Осип Дымов «Мы плывем»

К Евгении Сомовой

Мы плывем, и в общей каюте, мерно позвякивая, вздрагивают стеклышки канделябров. Тихо перестраиваясь текут берега — зеленые леса и красный песок. И неподвижно одно только небо с белыми июльскими облаками, в которых похоронено наше детство.

На пароходе мы еще не все перезнакомились. Вдоль левого борта очень ветрено, но там, как и вчера, стоит женщина, и голова ее окутана черной косынкой. Она ни с кем не разговаривает, смотрит на берег. Мимо окон через правильные промежутки появляется вчерашняя пара: молодой судебный следователь и гимназистка в коротком коричневом платье. Они кружат по пароходу, словно в странном обряде… В столовой пьют чай старик лесничий в синих очках, его жена и еще одна женщина, видимо крестьянка. Лесничий наклоняется и пальцем сбрасывает с подбородка жены приставшие крошки хлеба.

Мерно позвякивают стеклышки канделябров, мягко стучит в раме тяжелое шлифованное стекло, текут, перестраиваясь, ряды деревьев и — вот дохнул вечер.

Его узнать сразу. Вода в реке резко делится на две части как раз здесь, у парохода: впереди, светлая ясная поверхность, ровная, как вечернее поле; поглядеть назад — темная сердитая глубина, вода стучит о пароход… На капитанской вышке появляются два татарина; снимают калоши, аккуратно ставят их, как танцмейстер, в первую позицию, расстилают перед собою белые платки и, подняв лица к небу, неслышно молятся.

Назади все более темнеет, река словно делается глубже, кажется: наше прошлое уплывает. От постоянного движения деревья на берегу устали за день и так как мы далеко — совсем перестают стесняться: они останавливаются и все вместе сливаются в темно-фиолетовую сплошную массу. Чего уж тут — думают деревья, — ну да, так мы спим…

Татаре скрылись, потухло солнце… Весь пароход освещен электричеством и сияющим легким призраком уносится к светлым безмятежным пространствам, где, распластавшись, ждет нового неизжитого неба завтрашний день.


И вот встает завтра под новым, никогда не бывшим небом. Раннее утро. Мы где-то стоим. Стучат, вкатываясь, тяжелые упругие от переполнения бочки. Голоса. В звуке их — лето и солнце и долгий золотой день. Кто-то говорит длинную назойливую фразу о соли и шестистах рублях: видите, деньги чуть не вернули, но был праздник воскресенье и потому… Но уже приходит сон, утренний сон, утренний молодой сон — счастливее и радостнее которого нет в мире. В эти последние полтора часа в нашем организме все достраивается, отделывается, и запас жизненных сил, который будет израсходован за день, приходит в стройное легкое прочное равновесие. Налетает сон и с ним утренние видения сквозь закрытое сознание, образы и ощущения спускающиеся глубоко до самого сердца. Кто знает? Может быть, именно они — забытая причина наших дневных поступков, наших чувств и страстей, тех, что прикрепляются к внешним фактам только как к случайному предлогу…

…Десять часов. Пристань далеко позади — Бог с ней. Словно вчерашний день вернулся, но, где-то побывав ночью, стал еще легче, радостнее. По сияющей золотой лестнице поднялись мы на следующую ступень, где в зеленом дыму росисто и прозрачно и где душа растворяется в золотом озере. Судебный следователь ходит по палубе, заглядывает в оконца кают, думает: где же гимназистка? Старый лесничий с женой и деревенской бабой пьют чай; у жены лесничего умный сердечный взгляд — кажется, вся ее бесхитростная жизнь — на ладони. Сидят два коммивояжера полысевших, потертых; с ними смуглая статная женщина, которой видимо все равно. В утреннем воздухе, без конца ныряя, купается длинный цветной флаг, и кажется, что это странный прибор, который добывает, выманивает из воздуха счастье, притягивает его, как шпиц башни — молнию.

И вот счастье наступило в 12 часов с минутами. Оно прильнуло к самому сердцу, открыло все его входы, вошло и оттуда разнеслось по телу, захватывая мозг, закрывая мокрые от чудесных слез глаза.

Счастье ждет нас в определенном месте — в зимней комнате, в лесу, на суше или на воде. Как это можно знать где? Ждет неподвижно целыми годами, и, носясь в пространстве, мы в известный час, в известную, точно и заранее определенную минуту должны очутиться в этом месте. Как? Длинная цепь причин и следствий, как долгая дорога, приведет нас. Мы бродим в темноте, чья-то рука около нас, сбивает с пути, мнет наши планы и приводит к определенному месту где, давно, притаившись, залегло наше счастье и ждет.

Нельзя предчувствовать этого места даже за минуту — так странно. Кажется: сколько раз проходили и не замечали. Но это не так. Просто: не наступило еще время, т. е. не вся дорога нами пройдена…

…Мы не предчувствовали ничего. Относило назад темные строгие утренние берега, впереди расстилался день, как неисследованная страна, и вдруг снизу через палубу просочились звуки музыки. И в то же мгновение нас, как теплым воздухом, охватило необъяснимое счастье.

В трюме у самой кормы на гармонике играл слепой. Ему двадцать лет, у него длинное лицо, рыжие волосы, без шапки, с ним сестра-девочка. Его обступили крестьяне, татаре и бабы. Слепой сидя раскачивается широким движением вперед и назад, и однообразно стонет гармоника. Зреет мотив; в длинном речитативе он спрятан, как зерно в скорлупе, наливается силой в темных басах, пробует излиться в перебое дисканта.

Слепой раскачивается, светит солнце, обливает нас, край длинного свисшего флага в воде, и так мы плавно движемся мимо темных летних берегов.

Он все раскачивается, вызывая песню, и она рождается. Колдовство! Она прорвала одежду аккомпанемента и выглянула, высунув голову.

A-а — и расскажу вам про удалого…

…увидела солнце и воду и берега и нас всех — наши лица…

Про путеводителя Макарова…

…Песня поднялась выше, перекинулась через борт, и ее отнесло назад вместе с дымом.

Но тут настигает ее аккомпанемент упорный, темный, закрывает ее, как плащом, гасит, убивает оттенки, дробит крик и тихим стоном плывет вместе с нами.

Плывет и вот оно — счастье. Въехали в него. Здесь, здесь! Легкий счастливый ветер, тихое движение, кончик флага в воде, мерное раскачивание слепца и строгие простые лица вокруг. Весь пароход с буфетом, судебным следователем, пианино и стеклышками канделябров вошел в полосу голубого счастья, как в мирный туман… Ах, неужели скоро проедем?

Слепой начал следующий куплет.


Нет, еще не проехали. Что за удивительные минуты! Обедали и потом спали — в счастье стояли у пристани, выгружали утром соль в голубом счастье; низкое крыло вечера уже овеяло наши лица, а оно все тянется… часы проходят, мы не проезжаем. Где же кончается?.. Хорошо стоять и смотреть, как на далеких барках зажигаются высоко на мачтах огоньки. Еще светло, и потому кажется, что эти бледные кроткие огоньки висят в воздухе. И далее впереди все тот же зачарованный ритм жизни, который влечет нас и весь пароход.

Снова молятся татаре, делится река на две части, и тихо в счастливом ритме выплывает над рекой медленная луна — «вот я»!

— Вот я, — говорит луна и останавливается посереди всей ночи и ждет: что-то теперь будет.

И начинается… Гимназистка с бледным измученным лицом поднимается на палубу, подходит к каюте; странно, но ведь здесь спит судебный следователь. Вдруг рядом появляется капитан; он говорит ей что-то сурово, она смущенно отступает, уходит. Капитан дотрагивается до ее плеча, гимназистка усмехается, и капитан, наклонив голову, идет за ней. Исчезают.

Прислонившись к железному пруту, стоит женщина; лицо ее окутано. Поэт подходит к ней. Она говорит:

— Я подняла в коридоре листок бумаги. Я сразу догадалась, что это вы писали. Вы поэт?

У нее все лицо в мелких ямках от оспы. Но теперь при луне не видно. Каждый год она из Нижнего едет в Пермь и обратно тем же пароходом в той же каюте. Все время у нее закрыто лицо, она открывает его только ночью при луне, если к ней подойдет поэт свечеру.


Проехали ночью, во сне, и никто не заметил как. Полоса счастья шириной почти в два летних дня окончилась, осталась позади. Мы спали, не знали этого, не догадывались. В темноте в общей каюте так же тихо звенели стеклышки канделябров, и через окна глядел поблескивая белый глаз предрассветной воды. Мы спали. Как колдовство свершались наши жизни, кто-то вел строгий счет нашему существованию, срывались и падали в бездну минуты, как мерные капли — мы плыли — нас уносило куда-то.


И вот проснулись. Тихо вздрагивая, несется пароход, деревья на берегу поредели, и сами берега раздвинулись. Исчез слепой певец. Гимназистка странно усмехается, совсем не по-детски — положительно, она чахоточная. Все это было когда-то… вот-вот вспомнишь. Было под этим небом, сплошь затянутым облаками, как глаз бельмом… Как странно. Старый лесничий глядит на жену — ну да, она сумасшедшая, за ней присматривает баба… Два коммивояжера сидят в пальто, щурят глаза, думают о товарах; это они наняли вдвоем высокую смуглую женщину, которой все равно. А женщина из Нижнего с рябым лицом не показывается, заперлась в каюте.

В воздухе чувствуется что-то строгое, враждебное, злое. Нет, мы не одни — вокруг нас всюду, всюду, не занимая места — вопреки всем законам физики дрожит, напрягается, роится странная жизнь будущего. Чувствуете? Она торопит нас. Мы мешаем, мы не освободили атомов материи, мы гости, мы занимаем чужое место — мешаем — нас торопят, торопят, и в строгом злом воздухе, срываясь, как зрелые капли, упадают в бездну минуты, и мы плывем…

…Строгие ровные голые берега — как широко разлилась вода. Солнце не показывается и в этот день. Чахоточная гимназистка гуляет с наглой улыбкой на устах. Нет, это вовсе не гимназистка; капитан не ошибся, — она раскрылась вся, как болотный цветок на мохнатом стебле. Судебный следователь ходит за ней, говорит о чем-то, оба громко смеются, близко глядят друг другу в глаза. А глаза у всех нас изменились. Должно быть, что-то видно сквозь них, как в окна, потому что на пароходе становится жутко, молчаливо, задушен смех, закрыто пианино. Люди бродят, как загадки, оторванные друг от друга, — и в заколдованных разрозненных кругах свершаются их жизни.

Сумерки сгущаются. В ушах ревет ветер, замирает сердце; такое впечатление, что где-то совершено страшное преступление. Мы одиноки, одиноки под небом. Сзади на корме извивается в судорогах флаг — теперь черный. Он хлопает, словно выбрасывает из своих складок куски ветра, комья ветра, который кричит в уши о кровавых где-то совершенных преступлениях. Мы одиноки. Наверху стоят татаре, ветер развевает их платья… Молятся они или проклинают?

Внизу в трюме жмутся к теплой машине темные голодные люди. Мы несемся, несемся чему-то навстречу, и это неотвратимо. И у нас лесничий с сумасшедшей женой, чахоточная проститутка в платье гимназистки, поэт, два коммивояжера, нанявшие общую женщину. Как нас встретят? Что мы скажем?

Ночь. Ревет вода, грохочет, ударяя по сердцу, кровавый ветер…

Мы несемся. Навстречу холод, как жестокая старость. Исчезла земля, растения и птицы, грохочет вода, ветер дурманит мозг… вот раздается страшный безумный крик.

Кажется, что прошли тысячелетия и легли на глаза тяжестью времен. Веки полуопущены, их невозможно поднять. Словно долгий сон спустился, и в цепенеющем сознании вся жизнь кажется черным кошмаром, и в ней по замкнутым кругам в молчании свершаются погасая чьи-то существования…

Мы плывем…

«Русская мысль» № 4, 1907 г.