чувствовала помимо воли, в какие ненадежные руки она вручила свою судьбу. Что мудреного? Ведь моя Таня хорошо знала, какая бывает истинная, бескорыстная любовь! Она давно привыкла к нежной заботе, к уважению и преданности.

Что пользы? Жребий был брошен, и в ту решительную минуту она говорила мне не о своем счастье, а о «судьбе»…

Я слишком любил ее, чтобы хотя на миг почувствовать ревнивое злорадство. Прошла долгая, тягостная пауза. Конечно, мне оставалось только уйти. Я медлил… Ведь я уходил не из риги, где мне нечего было делать — я навсегда отстранялся с их дороги. Я как будто уступал, передавал Нерядову мою невесту! Я признавал эту безумную страсть и обязывался не мешать ей… Да, мой уход означал все это.

Таня не спускала с меня испытующих глаз. Нерядов стоял бесстрастно у стены в неловком положении человека, о котором в его присутствии происходит щекотливое объяснение.

Мог ли я в тот миг поступить как-нибудь иначе? Если б я воспользовался своим правом и потребовал дуэли — на что мог бы я сослаться, кроме своего недоброго предчувствия? Разве мало людей разводятся и живут счастливо всю жизнь? Я одинаково не хотел сделаться убийцей и обрушить на свою голову проклятия Тани — или умереть и не узнать ее дальнейшей судьбы… Слезы, тяжелые и жгучие, как растопленный свинец, выкатились из моих глаз, и тогда только ко мне вернулась способность произнести мои прощальные слова:

— Будьте счастливы! Никто не может желать вам счастья пламеннее меня. Отдайте ему ваше кольцо, Татьяна Васильевна. Скажите ему, — вы сами скажите, — чтоб он не забывал ни во сне, ни наяву, в чем отныне заключается его единственная забота и долг честного человека.

Таня молча взяла кольцо из моих рук. Слезы градом струились по ее лицу. Она не поднимала глаз.

Нерядов порывисто отделился от стены.

— Потребуйте уж лучше от меня какую-нибудь страшную клятву, — вы такой охотник до раздирательных сцен и до страшных слов!

Таня отвернулась в глубину темной риги.

Я понимал ее каждое движение — не такой ответ ждала она услышать в ту минуту от любимого человека! Мне эта фраза перевернула всю душу.

— И у вас нет других слов, чтобы рассеять мой страх за судьбу девушки, которую я любил всю мою жизнь?! — воскликнул я.

У Нерядова вырвался нетерпеливый жест:

— Я не знаю что вам сказать! Было бы дико и жестоко изливать перед вами мои чувства к женщине, когда я хоть невольно, но все же отнял ее у вас. Сумею ли я сделать ее счастливой? Как могу я знать это?! И скажите же, наконец, кто поручился вам, что вы дадите ей какое-то несравненное счастье?! Почему, почему вы так твердо уверены, что ей не пришлось бы никогда пожалеть о своем выборе? Я не умею, не привык пытать будущее. Что я люблю ее не меньше, чем вы, это Таня сама знает.

Он упорно говорил о любви на мой вопрос, касавшийся развода.

— Вашей любви я не судья, — начал было я, но меня перебил умоляющий голос Тани:

— Бога ради, кончим этот разговор, Николай!

— Да, кончим. У меня нет средств оградить вас от опасности. Но помните, Нерядов! Если вы будете медлить, если не приложите всех стараний, чтобы со всевозможною скоростью…

— Ну, и что же тогда? — перебил Нерядов вызывающе. — Вы убьете меня, не правда ли?

— Убью… может быть! Помните, что есть человек, который будет отныне следить за каждым вашим шагом.

С этою угрозой я бросился вон из риги…

Пустая угроза! Не велик был труд следить за человеком, который никогда и не думал скрывать своих поступков, никогда не маскировал своих чувств. Был одинаково простодушно-чистосердечен в дурном, как и в хорошем.

Они прожили в Спасском на несколько дней дольше, чем было предположено сначала. Чтоб оформить это как-нибудь, предпринимались поездки на соседние фабрики, на археологические раскопки в имении какого-то графа и в «Чертов Овраг». Там, гласила легенда, стоял некогда дом, в котором все его владельцы неизбежно погибали насильственной смертью, зарезанные или задушенные неведомо кем; наконец, дом был торжественно сожжен и пепел рассеян по ветру. В Спасском по-прежнему была главная квартира, куда они возвращались после каждой экскурсии. Говорю «они» потому, что я не участвовал ни в чем этом. Но и я продолжал жить в Спасском, — вернуться в город мне одному значило ведь поднять на ноги всех наших сплетниц.

Могло ли случиться в прежнее время, чтобы Таня была так неисправна, — чтобы она беззаботно веселилась, бросив на чужие руки дом и слепого отца! Никогда раньше она не расставалась с ним. Я мельком видел ее, счастливую, страстно влюбленную… Моя сумрачная фигура больше не колола ей глаз, не призывала к сознанию. Нерядов не давал задумываться, страстными поцелуями заглушал благоразумные речи, к которым питал органическую ненависть…

Наконец, я вынужден был напомнить им, что нас ждут дома. И мои личные дела тоже не позволяли мне дольше жить в Спасском. Мы выехали на другой день. Я взял отдельный тарантас, в котором и доехал до последней станции перед городом. Тут только я пересел в общий экипаж.

Начался мой тяжкий искус… Мало быть свидетелем их восторженного счастья — приходилось еще разыгрывать старую роль жениха перед отцом, перед слепцом, кого обмануть легко… и так тяжко! Но сам я настоял на этом.

— Вы объявите отцу, когда хлопоты о разводе сколько-нибудь подвинутся вперед, — сказал я Тане в присутствии Нерядова.

Странно! Нерядов охотно подчинялся всем моим решениям. Его не оскорбляла, не задевала моя роль заботливого опекуна, думавшего обо всех случайностях, стоявшего на страже. Он беззаботно наслаждался своим счастьем и ограничивали письмами, которые писал за границу и в Москву. Меня он в глаза и за глаза величал «удивительным человеком». В его обращении была самая неподдельная симпатия.

— Знаете ли вы, какое мое самое горячее желание? — спросил он однажды, когда мы остались вдвоем в комнате.

— Полагаю, что знаю.

— Нет… Чтобы вы когда-нибудь перестали ненавидеть меня!

В прекрасных глазах блеснули слезы. Он быстро вышел из комнаты.

Между тем, совершеннолетие Тани приближалось. Я сочинил целую сложную историю, будто бы вызывавшую новую отсрочку свадьбы, и для большей правдоподобности уехал на некоторое время из города. Да оно и необходимо было мне, как отдых от ежеминутной, непосильной пытки. Я уехал в Москву.

О! Много, много раз я упрекал себя потом за это! Нет, я должен был неуклонно оставаться на своем посту, чего бы это ни стоило… Мне следовало тогда же настоять на поездке Нерядова за границу, вместо писем, при помощи которых он повел дело. Он не хотел стерпеть даже и короткой разлуки, да, вероятно, и Таня сама не отпускала его…

Мне пришлось в Москве полечиться, и это задержало меня дольше, чем я хотел. От времени до времени приходилось писать в О***. Слепой постоянно спрашивал: «Что пишет Коля?» — и заставлял читать себе мои письма.

Вернувшись, я нашел все по-старому. Таня была весела и счастлива. Она расцвела еще краше, отдохнув от прежних волнений. Нерядов?.. Мне показалось сразу, что он менее оживлен, чем прежде. Случалось видеть его задумчивым, озабоченным… Но разве же не было это вполне естественно?

О ходе дела я узнавал по временам от Тани, спешившей поделиться со мной каждым хорошим известием. Адвокат запросил сначала несообразную сумму, но после долгой переписки удалось заключить с ним более легкое условие. У Нерядова не было этих денег; у него не было никакого состояния, и он только еще собирался поступить на службу. Он надеялся, что деньги на развод даст его жена… Вот то шаткое основание, на каком без колебаний построил он всю будущность девушки, зная что она была бы мирно счастлива без него! Но он никого не обманывал — нет, он сам искренно верил в свою фантазию, пока она была необходима ему…

Но вот заграничная переписка необыкновенно вдруг оживилась (горничная тетки приносила ему письма к Поляновым). Нерядов ходил рассеянный… Случалось, он пропускал целый день и не показывался к ним. Сначала я не обращал внимания на это, но любящее сердце более чутко, чем вражда, чем ревность… Тревогу Тани я заметил сейчас же. Так продолжалось день, другой, неделю.

— Вы чем-то встревожены? — спросил я. — Алексей Иваныч не был и сегодня?

— Что ж из этого? Он занят! — ответила Таня быстро.

Она покраснела, и мое сердце забило тревогу.

И еще раз я повторил старую ошибку — я бездействовал! Я не исполнил собственной угрозы, не вмешался в дело, как человек, власть имеющий. Я не призвал его к ответу, я не потребовал писем, расчетов, готового плана действий, в котором был бы отмечен тот последний день, где кончались бесповоротно мои старые права… Я опять-таки не допускал возможности всего того, что случилось!

Наш опыт всегда приходит чересчур поздно, когда уже нечего спасать. Когда не для чего быть и умным, и дальновидным. Мы — как дети, которые по сломанной игрушке узнают, как она была сделана…

Немного остается досказать. В настроении Нерядова происходили беспрестанные перемены; он стал очень неровен и как-то непонятно тревожен. Он приходил и уходил по нескольку раз в день. То шумно возился с Костей, декламировал с прекрасным пафосом стихи, острил и смешил, — то придирался и раздражался из-за каждого пустяка и, видимо, избегал оставаться наедине с Таней. Все чаще и чаще он пропадал целыми днями.

Таня похудела. Несколько раз я замечал у нее заплаканные глаза. Потом она начала прихварывать, но упорно отказывалась пригласить доктора. В доме Поляновых стало скучно и уныло.

— Вы поссорились? — спросил я, наконец, настойчиво.

— Нет… Николай, Бога ради, не мучьте меня расспросами!..

Она старалась улыбнуться и прятала от меня свои глаза.

Неужели он уже разлюбил?! Еще снег не успел покрыть полей… Еще слепой ждал терпеливо конца басни, придуманной для его обмана. Еще полгода не минуло с того дня, когда Нерядов в первый раз появился на нашем балконе и приветствовал «идеальную семью»… Полгода! Что сталось за это время с счастливою семьей!

Нерядов заговорил об отъезде.

— Никакого толку не добьешься иначе, — пояснил он сквозь зубы.

— Вы теперь убедились в этом? — спросил я.

— Убеждаются и всегда потом, Николай Николаич, т. е. после тех фактов, которые приводят к выводу. Многие выводы известны заранее — даже все, если хотите! Из этого еще не следует, однако ж, чтобы кто-нибудь отказался жить, а поверил бы на слово другим!

Тон был груб, чего никогда не бывало раньше.

В тот же вечер я пошел к Нерядову. Я не был у него со дня первого визита, когда мне вдруг показалось, что я обрел в нем друга. Разумеется, Нерядов не ждал меня. Он валялся на диване без верхнего платья; закинув руки за голову, погрузив пальцы в свои длинные волосы, он мрачно смотрел в потолок, когда я внезапно появился на пороге комнаты.

— А-а!.. Мое почтение!.. Извините, жарко здесь, — смутился он и стал для чего-то разыскивать свою визитку, завалившуюся за диван.

— Сделайте одолжение, не хлопочите. Я не разбудил вас?

— О, нет! Я не имею привычки спать днем.

Разговор обрывался. Нерядов хмурился и не выдерживал равнодушного тона. Зачем стал бы я томить напрасно его и себя?

— Когда вы едете?

Он ответил не на этот вопрос, а на то, чего он не мог не понять между слов.

— Интересно знать, как бы я не поехал, если это ставят непременным условием возможного согласия!

Я оторопел.

— Возможного согласия? — повторил я. — Да разве же и согласия этого у вас нет до сих пор?!

— Когда же я говорил вам, что оно есть? — возразил он нетерпеливо.

Я вскочил на ноги.

…Как! Обещать девушке развод, когда не знал даже, будет ли он принят женщиной, на средства которой он только и мог быть достигнут?! Допустим, он лгал тетке, когда вербовал ее себе в пособницы. Он мог лгать мне, — кому хотите — но не ей же лгать! Не Тане!..

Нерядов вспыхнул, потом побледнел от оскорбления. Он никому не лгал. Перед отъездом жены за границу шла речь о разводе. Он не придавал этому важности тогда.

— А теперь? — спросил я, не спуская с него глаз, чтобы ничто в тоне, в игре его лица — никакая мелочь не ускользнула бы от моего внимания.

В лице его промелькнула усмешка, — невольная лукавая усмешка.

— А! Теперь! Теперь случилось нечто неожиданное и курьезное в высшей степени, чего не предсказал бы ни один мудрец и никакая цыганка на свете!

Знакомые игривые искорки зажглись в его глазах, подвижные черты ожили. А я молчал; я старался съежиться на своем стуле, я задерживал дыхание, боясь спугнуть это внезапное одушевление, выдававшее его головой. Я трепетал, чтобы он как-нибудь не догадался о впечатлении, какое производила на меня его болтовня:

…Можно, пожалуй, было бы заподозрить его в фатовстве и назвать хвастуном, если б этот удивительный сюрприз не шел совершенно вразрез всем его планам. Одним словом — его супруга изволила вторично пламенно влюбиться в него за тысячи верст! Так сказать, еще из объятий своего очаровательного моряка!

— Я подозреваю, впрочем, что роман уже кончен, хоть она и не хочет еще сознаться в этом! — подмигнул мне Нерядов в заключение самым дружеским образом.

Мои ощущения?.. Как будто земля начала колебаться под моими ногами… Головокружение мешало ориентироваться и сделать уверенно очередной шаг… Как ни заботила меня судьба Тани, как ни пугал развод, обставленный у нас столькими трудностями, все же я предполагал под этим хоть какое-нибудь твердое основание. Теперь все готово было рухнуть на моих глазах! ..

С одушевленным лицом, с самодовольною усмешкой на губах, Нерядов рылся в ящике письменного стола, собираясь прочитать мне какое-то письмо, как образчик женского вероломства.

— Довольно! — остановил я его за плечо. — Я не стану читать никаких писем. Я видел и слышал достаточно.

Видно, лицо мое испугало его; он захлопнул ящик и скользнул по мне неуверенным взглядом.

— Вы смеетесь! Вас забавляет новое приключение, вы не сознаете… но ведь вы не можете же не сознавать, что это гибель всего?!.

— Гибель!.. Решительно это ваше излюбленное слово! — передернул он плечами.

Что-то сдавило мне горло, голос хрипло и глухо вылетел из груди.

— Скажите — вы шут или подлец, чтобы я знал это, наконец?!

Нерядов схватился за спинку стула, — нагнул его и, перевернув на ножке, с силой отшвырнул на несколько шагов.

— Вы знаете, что вам я все прощу! Но вы слишком злоупотребляете этим…

Мы долго молчали. Я первый заговорил.

— Если жена ваша влюблена в вас, то, очевидно, она не может дать вам развода.

— Ба! Я насильно возьму его!

Я опустился на стул в совершенном изнеможении. Если б мне предстояло образумить галлюцинирующего, вероятно, я бы испытывал нечто подобное. Ведь я уже давно хорошо изучил Нерядова. По нескольким минам, интонациям я понял больше, чем понял бы в другое время из длинного объяснения. Он летел на зов женщины, которая желала вернуть его себе — (красивая и умная, это я знал давно). Он уходил, пресытившись дешево доставшейся любовью Тани, утомившись нашими серьезными воззрениями и требованиями, тяготясь заботами и трудностями своего положения…

— Вы не поедете за границу, Нерядов! — объявил я ему, стискивая зубы сколько было силы, для того чтобы воздержаться от новой вспышки.

Нерядов покраснел, закусил губу и ответил не сразу. Он прошелся по комнате, привычным жестом теребя себе волосы; потом остановился передо мной и проговорил неожиданно спокойным и добродушным тоном:

— Вы не можете требовать, однако же, чтобы я и на зиму остался в О*** проживать у тетушки Веры Ивановны?

— Почему вы не поехали за границу раньше?

— Потому что я надеялся обойтись без этого.

— Что изменилось с тех пор?

— Странный человек! Вам угодно начать сначала? Я вам еще раз предлагаю прочесть письма.

Я понимаю, что должен испытывать следователь, усиливающийся сбить, поймать на чем-нибудь заподозренного человека. У него нет еще ни одного факта — но у него уже есть внутреннее убеждение.

Нерядов уехал через несколько дней после этого разговора. Он собирался спешно, суетливо; для чего-то все разъезжал по городу на извозчиках, ходил прощаться с какими-то мимолетными знакомыми и никому неизвестными приятелями, опять занимал у кого-то деньги. Когда Таня плакала, он целовал ее руки и шутил: он считал ее до сих пор женщиной с характером, которая неизбежно приберет его к рукам… но, ввиду подобного малодушия, он совершенно перестает ее бояться!

Я был свидетелем одной подобной сцены.

— Стало быть это по-вашему малодушие, Алексей Иванович? — не выдержал я.

— Думаю, что да. Я ведь во всяком случае должен же буду уехать на службу?

— Один?

— Но… но разве Татьяна Васильевна согласна ехать со мною? Это для меня новость!

Мне казалось, что тень прошла по его лицу. Таня выпрямилась на своем стуле и смотрела загоревшимися глазами. Нерядов быстро подошел к ней.

— Таня?!

Она откинулась на спинку стула и закрыла лицо руками.

— Молчите, молчите… вы знаете, что мне нельзя!

Мысли вихрем закружились в моей голове. Быть может, следует настоять на этом? Пусть уедут вместе в Москву. Слепой… его можно обмануть еще раз, можно уверить, что развод уже получен… Разве стоит задумываться перед чем-нибудь, когда решается вопрос целой жизни? Нерядов будет лишен возможности сойтись снова с женой. Таня сохранит его, если и не на всю жизнь, то, хоть настолько, чтобы добиться развода и получить его имя — в расплату за свое разбитое сердце!

Или пусть уезжает один… Никакое горе не вечно!

Изо всех сил я напрягал ум. Сердце не билось, а мучительно вздрагивало в моей груди. Опять мне казалось, как тогда в комнате Нерядова, что колеблется пол, а стены медленно плывут мимо меня.

Я один решал вопрос. Только я мог устроить отъезд Тани и, конечно, я без труда уговорил бы ее. Нерядов не мог же прямо, откровенно отказываться, если даже ему и не нравилась такая развязка. И они не подозревали, что их судьба решалась в эти несколько минут, пока я молчал, а они о чем-то тихо разговаривали!..

 

Много раз я пытал себя: что же руководило моим решением? Где-нибудь в сокровенных тайниках души, — там, куда не достигает даже собственная мысль — не притаилась ли надежда восстановить собственное счастье на развалинах этой гибнущей любви?! Нужды нет, что я честный человек — но ведь только человек! Ведь пока дышишь, нельзя не желать, не надеяться… Это я говорю «нельзя» — после половины жизни, прожитой без желаний и без надежд…

 

Нерядов должен был выехать рано утром. Поздно вечером мы вместе с ним вышли от Поляновых. Таким я еще никогда не видал его: он был разбит мучительным днем. Он выбился из сил, повторяя все одни и те же просьбы, обещания и доводы.

Заложив руки в карманы, понуря голову, он ожесточенно шагал по скверным тротуарам, залитым снежной слякотью. Я с трудом поспевал за ним, то и дело скользил и спотыкался.

— Погодите, ради Христа! — взмолился я, наконец. — Тут мы непременно себе шею сломим! Вы летите, как будто с радости, что вырвались на свободу.

Нерядов приостановился на минуту.

— Да, именно — вырвался! Хороша любовь, но тирания любви самая тяжкая из всех!

Он пошел тише и поднял, наконец, свою понурую голову:

— Знаете что? Сильные чувства ни к черту не годятся! Они портят жизнь решительно всем!

В эту минуту побуждение более сильное, чем всегдашнее чистосердечие, заставило его заговорить, излить все, что ему пришлось таить в себе эти последние перед разлукой дни.

Странно!.. Я слушал его уже почти спокойно. Снявши голову, по волосам не плачут. С полным убеждением я провожал его навсегда и готовился поддержать Таню в ее отчаянии. О, как был я самонадеян! Как я заблуждался в оценке сердца, которое, казалось мне, знаю в совершенстве!

Нерядов упросил меня зайти к нему. Он вовсе не собирался ложиться эту ночь; без сюртука он все ходил взад и вперед по комнате и пил пиво одну бутылку за другой.

— Авось после этого засну хоть в тарантасе, — пояснял он с кривой усмешкой.

В подобные минуты кто не оглядывается назад? Я давно бы уже был счастливым мужем Тани, если бы злая судьба не занесла в О*** этого человека, кому было в такой мере безразлично, где именно взять свои недолговечные радости… Должно быть Нерядов угадывал мои мысли. Он останавливался, смотрел на меня, вздыхал — и опять принимался за свою прогулку.

— Как часто кажется, — говорил он, задумчиво роняя слова, — с какою легкостью мы убеждаем себя, что благоразумие — старое пугало, отжившее свой век, годное для трусов да для апатичных натур. Как вообще просто отрицать то, что не нравится, что стоит на пути наших желаний! (Он налил себе новый стакан пива и поднял ко мне отуманенный взгляд.) Я думаю — я даже совершенно убежден, что люди крайне редко делают зло сознательно!

— Но уклоняться от сознания разве не зло, когда от этого зависит чужая жизнь??

— «Чужая жизнь»! — повторил он с горечью. — Знаете, я нахожу, что она не должна бы таким грузом ложиться на наши плечи! Люди не понимают и не любят свободы!

— Свобода не есть уклонение от обязанностей.

— Но не должны же обязанности стоять в противоречии с нашей натурой, иначе мы физически лишены возможности их выполнить!

Я не в силах был слушать его хладнокровно:

— Да что же такое натура по-вашему?! Вероломство, эгоизм — это все натура, и с человека снимается нравственная ответственность?!

— Как вам сказать?.. А ведь пожалуй, что и так! — ответил Нерядов, как ни в чем не бывало. — Один горючий материал горит слабо, но длительно, другой — вспыхивает ярко, но мгновенно. Сумма тепла может быть совершенно равна.

— В таком случае, — будем уж лучше говорить совершенно прямо! — в таком случае, вы обязаны предупреждать другого.

— Предупреждать? — переспросил Нерядов с сожалением. — И вы воображаете, что это к чему-нибудь поведет?! Если сказать женщине: «Я люблю тебя безумно, безмерно, но боюсь, что я не постоянный человек», — что она ответит, как вы думаете?

Я молчал.

— Она скажет: «Мой милый! Другие не умели удержать твоей любви. Они сами виноваты — они не любили тебя так, как люблю я».

Нерядов махнул рукой и принялся откупоривать новую бутылку пива. Мне сдавило горло тем приступом гнева, который этот человек вызывал так легко.

— Казуистика — презренная вещь, Нерядов! Это извращение ума, который боится правды!

Его глаза загорелись своим красивым блеском.

— Вы ошибаетесь. Правды я не боюсь. Я испортил две жизни — самых лучших людей, каких я встречал когда-либо. Мыслимо ли существо на свете, которому бы это было безразлично! Ведь если б я был таким нравственным чудовищем, я бы, наверное, лишен был самой способности любить! Но если я кляну себя, что пользы говорить об этом?! Никому от того не станет легче.

— Забудьте о двух жизнях, Нерядов! — выговорил я с усилием. — Вы обязаны думать об одной, если вы не хотите быть преступником.

— Какая простая мысль — и сколько времени вы усиливаетесь внушить ее мне! Неужели же я не сделал бы этого, если б мог?! Из порядочности, из чести, из самолюбия… ради собственного спокойствия, наконец, коли уж не из любви!

— Если б могли?..

— Как мне вырвать развод, если эта женщина не согласится?! Если она не даст денег и не возьмет на себя вину — для того чтобы предоставить мне возможность жениться на другой!

— Но прежде? Прежде? — твердил я только вне себя.

— Прежде? Ведь я говорил вам: жена предлагала развод, когда ей нужно было получить от меня вид, чтобы уехать за границу со своим моряком.

— И вы сочли достаточным…

— Да!! — перебил меня резко Нерядов. — Да, этого было достаточно, чтобы я поверил в возможность получить этот развод во всякое время. Я не берусь объяснять вам того процесса, какой совершается при этом в человеческом уме! Могу только сказать по чести: да, я в это действительно верил, я никого сознательно не обманывал!

В этом напрасно было бы сомневаться, потому что с таким же точно спокойствием, даже с достоинством, этот человек сказал бы: «Но я не в силах был отказаться от Тани и потому обманул ее».

— Если б мог искупить это — я бы принял какие хотите условия, — продолжал Нерядов серьезно, но не глядя на меня. — Вы вчера намекнули, что Таня могла бы ехать со мною?.. Я не отказываюсь. Если она решится оставить отца, если отважится, стать в положение гражданской жены…

— И вы ее бросите через сколько времени?..

Это был какой-то безумный вечер! Я умру и не буду знать, в чем же заключалось обаяние, смягчавшее смысл самых возмутительных вещей, когда этот человек их произносил с наивной простотою? Чем мы больше говорили, чем больше пива выпивал Нерядов, тем он становился возбужденнее и чувствительнее. От сострадания к Тане он переходил к своей горячей симпатии ко мне, или принимался рисовать полугрустно, полушутливо картины нашего погибшего счастья… Он был растроган. Минутами он плакал, проклиная свое легкомыслие.

И наряду с этим пробивался, помимо воли, его всегдашний, беспечный юмор. Он нежно подтрунивал над рутинным, буржуазным благополучием: над Татьяной Васильевной, расплывшейся и слегка сварливой дамой, которая усердно хозяйничает, сплетничает и мечтает о женихах и невестах для своей многочисленной семьи. Я богатею и превращаюсь в несноснейшего моралиста, беспощадного, безжалостного к чужим ошибкам во всю жизнь не простившего ни одной вины… Да разве мы не мечтали именно о таком благополучии?! Его-то он разрушил так безумно. Без сомнения, благодаря его вине, я сделался некоторым образом маленьким совершенством. Положим, Таня еще сегодня только сказала ему, что за долгую жизнь безмятежного спокойствия она не отдала бы этих нескольких месяцев… Она это сказала, но как знать, что будет Таня говорить потом?!

Его лицо отуманивалось.

— Вы знаете, — говорил он через минуту, прищуривая свои удивительные глаза, — ведь, при всем том, я не прочь бы был уподобиться вам, хотя я счастливчик, как вы меня величаете, а вы несомненно несчастнейший человек! Но ведь это наконец, завидно, черт возьми, такая безупречность!

Он говорил обо мне больше, чем о Тане. Да, только в тот вечер я убедился, до какой степени страсть погасла и уступила место полному равнодушию, даже не сколько-нибудь глубокой привязанности к погубленной женщине!

Тусклые лучи позднего осеннего рассвета забелили окна, когда я уходил от Нерядова. Он повторил еще раз, что употребит все старания, чтобы осуществить развод; и он готов теперь же поселиться с Таней в Москве, если она этого пожелает.

Кажется, ему очень хотелось обняться со мной на прощанье. Мы пожали друг другу руки и расстались не врагами, вопреки всему…

 

Нет несчастья на свете, которое бы не было раньше пережито сотни, тысячи раз, но в каждом есть хотя капля своей особенной горечи. Полянова я любил как собственного отца, который когда-то был его лучшим другом. Теперь я повторял мысленно каждый день: «Лучше бы ты не дожил до этого, старик!»

Еще до отъезда Нерядова слепой узнал, что нашей свадьбе не бывать.

— Видно, тот… другой молодец полюбился? — спросил он сейчас же, проводя по лицу дочери своими нежными, чуткими пальцами. — Вы не дети. Сердце человеческое в руках Всевышнего…

Он не прибавил к этому никакой жалобы, ни одного упрека. Но все знали, каким ударом это было для него.

— Не весела стала моя хата, Коля! — говорил он мне с унылым вздохом.

Он по-прежнему обращался со мной как с сыном, и иногда невольно проговаривался… Бедняк до конца надеялся, что туча рассеется, что Таня забудет заезжего чародея и вернется к своей первой, чистой любви…

Ведь он был слеп! Он знал только, что свежий и звонкий голосок Тани замолк… что он звучит тихо и глухо, отвечая на вопрос или читая ему, по обыкновению, вслух, газеты. Знал он новую, мерную и плавную походку, так не походившую на прежние живые и легкие движения его девочки… Он слышал, как Костя жалуется, что теперь «все стали какие-то сердитые», что Таня «похожа на старую старуху», а не на молодую девушку. Он знал, наконец, что мое верное сердце полно отчаяния. Все это старик знал, но ведь он не мог видеть дочери! Он не встречал мрачного и сурового взгляда синих глаз, когда-то ясных, как небо. Этого взгляда, вливавшего каждый раз мертвящий холод в мою душу…

Таня долго совсем не заговаривала о себе; но она не тяготилась моим присутствием, — для меня и это уж было счастьем.

Однажды… это было в печальные ноябрьские сумерки. Мы были вдвоем в маленьком, стемневшем зальце. Таня сидела у окна, закутанная в большой темный платок, скрывавший всю ее фигуру под тяжелыми складками. Я медленно прохаживался наискосок по комнате, глядя уныло в землю, выжидая, не заговорит ли она со мной. Вся тайна моего обращения с ней заключалась в этом: я умел молчать.

Она начала говорить, не поворачивая ко мне головы и не отрывая глаз от окна:

— Я бы хотела быть не счастливой, но хоть только правой… Это было возможно. Но я не вольна была не изменить вам.

— Ваша вина только перед самой собой, если даже бояться худшего.

Ее губы дрогнули:

— Что вы называете худшим? Разве не все худшее совершилось?! Ведь вы знаете так же хорошо, как и я, что он разлюбил меня.

У меня не было сил взглянуть на нее.

— Развод! — продолжала Таня еще тише. — Ну, я скажу вам теперь: верила я в него только один миг! Там, в Спасском…

Она не договорила. И долго, долго сидела молча, все так же неподвижно.

— Я могла бы обойтись и без развода, — заговорила она опять, — ведь живут люди и так. Совесть не осудит за честную любовь. А люди? Но ведь и они тоже не безгрешны!..

— Алексей Иванович предлагал вам. Что пишет он теперь? — спросил я.

Таня метнулась в своем кресле. Вдруг встала, но потом сейчас же опять села.

— Вы… вы один не должны бы думать, Николай, что я пала так низко! — заговорила она с невыразимой тоской. — Что б я когда-нибудь согласилась быть постылой обузой для человека, разлюбившего меня! Да, возможно… нет, наверное я все равно не устояла бы, если б даже слово развод никогда и произнесено им не было! Да, никто не устоит, никто, кого Бог покарает такой любовью! Это судьба моя. Это наказание за гордость, за то, что я думала: добродетель легка, а грех всегда отвратителен… что других судила!.. Но одного я все же не испытаю: унижения!..

Сердце как молот силилось разбить мою грудь. Говорить я не мог.

— Запомните это навсегда, Николай, — договорила Таня странным голосом. — Я не поеду в Москву. Скорее умру.

И я выслушал эти слова! С болью в сердце — но все же только как слова, как мерило ее ощущений… Я не понял в них рокового предостережения!

Дни уходили. По теории, по мнению всего света, горе человеческое слабеет с уходящими днями, как бы оно ни было велико. Загадочная мощь жизни залечивает все раны. Я еще верил в это тогда…

 

Что писал Тане Нерядов, я не знаю. Она не показала мне ни одного письма и, вероятно, сожгла их все перед смертью. Таня волновалась и тосковала после каждого из них. Что-то терзало ее с каждым днем сильнее.

— Писем нет? — спрашивала она меня сквозь зубы, едва внятно.

Однажды я отважился спросить у нее:

— Татьяна Васильевна, неужели в Москве нет ничего нового?

— Нет. Впрочем, дело о разводе прекращено, — я не говорила вам?

— Почему?! — воскликнул я в ужасе.

Она думала о другом и смотрела на меня глазами, которые не видят.

— Вы помните… я вам сказала, что я не поеду в Москву.

— Помню.

— Я вам еще раз повторяю! Слышите? Я безрассудно исковеркала свою жизнь. Я сделала несчастным вас, — но это вы уже простили мне! В вашей жизни еще будет счастье. Но коли я не устою теперь… сделаю то, что ведь сама я презираю до глубины души! О! Если еще и этот последний позор я навлеку на седую голову моего слепого отца… нет, нет! Помогите мне! Не дайте мне лишиться последнего: моей женской гордости…

Никогда, ни прежде, ни после, я не был свидетелем подобной тоски. Я бросился к ее ногам, я целовал ее руки, говорил не помню что — все ласки, все нежные имена какие рвались неудержимо из моего растерзанного сердца. Я молил об одном: дозволить мне посвятить ей всю мою жизнь до последнего издыхания.

Таня затихла, как-то странно прислушиваясь к моим речам. Сухие, воспаленные глаза ее блуждали и останавливались на мне, все с тем же выражением человека, который глядит на что-то невидимое…

 

После этой страшной сцены Таня больше не говорила со мной. Да, всего через два дня после этого разговора настала та ночь, когда меня разбудили и потребовали к Поляновым.

— Таня больна, очень больна! — встретил меня слепой на крыльце.

* * *

…Вот я рассказал. Не ждал, что б это вышло так долго! Ведь событий никаких не было, драма была так проста, так обыденна: обманутая девушка не вынесла и отравилась. На свете много обманутых женщин, если и не всегда они умирают, чтобы не унизиться.

Таню знали немногие. Иной бы не поверил, пожалуй, что эта рассудительная «мамаша» оказалась таким полным банкротом в своей собственной судьбе! Сгорела быстро и ярко в губительном огне страсти, через который проходят безвредно пустые и легковесные натуры!

— Судьба! — говорила Таня. — Судьба! — повторяла она в свои последние минуты, когда, среди ужасных мучений брала с меня слово, что я не стану мстить Нерядову и никогда не выдам ее тайны отцу. От слепого нетрудно было скрыть, что она отравилась.

«Забудь!» — было самое последнее слово, которое я слышал от Тани, умиравшей на моих руках. Я ее пережил. Беспомощный слепой старик и маленький Костя оставались на моих руках.

О. А. Шапир
«Русская мысль» № 10-11, 1887 г.

Примечания   [ + ]