Осип Дымов «Весеннее безумие»

1. Радость весны

Началась весна и ее безумие. Погодите, как это случилось? Да… Хоронили генерала. Это был, должно быть, важный и толстый генерал. Катафалк казался чопорным, а сзади — до вдовы — на особой тележке везли венки, словно генерал завоевал их. На тротуарах люди снимали шапки, было что-то снисходительное и ласковое в их улыбке. Спрашивали:

— Генерала? Ге-не-рала?..

Двигались ряды солдат… Вдруг заиграла музыка. Это было прекрасно! Словно окно распахнулось. Медные широкие открытые звуки сплетались в чинно назревший похоронный марш. Всем показалось, что они стали выше ростом, а женщины поняли, что под тяжелыми складками их платьев скрыты молодые радостные и вольные движения.

Ну вот… Медные трубы хохотали торжественными, очень определенными звуками. Казалось, что никогда им не будет конца; мелодия вилась, как развертывающаяся лента, была совсем близка, у самого лица и даже ближе. Вдруг — вот началось! — все почувствовали, что небо голубеет не просто так, а особенно, по-весеннему; что с крыш падают звонкие чудесные — ах, чудесные! — капли, и уши холодеют не больно, отрадным, тоже голубым холодком раннего марта.

Это было очень странно. Выходило, будто медные широкие звуки труб принесли с собой и небо, и звонкие капли, и мягкий холодок, и сразу изменившийся стук копыт. Трубы, хоронившие генерала, что-то приказывали: «тра-а-а!.. а-а!» — и все исполнялось.

Это случилось приблизительно около одиннадцати часов утра. Генерал в чопорном катафалке с завоеванными венками («дорогому отцу», «незабвенному на…») проехал; мощный траурный марш закончился. Но колдовство продолжалось. Понимаете? Уж это было непоправимо, нет. Звуки внедрились в организм города, — а может быть, и еще глубже — и продолжали делать свое дело. Так входит теплота в массу льда, расшатывает скрепление атомов и строит новую материю.

Люди, почувствовавшие себя выше ростом, действительно словно сделались выше. А у женщин едва заметным изгибом изменилась походка и уже оставалась такой до самой осени. Вот что это были за странные генеральские похороны!

В половине первого все улицы, если глядеть на них против солнца, оказались залитыми ртутью. Значит, и улицы обезумели? Сверкало и сияло, почти било в глаза, и трудно было разобрать. По широкой ртутной дороге ездили извозчики, некоторые даже на колесах. И здесь (впрочем, так и следовало ожидать) ясно обнаружилось: лошадь и дрожки вовсе не касались земли, а плыли над ней в расстоянии этак вершка. И люди, переходившие улицу, городовой с башлыком на плечах, и пробежавшая собака — все не касались земли и — что всего удивительнее — не знали этого. Да что? Вечером я сказал Зоре Михайловне: она не поверила.

— Притом вы не могли меня видеть. Неправда.

Ну, положим, я ее ясно видел. Она поднимала юбку, — неграциозно и неумело, отвыкнув за зиму, но я не подошел: ведь вечером мы увидимся…

В два часа дня высоко в небе был виден тусклый месяц, похожий на стоявшую льдину. Такой месяц бывает только в марте еще до Пасхи. И как увидишь — вспомнишь целый ряд весен, уже отзвучавших колосьями в жарком июле и вновь вернувшихся стоявшим месяцем в небе.

Вернулись! Вернулось милое чудесное безумие, прекрасной загадкой прильнувши к сердцу. Вернулось, легло маленьким синеватым письмом на зимний громоздкий стол — а в письме несколько строк:

«Приеду к вам сама, только поздно. Когда? Ну ждите целый вечер. Мне хочется вас помучить. Зоря.

P.S. А лестница не высокая?»

Вернулось…

2. Сближение

Вот странно: лицу одновременно и холодно от мартовского свежего воздуха и тепло от мартовского солнца. Телеги на углах обязательно застревают, лошади напрягаются, сзади подталкивают.

«Приеду к вам сама. А лестница не высокая?»

Не высокая, но все же… Притом швейцар, этот брюзжащий бестолковый швейцар, не закроет форточки, будет дуть, она рассердится. Нет, не следовало снимать этой квартиры.

Но кто же знал? Надо было знать! Всегда все можно узнать при первой встрече, при первом рукопожатии.

Есть какое-то предопределение, странное внутреннее пророчество в первых знакомствах, когда два человека, никогда не видевшие друг друга, неожиданно встречаются лицом к лицу. Это важный, иногда большой момент. Следите за собой и еще больше за ним. В первом быстром, по-видимому рассеянном, часто невнимательном взгляде, в небрежном и мимолетном рукопожатии вся судьба дальнейшего сближения. Безгромно рождаются молнии. Как ангелы по приснившейся лестнице спускаются к земле и лучшие мечты наши, отдаленнейшие видения. В этом миге короткого и шаблонного рукопожатия присутствует кто-то третий, наблюдающий, строго взвешивает, наклоняет голову и говорит тихо:

— Нет.

Или:

— Да.

И уже все решено.

Вот это случилось со мной. Когда я впервые — это было на вечеринке в августе — когда я впервые дотронулся до ее милой руки, тот, Третий, посмотрел на меня, улыбнулся (кажется, улыбнулся) и очень ясно, так что было опасение, что услышат другие, сказал мне:

— Да.

Он повернулся в ее сторону, хотел что-то сказать, но вдруг его позвали куда-то (сколько дела!), так она и осталась ни с чем; а я…

Я ждал его, Третьего, целую зиму. Когда же он обернется к ней и доскажет? Потому что без него она, конечно, не знала, как поступить. Да и кто из нас знает? Никто. Ждем. Ждем. Покорны.

«Он» занят и является редко: в первый день знакомства и неопределенно в дни весеннего безумия. Надо ждать. А это иногда очень тяжело. И вот я торопил весну. Как? Ну, как? Цветами и письмами; письмами с городской маркой; письмами, овеянными электрическим светом ночного времени. Иногда она отвечала: да, действительно, дни уходят, уходят и — заметьте (это она мне, мне-то писала!) — все лучшие дни. А жизнь не ждет, льется куда-то, и каждая наступающая ночь опрокидывает, валит в бездну назревшие за день события… Зоря? Отчего же, я могу в письмах называть ее и «Зорей», но не устно, только не устно. Потому что днем — ах, днем! — это совсем иначе звучит. Словом, не надо…

За цветы благодарила. Бывая у нее, я видел их, посланцев моей хитрости. Они стояли, белые и красные, жили в воскресенье, надеялись в понедельник и умирали во вторник. В среду их хоронили: просто выбрасывали… Городские женщины зимой хорошо знают эти бальные цветы со скрытой чахоткой в венчиках.

Дни уходили, покинутые солнцем, которое, вероятно, вернется. Утром с громким и праздным шуршанием развертывалась газета, уже тихонько прочитанная внизу швейцаром. Потом ощущение сладкого и горячего во рту; потом короткий, беловатый, не позолоченный солнцем день и неотступная глухая мысль-памятка о чем-то утраченном. А по вечерам тихие письма, овеянные электрическим светом ночной лампы: «дни уходят и притом все лучшие дни, жизнь не ждет, заливает новые бездны хаоса, надо нестись вместе с ней, довериться… Не правда ли, Зоря?»

3. Ожидание

И вот ответ: утром на мой громоздкий письменный стол лег маленький синеватый листочек: «Приеду, ждите целый вечер».

С утра я брожу по городу. Но тут это случилось: загремели медные трубы под ясными весенними небесами и вошло в мир нечто новое: безумие весны.

Не похожа ли каждая улица на арлекина, у которого одна нога одета в красное, другая — в желтое? Один тротуар мокрый и грязный весенней легко смываемой грязью, и с крыш здесь падают прозрачные, звонкие, как молодые гривенники, капли. Другая сторона улицы в суровой и густо-фиолетовой тени. Там снег лежит упрямой и плотной массой. Лица у проходящих совершенно иные. Люди степенны и важны, и движения их сухи и логичны. Но вот они переходят улицу — и уже заразились: ступают, не касаясь земли, и большие звонкие чистые капли падают на их плечи и спины. От этого серые шинели офицеров все в наивных черных круглых пятнышках.

Время к обеду. Появились полуоткрытые вагоны трамвая. Звонки их бойки и ясны. Разлитая на мостках и перекрестках улиц ртуть начинает застывать между камнями. Тонкие иглистые корочки звонкого, как гривенник, льда, трескаются под ногами. Дворники колют лед, лом ударяется о камень, осколки смерзшего льда неожиданно обсыпают меня, попадают в глаз. Потом погасло солнце, закатилось. Исчезла ртуть с мостов и улиц, исчезли темные пятнышки на серых шинелях.

Сумрак был голубой. Только весной на севере он таким бывает. Дневные звуки стали отчетливее. Сделалось холодно уже не только ушам, как утром, но всему телу. Думалось: бедного генерала давно уже засыпали, может быть, даже говорили речь; теперь после долгого путешествия на кладбище у всех прекрасный аппетит, вкусно закусывают и будут хорошо спать…

А впереди — чувствуется — уже близки белые ночи, когда солнце не засыпает, изнывая от усталости, у всех тревога нарушенного ритма. Где-то рояль рыдает.

…Я стою у окна, не зажигаю лампы и жду. Если подъедут дрожки, я услышу. Оттого, что я долго бродил и, глядя на разлившуюся ртуть, щурил глаза, у меня приятной весенней болью болит лицо, особенно лоб. На крыше противоположного дома резкими плоскими фигурами — словно вырезаны из черной папки — выделяются трубы, какие-то проволоки, все выступы и неровности — ну, значит, прошла зима совсем и… она сейчас приедет… сейчас… сейчас…

Звонок?

4. Похороны

В третьем часу ночи, проводив ее, я писал письмо. Ей же. Электрические волны падали из-под зеленого абажура на бумагу, на мои руки, на цветок-ландыш, забытый ею, может быть, нарочно.

Мое письмо:

«Прежде всего Вы должны были прийти позднее. Вы явились раньше, чем я Вас ждал, и это неточность Ваша. Ах, какая неточность! Как не поняли этого? Всю зиму Вы заставили меня прождать себя, но пришли все же на полчаса раньше.

Я никогда так близко — о, ближе, чем в будни — не видел Ваших глаз. Они прекрасны, прекрасны! В окраске глаз, в крохотной золотой точке, которая вкраплена в живой зрачок — как драгоценный камень в оправу — есть особая, до сих пор неразгаданная тайна. Глаза помещаются на границе плоти и дыхания солнца. Это как бы переходная ступень от земли к небу, протоплазма, наиболее одухотворенная.

Через тонкие нежные веки я губами ощущал эти выпуклые прекрасные овалы — словно яйцо духовной жизни. Я целовал их, но так только говорится, потому что глаза недоступны поцелуям: их всегда защищают веки.

И руки Ваши изящны и нежны — особенно левая. Ладони рук Вы не дали целовать, мило, но серьезно сопротивляясь. Почему? — спросил я. — Не знаю… не надо. — Женщины не любят, когда целуют их ладони?Да, здесь есть какая-то интимность.

Вы умны и чутки. В ладонях, всегда обращенных вовнутрь, к тайнам земли и предметов, действительно, что-то очень интимное, индивидуальное. Вы уловили это, пояснили. Спасибо.

Еще… еще Вы знаете, как я жаждал Вас. Видел Вас утром на улице (все-таки Вы не касались земли!) — и не хотел подойти, чтобы одним глотком, разом и вдохновенно выпить полный кубок нашей вечерней встречи.

Вы были очаровательны и умны и нежны — я Вас никогда не видел такой. Я говорил мало, молча и покорно поднося Вашу руку к губам, во мне дрожали ответные радостные волны и… в то же время глубокими, темными, печальными томлениями замирал мой дух!

Объясните мне, объясните мне, почему радость здесь, на осколке солнца, есть только предвестник торжественных и глубоких переживаний? На дне беззаботного цветения всегда лежит великая грусть. Безмятежное утро в лесу, где поляны залиты жарким золотом, а в тени кустов краснеет холодящая рот земляника, — утро, сияющее в шорохе листьев и в неподвижности игл, обливает душу величавой и беспричинной печалью.

Радость земная и песни, рожденные в золоте, только преддверие и отголоски долетевших к нам снов. Какие плавные и немые сны залегли в пространствах, недоступных даже воображению? И само счастье не есть ли только верхний тонкий слой постижения?

…Покорные слепцы, мы бродим по земле, подходим друг к другу — мужчины и женщины — стучимся, стучимся, чувствуем, что здесь перегородка наиболее тонка и, может быть, будет ответ. И вдруг волны беспричинной торжественной и возвышенной грусти прорвались из-за оков ощущений — и это ответ.

Зоря! Поймите меня: важен только голос нездешних переживаний; важны только отзвуки немых, плавных снов, никогда не умирающих. Я услышал их, я слышу их, душа моя раскрыта, словно весеннее окно; оно было заколочено, и Вы помогли мне. Я знал и ждал, что Вы поможете — Вы одна — и это любовь.

Лицо мое серьезно. Я коснулся высот, где нет улыбки, а только одна голубая строгость. Что еще Вы можете принести? Больше? Глубже? Мало того: Вы потушите порыв, Вами мне сообщенный. Все, что в силах дать человек человеку, уже свершилось; осталось договорить так мало. Стоит ли?

Это жестоко, но я говорю, знаю: Вы не нужны мне больше и напрасно подняли разговор о квартире в пять комнат, где в моем кабинете будут одноцветные темно-серые обои.

Ваш цветок у меня на столе. Электрический свет, холодно целуя, медленно убивает эти белые колокольчики, которые уже отзвонили свою песнь. Я тоже целую его, благодарно и глубоко потрясенный, — мне кажется, что это Ваша рука. Расстанемся. Это безумие, но также и высокая правда. Есть нечто — выше счастья.

Ночь. Темное-темное небо над нами, нами двумя, случайно встретившимися… случайно вместе приснившимися кому-то в немых бесстрастных далях.

Расстанемся. У меня сейчас, не искривив лица, польются слезы. Я люблю Вас».

Март, 1906 г.