Осип Дымов «Ненависть»

Позвонили, и через некоторое время в гостиную вошел, обтирая маленьким дамским цветным платочком бритое лицо, скрипач Гурвич. Он был во фраке, видно приехал с благотворительного концерта. Кок черных, слегка вьющихся пахучих волос поднимался, изгибаясь над лбом, и делал его похожим на петуха. Гурвич улыбался широким ртом и показывал крепкие белые, густо насаженные зубы.

— Полон рот зубов, — говорили про него.

Он подходил к каждому, здороваясь так, что, протягивая руку одному, улыбался и кивал следующему. Женщинам он без исключения беззвучно целовал руку, причем не нагибался, а поднимал ее к своим ярко красным губам. Он не замечал нашего подавленного настроения и говорил:

— Я привез жену. Пусть полежит в передней, согреется.

Так он и все мы называли его скрипку.

Странное настроение бывает, когда люди знают про какое-нибудь только что случившееся несчастие, — и появляется новый, еще не посвященный. Он шутит, он не замечает ничего, размахивает руками, но тем он представляется мелким, самодовольным, сразу поглупевшим. Как стыдно за него! Медлишь рассказать ему, видишь наперед, как он при этом известии остановится, выпучит глаза и произнесет какое-нибудь постороннее ненужное слово вроде: «черт» или «когда же?»

Студент Лапин, все время стоявший, сказал:

— А вы знаете, Гурвич, что умерла Леля Машурина.

Скрипач остановился, не донеся шелкового дамского платочка до лица, выпучил свои голубые глаза и произнес:

— Черт! Не может быть! Когда же?

Мы рассказали ему, что знали. Леля Машурина, курсистка, часто бывавшая в нашем обществе, рано утром найдена мертвой. Она с вечера почувствовала себя дурно. Вероятно, разрыв сердца. Такая скромная, молодая — кто бы мог поверить? И как странно: два года назад тоже неожиданно умерла ее подруга блондинка Солен!

Гурвич качал головой, слушая. Карманы его брюк оттопырились, и был виден краюшек желтой материи; выше бальных туфелек с бантиком выглядывали тонкие шелковые дорогие носки.

— Вот история! — говорил он, пораженный и опечаленный. Кок волос, как петушиный гребень, двигался над его узким, с краев резко срезанным лбом.

Принесли чай. Это развлекло. Вспоминали бедную Лелю уже как прошлое.

— Вот вы от нее избавились, — сказала хозяйка, очень полная дама, не пропускавшая ни одного концерта. — Ведь Леля вас терпеть не могла.

— Она ненавидела меня, — живо отозвался Гурвич, грустно улыбаясь. Как будто то, что покойница его ненавидела, придавало ему интерес, приобщало к неожиданному происшествию.

— А почему собственно? — спросил Лапин. — Между вами произошло что-нибудь?

Гурвич ответил. Снова показались и сияли его крепкие белые зубы.

— Ничего между нами не было. Никогда мы не разговаривали. Но я понимаю причину.

Он скривил, облизывая, губы и отставляя стакан с треугольной салфеточкой под блюдечком, продолжал:

— Теперь можно уж рассказать. Я уверен, что Машурина ненавидела меня из-за покойной Солен. Как будто мстила за подругу.

— Что же у вас вышло с Солен?

— Что? Машурина положительно была влюблена в Солен. Я никогда бы не поверил, что между девушками может существовать такая удивительная дружба. Они почти не разлучались и, когда я стал бывать у Солен, эта привязанность, поверьте, мне очень мешала.

Гурвич усмехнулся и выдвинул перед собой ногу в изящной тоненькой с бантиками туфельке; электрический свет бликом отражался на ее лакированной поверхности.

— Ну-с, месяц спустя Машурина сразу отошла, очевидно, поняв, что лишняя, и не показывалась. Кажется, тогда она еще благоволила ко мне. А весною я совершенно неожиданно получил от нее очень резкую записку.

— По какому же поводу?

— Ни по какому, не знаю. Вероятно, за то, что я реже стал бывать у Солен. To есть об этом я потом догадался, а тогда мне показалось, что она просто помешанная. Позвольте, сколько же времени надо ухаживать за барышней? Четыре месяца — вполне достаточно. Красная цена.

Он положил ногу на колени и обхватил ее рукой в том месте, где виднелся шелковый носок. От этого движения левый карман брюк показал еще больше желтой материи.

— Замечательно, господа, то, что с Солен мы расстались совершенно мирно. Правда, она избегала быть со мной в одном обществе и, когда встречала, отворачивалась, но все же жить было можно. Зато Машурина — Господи Боже! В ее присутствии я чувствовал себя так, словно меня вот-вот хотят ударить, выгнать, выругать.

— Да и ругала вас, — вставил студент.

— И еще как ругала! — подхватил соглашаясь Гурвич. — Машурина, кажется, была убеждена, что я… что Солен умерла из-за меня. Между тем я в это время был за границей и даже не попал на похороны… и вообще прошло уже полгода. Но разве я с ней мог сговориться? Это был фанатик. Она как будто наследство получила от подруги, завещание исполняла. Своим священным долгом перед покойной она считала ненавидеть меня из всех сил. Но все-таки они были хорошие девушки обе. Бог с ними.

Он добродушно махнул рукой и вздохнул, как человек, наконец освободившийся от надоедливой, ноющей, долго давящей его неприятности. Он улыбнулся нам и, принимая тон человека, который будто бы рассказывает, завидуя его успехам, сказал:

— Гурвич просто молодец. У него сегодня был большой успе…

Он не докончил, выпучил глаза, сжался, как будто его ударили в спину.

Семнадцатилетняя дочь хозяйки, косноязычная, длинная, с двумя выпуклостями на лбу, постоянно молчавшая, так что мы привыкли ее не замечать, вдруг сзади крикнула из-за столика с фруктами:

— Я уас нена’ижу.

Мы вздрогнули в недоумении и страхе перед этой необъяснимой, слепой ненавистью женщин к мужчине, оскорбившему одну из них, ненавистью, которая не замолкает и за могилой и, словно в клятвенном строгом заговоре, передается от одной к другой.

1908 г.