Пантелеймон Романов «Писатель»

I

— Или барыня еще не приезжала? — спросил Дмитрий Иванович, войдя в дом.

— Нет, — сказала Аннушка и недовольно посмотрела на грязные калоши помещика. — Грязи поменьше бы носили.

— Что ты ворчишь там?

Он разделся; протирая очки и оглядывая замоченные в весенних лужах брюки, пошел через старый, с зеркалами зал, в столовую. Из кармана выскочила и волочилась вытянутая вместе с платком бечевка, которой он не замечал.

— Где это ты убрался? — сказала тетушка, покосившись поверх очков на его брюки.

Дмитрий Иванович посмотрел еще раз на свои ноги и подобрал бечевку.

— Должно быть, сейчас приедет, — сказал он, посмотрев на часы.

— Что это она, то до лета хотела побыть у Софьи, а то телеграммы шлет?

— Не знаю сам.

— Муж все должен знать. Женщина хорошая, с душой, а мечется. Детей надо. Вот что.

— Что же делать! — сказал Дмитрий Иванович, пожав плечами и погладив себя по голове. — Да и при чем тут дети?

И он пошел к двери.

— При том, — сказала старушка, глядя ему вслед, — тогда бы телеграмм не слала и не бегала бы из дому от пустых стен. Вон ведь Софья имеет дочь, и хоть муж и непутевый, а она спокойна. И даже докторство свое бросила, потому что дома и без того много.

— Какой же он непутевый? — сказал Дмитрий Иванович уже в дверях. — Модный и знаменитый писатель.

Вдруг мимо двери промелькнуло платье Аннушки, она как сумасшедшая бросилась в переднюю.

— Барыня приехала, — крикнула она.

Дмитрий Иванович, поправляя очки, пошел навстречу.

— Что так экстренно? — сказал он.

Молодая женщина входила в зал, по дороге снимая широкую весеннюю шляпу с вуалью. Тонкие, слежавшиеся за дорогу под шляпой волосы зацепились за булавку, она никак не могла их отцепить и потому не сразу ответила на вопрос мужа.

— Я приехала потому, что Соня с Танечкой собрались к нам, — сказала Ольга Николаевна. — Надо приготовить все для них. Здравствуйте.

Она гибко нагнулась, как ей позволял корсет, поцеловала морщинистую щеку тетушки и выпрямила разделенную тяжелой цепочкой грудь, очевидно, устав сидеть в дороге.

— Или давно не видала тебя, или Питер так подействовал, — сказала Анна Матвеевна, оглядывая со стороны молодую женщину, — а ты что-то похорошела и расцвела, голубушка моя.

— Да? — сказала Ольга, почему-то покраснев. — В поле ветер сильный, и у меня лицо горит.

Она свернула вуаль на шляпе и положила шляпу на маленький столик. В лице, в правдивых глазах и во всех ее движениях, даже в прическе молодой женщины, в соединении с изяществом было много простоты и даже застенчивости. У нее была привычка часто от какого-нибудь ничтожного повода краснеть. И сегодня это проявлялось у нее особенно сильно.

— Кофе не остыл? Вы меня ждали? — сказала Ольга Николаевна.

Она обдернула смявшиеся рукава бархатной кофточки, мимоходом подошла к зеркалу и, подняв круглые локти, стала поправлять волосы.

Дмитрий Иванович остановился, глядя на жену. Ольга встретилась с ним в зеркале глазами, но сейчас же отвела их и, наскоро поправив последнюю шпильку, прошла в спальню.

— Без тебя было так пусто, — сказал Дмитрий Иванович. — Мы сейчас говорили с тетушкой… знаешь о чем?.. Я теперь только во время твоего отсутствия понял это, — сказал он неловко.

Ольга покраснела.

— Здесь не мели? — сказала она, не ответив на слова мужа.

— Нет, Аннушка утром мела. Что ты все осматриваешь? — сказал Дмитрий Иванович, не возобновляя разговора.

— Ну, когда же они приедут? — спросила Анна Матвеевна.

— Через две недели, может быть.

— И писатель? — спросил Дмитрий Иванович, моргая глазами и поправляя очки.

— Нет, он не приедет, — коротко сказала Ольга и прошла в гостиную. — Здесь переставляли что-нибудь или мне так показалось? — сказала она, останавливаясь на пороге и отводя портьеру.

Дмитрий Иванович удивленно посмотрел на нее через очки.

— Ты какая-то странная сегодня, — сказал он.

Ольга покраснела, но сейчас же твердо подняла на мужа свои чистые, нелгущие глаза и, покраснев уже больше, как будто она хотела прямо посмотреть в глаза своему чувству, сказала:

— Мне как-то странно, я ехала сюда с радостью от сознания, что еду домой, и так неприятно подействовали весенняя грязь и туман.

— Ну, это пройдет. Что же, очень Софья Александровна изменилась за эти пять лет?

— Да, она еще похудела и постарела немного… Ты пощади меня сейчас, не расспрашивай ни о чем, не хочется говорить, — сказала Ольга.

И, видя, что она обижает мужа, Ольга подошла и виновато взяла его за руку.

— Я сегодня такая гадкая, вероятно, оттого, что очень устала. Аннушка, милая, ты куда? Пойди дай мне умыться. Ты здорова? Как вы тут без меня жили? Мне так захотелось увидеть тебя и все… — говорила Ольга, и на глазах у нее сквозь улыбку показались вдруг слезы, которых она не могла удержать.

— Барыня, милая, чего вы, голубушка? — говорила Аннушка с беспокойством и нежной лаской. — Ай случилось что?

— Случилось? — сказала Ольга, силясь улыбнуться и удержать слезы. — Нет, ничего не случилось…

II

Погода на другой день изменилась. Южный теплый ветер разогнал тучи, туман поднялся кверху, и сквозь разорванные сбегающие облака открылись синеющие высокие небеса.

Дикий виноград на террасе уже надул почки. Пригретые мухи загудели у стен. Сырые, глянцевито-черные пашни млели под лучами утреннего солнца, и от влажной разогретой земли поднимался пар. На огороде рылись куры, и уже можно было брать на грядках жирную землю для посадки цветов.

Когда Ольга ехала сюда, ей казались издали так милы и старый дом с отвалившейся штукатуркой, с колоннами по фасаду и мезонином, и широкая, за стеклянными отодвигающимися рамами, терраса. Во всех этих предметах она как будто видела своих добрых, верных друзей, которые от чего-то защитят ее и спасут.

Но теперь, когда она была дома и увидела перед собой все то, к чему стремилась, она точно не находила здесь той прелести и очарования, какие грезились ей. Все казалось скучным, бледным. Расспросы надоедали.

— Но какие же это пустяки! — сказала она себе. — Я займусь делом, его столько здесь набралось, и все пойдет по-хорошему. Что я так беспокоюсь? Ведь у меня совесть теперь чиста перед ней и с тем покончено навсегда, — сказала Ольга, но сейчас же сощурила глаза и долго неподвижно стояла на террасе, бездумно глядя на оживающий сад. — Только бы они поскорее приезжали, — сказала она.

Хотя Софья Александровна с Таней не могли приехать раньше, чем через две недели, Ольга с каким-то особенным старанием прямо же по приезде начала приготовлять для них комнаты, как будто она хоть на минуту боялась остаться без дела.

Она ходила, присматривала везде, переставляя; ее маленькие руки отодвигали и задвигали ящики столов, обтирали и ставили письменные приборы на столы в приготовленных комнатах. Она оживилась, раскраснелась.

— Ступай возьми, барыне письмо принесли, — сказала Аннушка Настасье, увидев в передней Фомку, приехавшего с почты с письмом.

— Барыня, вам письмо, — крикнула Аннушка.

Ольга оглянулась и в волнении, которого не могла скрыть, взяла письмо из рук Настасьи.

В узком и твердом конверте было письмо от Софьи Александровны.

— А еще ничего не приносили, только это? — почему-то спросила Ольга, хотя она ни откуда не могла ждать больше писем.

— Нету больше ничего, барыня, — крикнула Аннушка.

«Родная моя, — писала Софья Александровна, — мы приедем раньше, чем ожидали, и я увижу тебя через какую-нибудь неделю.

Мне было очень грустно, когда ты так скоро и неожиданно уехала от нас. В этом узнаю тебя. Ты осталась такою же, какою была.

Теперь май. И я часто вспоминаю наши майские вечера с тобой в нашей студенческой комнатке в Москве, на Кисловке, с окном под самой крышей. Вспоминаю зеленые майские зори, вечера без огня и долгие ночные беседы. Мне теперь уже мил бывший наш перенаселенный двор с звонкими детскими голосами по вечерам и с недававшими нам жить разносчиками. Милы даже эти разносчики и татары с пестрыми мешками в руках. Вспоминаю наши думы о грубости жизни и бесплодности существования и вперемежку с ними… ожидание счастья, чуда, дальних морей, новых зорь…

Ольга, Ольга, дитя мое! Отчего тогда, в пору зеленых зорь, было все так необыкновенно? Быть может, оттого, что все это связано у меня с твоей чистой душой, делавшей меня причастницей своих высших таинств…

Таня скучает без тебя и просит скорее ехать.

Сейчас пришел он, моя радость безмерная, и, кажется, не поедет с нами: уедет на Светлое озеро, где сходятся раз в год сектанты и говорят о вере…»

— Вот и слава Богу… само собой устраняется то, чего я боялась, — сказала Ольга; но она вдруг потеряла интерес к письму. Встала и долго бесцельно смотрела в окно на двор.

— Вот этот столик куда девать? — спросила, высунувшись в дверь, Аннушка.

— Не знаю, Аннушка, куда хочешь, — сказала Ольга, не оглянувшись.

Она вдруг повернулась от окна.

— Что же случилось? — сказала она с оскорбленным недоумением, пожав плечами. — Ведь я сама же хотела не видеть его больше и только об этом думала.

Но было что-то неприемлемое в том, что он так скоро послушался ее требования и не делал попыток, которых она сама же боялась, как самого большого несчастия.

III

Софья Александровна с Таней приехали в среду поздно вечером. Софья Александровна в своем синем английском костюме и простой английской шляпе, которая шла к ее сухой, худощавой фигуре.

Танечка была в белом платье и белой мягкой шляпе.

— Молодец, Сонюшка, — сказала ей Анна Матвеевна, — хвалю, какую дочь выходила. Что же мужа не привезла?

— Он на Светлое озеро собирается, Анна Матвеевна, — сказала Софья Александровна, с улыбкой глядя на бодрую, сильную старуху, которую она любила, как родную, — он, вероятно, через две недели приедет.

— На какое еще там озеро? Вот за это не люблю, какой-то бродячий народ пошел. Какой же это муж бросает жену, дома не сидит и едет — не поймешь зачем. Ну, а ты-то что?

— А я дома осталась и вот к вам приехала, — сказала Софья Александровна, улыбаясь. — У него своя жизнь, она не позволяет ему все время отдавать мне. С этим ничего не поделаешь.

— Нет, не люблю этого, — сказала Анна Матвеевна. — Вот муж! — сказала старушка, указывая на Дмитрия Ивановича, — этот от жены не уедет.

Дмитрий Иванович, добродушно улыбаясь, стоя, смотрел то на тетушку, то на Софью Александровну. Ольга встала, как будто не слыхав последней фразы тетушки.

— Ну, я пойду распоряжусь, а ты пройди в свою комнату, — сказала она Софье Александровне.

— Ты из Марии совсем превратилась в Марфу, — сказала Софья Александровна, улыбаясь.

— Да? — сказала Ольга, покраснев.

Она вышла через стеклянную дверь на террасу и уже с изменившимся лицом, сжав виски руками, несколько времени стояла там одна, глядя в темноту заснувшего сада.

— Разве он сказал ей, что приедет? Это ужасно. Я потребую, чтобы он уехал, — говорила она словами то, чего не было в ее душе.

В душе при словах Софьи вспыхнула одна только неразумная и греховная радость, которой она не могла потушить в себе постоянно повторяемыми вслух безразличными словами.

К ней подошла Таня. Ольга оглянулась на нее и вдруг покраснела, как будто испугавшись тех мыслей, на которых застала ее Таня.

— Это вы здесь? Я так ждала, когда мы поедем к вам, — сказала Таня. — После вашего отъезда стало так пусто. Папа только при вас был дома, а когда вы уехали, он стал уходить на целые вечера. Мы с мамой были совсем одни. Я уже завидовала всем своим красивым подругам, которые сшили себе весенние туалеты и ходили окруженные молодежью. А сегодня вышли мы из вагона, я оглянулась кругом на зеленые хлебные поля, черные пашни, на березы вдоль большой дороги, и мне стало так хорошо, что я чуть не заплакала от радости, — говорила Таня, сжимая на груди свои худые, почти детские руки.

— Хорошая моя девочка, я тебя так же люблю, как и твою маму; ты знаешь, у меня нет и никогда не было больше друга, чем она, — сказала Ольга со странным волнением.

Она взяла голову Тани и долго смотрела ей в глаза.

— Мы будем с тобой друзьями, ты оградишь меня от…

Танечка удивленно взглянула на Ольгу.

— От чего же? — спросила она.

— Как я была бы счастлива, — сказала Ольга, не ответив ей, — если бы могла сохранить на всю жизнь в душе такое чувство неведения, какое сейчас у тебя, сохранить эту безгрешную любовь к полям, к березам, небесам. Но в 30 лет ее уже нет. Сердце, должно быть, теряет свою божественность и становится земным, земляным…

— Вы очень переменились, — сказала Таня, задумчиво и серьезно глядя на Ольгу.

Ольга покраснела.

— Да? Ты находишь? Я изменилась от того, что стала скверная, — сказала Ольга, не удержав слез. — Ну, я пойду к маме.

IV

Софья Александровна сидела в своей комнате на полу перед разложенными раскрытыми чемоданами и коробками. Она была в беленькой ночной кофточке. Ее жидкие волосы лежали распущенными на спине. На стульях было разложено стопочками вынутое из чемоданов белье.

При разборке коробок ей попалась карточка Ольги от того времени, когда они учились на курсах и жили в Москве, на Кисловке, в одной комнате.

Она любила и ценила Ольгу за особенную стыдливую напряженность души и правдивость, которая была свойственна ей.

И теперь ее замужество и жизнь в деревне, куда она так стремилась из столицы, жизнь с таким человеком, как Дмитрий Иванович, вызывали у Софьи Александровны сожаление, так как она видела, что Дмитрий Иванович только хороший человек, с которым Ольге в сущности нечего делать. Она знала, что Ольга вышла за него в одном из своих порывов сознания, что ее жизнь идет впустую.

— К тебе можно? — сказала Ольга, приотворив дверь.

Она уже переоделась на ночь и была в свободном матине, перехваченном на груди широкой лентой.

— Вот разбираю по рубрикам, — сказала, улыбнувшись, Софья Александровна, указывая на разложенное белье.

Она встала и перешла на низкое с двумя ручками без спинки кресло перед зеркалом. Ольга села сбоку туалетного столика.

— Как немного осталось, — сказала Софья Александровна с печальной улыбкой, захватив в одну руку все свои волосы. — А помнишь, какие прежде были? Но твои все-таки всегда были гуще. Ты счастливая. Знаешь, я в женщине больше всего ценю волосы. Вот такие, как твои, густые, волнистые, золотые. Волосы и грудь.

Ольга покраснела, как она всегда краснела, когда в женских разговорах говорилось о ее сложении или ее женских особенностях.

— Как я рада, бесконечно рада, что ты здесь со мной, — сказала Ольга, как будто она хотела переменить этот специфически женский разговор.

Она села на низенькую скамеечку у ног Софьи Александровны, взяла ее худую, тонкую руку, и в правдивых глазах ее заблестели слезы.

— Как это нужно было для меня, чтобы ты приехала.

Она почему-то никак не могла удержаться от слез, которые лились у нее.

— Да чего же ты? — спрашивала Софья Александровна удивленно.

— Я сама не знаю, чего. Я такая глупая сегодня, — говорила краснея Ольга.

— Все та же ты, та же напряженность души, — сказала Софья Александровна. — Как я узнаю тебя в этом нужно. По-прежнему у тебя какие-то провалы или, вернее, страх перед мнимыми провалами.

— Провалы страшны и они расставлены на пути у каждого, — сказала Ольга, глядя неподвижным взглядом перед собой.

— Какие же у тебя провалы?

— Есть!.. — сказала упрямо Ольга, — и чем, вокруг тебя и в тебе больше пустоты, тем они страшнее… Ради Бога не будем говорить обо мне.

— Ну, Ольга, милая…

— Да, да, — сказала Ольга, не дав Софье Александровне начать утешение. — И если во мне еще есть что-нибудь хорошее… способность бороться с провалами, то только ваше присутствие с Таней поможет мне ее удержать.

— Все придет, дитя мое, — сказала она, — у тебя с твоей молодостью не то, что у меня, — много впереди. Ты опять в своей фазе упадка, в какой приехала к нам, а потом, помнишь, все прошло же. И теперь пройдет. Хоть ты и возненавидела столицу, но она нужна была для тебя, потому что тебе нужно больше быть с людьми и меньше со своими мыслями. Кстати Алексей, вероятно, скоро приедет.

Ольга ничего не возразила. Она, опустив голову, навертывала на палец ленточку матине и как-то притихла.

— Мне никого не нужно, я только хочу, чтобы твоя душа была так же близка ко мне, как прежде, — сказала Ольга. — Хочу, чтобы ты в своем… счастье не забывала меня. Большего я не хочу, — почему-то с особенным выражением сказала Ольга, как будто она в свои слова вкладывала какой-то тайный смысл.

— В счастье?.. — сказала Софья Александровна, и ее прекрасные кроткие глаза стали задумчивы и печальны, а тонкая рука в кружевном рукавчике ночной кофты неподвижно легла на колени.

— Это трудно сказать… Когда я выходила замуж, мне казалось, что писатель несет в себе какую-то особенную чистоту, недоступную нам… Оказалось, что здесь, очевидно, нужны какие-то другие мерки. Как ты все-таки была права в своей нелюбви к столице. Она делает что-то ужасное с человеком, даже с талантливым…

— Что же? — спросила Ольга, не поднимая головы.

— Конечно, вся моя жизнь в нем и без него ее не может быть, — сказала Софья Александровна, не прямо отвечая на вопрос. — Но иногда… иногда кажется, что цена, которую судьба назначает за счастье, безжалостно дорога.

Ольга с каким-то тайным, запретным интересом слушала то, что начала рассказывать Софья Александровна. Но ей были неприятны постоянные указания Софьи на свою любовь к нему. И Ольга, глядя на рассказывавшую Софью Александровну, вдруг подумала и испугалась своей мысли: как страшно, сидит человек, рассказывает про свою любовь другу, смотрит ему в глаза и… ничего не знает и знать не может…

— Что ты так смотришь? — спросила Софья Александровна и, не ожидая ответа, вздохнула и продолжала:

— Мне пришлось многое принять. Ты знаешь эту среду, где ему приходится вращаться… Какое странное там направление… У них любовь перестала быть тем, чем мы, женщины такие, как мы с тобою, знаем ее. Женщина — это средство для экспериментов, понятных им одним. Отсюда безумная жажда женщины, как женщины. Им душа ее совершенно не нужна. Было бы в ней лишь одно специфически женское, что привлекает их.

Ольга со странным выражением слушала Софью Александровну.

— Если мужчина идет с любимой женщиной, он все же оглянется на всякую молодую женщину, какая пройдет мимо. На этой почве какая-то повышенная раздражаемость, эксцессы, доходящие до того, что они…

 

— Как это страшно, — сказала Ольга.

Она встала и, положив руку на голову, как будто она у нее болела, стояла несколько времени неподвижно, глядя перед собой, потом опять села, содрогнувшись плечами и спиною.

— Да, пришлось на многое иначе взглянуть, чтобы быть в силах принять его. Но я, сколько могу, жертвую собою для того, чтобы создать атмосферу, нужную для его творчества, — сказала Софья Александровна, взглядывая на Ольгу счастливо заблестевшими глазами.

Ольга по-прежнему сидела, опустив голову и наматывая на палец ленточку. Сначала она не подняла глаз, но потом вдруг, как будто сделав усилие, твердо взглянула на Софью Александровну и улыбнулась ей.

— Я даже забросила свою врачебную практику, все для него. Но меня многое все-таки пугает в нем, и больше всего то, что в нем есть какое-то детское несопротивляющееся подчинение всякому желанию, всякому впечатлению, полное отсутствие границ между добром и злом. К этому я не могу привыкнуть, несмотря ни на что. И порой мне чудится что-то страшное…

— А мне кажется, я понимаю это, — сказала, покраснев, Ольга, — и я бы приняла все… про что ты говорила, приняла бы и примирилась с этим скорее, чем… Это, может быть, страшно, но ведь зато рядом с этим, а может быть, и из этого в человеке идет интенсивная творческая жизнь.

— Родная моя, это хорошо говорить со стороны и в теории оно хорошо, — сказала Софья Александровна. — А когда любишь человека, тогда… Ты о чем задумалась? — сказала она с лаской, покрывая руку Ольги своею рукой.

Ольга покраснела.

— Так, сама не знаю о чем, — сказала она и встала. — Уже двенадцать. Тебе пора спать.

V

Прошла неделя. В пятницу вечером, когда все ушли на прогулку, к дому, со стороны станции, подошел какой-то неизвестный господин с собакой. Он был в светлом костюме и в панаме на длинных пушистых кудрявых волосах. Он с какой-то странной, наивной растерянностью оглянулся, не зная, куда идти.

В это время из сада по дорожке вышла Танечка и вдруг, схватившись как ураган, закричала:

— Папа, папочка пришел!

За Таней шли Ольга с Софьей Александровной и с ними Дмитрий Иванович.

— Каким чудом? — спрашивал Дмитрий Иванович, здороваясь с гостем.

— Я пришел со станции пешком, — сказал Алексей Александрович.

Софья Александровна отошла от Ольги и взяла руку мужа.

— Почему так скоро приехал?

— Моя поездка на Светлое озеро расстроилась, и я приехал посмотреть деревню, — сказал писатель, целуя руку жены.

Ольга, стоя около них, на минуту опустила глаза, как бы давая место супружеским чувствам подруги.

— Ты очень изменился, похудел; много работал? — сказала Софья Александровна и, оставив мужа, подошла опять к Ольге.

— Теперь просите меня, чтобы я кормила вас получше, — сказала шутя Ольга, и, сказав это, она выдержала его взгляд, как совершенно безразличного и постороннего для нее человека.

Но она заметила, как в самый первый момент встречи его взгляд, наивный, детски прямой, остановился на ней; в нем был вопрос: как она относится к его ослушанию, к тому, что он приехал сюда? И потому, что она заметила этот взгляд, слова ее были безразлично шутливы. Она почувствовала, что за время отсутствия сближение их не остановилось на месте, а подвинулось далеко вперед. И ей было страшно подумать о том, что было бы, если бы хоть на одну секунду она ослабила ту перегородку, какую она поставила между своим и его взглядом.

— А! Сам писатель! — сказала, приглядываясь из-под руки с террасы, Анна Матвеевна. — А я и не вижу. Что же мне никто и не скажет?

Все пошли на террасу.

— Вот она страна обетованная, но неизвестная! — сказал приехавший, остановившись на ступеньках лестницы, и несколько театрально обвел кругом рукой. — Как странно, я почти никогда не был в деревне. Родился и вырос в столице. А моя вечная мечта — первобытные, девственные леса, жизнь по-звериному. И вот теперь вижу деревенский русский народ, леса, луга, и уже не из окна вагона, как обыкновенно, а буду жить среди них. Сегодня я видел — ехали крестьяне с обозом, настоящие скифы. Несмотря на лето, некоторые в овчинных шапках, обросшие бородами, с шерстью на руках. Так и чувствуешь, что стоишь здесь у первоисточников жизни, у родника, из которого не брали еще воды, силу его ничем еще не истощали. Как хотелось бы подойти поближе к этому источнику.

У приезжего был ясный, почти детский, открытый взгляд. И то, что он говорил, для деревенских жителей казалось наивно и неестественно, театрально, но сам он загорался, как только начинал говорить. Его руки делали широкие, красивые жесты, точно он не говорил, а декламировал. Он мгновенно увлекался своей речью и уже не слышал обращенных к нему вопросов. В этом было что-то и странное, и трогательное.

Быстрые вспышки оживления, ясная открытость взгляда, незнание и наивность в вопросах житейского характера, рядом с такими людьми, как Дмитрий Иванович и Анна Матвеевна, делали его похожим на ребенка и непохожим на обыкновенных людей.

Он очень много говорил. И заговорил, как только вошел, — заговорил о том, что его интересовало, точно совершенно не интересуясь людьми, которых он увидел.

— Вы зачем же хотели ехать на Светлое озеро? — спросил Дмитрий Иванович, когда сели за чайный стол.

— Мне интересно было бы видеть жизнь и веру первобытных людей, — сказал писатель. — Я был на севере, посещал вотяков. И вот там поражает свежесть жизненных сил. Я понял теперь, что нам необходимо спуститься и заглянуть в самые глубины первобытной, примитивной жизни. Соприкоснуться с ними. Это не только интересно (а это страшно интересно), но это же источник обновления.

— Но ведь это соприкосновение вряд ли будет глубоким, — сказала Ольга, покраснев оттого, что она выступила против него. — Нужно верить в значительность их жизни.

— Я верю и очень верю, — сказал писатель. — У меня уже есть огромное впечатление от севера. Меня поразила та первобытная широта жизни, божественная изначальная свобода ее. И в лесах, и в деревнях там как будто царство седой старины, первобытное царство бога Ярилы. Там девушки щедро дарят своею любовью всех и, не зная нашего стыда, свободно сходятся с мужчинами…

Анна Матвеевна, по-старушечьи покраснев шеей, испуганно оглянулась на Таню.

— Вы что же, только за материалами или по делу туда ездили? — спросил Дмитрий Иванович, поправляя очки и глядя через них на гостя.

Тот удивленно взглянул на него.

Ольга, не взглянув на мужа, при его словах покраснела.

— Я хотел видеть, как и чем они живут.

— Все-таки не понимаю удовольствия ехать только для того, чтобы посмотреть, как живут какие-то дикари, — сказал Дмитрий Иванович.

— Кому что, — сказал писатель, — русские странники за тысячи верст пешком ходят.

После ужина Ольга с Софьей Александровной сидели в гостиной на диване. Вошел Алексей Александрович.

— Я все осматриваюсь, — сказал он, садясь к дамам на диван и глядя на Ольгу.

Софья Александровна встала.

— Ну, мне надо пойти, а вы побеседуйте.

— Нет, куда же ты?.. — сказала Ольга, поспешно схватив ее за руку и идя за ней.

— Что с тобой? Мне нужно разобрать вещи Алексея. Мы с тобой еще наговоримся.

Она ушла.

— Ольга Николаевна, — сказал писатель, — не уходите…

Ольга, держась рукой за портьеру, повернулась к нему и несколько секунд молча смотрела на него.

— Неужели вы не поняли, что нам… не нужно было видеться?.. — сказала она.

И, прежде чем Алексей Александрович успел что-нибудь возразить, она вышла из комнаты.

VI

Писатель в первые же дни обошел всю усадьбу и ближайшие окрестности.

Он останавливался около рабочих, заговаривая с ними, говорил со встречными мужиками и бабами, всем интересовался, расспрашивал о их жизни. И даже принес из деревни какой-то странный предмет, который он повесил у себя в комнате на стене.

Он устраивал по-своему отведенную ему комнату, когда в дверь просунулась голова Фомки, которого Аннушка подослала спросить, не нужно ли барину чего.

— Принесите мне елок, — сказал писатель.

— Елок? — переспросил Фомка. — Это можно.

Он принес несколько штук.

— Нет, мне нужно больше, — сказал писатель.

— Больше? — сказал Фомка и пошел еще за елками.

Когда он вернулся с огромной охапкой елок на спине, писатель снимал со стен висевшие в этой комнате портреты генералов и говорил сам с собой:

— Это все долой отсюда. Комната должна быть проникнута только одним моим настроением.

— Куда вам их? — сказал Фомка.

— Кладите сюда, — сказал писатель и начал расставлять елки около постели так, что они образовали пещеру, потом поставил около рабочего стола и развесил по стенам. Вся комната приняла вид лесного грота.

Фомка стоял и смотрел, разинув рот.

Расставив елки, писатель достал из чемодана несколько статуэток. Среди них были китайские и якутские идолы, Венера и Леда.

— Поставьте это на стол, — сказал писатель Фомке.

Фомка не сразу взял в руки идолов. Но все-таки поставил их на указанное место и, отходя, покрутил головой.

— Неужто так и будут у вас стоять голые-то?

— А что? — спросил писатель.

— Да неловко-то дюже, ну-ка кто придет.

— Отчего же неловко? — спросил, не понимая, писатель.

— Да наружу-то все выставлено, — сказал Фома.

В дверь постучали.

— К вам можно? — сказал голос Дмитрия Ивановича, и он вошел.

— Устраиваетесь? Вы постоянно ищете какого-то иного мира. Неужели настоящий мир ничего не дает вам? Вы даже комнату устраиваете как-то особенно. Елки… идолы… богини, — сказал Дмитрий Иванович, оглядев комнату.

— Мне нужно, чтобы в обстановке, которая меня окружает, были те черты, какие есть в моем творчестве, — сказал писатель. — И вот, как видите, я приехал со всем своим скарбом.

— Да, богини занимают почетное место, — сказал, улыбаясь, Дмитрий Иванович и услал Фомку. — Кстати, почему вы в своем творчестве так сильно тяготеете к этой… интимной области?

— Как странно мне слышать этот вопрос, — сказал писатель. — Сейчас только ваш человек с испугом смотрел на эти статуэтки. Меня поражает, почему у вас то же чувство какого-то почти страха перед этой стороной жизни. Я к женщине стремлюсь, как к источнику высочайших экстазов. Вам это непонятно?

— Понятно, — сказал Дмитрий Иванович, — пожав плечами, — но только по отношению к определенной женщине, которую я люблю, которая дает мне семью, на которую я имею право.

— Я думаю, что я на каждую женщину имею право, если я вызвал в ней влечение к себе. Неужели вы не можете хоть мысленно отрешиться от каких-то придуманных человеческих законов? Вот береза, я любуюсь ею, я рву с нее ветки, вы так же, другой и третий. То же и здесь. Нужно смотреть, как на природу, и брать от женщины, как мы берем от природы. И вот от природы-то брать — этой возможности я лишен.

— Что же бы вы стали делать с природой? — сказал Дмитрий Иванович, настроившийся на скептический лад.

— Делать?.. — сказал, как бы плохо понимая Алексей Александрович. — Ничего! Я бы желал по целым дням лежать где-нибудь на берегу, на отмели пустынной реки и смотреть на небо. Чтобы мозг совсем остановил свою работу. Я мечтаю, — говорил, жестикулируя и загораясь, писатель, — о первобытной жизни в лесах, о дикой, совсем животной жизни. Какое это должно быть блаженство не думать, жить, как живет дерево, животное! Посмотрите, как она цветет, — сказал он, указав в окно на куст цветущей сирени. — Это у нее — любовь! Вероятно, любовь такой силы, которой нам не дано и узнать никогда, сколько ни стремись к этому… Да… вместо природы я принужден жить в столице на асфальте и на граните, вместо мха или песка пустынной реки. Я должен встречать людей, женщин; мне нужно успеть переживать десятки жизней, чтобы в мозгу моем имелись постоянные запасы. Почему «должен», не знаю, — сказал он, разведя руками, — вероятно, потому, что так устроен, что не могу иначе.

— В таком случае вам приходится держать паруса для всякого встречного ветра? — сказал Дмитрий Иванович, поднимая левую бровь и вопросительно взглядывая на писателя. — А ведь это значит — носиться без руля и без ветрил в нравственном смысле…

— Может быть, потеря «руля», как вы говорите, не такая уж большая потеря.

— Не знаю, — сказал скептически Дмитрий Иванович. — Мы как-то привыкли на литературу смотреть, как на маяк нравственности и учительницу жизни, и я думал, что с этой точки зрения…

— Эта роль нас совсем не прельщает, — сказал Алексей Александрович.

— Ну, в этом пункте мы едва ли сойдемся с вами. Пойдемте-ка лучше обедать. Виноват!.. А это что же? — сказал Дмитрий Иванович, показывая на предмет, который писатель принес из деревни.

— Довольно интересная вещь. Начал знакомиться с деревней и с вашим народом. Вот выпросил у одной женщины. Она отдала мне его за два рубля, — сказал писатель, снимая предмет, — это гребень Бабы-Яги.

— Да это гребенка для пряжи, — сказал Дмитрий Иванович, засмеявшись.

— Нет, для меня это гребенка Бабы-Яги, — сказал писатель и повесил гребенку опять на стену.

VII

Алексей Александрович приехал в деревню потому, что его тянуло туда, где была молодая женщина, к которой он почувствовал влечение, как только увидел ее в первый раз зимой, когда она приезжала к ним в Петербург. И он, не сопротивляясь своему желанию, не думая о том, к чему это поведет и чем это кончится, приехал. Он привез с собой большую работу, которую он недавно совсем неожиданно для себя начал. И это нечаянное приобретение наполнило его счастьем и бодростью. Он в один захват успел набросать остов работы, и то радостное чувство уверенности и торжества, которые жили в нем, говорило ему, что он создал то, что до него никто не создавал.

Нужно было только на время отложить работу, отойти от нее на некоторое расстояние, чтобы увидеть ее освеженным взглядом. В своем творчестве он выкапывал из старых книг предания о чертях, русалках, ведьмах. Он придавал всему этому тот здоровый, манящий, сказочный колорит, ту первобытную красочность и силу жизни, к которой у него было почему-то особенное тяготение. Он рассказывал о праздниках любви в лесах, о похотливой страсти леших, не дающих прохода крестьянским девушкам, сбивающих их с дороги, путающих лесные тропинки. Он записывал всякое новое для него народное слово, выражение и потом вкрапливал их в кружево своего рассказа. Людей современности он изображал необыкновенно сильными, мужчин — хищными, состоящими из одних мускулов, насилующими девушек и безжалостно бросающими их.

Его мужчины не знали компромиссов и шли только по пути своих сильных желаний и непобедимых страстей.

Девушки и женщины были смелы в любви и отдавались по первому мелькнувшему в глазах мужчины желанию. Но они не стремились после этого привязать жизнь мужчины к своей, они уходили такие же свободные, как были. И связи с ними были легки, божественно беззаботны. Это были вечно неотцветающие цветы, не переходящие в тяжелые, нудные плоды привычки и необходимости.

Что было счастьем и несчастьем писателя, так это его вечно собирающая, вечно строящая мысль.

Она не знала остановок.

Когда у него зарождалась работа, — мысль была уже настороже. Она чутко ловила все, входившее в круг. И писатель торопливо, чтобы сохранить свежесть непосредственного возникновения, записывал в свою книжку, которую всегда носил с собою. И чем значительнее была работа, тем сильнее работала мысль: постоянно вспыхивали новые счастливые догадки, новые картины, расширявшие, направлявшие мысль по открывающейся дали работы.

И уже не было возможности остановиться, переждать, пропустить, охватывала какая-то жадность накопления, а материал рождался в возрастающем количестве. Можно было сгореть на этом, дойти до полного физического изнурения.

Это был недуг.

Нужно было что-нибудь очень сильное, неожиданно новое, чтобы перебить эту неперестающую работу. И вот первые моменты неожиданного запретного сближения с подругой своей жены были тем острым и новым, что если и не остановило этого горения, то направило его в другую сторону. Все силы были устремлены на то, чтобы победить чем-то особенно привлекательный страх греха в этой непонятно волнующей его женщине. Он не знал зачем, что будет дальше, но он чувствовал влечение и шел.

Его творческая мысль, как и всегда в этих случаях, стала необычайно чутка и восприимчива. Как будто все предметы вокруг него были в ярком свете и выпукло выступали каждой шероховатостью своей поверхности. Он видел и с необычайной ясностью понимал каждое движение Ольги, каждый ее взгляд, имевший отношение к нему, но направленный как будто мимо него. Он знал, что она в этом взгляде захватывала и его, и угадывал, что она в это время переживает. Для него это уже были художественные находки. Он мысленно с необычайной четкой ясностью отмечал это. И в то же время это было то, что давало ему самое тонкое наслаждение в сближении с женщиной. В том, что Ольга была не похожа на тех женщин, каких он привык видеть в столице, что она была непонятно стойкая, целомудренная, чистая, — в этом было что-то такое сильное и захватывающее его, чего он никогда не знал.

Происходило ли это от новизны, которая была в стыдливой неприступности этой женщины, в той боязни страшного для нее шага, или же от переполнявшего ее чувства, которое готово было пролиться, — он не знал. Но такой силы стремления к женщине, какая была у него по отношению к Ольге, он, как ему казалось, никогда не испытывал.

Он видел уже несомненно, что и в ней пробудилось чувство, которого она испугалась, сейчас же поставила стену между собой и им и бежала. Настолько у нее, очевидно, был силен страх перед тем, что это может случиться между нею и мужем ее подруги, которая была для нее духовной сестрой.

Первое, что бросилось ему в глаза по приезде, это — перемена в Ольге. Она в деревне казалась еще изящнее и женственнее. В ней постоянно горел какой-то скрытый огонь. Он проявлялся во всем: в ее темно блестевших глазах, в румянце и во всей расцветшей фигуре. И она как будто сама стеснялась того впечатления расцвета, какое она производила на всех, и старалась как-нибудь умалить его. Ее скрученные на голове косы, почти девическая, полная грудь и одной ей принадлежащее выражение глаз, волос, походки, — все это против воли заставляло сердце Алексея Александровича биться всякий раз, когда он из окна своей комнаты видел ее мелькнувшее платье, ее волосы на террасе.

Женственная полнота ее груди рядом с сухой фигурой Софьи, свежая белизна кожи рядом со смуглой сухой кожей жены и вся таинственная недоступность, которой была окружена эта молодая и, вероятно, еще не любившая женщина, — все это делало то, что всякое обращение к нему Софьи Александровны как-то раздражало его.

Если она хотела на нем что-нибудь поправить, ему казалось, что она задерживает его.

Если она предлагала ему позавтракать, ему казалось, что она пичкает его, как будто он больной или расслабленный.

Когда же она в гостиной при всех брала его руку к себе на колени, его оскорбляла эта супружеская интимность при всех, и ему казалось, что она хочет показать этим, насколько она близка к нему. И тут же он замечал почему-то, что она стара. Было стыдно за нее и досадно на то, что он привязан на всю жизнь к одной и уже не молодой женщине.

И досадно было, что она была помехой и, не понимая этого, еще постоянно проявляла свою заботливость, не оставляя его одного.

Но он никак не мог понять, что решила Ольга. Она не гнала его, но держалась все время около Софьи и Тани, была как-то странно нежна с Софьей, в особенности при нем.

VIII

Один раз вечером, когда на политом цветнике уже лежала тень и обошедшее дом солнце положило красноватые блики на каменные колонны террасы, — играли в крокет Таня с Ольгой против Алексея Александровича с Дмитрием Ивановичем. Война с амазонками, как это называл Дмитрий Иванович.

Таня с Ольгой совсем загоняли своих противников. Ольга каждый раз, как будто не замечая шара мужа, угоняла от проходных ворот шар Алексея Александровича.

— А ведь амазонки нас совсем доконали, — сказал Дмитрий Иванович.

— Бедный Дмитрий Иванович, ступайте, видно, опять туда, — сказала Таня, звонко ударила и угнала его шар.

Ольга с повязанными со лба волосами, чтобы они не распадались, и с молотком в руках стояла, ожидая своей очереди.

— Ну что, достается вам от мужчин? — сказала Анна Матвеевна с террасы.

— Бабушка, наоборот совсем! — закричала Таня.

Ольга молча прицелилась в шар Алексея Александровича.

— За что вы меня исключительно преследуете? — сказал он негромко, как будто вкладывая в свои слова особенный смысл.

— Так, мне нравится вас преследовать, — сказала Ольга умышленно громко и просто, давая этим понять, что она не желает поддерживать какого-то интимного разговора.

К Дмитрию Ивановичу пришли мужики спрашивать, откуда начинать косить завтра луга, и игра расстроилась.

— Почту привезли, — сказала Софья Александровна из окна. Все, побросав молотки в длинный ящик, пошли на террасу.

Ольга, просмотрев журналы и прочитав письма, вышла в цветник и неожиданно встретилась лицом к лицу с Алексеем Александровичем.

— Вы далеко собрались? — сказал он, а глаза его говорили, что наконец-то он встретил ее одну, чтобы выяснить и прекратить эту бесцельную пытку.

Ольга, свободно говорившая с ним во время игры, побледнела от неожиданности, встретившись с ним наедине. И первым ее движением было убежать в балконную дверь, но она удержалась от этого, чтобы не показать, что боится его.

— Я вышла только взглянуть, политы ли цветы, — сказала она, избегая наедине смотреть ему в глаза.

— Почему вы избегаете меня? — сказал тихо Алексей Александрович.

Ольга невольно испуганно оглянулась на раскрытые окна дома.

— Как избегаю? Я никого не избегаю, — сказала она и, не оглянувшись на писателя, вошла в комнаты, где как будто чувствовала свое спасение. Писатель вошел вслед за ней. В гостиной, у рояля, сидела Софья Александровна.

— Вы никуда не собираетесь? — сказала Софья Александровна, оглядываясь на мужа и Ольгу.

— Нет, я выходила в цветник, — сказала Ольга, садясь около рояля на диванчик. Алексей Александрович сел на этот же диванчик и стал что-то оживленно рассказывать Ольге тихим, пониженным голосом, чтобы не мешать жене играть.

Всякий раз, когда Софья Александровна видела, что между ее мужем и Ольгой возникает разговор, она старалась оставить их вдвоем. Она постоянно старалась не дать Ольге почувствовать себя третьей, лишней при муже с женой.

Но Ольга всякий раз испуганно и умоляюще удерживала ее за руку.

Софья Александровна и сейчас, кончив одну вещь, закрыла крышку и встала.

— Ну куда же ты? — сказала Ольга, тоже сейчас же вставая и подходя к Софье.

— Говорите, говорите, — сказала, улыбаясь, Софья Александровна и почти насильно, шутя и ласково усадив Ольгу, вышла. Она сама не знала, зачем она это делает. И чем больше в чистых глазах Ольги она видела какой-то боязни, тем больше ей хотелось оставить ее с ним.

В столовой ее остановила проходившая мимо Анна Матвеевна.

— Вот что, матушка, — сказала она, притворив дверь, — вы идеалисты там и все, а сводить тебе Ольгу с своим мужем все-таки не след. Дело женское слабое, да к тому же она и помоложе тебя, ты не обижайся на меня!

— Что вы, Анна Матвеевна? Неужели вы можете?..

— Я ничего, а человек — везде человек.

IX

Софья Александровна замечала к себе со стороны Ольги в последнее время особенную кроткую нежность: у Ольги появилось пугливое, настороженное выражение. Она особенно жалась к Софье Александровне. И была молчалива; ее нелгущие, правдивые глаза были все время странно серьезны; они часто имели запуганный вид, когда она обертывалась на стук приближающихся шагов. И часто говорила Софье Александровне:

— Ах, это ты! Как ты меня испугала. — Точно она боялась, что кто-то еще может застать ее одну.

И Софья Александровна особенно бережно относилась к своему другу, тем более что ее мучило воспоминание о теткином предостережении.

Ей было неловко смотреть Ольге в глаза, точно она была виновата перед ней и боялась, что та по глазам узнает, какие были мысли у ее друга Софьи на ее счет. А они были. Хоть на одну сотую секунды, а были, благодаря намеку тетки. И Софья Александровна как будто старалась загладить перед Ольгой свою тайную вину.

— Как ты молода еще, — сказала она Ольге с нежной улыбкой старшей сестры, глядя на нее, когда она вечером, перед сном, пришла в ее комнату. — А я, видишь, как скоро состарилась.

— Где же состарилась, — сказала, почему-то краснея, Ольга.

— Как где? А это, а это? — Софья Александровна показывала на морщинки под глазами, на сухие, худые руки и острые, костлявые плечи. — И посмотри на себя теперь, какая ты.

Ольге приятно было это слушать, и она противоречила только для того, чтобы еще услышать про свою красоту и свежесть, как будто ей дорого почему-то было услышать это из уст другого.

Софья Александровна разделась, накинула на худые плечи ночную кофточку и, сняв с пальцев свободные кольца, умылась.

С приездом писателя Ольга перед сном каждый вечер особенно подолгу сидела с Софьей в ее спальне, бывшей рядом с комнатой Алексея Александровича.

— Что это с тобой? Ты тихая какая-то, как монашенка, — сказала Софья Александровна Ольге, которая сидела с ногами в уголке дивана и следила за ней молчаливыми, серьезными глазами.

Софье Александровне хотелось поговорить с другом про свою жизнь, но она чувствовала некоторый стыд и укор при этом, потому что видела, что у Ольги нет такого же счастья, и потому она нарочно старалась найти у себя что-нибудь печальное и даже в чем-нибудь позавидовать Ольге.

— Мне, правда, легче, чем тебе, найти удовлетворение, я могу делать всякую среднюю повседневную работу и примиряться с нею, а ты требуешь от жизни и ищешь только настоящего, а не повседневного. Мне нужно любить человека, чтобы заботиться о нем, а тебе, чтобы идти за ним. Я ищу тихого, спокойного удовлетворения и на большее не способна, а ты ищешь, на чем можно бы сгореть. Но мне никогда не пережить того напряжения души, какое переживаешь ты, когда находишь настоящее, — сказала Софья Александровна, садясь к зеркалу завиваться на ночь.

— Но где же я его нахожу? Я ничего не имела никогда и не имею, — сказала Ольга и вдруг почувствовала какую-то неловкость, точно в словах ее была неправда.

«Да в чем же неправда?» — вдруг с возмущенным удивлением подумала она.

— Я не скрою, — продолжала Софья Александровна, опустив от головы уставшие руки на колени и повернувшись от зеркала к подруге, — я счастлива, не говорю уже любовью, а и определенностью жизни, семьей. Но… я вспоминаю наш с тобой разговор и думаю, что я, пожалуй, могла бы взглянуть на это свободно и широко, как ты, если бы каждый раз знать наверное, что его заинтересованность какою-нибудь женщиной не более, как «эксперимент». Но когда вдруг однажды увидела… большее… это было для меня таким ужасом… Ах, Ольга, родная моя, как это страшно… — сказала Софья, содрогнувшись.

— А разве уже было?.. — сказала Ольга.

— Да… в прошлом году… И вот, — продолжала она, — на это я уже не могу смотреть, как бы нужно было, а смотрю только по-женски, т. е. с бесконечным ужасом. Хотя я и знаю, что он всегда вернется ко мне. Я знаю это и умно рассуждаю, а вот поди, — и Софья Александровна с печальной улыбкой развела руками, — не могу, не могу… Увидеть, как любимый человек начинает тебе лгать, это страшно. А ложь здесь неизбежна… Неизбежна. Я чувствую, что я стара для него. И должна бы быть ему благодарной за то счастье, какое он уже дал мне, и не высказывать притязаний на большее. Но сил нет на то, чтобы отказаться, стать спокойной. Наоборот, чем старше я становлюсь, тем для меня ужаснее бывает каждая его заинтересованность в этой области, потому что она показывает мне, что мое время прошло. И я не скрою от тебя, — сказала Софья Александровна, опять краснея, — как ни стыдно мне в этом признаться, а я, просматривая газеты, невольно останавливаюсь глазами на объявлениях о разных эликсирах от морщин. Но мне кажется, что у него скорее теоретический, чем практический интерес к этой области. Он мне даже как-то признался, что у него чего-то не хватает здесь, что ему ни разу не пришлось испытать и одной тысячной силы того чувства к женщине, какого ему хотелось бы, какое представляется ему в воображении. И это, очевидно, мучит его. Знаешь, — сказала Софья Александровна, улыбнувшись, — я иногда завидую тебе, что у Дмитрия Ивановича такой характер; у него ничего подобного ведь не может быть?

— А какое у него увлечение было? — вдруг спросила Ольга, не ответив на замечание подруги, как будто не слыхав его. — Кто была она?

Губы ее были крепко сжаты, и глаза смотрели напряженно и серьезно.

— Певица… — сказала Софья Александровна, удивленно посмотрев на Ольгу.

— Ну, я пойду спать, уже 12, — сказала вдруг Ольга, вставая.

Она поцеловала Софью Александровну в лоб и ушла к себе.

Софья Александровна пристально посмотрела ей вслед.

Ей показалось что-то странное в тревоге Ольги.

И сейчас же Софье Александровне вспомнилось то, чему она раньше не придала особенного значения.

X

Это было незадолго перед внезапным отъездом Ольги от них. Таня была у своей подруги, а она, Софья Александровна, ездила к портнихе, опоздала и торопилась, так как они собирались ехать на лекцию.

Когда она приехала и прямо вошла в шубке в столовую, Ольга с Алексеем Александровичем сидели на диване. В этом не было ничего особенного.

Сиденье на диване в сумерках было общим любимым времяпровождением. Но ей что-то не понравилось в том, что Ольга сейчас же встала и, подойдя к ней, как-то особенно горячо обняла ее. Глаза ее горели возбужденным блеском. И на одно мгновение Софье Александровне показалось что-то здесь скрытое от нее. Софья Александровна помнит, как она села на диван, и Ольга все так же неестественно, приподнято говорила, обращаясь почему-то только к Софье и почти не взглядывая на сидевшего здесь же Алексея Александровича. И опять ей что-то неприятное и нехорошее показалось в Ольге, и она, чтобы избавиться от этого дурного чувства, которое иногда является и досадно заставляет про самого близкого человека подумать какую-нибудь недопустимую вещь, — чтобы избавиться от него, Софья Александровна встала и хотела уйти.

— Ты куда же? — сказала удивленно Ольга, взяв ее за руку, чтобы она не ушла, прежде чем не ответит.

— Мне что-то нездоровится, я пойду лягу, — сказала Софья Александровна, которой удивление Ольги показалось неискренним.

— А как же лекция? — почему-то покраснев, но твердо глядя на подругу, сказала Ольга.

— Поезжайте лучше одни.

— Ну, нет, нет! — как будто разочарованно и горячо заговорила Ольга, в то время как щеки ее горели румянцем. И в этом усиленном упрашивании было опять что-то неискреннее, точно она была тайно рада и испугана возможностью ехать вдвоем и этим упрашиванием только старалась прикрыть свою радость.

— Что же вы не просите? — сказала Ольга Алексею Александровичу, не обернувшись к нему и не взглянув на него.

— Если она нездорова, то, конечно, ей лучше остаться, — сказал он.

У Софьи Александровны сильно забилось сердце, когда она услышала его голос, говорящий о ней, как о посторонней. Он даже не спросил, чем и как она нездорова.

«Если она нездорова, то, конечно, ей лучше остаться…»

Они уехали, она сама закрыла за ними дверь и пошла и села на том же диване. Но ей вдруг до слез стало стыдно таких скверных подозрений о самом близком и о таком человеке, как Ольга.

XI

Наступали сумерки. Дмитрий Иванович закрывал окна в своей комнате, потому что боялся вечерней сырости.

Все сидели в угловой с широким итальянским окном, обращенным в цветник, и говорили тихими голосами. Ольга с Софьей Александровной сидели на мягком диване, Алексей Александрович в отлогом кресле у окна.

— Когда папочка рассказывает про север, то мне хочется самой идти за тысячи верст пешком по лесам, по скитам, — сказала Танечка.

— А тебе-то как раз этого, может быть, и не нужно, — сказал Алексей Александрович. Но сейчас же прибавил: — Хотя наперед мы ни за секунду не знаем, что нам нужно.

— Как не знаем? — сказала Ольга.

— Конечно, я говорю про жизнь высшего порядка, — сказал Алексей Александрович, — а жизнь высшего типа есть творчество, а творчество может быть только «нечаянно».

— Значит, нам никогда не надо знать, куда идти? — сказала Софья Александровна.

— Да, но каждый раз, так сказать, post factum, — сказал Алексей Александрович, — ступим ногой и почувствуем, что это наше.

— Тогда задом наперед надо ходить, — сказала Анна Матвеевна, до того молча вязавшая кружки под стаканы, и поверх очков молча взглянула на писателя.

Дмитрий Иванович засмеялся.

— Вообще, мне кажется, — сказал Алексей Александрович, глядя на Анну Матвеевну, но отвечая не на ее возражение, а на свою мысль, — вообще, возможно правило, что наша дорога там, где наш расцвет.

— Нет, это очень хорошо: задом наперед, — сказал Дмитрий Иванович, оглядываясь на Ольгу.

— А если этот расцвет ведет за собой преступление? — сказала Ольга, не взглянув на мужа и с таким выражением, как будто она спрашивала ответа на какую-то свою тайную мысль.

— Я не знаю, что может быть преступного, — сказал Алексей Александрович.

Анна Матвеевна опустила свой кружок на колени.

— Ты, батюшка, крещеный? — сказала она.

— Преступное в том, — сказала Ольга, — если я на своей дороге гублю чью-нибудь жизнь.

— Значит, эта жизнь не на своей дороге, — сказал Алексей Александрович, глядя прямо на Ольгу, которая пряталась где-то в тени под рукой Софьи Александровны.

— Ну, это так, пожалуй, все дороги перепутаются и будут друг дружку как собаки грызть, — сказала Анна Матвеевна, — слаб народ, батюшка, ему в законе жить надо!

Писатель с интересом взглянул на Анну Матвеевну. Он с первой ее фразы, когда она в день его приезда обратилась к нему на ты, посмотрел на нее, как на что-то очень для него интересное, как он смотрел на Настасью, когда она появлялась в своих валенках. И он при каждом обращении Анны Матвеевны ждал с заинтересованным нетерпением ее сочных и необычных для него замечаний. Казалось, что если бы она обругала его, он бы не почувствовал в этом ничего оскорбительного для себя и смотрел бы на нее с тем же интересом и удовольствием.

И Анна Матвеевна инстинктивно чувствовала, что все ее слова не действуют на него в том направлении, в каком ей хотелось бы, и отскакивают от него, как от стены. И это сердило ее.

— Вы говорите: слаб народ, — сказал писатель, — он слаб, потому что ушел от заветов природы. Природа не слаба, а она ежеминутно творит страшные преступления: бури, землетрясения, — все в ней несет смерть, и она стоит сильная, незнающая ни жалости, ни слабости. Вот и человек должен быть таким, несопротивляющимся в себе своей стихии, — говорил писатель.

— Нам, батюшка, до природы далеко, — сказала Анна Матвеевна. — Всяк сверчок знай свой шесток, а то не в меру тяжело поднимешь, да и согрешишь. Так-то!

— Вы говорите: не сопротивляться, а совесть? — тихо сказала Ольга, как будто не слыша замечаний тетки.

— Кому что дороже… Если совесть запрещает, значит, мала страсть, — сказал он, глядя на нее с особенным выражением; она поймала это выражение, но смотрела все-таки на него, не опустив глаз, чтоб не показать, что она поняла.

— У нас нет стремления, и оттого большая совесть.

Софье Александровне стало вдруг неприятно, как будто они переговаривались о чем-то скрытом между собой, а она все ясно понимала. И в то же время ее мучило, что она не могла прогнать от себя этих дурных мыслей и гадких подозрений.

— Пойти лучше об ужине похлопотать, а то, чего доброго, сама после этих разговоров на большую дорогу пойдешь воевать, — сказала Анна Матвеевна, и, разминая пересиженные ноги, пошла в столовую.

XII

Был сенокос. Дмитрий Иванович в русской рубашке, с махровым поясом и в белой шляпе, а с ним Софья Александровна и Таня с самого утра ушли на луга. Ольга тоже прошла туда. Она в свободном белом полотняном платье, с красными каемками на рукавах, сидела под красным зонтиком на бугорке. В лугу кипела жаркая деревенская работа. Сгоняли в валы высохшее сено, и мужики, поднимая на вилы, клали его в копны. Сухое сено крошилось, сыпалось на потные, разгоревшиеся шеи. Бабы изогнувшимся рядом подскребали и ворошили обратной стороной граблей еще не высохшее сено.

В тени копны стояло ведро со свежей холодной водой и насорившимися туда былинками.

Алексей Александрович еще с утра ушел куда-то.

Ольга встала, отдала зонтик Софье Александровне и, покрыв голову шарфом, который был у нее на плечах, пошла домой.

Солнце стало закрываться постепенно растянувшейся пеленой облаков, через которую оно сначала просвечивало, а потом совсем скрылось. И стало пасмурно, как бывает иногда в хорошие июньские дни, когда собирается дождь с грозой.

Ольга вышла на террасу. Никого не было. Потом пошла в столовую, где уже был накрыт стол, хотя на круглых часах не было еще двенадцати. Она подошла к большому раскрытому в сад окну и прислонилась виском к раме. На клумбе цветника краснели и белели астры между зеленью ярко и свежо, как в осенний день.

И когда она смотрела на них, ей почему-то подумалось, что вот астры хоть раз в жизни цветут, а с человеком может случиться, что во всю жизнь ни разу у него расцвета не будет.

— Да, не будет, — сказала Ольга.

И ей вспомнилось, что было, и яркий румянец внезапно залил ей щеки, глаза замерцали, хотя она все также неподвижно глядела в сад на цветы. Она вспомнила тот вечер, когда Софья уезжала к портнихе и когда началось это. И ей, как преступнице, пока никого не было, захотелось открыть это незаконное прошлое, оборванное, но зажигающее одним воспоминанием всю кровь, мутящее рассудок, — открыть и взглянуть на него.

Вдруг на террасе кто-то стукнул. Потом чьи-то мужские шаги прошли через гостиную. На пороге стоял Алексей Александрович в высоких башмаках, в блузе и пробковом шлеме.

Он взглянул на нее и как будто понял по ее лицу, о чем она думала.

— Ольга! — сказал Алексей Александрович. — Ради Бога.

Он видел в ее вдруг пробудившихся глазах мелькнувший испуг. Но испуг был только в первое мгновение.

— Ради Бога! Не уходите! — сказал писатель.

Ольга стояла и робко смотрела на него. Перегородка упала, и впервые взгляд ее как бы стыдливо признавал его.

«Вот время, чтобы разом все покончить», — сказала она мысленно, но вместо этого руки ее неожиданно поднялись и легли ему на плечи.

— Наконец-то, Ольга! — вскрикнул писатель.

— Все кончено, — сказала она со странным выражением.

Он подумал, что кончена борьба с ним, так как глаза ее сияли блаженством. И только позднее, уже после катастрофы, он вспомнил эту фразу и понял ее смысл.

— Я не могу без тебя жить, — сказал Алексей Александрович, и сейчас же заметил, что сказал шаблонную фразу, но его руки все больше обнимали ее.

Ольга, глядя на него все тем же взглядом не верящего себе тихого восторга, все-таки твердо отвела его руку.

— Ну, отчего же, Ольга? Отчего?

Он с настойчивостью и нетерпеливостью мужчины требовал большего, чем она дала ему.

— Неужели вам мало всего этого, мало сознавать, что я… люблю вас, — говорила она с какой-то напряженной сосредоточенностью, вглядываясь в него. — Неужели это не главное? Ну, поймите, что большего я… ничего не могу, потому что… — она хотела что-то сказать, но ничего не сказала и только удерживала его руку в своих горячих руках.

— Ну, я же все устрою, — уверял он ее в чем-то.

Она не слушала его слов; она смотрела на его лицо, на его мокрые от дождя волосы.

— Неужели ты хочешь противиться налетевшей на нас солнечной буре? — сказал Алексей Александрович; он был бледен.

Ольга покраснела.

— Я уж давно отдалась ей, — тихо сказала она, опустив голову.

И вдруг почувствовала, что он при этих словах подхватил ее под колени, поднял и куда-то понес. Она хотела защищаться, но уже не могла. Она видела только мелькнувший косяк двери в комнате Софьи.

 

— Оставьте меня, оставьте, ради Бога, — говорила Ольга; она с лихорадочной поспешностью и пылавшими от стыда щеками оправляла постель Софьи.

— Почему же, Ольга? Почему? Отчего ты не смотришь на меня?

Она не отвечала, избегая смотреть на него. И выбежала из комнаты, оставив позабытый на полу шарф.

Из залы послышались веселые голоса попавших под дождь Тани, Дмитрия Ивановича и Софьи Александровны.

— Обедать, обедать! — кричал Дмитрий Иванович, весело размахивая шляпой, и вдруг внимательно посмотрел на Ольгу, когда она странно быстро прошла в свою комнату.

XIII

Дмитрий Иванович с первого же дня приезда Ольги заметил в ней перемену; иногда пугался этой перемены, не понимая ее значения, и все не находил случая объясниться.

Ольга избегала его и, очевидно, намеренно избегала, поздно приходила в спальню, когда он уже спал. Всякий раз, когда он наедине подходил к ней, она сейчас же придумывала какой-нибудь неотложный предлог и уходила из комнаты.

Один раз, застав ее прибирающей свой туалетный столик в спальне, Дмитрий Иванович спросил, почему она уходит от него. Она, покраснев и продолжая прибирать, не глядя на него, сказала, что она и не думала уходить. Но он заметил, что, когда она говорила это, она не подняла на него глаз.

Потом он не мог забыть ее выражения, с каким она один раз стояла перед зеркалом в спальне; мысли ее были, очевидно, где-то не здесь, и она сейчас же, как застигнутая врасплох, скрыла то выражение от него, какое у нее было при этом. Он ясно видел мелькнувшее на ее лице страдание и отвращение, как будто он своим приходом напомнил ей о чем-то, что она на время забыла.

Но к чему это отвращение? Неужели к нему? Это было так страшно и непонятно, что он поскорее потушил эту мысль.

Дмитрий Иванович после ужина взял с собой газету в спальную, лег и стал ждать прихода жены. Она долго не приходила, часы в столовой пробили двенадцать. Кто-то прошел через столовую и гостиную и в зале остановился, как бы прислушиваясь. Он узнал шаги Ольги; она как будто не хотела идти в спальню, когда муж еще не заснул.

Ольга отворила дверь и, увидев, что Дмитрий Иванович еще не спит, сейчас же сделала было движение назад, но Дмитрий Иванович, лежавший в постели с горевшей свечой на ночном столике, уже увидел ее.

Избегая встречаться с мужем взглядом, Ольга подошла к зеркалу и зажгла свою маленькую лампочку.

— Ты еще не спишь? — сказала она равнодушно, как будто не замечая необычности его бодрствования.

Дмитрий Иванович не ответил и прямо смотрел на нее.

— Ольга, — сказал он, откладывая на постель газету.

— Что? — спросила Ольга все тем же равнодушным тоном, не оглянувшись на мужа, как будто она была очень занята.

— Ты где была сейчас?

— Заходила к Соне… потом была в саду.

Дмитрий Иванович пристально смотрел на нее; ему хотелось, чтобы она заметила его взгляд, но Ольга не замечала; она была естественна, нетороплива и только как будто немного утомлена и оттого неохотно отвечала на вопросы.

— Ты одна была?.. Софья Александровна легла или она тоже была в саду? — спросил Дмитрий Иванович.

— Да что с тобой сегодня? — сказала вдруг Ольга. — Что ты расспрашиваешь каким-то странным тоном? — Казалось, она была очень естественно удивлена, и только глаза слишком блестели и не встречались надолго с глазами мужа. И сейчас же, не дождавшись от него объяснений, точно избегая долго останавливаться на одном вопросе, Ольга сказала:

— Что ты не спишь? Уже первый час.

Она что-то достала из бельевого шкафа и зашла за ширму. Дмитрий Иванович по звуку упавшей ботинки понял, что она переодевается. Через несколько минут она вышла оттуда. Она переменила там платье, надев матине с широкими рукавами и голубой лентой с бантом на освобожденной от корсета груди. Она была в короткой юбке и красных ночных туфельках. И во всей ее фигуре казалось Дмитрию Ивановичу что-то расцветшее, что-то тревожащее и уже как бы не принадлежащее ему. Он видел, как она боялась каждого с его стороны движения к ней, как она была усиленно занята, — он понял, — чтобы ни одной минуты не оставаться при нем незанятой.

— Постой, дай мне взять подушку, — я лягу в угловой, — сказала спокойно Ольга, как будто не придавая этому никакого значения.

Дмитрий Иванович испуганно поднял на нее глаза.

— Я не могу… мне здесь жарко, — сказала Ольга, избегая смотреть мужу в глаза в то время, как он сидел совершенно ошеломленный и потерянный.

— Ольга, послушай же, — крикнул он в отчаянии, ловя равнодушную к нему руку и притягивая ее к себе, — послушай! Куда ты? Что с тобой?

Ольга испуганно, поспешно вырвала свою руку, точно она испугалась насилия с его стороны. Отойдя на шаг, она секунду смотрела на Дмитрия Ивановича, как будто с ее губ хотели сорваться какие-то страшные для него слова. Но она, видимо, не смогла их сказать растерявшемуся до отчаяния человеку.

— Здесь очень жарко, — сказала она.

XIV

После случившегося Ольга упорно избегала Алексея Александровича. Не поднимала на него глаз. И он нигде не мог увидеть ее одну. Когда он входил в комнату, где была она вместе с другими, он замечал, как глаза ее опускались и щеки быстро покрывались румянцем стыда, она все делала и говорила, не глядя на него.

Один раз он сидел у себя в комнате за работой. Ему не писалось. В доме никого не было. Все ушли в поле. Вдруг в дверь торопливо, осторожно постучали, писатель оглянулся, и на лице его появилось сначала удивление, потом бурная радость. На пороге стояла Ольга. Она была в том платье, так знакомом ему, на голове был шарф, завязанный узлами на висках.

— Неужели пришла?..

Он схватил ее за руки и повел к своему креслу, но она не села.

— Вот она, милая моя Лада, теперь такая близкая…

Ольга, краснея, подняла на него глаза. Ее взгляд был такой напряженный и робкий, как будто она хотела и боялась, и не решалась отдаться счастью. Она была в первый раз в его комнате. И в ней была робость за свой поступок, и сознание незаконности, и борьба с собой, и счастье при виде того человека, который стал ее жизнью.

— Я знал, что ты придешь, — говорил торопливо писатель, целуя ее руку, — я ждал тебя каждый день. Вот мое логово звериное, посмотри!

Но Ольга чувствовала себя странно в этой комнате, где она не имела права быть. И она, раскрасневшись от волнения, избегала смотреть ему в глаза, как будто ей все еще было непривычно и очень стыдно. Она оглядывалась кругом.

— Как странно, необычно. Смолой пахнет, как в лесу… Я хочу, чтобы вы показали мне работу, которую вы сейчас делаете, — сказала она.

По лицу писателя скользнула тень недовольства и разочарования.

— Ну зачем она нужна? Я хочу забыть о ней.

— Нет, я хочу видеть, иначе я не могу здесь оставаться. — Она подошла к столу и стала перелистывать тетрадь.

— Это? Какой странный почерк… все слова куда-то летят, на половине обрываются. Мне кажется, у вас безумно яркая фантазия. И вы, должно быть, часто смотрите на себя со стороны.

— Мне иногда кажется, — сказал Алексей Александрович, — что у меня ничего нет, кроме головы и глаз… Голова с десятками тончайших щупальцев, которые все обхватывают, из всего высасывают кровь, ничего не оставляя мне. И глаза, которые все видят. И видят далеко вперед. Когда я подхожу близко к тому, что они издалека еще увидели, это оказывается уже… мертвым для меня… Ну, оставим это… оставим…

— Почему вам неприятно, что я хочу подойти к этой вашей области?

— Мне не неприятно, — сказал писатель, — но я не хочу сейчас об этом думать; мне хочется сейчас только об одном говорить: о моей любви. Ольга, я искал ее всю жизнь!

Ольга опустила голову.

— Может быть, вы слишком усиленно и часто искали… — сказала она, и на лбу у нее вдруг показалась незнакомая ему складка.

— Разве дурно искать то, что открывает высшее напряжение всех сил, дает расцвет всему существу? Расцвет и полное исчезновение в лучах этого света. — Вот я чего хочу, Ольга, вот что мне нужно.

— А мне, — сказала Ольга, не поднимая глаз, — ничего так не страшно, как это. Да, страшно… Как вы думаете, чем это кончится? — сказала она, странно глядя на Алексея Александровича.

— Как чем, Ольга? — сказал он, немного недовольный тем, что она ставит этот тяжелый вопрос, разбивая всю приятную легкость этих мгновений.

— Ты будешь моею и будем жить вместе. Я завтра же скажу ей. Да?

Ольга не слушала, что он говорил, она только с новым выражением радости, точно она не верила себе, смотрела на него. До нее как будто не доходил смысл его слов о том, чтобы сказать Софье, она только смотрела на него совсем новым просветленным взглядом.

Его предложения действовали на нее, как что-то не относящееся к главному. А главное для нее сейчас был он, присутствие его здесь, ощущение его подле себя, без всяких мыслей о каком-то устроении.

Где-то в доме стукнули дверью.

— Надо идти… — сказала Ольга, как бы пробуждаясь. Она быстрым, решительным движением своего молодого тела встала с кресла. Подняла открытые локти, стягивая сзади на голове узел шарфа, и, не уходя, смотрела на стоявшего перед ней Алексея Александровича, как будто она что-то хотела сделать и не решалась.

— Отчего ты так… холодна? — сказал Алексей Александрович.

«Вы говорите, что я холодна, — хотела она сказать, — а я держусь уже за последнюю ступеньку, чтобы не сорваться совсем в эту пропасть». Но она не сказала этого. И только глаза ее, по-новому признававшие его, что-то говорили ему; у него вдруг закружилась голова. Алексей Александрович схватил ее слабую горячую руку и привлек ее почти не сопротивляющуюся к себе.

— Когда?.. — шепнул он.

И в тот момент, когда он, обхватив ее тонкую, стянутую корсетом талию, прижал ее к себе грудью и жадно нашел ее полураскрывшиеся губы, в столовой раздались голоса Софьи, Тани и Дмитрия Ивановича; он едва успел отойти от Ольги. На пороге показалась Софья Александровна.

— Бог мой, что я вижу! Где записать? Сидят сегодня вместе! — сказала она, почему-то краснея. — Завтрак уже готов. Я руки пойду мыть. Вот твой лиловый шарф, он зачем-то очутился у меня, уже три дня лежит, — сказала она и ушла.

Ольга взглянула на Алексея Александровича.

— Одна секунда и… и это было бы лучше. — Она поднесла платок ко рту и долго неподвижно смотрела в окно.

XV

Цвели липы, и когда заходило солнце, то их приторный запах вместе с ночной сыростью распространялся по всей усадьбе, и в лунные ночи никому не хотелось идти в комнаты. Березы в выездной аллее неподвижно стояли, опустив над дорогой низкие висячие ветки. И только в темноте сада шла своя жизнь: без умолка стрекотали в траве кузнечики, тонко, однообразно свистела какая-то ночная птичка.

Давно уже поужинали. Окна в сад были открыты. Софья Александровна, думая, что она одна в доме, прошла в гостиную к роялю и неожиданно увидела мужа и Ольгу. Они сидели на раскрытом в сад окне.

— Вот вы где! А я думала, вы где-нибудь на дворе, — неловко сказала Софья Александровна, уже не отмечая, как обычно, шуткой, что они вдвоем.

— Как ты испугала нас, — сказала Ольга, с какой-то несвободой обращаясь с подругой. — Куда же ты?

— Вы философствуйте, а я сыграю, — сказала Софья Александровна.

Она открыла крышку рояля, переложила ноты и, оправив платье, села.

Она раскрыла Грига «Смерть Озе», — вещь, которую больше всего любил Алексей Александрович и которую она изредка ему играла.

Печальные, торжественно-погребальные звуки, упорно нарастая и усиливаясь, наполнили большую комнату.

Софья Александровна доигрывала вещь. Взяв последний аккорд, она, не снимая рук с клавишей, оглянулась с оживленным, сияющим лицом, что с нею редко бывало.

Они, не глядя на нее, о чем-то говорили. Ее поразило выражение его лица, в нем была какая-то торопливость, жалкая, точно он убеждал в чем-то, просил. Алексей Александрович, спохватившись, уже с другим выражением лица обернулся к жене и с поспешной улыбкой сказал:

— Великолепно, ты сегодня чудесно играла.

И заговорил опять, но уже самым обыкновенным тоном. Софья Александровна почувствовала, как в ней вдруг все упало; ее поразила, как что-то невозможное, та фальшивая поспешность, с какой он обратился к ней, когда она уже давно кончила, и когда наступила тишина. Значит, они пользовались ее игрой, как прикрытием, и даже не слышали, когда она перестала играть. Все эти мелочи представились ей вдруг в самом ужасном свете.

Софья Александровна встала и не подошла к ним, как она обыкновенно делала, а села к круглому столику с альбомами.

На окне разговор замолк.

— Соня, иди же к нам, — сказала Ольга спустя несколько секунд после того, как Софья села.

И Софью Александровну убило и возмутило то, что Ольга сказала это спустя уже некоторое время после того, как она села одна в стороне.

Значит, они были смущены.

Прежде Ольга с первого же ее шага сказала бы удивленно:

— Ты куда же?

А теперь она сказала только тогда, когда нельзя было не сказать что-нибудь.

Он не присоединился к ее просьбе.

— Что же ты? — сказала Ольга.

— Нет, ну вас, — сказала Софья Александровна, употребив эти фамильярные слова, чтобы не вышло явной демонстрации.

— Что с тобой? — сказала Ольга, подходя к ней и глядя на нее с неумелой улыбкой, как будто она почему-то разучилась обращаться со своим другом так же свободно и просто, как прежде.

Как будто она потеряла право на свободу прежнего открытого дружеского обращения.

— Я такая же, как всегда, — сказала отчужденно Софья Александровна.

— Пойдем-ка по своим местам, — сказал Алексей Александрович.

— Подождите немного, — сказала, не оглянувшись на него, Ольга, стоя перед Софьей Александровной.

И в том, что она не обернулась к нему, говоря эти слова, Софья Александровна увидела несомненный признак того, в чем она боялась убедиться.

«Они говорят уже, как свои», — невольно подумала она, отметив это.

— Нет, я пойду, — сказала Софья Александровна; она казалась страшно утомленной.

— Ну, спокойной ночи, — сказала Ольга, не замечая стоявшего сзади нее Алексея Александровича, который подошел проститься.

Она сказала это Софье с тем странным новым стеснением, какое у нее появилось в обращении с другом.

Софья Александровна вышла за портьеру. Ольга, обернувшись, несколько мгновений смотрела блестящими глазами на Алексея Александровича, потом вдруг охватила его шею руками, порывисто поцеловала и оттолкнула. Когда Алексей Александрович вышел, она подошла к окну, сжала обеими руками голову и стояла так несколько времени.

— Заметила она? Поняла? — говорила Ольга, и ее удивляло, что она не чувствовала, сверх ожидания, никакого ужаса в этом.

XVI

Обирали и чистили для варенья вишни. Участвовали все. Таня, Аннушка и девушки обирали и носили в корзинах ягоды. На террасе чистили Ольга, Софья Александровна. Пришел Алексей Александрович. Он с книгой сел, на решетку у столбика террасы. В последние дни он все время был там, где сидели Ольга и Софья Александровна, ставшая в последние дни странно молчаливой.

— Вы сегодня опять не на охоте? — сказала Ольга, не поднимая головы и чистя ягоды.

— Нет, я читаю.

— Сядьте поближе и помогите мне насыпать сахару.

— Мне награда будет какая-нибудь за это?

— Нет, не будет. Твой муж всегда такой корыстный был? — сказала Ольга, обращаясь к подруге, но не глядя на нее.

Софья Александровна покраснела и, неловко, жалко улыбнувшись, ничего не сказала.

Из комнат в растворенную балконную дверь послышался голос тетушки. Она просила послать к ней Настасью. Но Софья Александровна, как будто воспользовавшись предлогом, пошла сама.

Ольга не остановила ее, как она обыкновенно останавливала, когда та пыталась взять на себя какую-нибудь работу или уйти из той комнаты, где они вместе сидели. Она как-то притихла и опустила голову, точно занявшись ягодами. Но как только Софья Александровна вышла, Ольга молча подняла глаза на Алексея Александровича и положила на стол свою белую руку около руки Алексея Александровича. Он взял ее и тихонько сжал.

Взгляд Ольги засветился лучистой радостью.

— Милый мой! — прошептали ее загоревшиеся губы.

И он угадывал те слова, какие она говорила ему.

— Я хочу, чтобы мы были одни, совсем одни, — сказала тихо Ольга. — Неужели это будет?

— Разве я-то этого не хочу? — сказал Алексей Александрович, почувствовав на мгновение неловкость при ее желании, которое выполнить было так трудно, так сложно.

На дорожке послышались голоса. Таня и Аннушка несли вишни. Ольга быстро отняла свою руку и стала класть в машинку вишни.

— Вот сколько, — говорила Таня, ставя на стол корзину спелых вишен; она обвязала волосы носовым платком, завязав его кончики ушками; и была радостна и оживлена.

— Голубушка, милая! — сказала она, подойдя к Ольге и лаская ее красивую руку, которую перед этим ласкал ее отец.

— Ты довольна? — сказала, несвободно улыбаясь и гладя ее волосы, Ольга.

— Очень, очень! Я никогда не рвала вишен с дерева.

— Ну, ступай, еще набирай, — сказала она, не глядя на Алексея Александровича.

— И как трудно остаться вдвоем, — сказала Ольга, когда Таня ушла. — Мы неразборчиво пользуемся всем, чем можно. Даже ее деликатностью: прежде я отказывалась сидеть с вами без нее, когда она старалась доставить эту возможность, а теперь я молчу, когда она от нас уходит.

— Да, нужно сделать какой-то шаг, — сказал Алексей Александрович.

Глаза Ольги опустились и как будто потухли на секунду, но она сейчас же подняла их на него.

— Я ничего не хочу об этом слышать, — сказала она. — Я ничего не хочу знать, кроме… тебя, — и, притянув его руку к себе, повторила: — Ничего! — и с силой до боли сжала его руку. — Только бы нам скорее быть одним, вдвоем. Боже мой, Боже мой, простишь ли ты мне то, что я так страшно счастлива, — сказала она с особенным выражением и блеснувшими на глазах слезами.

Она оставила ягоды, пересела ближе к Алексею Александровичу и смотрела ему в глаза, как будто желая понять, что в нем ее так влечет и мучит.

Алексей Александрович смотрел на нее напряженным взглядом и почувствовал, что у него к ней меньше страсть, чем у нее.

XVII

То, что заметила Софья Александровна, поразило ее, как ужасная, невероятная правда. Если бы ей сказали прежде, что это может быть, то это показалось бы ей только смешно или дико. Она не знала, что было у них, как далеко зашло, но ее ужаснуло уже и то, что она заметила. Ей было противно видеть влечение к мужчине во всякой другой женщине. Но в Ольге — и по отношению к своему мужу — Софье было страшно это. И Ольга не пришла, не рассказала другу об этом несчастии, она заодно с ним явно скрывала.

Ольга лгала. К тем, кого мы приняли считать особенными, мы предъявляем и особенные требования нравственности, нам и в голову не приходит, что эти избранные нами люди могут поступать иногда, как самые обыкновенные и даже дурные.

И после того, как Софья Александровна поняла, она не могла поднять на Ольгу глаз.

Алексей Александрович, очевидно, увидел перемену в жене. Он стал как-то особенно внимателен к ней, как-то необычно часто говорил с нею, советовался, но о самых безразличных вещах, и никогда близко не подходил к тому, что могло иметь отношение к новой, больной стороне жизни. Один раз он пришел к ней в комнату.

— Вот моя новая охотничья сумка. Знаешь, где была? — сказал он, как будто отыскавшаяся сумка была таким важным предметом и бывшее ее местонахождение так интересно для Софьи Александровны.

«У него нет сейчас со мной никакой внутренней связи, и он старается замести следы тем, что приходит с какой-то нашедшейся сумкой, о которой я в первый раз даже слышу. — Ее оскорбило это, и она ничего не ответила. — Неужели он думает, что я так мало проницательна, что приму это за чистую монету и не пойму истинного значения?» — подумала Софья Александровна.

— Так ты, пожалуйста, устрой мне сейчас сетку на ней, — сказал писатель, как будто по-прежнему не видя ничего особенного в настроении жены.

Софья Александровна стала молча приделывать сетку; он держал. Вошла Таня.

— Мамочка, где тетя Оля?

— Я не знаю, — сказала Софья Александровна, не поднимая головы от работы.

Таня внимательно посмотрела на мать; ее удивило что-то в тоне матери и в том, что она даже не подняла головы. Она взглянула на отца, тот смотрел не на нее, а на сумку, которую устраивала мать.

— Почему же она от меня ушла, мы вместе же хотели идти? — Таня повернулась и, что-то обдумывая на ходу, медленно пошла к двери.

— Тебе полезно было бы побольше ходить на солнце, — сказал Алексей Александрович по уходе Тани.

И Софье Александровне показалась уже невыносимой какая-то ложь в этой заботе о ее здоровье вслед за упоминанием об Ольге. Точно он, чего-то опасаясь, хотел отвести внимание жены. И ничего не сказал о ней, не упомянул даже. Он, прежде постоянно говоривший с нею об Ольге, о том, как в ней много женственной красоты, теперь совсем избегал упоминать о ней.

И в том, что он перестал говорить о ней, для Софьи Александровны была уже ложь. Она уже ни в чем ему не верила. Все в нем казалось ей притворством и казалось, что она понимает всякое его движение, направленное к тому, чтобы скрыть от нее, отвести подозрения.

Еще раньше, когда они пришли в спальню после ее игры, когда она заметила и, ошеломленная этим, не могла произнести ни одного слова, он подошел к комоду, на котором стоял букет из роз.

— Каких ты великолепных набрала, — сказал он как-то особенно нежно, как будто не замечая ее состояния. И эта невыносимая, видная насквозь, вкрадчивая нежность была для нее признаком того, что он видит ее состояние и понял причину его. И все те признаки, какие она наблюдала теперь, были и тогда в Петербурге. Она это вспомнила. И каждое их движение, как будто безразличное, стало для нее теперь отвратительно ясно. Так же он и тогда был как-то виновато ласков и нежен. Это ей было противно. И ей стал уже казаться притворным весь вид его с невинными детскими глазами, притворным и лживым.

Но странно, эти его ласки, которым она не верила, вливали какую-то надежду в нее. «Значит, там не зашло так далеко, — думала Софья Александровна, сидя у себя в комнате на постели. — Быть может, у них и правда ничего не было». Но тут ей почему-то вдруг вспомнился шарф Ольги, который она нашла у своей постели в тот день, когда их дождь застал на сенокосе, и Софье Александровне сразу представилось ужасное значение этого. Ей вспомнилось, что Ольга смутилась, когда она отдала ей шарф.

— Нет, этого не может быть! — сказала Софья Александровна. — До этого не могло дойти.

Образ Ольги все-таки не соединялся с тем, о чем она с ужасом и отвращением думала в применении к мужу.

XVIII

Утро было самое лучшее рабочее время Алексея Александровича. Он уже давно не брался за работу и вдруг с какой-то особенной радостью вспомнил о работе. И его потянуло к ней. Он зашел выкупаться в пруде и пришел в сад, где они обыкновенно виделись. Ольги еще не было. Было рано, тени лежали длинные далеко вкось по аллее, трава в саду еще спала, мокрая, матовая от росы.

Алексей Александрович решил, что он до прихода Ольги успеет поработать немного.

Он пошел в свой кабинет, который был через комнату от спальни Софьи Александровны, достал свою работу, стал читать и с особенным радостным чувством ясности увидел разбивавшуюся прежде даль работы. Сразу стало видно лишнее. Он, взволнованный, схватил карандаш и стал наскоро вычеркивать, чтобы выправить прямую линию истинного искомого смысла. Это было главным моментом в создании каждого произведения. И в этом моменте сосредоточивалось все наслаждение. Здесь уже не было мук закладывания первоначального плана, когда часто убивало чувство собственного бессилия, казалась надоевшей и истрепавшейся ткань рассказа, которую он бросал иногда несколько раз.

Он торопился провести до конца работу в этой неповторяющейся ясности мысли и в то же время спешил к Ольге.

Вдруг дверь отворилась, и вошла, очевидно, искавшая его, Ольга.

— Ты уже встала? — сказал Алексей Александрович удивленно. — А я заработался, сделал сегодня больше, чем другой раз в целую неделю. Здравствуй.

Ольга, не ответив на его улыбку, молча подошла к нему и остановилась у стола.

— Сегодня словно прояснилось там, где было запутано и неясно для меня.

Он был по-детски радостно оживлен.

— А я тебя ждала в аллее, — сказала Ольга, как-то отчужденно, не отвечая на его слова о работе.

— Я все время спешил к тебе.

— И потому не пришел совсем? — сказала Ольга все тем же тоном.

Она ни разу не ответила на его упоминание о работе, как будто это было какое-то третье лицо, которое она странно игнорировала.

— Ольга, почему ты так говоришь? — сказал он удивленно.

— Потому что ты сегодня сел работать.

— Так что же?

— Ты вчера не работал, третьего дня не работал.

— Мне непонятно, что же из этого? — сказал Алексей Александрович, и в тоне его послышалась досада.

— А мне это понятно, — сказала Ольга, сматывая и разматывая на пальце шнурок.

— Неужели ты хотела бы, чтобы я вовсе не работал?

— Я ничего не хотела. Я только говорю, что прежде ты не мог работать, когда ты добивался меня, а теперь ты можешь работать.

— Ну, это уж странно, Ольга, — сказал Алексей Александрович, — ведь нельзя же не работать.

— Нельзя, — сказала Ольга. — Но есть моменты, когда эти соображения отходят куда-то, а потом приходит время, когда человек опять вспоминает о различных соображениях.

— Ах, Боже мой, но где же логика?

— Там, где нет любви.

— Ольга!

— Я говорю то, что есть.

— Нет, этого нет! — сказал Алексей Александрович, но сам не почувствовал убедительности в своем тоне.

Он хотел было еще что-то возразить, но удержался и взволнованно молча смотрел в окно. Он почувствовал, что Ольга берет его руку.

— Боже мой, Боже мой, — сказала Ольга с каким-то напряжением, почти страданием, — ведь я люблю тебя и ради этого все поставила на весы: совесть, друга, порядочность, — все. Я мучу тебя, но мучу потому, что люблю.

— Что же, мир? — сказал Алексей Александрович, попробовав улыбнуться.

Но он продолжал ощущать внутри себя какое-то безразличие, тот холод и отсутствие чувства к женщине, какие всего мучительнее были для него всегда.

Молодая женщина с минуту стояла около него, потом вдруг порывисто обхватила его шею, секунду близко смотрела ему в глаза и закрыла его рот своим полуоткрытым ртом.

Алексей Александрович ответил на ее поцелуй, и против воли схватил и отметил поразившее его выражение ее полузакрытых, закатившихся от страсти глаз.

Из коридора вдруг послышался голос Тани. Она звала отца пить кофе. Дверь отворилась, и она неожиданно вошла.

— Папочка… идите… — только выговорила она.

Ольга, покраснев, быстро отстранилась от Алексея Александровича.

— Пойдемте, — сказала она, не смея взглянуть на Таню.

И когда Таня, очевидно, заметившая и все понявшая, вышла, Ольга сейчас же, не взглянув на Алексея Александровича и не поднимая головы, ушла.

XIX

Алексей Александрович чувствовал себя слабым перед той силой любви, какая проснулась в этой женщине. Это ощущение неравности сил не оставляло его в любви ко всем женщинам, каких он знал.

Была ли это каждый раз не та, или в нем самом раз навсегда было что-то не то в этой области, он не знал и иногда в отчаянии разбирался и не мог разобраться.

Женщины были для него тем миром, который имел над ним постоянную власть. С этим миром он был таинственно связан бесчисленными тончайшими нитями.

Но эта связь была почти не реальная, а жившая на каких-то остриях вечной жажды возбуждения, вечных предчувствий. Одна встреча взглядом, прикосновение, мелькнувшее в окне вагона лицо женщины и ее взгляд, ответный на его взгляд, поднимали в его существе острое, таинственное наслаждение. И чем короче, мгновеннее была встреча, тем острее было это чувство. Через минуту другие глаза уже вступали с ним в связь, чтобы мелькнуть и исчезнуть.

В двух обменявшихся взглядах в течение одной секунды уже была мистическая встреча, вопрос, ответы, сближение — острое и тонкое, как игла. Здесь для него были мгновенные расцветы, утонченные мистерии пола. И часто одна такая встреча глаз зажигала у него миллионы ослепительных огней в мозгу, открывала невидимые миры и бездонное многообразие чувства.

И когда вначале он видел Ольгу недоступной, ему казалось тогда таким блаженством обладать ею. Ему казалось, можно было умереть от любви, от страсти к ней.

Но как только возможность обладания осуществилась, и отношения их сошли с острия невыявленности, ни страсти, ни бурной чувственности, какая ему представлялась, — этого ничего не было.

В то время, когда Ольга от охватившей ее любви и впервые проснувшейся страсти ничего не видела и не слышала, он не терял способности все замечать и отмечать. И ему скоро уже невольно пришлось что-то искусственно преувеличивать, даже лгать, в своем чувстве, чтобы полюбившая его женщина не заметила, что в нем ничего нет.

Эта постоянная неестественность и искусственность создавала что-то тяжелое, почти мучительное. Он усиливал свои поцелуи, точно надеясь внешней стремительностью влить в них отсутствующее чувство и самому пережить его.

Он обманывал ее, но себя не мог обмануть. Нужно бы бросать женщину, когда она из чужой, таинственной становилась доступной.

Но всякий раз ему мучительно хотелось выпить недоступное для него наслаждение: загореться. Но этого ни разу не было. И он уже мечтал о тех первобытных людях, леших, русалках, которых он изображал с их любовью и похотью. Он убегал от позорной для него действительности к творчеству, которое вознаграждало отсутствие того огня в крови, какой был там, в его картинах.

Ольга испытывала острое блаженство от одного прикосновения к его руке; он испытывал волнение от этого прикосновения только в самом начале, когда оно еще было запретно, теперь же он ничего не чувствовал.

Нормальное чувство женщины ничего не давало ему и требовало от него того простого и сильного, чего в нем не было, — страсти.

Волновало и туманило его мозг только тогда, когда он переходил каждый раз новую границу ее стыдливости.

Его волновало уже только то, что Ольгу пугало. И он видел, что она иногда колеблется, не зная, как это принять. Самого его это волнение вознаграждало за отсутствие в нем того, чего он так хотел и не мог испытать: такой же сильной, без мыслей любви, какою любила его молодая женщина. Оставалось или ее оставить, или идти тем путем, каким он шел обыкновенно в отношениях к любившим его женщинам: путем постепенного расширения и отыскания новых форм интимных отношений.

Было 9 часов вечера, обычное время ужина. Алексей Александрович сидел в своей комнате у стола и работал. Кто-то вошел. Он оглянулся — это была Ольга.

— Ужин подан, — сказала она.

Алексей Александрович удивился, почему она в такое время вошла к нему. Прежде этого никогда не делала, если кто-нибудь был дома.

Она подошла к нему вплотную, глаза ее смотрели серьезно и тревожно, как будто она хотела высказать то, что ее мучило, и не решалась.

— Что ты, Ольга? — сказал Алексей Александрович, придав своему голосу оттенок заботливой ласки и тревоги.

У него мелькнула и испугала его мысль, что она все сказала Софье.

Но он совсем не ожидал услышать от нее того, что она сказала.

— Поклянись мне… — сказала Ольга и вдруг мучительно покраснела.

Видно было, что ей больших усилий стоило решиться сказать то, что она хотела сейчас сказать.

— В чем? — сказал тревожно Алексей Александрович.

— В том, что она… что ты, — быстро поправилась Ольга, точно боясь этого слова, какое она нечаянно употребила, — что ты… все время с Петербурга… не знаешь и не будешь знать ее, — с усилием выговорила она, когда щеки ее уже пылали от стыда.

Алексей Александрович смутился.

— Разве… ты не веришь мне? — сказал он, покраснев.

— Я не знаю, — сказала Ольга, не глядя на него.

— Как не знаешь? Не веришь? — воскликнул Алексей Александрович с большей горячностью, чем у него было в действительности.

— Но ведь я же не знаю, пойми меня! — сказала она с выражением страдания. — Я не вижу тебя, когда ты… бываешь… там, с нею. Ведь все-таки ты с нею!

— Ольга! Ольга!

— Да, ты с нею!.. А я, как вор, беру твои ласки, краду их у нее. Пойми, я не могу! Я не могу жить с этой ложью, с теми скверными мыслями, какие приходят мне в голову, когда ты остаешься с нею. Если мы уже сделали один шаг, какого не должны были делать, то должны сделать что-то до конца… Нужно не видеть ее, нужно не обманывать, не быть похожими на мелких воришек… Вот ты с нею последнее время стал нежнее, и меня уже это мучит, пугает…

— Ольга, неужели нужно быть с ней жестоким? Ведь я же любил ее когда-то, и она была мне преданным другом.

— Зачем же ты это мне говоришь? — сказала Ольга, побледнев. — Я потому от нее и далека сейчас, что прежде была очень близка. Если бы она была для меня безразлична, я спокойно беседовала бы с нею…

И, как будто сказав то, чего не хотела бы говорить, Ольга вдруг замолчала. Алексей Александрович минуту молча смотрел на нее.

— Ольга, — сказал он. — Как можно этим мучиться? Какою-то ложью, каким-то неустроением. Разве это важно? Ведь в тебе есть самое главное, то, за что можно отдать… жизнь. В тебе есть любовь! Любовь без мысли, без сомнения в себе, в своем чувстве. А ведь главное — это не сомневаться в своем чувстве, иметь его без конца, без границ! — говорил Алексей Александрович с каким-то странным выражением. Зачем же ты говоришь о чем-то другом?..

Она несколько времени странно напряженно смотрела на него.

— Затем, — сказала она медленно, — что мне страшно самой себя. — Она пошла было к двери, но остановилась и, покраснев, сказала: — После ужина… в беседке.

— Неужели? Ольга! — сказал Алексей Александрович, поспешно сделав обрадованное лицо.

Ольга ушла.

— Ничего нет! — сказал он с отчаянием, схватившись за голову. — Остается просто бежать. О, как это мучительно!

XX

После ужина он ушел к себе в комнату, раскрыл окно и стал ждать. В раскрытое окно белели освещенные лампой ветки яблони, а сквозь них видно было освещенное окно тетушкиной комнаты. И невдалеке от окна чуть виднелась в темной стене дверь в сад; из нее должна была выйти Ольга.

Воздух в саду был душен и неподвижен. Где-то собиралась гроза, но темное, безлунное небо все было одинаково черно и туч не было видно. Только, когда вспыхивала за деревьями молния, на секунду освещался надвигающийся с юга зловещий вал грозовой тучи и под ним мутный красноватый просвет дождя. И когда ему казалось, что Ольга не придет, то страсть к ней и сожаление о расстроившемся свидании вспыхивали в нем со страшной силой. И он уже мучился, что ее нет и что, может быть, ей помешает что-нибудь прийти.

Сначала долго не гас свет в теткином окне. Потом кто-то выходил в сад, отворялось окно, кто-то говорил, чтобы подставили кадки под водосточные трубы, потом запирались сени, окна. Стукнула последняя дверь, все затихло, свет в теткином окне погас. И все смолкло. Долго не было слышно ни звука. Вдруг стукнула осторожно отодвигаемая железная задвижка в сад. И стала ясна широкая щель между дверью и притолкой. Сначала показалась открывшаяся темнота сеней, затем из нее осторожно выступила белая женская фигура. Она стояла несколько секунд, выжидая. Потом она осторожно сошла со ступенек и быстро пошла под окнами дома у самой стены, чтобы не быть замеченной из окна. Алексей Александрович выпрыгнул из окна около куста сирени и затрещал в бурьяне стеклами.

Ольга стояла перед ним в свободном платье, которого он не видал и в котором она, очевидно, бывала только в спальне при муже. Горячая маленькая рука ее схватила его руку. От волнения она не могла ничего сказать и, пригибаясь под низкие ветки яблоней, поспешно повлекла его за собой, точно убегая от кого-то.

Тучи надвинулись, закрапал дождь, молния вспыхивала где-то совсем близко и странно ясно освещала траву и косые, редко падающие капли.

— Скорее, скорее! — говорила шепотом Ольга и, подобрав перед платья, почти бегом бежала к беседке.

Алексей Александрович, выставив одну руку перед собой, бежал за ней и часто натыкался то лицом, то рукой на ветки. И видел себя со стороны бегущим по дождю, ночью, с чужой женой, с нелепо выставленной вперед, как у слепого, рукой.

И эта мысль уже разбила и охладила все.

Он бежал и до отчаяния завидовал этой женщине, у которой, очевидно, не было никаких мешающих мыслей, а было только одно — любовь к нему. Ольга первой вбежала в темную беседку, в которой пахло сеном и яблоками.

Едва он вошел туда, как вокруг его шеи радостно обвились ее руки, как будто она пробежала благополучно мимо опасностей. В дверь и цветные окна странно блеснула измененным светом молния, раздался низкий удар грома, и дождь сплошным шумом зашумел по листьям и по тесовой крыше беседки.

— Неужели мы вместе? — сказала Ольга.

Гроза увеличивала их уединенность, их слитность и как будто ограждала и защищала их. Алексей Александрович всей силой понимал желанность этого момента. Он знал по опыту, что со временем, когда все уже будет невозвратно и станет воспоминанием, у него будет загораться кровь при одной мысли об этой ночи с грозой в беседке, о темноте, о запахе сена и яблок и об отдающейся ему женщине… И когда-нибудь он изобразит это.

— Мы одни, совсем одни, — сказала Ольга.

Ольга говорила прерывающимся шепотом и, сжимая его руку, стояла перед ним. Прикасаясь к ней в темноте рукой, он чувствовал сквозь тонкую ткань ее освобожденное от корсета тело.

— Милый, милый! Боже мой, когда же не будет этой лжи? Когда мы будем совсем вместе?

— Зачем ты постоянно думаешь об этом?.. — сказал Алексей Александрович.

— Я же не могу, не могу не помнить каждую минуту, что мы лжем, что мы бегаем куда-то в беседку, что я на тебя не имею никакого права. Боже мой, Боже мой, что мне с собой делать? Что со мной? Возьми меня к себе скорее, возьми совсем! Уведи куда-нибудь! Я всюду пойду за тобой, потребуй от меня какого-нибудь подвига! — говорила Ольга в каком-то опьянении, прижимаясь к нему, точно она искала у него защиты от того огня, который жег ее. Как будто ее ужасало то, что вселилось в нее и росло с неудержимой силой.

— Помнишь, прежде я говорила, что самое главное у нас есть: мы вместе. И большего ничего не нужно. О ней я если думала, то только со стороны своей вины перед нею. Но… теперь для меня невозможна, мучительна мысль, что она — твоя жена…

— Ольга, ведь это же… по внешности только.

— Да, но это ужасно. И потом… ночью ты с ней остаешься… И я не вижу тебя. Я же не вижу тебя с ней вдвоем, и я не могу не думать.

— Ольга, мне непонятна эта архаическая ревность в тебе.

— Вам, мужчинам, очевидно, многое непонятно из того, что понятно нам, женщинам, — сказала она.

— Ну, вот ты опять…

— Не могу, не могу!.. — сказала Ольга, не слушая его и от какого-то мучительного представления содрогаясь плечами.

Писатель вспомнил, что они уже долго стоят так.

— Ну, забудь же об этом, забудь, — сказал он шепотом.

Ольга вдруг замолкла, руки ее стыдливо легли ему на плечи, и он, чувствуя недостаточность, неполноту своего чувства и стыд и презрение к себе за это, обнял ее и крепко, как бы от избытка страсти, прижал к себе…

Дождь ровным, сплошным шумом стучал по крыше, в темноте беседки все так же пахло сеном, яблоками и тонкими женскими духами, и дождь, казалось, не уменьшал духоты июльской ночи.

XXI

Алексей Александрович видел, что чем дальше, тем больше росла любовь молодой женщины к нему. И тем меньше было в нем даже того скудного чувства, какое жило в нем в самом начале. Создавшееся положение иногда в критические моменты приводило его в крайнее отчаяние. Ольга, не останавливаясь, шла все вперед. И требовала все новых и больших доказательств любви, которой у него не было.

Она не соблюдала никаких предосторожностей, не делала никаких уступок обстоятельствам. С одной стороны, это только, конечно, доказывало силу и искренность ее любви. Но, с другой стороны, эта сила и искренность ему-то были не нужны, только лишний раз заставляли его чувствовать безвыходность его положения. Сам он чем больше чувствовал себя виноватым перед женой, тем становился внимательнее к ней и даже искренно нежнее, точно желая чем-то вознаградить ее.

Но у Ольги было совсем иначе: она была как-то болезненно пряма со своим чувством. С мужем, с этим кротким человеком, она не выдерживала даже самого короткого разговора и сейчас же уходила, ответив только на вопрос. С Софьей тоже ограничивалась редкими незначительными фразами, большею частью безразличного характера, точно она боялась возникновения всякого продолжительного разговора.

И это Алексею Александровичу было непонятно.

Конечно, он не мог советовать ей быть… нежнее с мужем, чтобы его успокоить.

«Я и не советовал этого, — думал он. — Но необходимо сказать ей, чтобы она хоть немного и хоть внешне жалела этих людей, хотя бы даже и мужа».

И так все это было нехорошо, сложно. Сложно потому, что эта женщина вкладывала в свои отношения к нему слишком много трагического, того, что ему казалось не относящимся к любви. И от него требовала все больших и больших внутренних затрат, в то время как ему хотелось все силы сосредоточить на работе. Но и работа шла у него вяло, когда вблизи постоянно была женщина, которую он так страстно хотел любить, а страстной любви не было. Было только мучительное бессильное желание отсутствующего огня в крови.

«Эта женщина, совсем нетронутая, молодая и свежая, как девушка, сколько она могла бы дать наслаждения», — думал он, почему-то говоря могла бы. И неизвестно было, при каких условиях она могла бы дать его.

XXII

Самое мучительное для всех были обеды и ужины, когда особенно чувствовались ложь и общая неловкость от необходимости сидеть всем за одним столом.

Только писатель как будто, благодаря массе новых для него деревенских впечатлений, меньше всех чувствовал эту общую тяжесть. Иногда он приходил с прогулки и рассказывал за обедом, когда все остальные сидели молча.

Один раз он опоздал к обеду. Все уже сидели за столом, когда он пришел… Вид у него был усталый, но довольный, на вспотевшем лбу был красный круг от шляпы. Оказалось, что он ходил пешком за десять верст в соседнее село, где жил какой-то интересный старик. И он вынул из кармана целый пучок исписанных листков с новыми материалами.

— Как странно! — сказал он, садясь, — я заметил, что чем местность в России южнее, тем в ней меньше поэзии и типического «русского». На севере — там наоборот: во всех этих простых дворах, сеничках, воротах с навесами так и чувствуется какая-то вековечность и поэзия быта. Так и кажется, что стукнет тяжелое железное кольцо у какой-нибудь калитки и тайком выйдет на свидание девушка.

— А у тебя, батюшка, только одни свидания на уме! — сказала Анна Матвеевна, все время с негодованием следившая за писателем, и встала. — Что смотришь? Правду говорю!

Писатель, правда, смотрел на нее. Но в глазах его был виден только обычный интерес к ней и к ее сочным словам. Казалось, что если бы это не было неприлично, он сейчас же вынул бы книжечку и записал в нее слова Анны Матвеевны.

— Какая яркая натура! — сказал Алексей Александрович, обращаясь к Дмитрию Ивановичу, когда Анна Матвеевна ушла.

Тот ничего не ответил.

Дмитрий Иванович очень изменился, осунулся и похудел.

Прошло уже два месяца с того самого времени, как Ольга приехала домой. Отчуждение стало настолько сильно и явно, что нужно было, наконец, на что-то решаться. Он видел, что Ольга избегала его, не могла переносить простой его близости, простого присутствия его около себя наедине.

Как человек, неспособный ни к какой хитрости, Дмитрий Иванович не допускал никаких подглядываний и наблюдений. Он предполагал все, но от предположений было не легче, так как они ничего не уясняли, а наоборот — усложняли и запутывали.

Жизнь становилась невозможной.

Все его прежние попытки объяснения с женой не вели ни к чему, потому что он не мог уловить смысла этой перемены.

Теперь за два месяца этот смысл определился несомненно. И разговор можно было начать с категорического, ясного вопроса: почему она перестала быть его женой?

Он говорил это, а сам восклицал:

— Ну что мне делать? Что мне делать? — и ходил один взад и вперед по ковру кабинета и беспомощно разводил своими толстыми руками, каждый раз останавливаясь у стола. По ночам он иногда долго лежал неподвижно на спине в темноте на большой опустевшей постели и не спал. Иногда вставал, ходил по комнате в халате и курил папиросу за папиросой.

Он видел, что и вся атмосфера дома неуловимо, неизвестно с какого времени, совершенно изменилась. Софья Александровна, прежде веселая, мило оживленная, постоянно занятая чем-нибудь, теперь, когда в комнате с ней никого не было, иногда по целым часам сидела, глядя в одну точку, опустив руки с вязаньем на колени.

Танечка стала какая-то робкая, молчаливая. И не раз он видел, как она украдкой как-то странно смотрела на Ольгу.

И Дмитрия Ивановича охватывало отчаяние от сознания невозможности проникнуть в душу самого близкого человека.

— Нет, оставлять так больше нельзя, — сказал Дмитрий Иванович один раз взволнованно, ходя по дорожке в саду, и пошел к дому.

Но, проходя мимо беседки, он вдруг услышал голос Ольги. Она говорила горячо и расстроенно:

— Я прежде всего требую определенности, а ее в вас нет.

— Ольга, как ее во мне нет? — сказал голос, по которому Дмитрий Иванович узнал Алексея Александровича.

— Нет ее, нет, — сказал голос Ольги.

Страшное подозрение, как ножом, кольнуло его в сердце и помутило рассудок.

«Неужели… это?..» — подумал он, побледнев.

Он осторожно отошел в сторону и пошел домой. Но вдруг ему стало досадно на свою неуместную щепетильность. Почему он не дослушал разговора? В сущности что же он услышал? Где улики? Где доказательства? Этот разговор ничего не доказывал. Но сейчас же он вспомнил ее тон. Таким тоном не говорят с простым знакомым… И он… странно отвечал, думал Дмитрий Иванович, шагая уже по своему кабинету. Он остановился, сжав голову руками. Потом опустил руки и, вздохнув, опять стал ходить от стола к двери. Он мысленно перебирал все лето. Летом он, занятый уборкой, покосом, редко бывал дома. Но ему вдруг стал страшно понятен весь смысл перемены Ольги. Вспоминая, он понимал теперь каждую перемену, происходившую в ее настроении, когда он, бывало, подходил к ней; ему стало понятно то углубленное выражение духовной красоты и расцвета, которое он часто замечал в Ольге, — все это относилось к другому. А он вызывал в ней досаду и страдание своим появлением. Стали понятны ее отчужденность и нервность в отношении к нему.

Он опять взялся руками за голову, потом выдохнул воздух, как будто его душило что-то, и остановился посредине комнаты, напряженно глядя перед собой. Глаза его были красны, как будто от какого-то внутреннего чрезмерного напряжения.

— Обедать подано, — сказала Аннушка, войдя в своих рябых чулках в кабинет. Она остановилась и несколько времени стороной глядела на барина.

— Ступай, я сейчас приду, — сказал Дмитрий Иванович, поймав понимающий взгляд Аннушки.

Аннушка вздохнула и ушла, захватив по дороге брошенное на стуле забытое крыло.

— Вот уже и прислуга что-то знает и смотрит с жалостью. А я, я ничего не знал…

Дмитрий Иванович пошел было в столовую, но, увидев, что Ольга прошла за чем-то в спальню, решительно повернул туда.

XXIII

Ольга стояла у комода, — по-видимому, она начала было разбирать что-то на комоде, но задумалась, держа руки на открытой шкатулке.

При входе мужа она не оглянулась на него, но, узнав его по звуку шагов, сейчас же занялась шкатулкой.

Дмитрий Иванович остановился около нее.

Он пристально глядел на нее и видел, что она заметила его взгляд. У него забилось сердце и потемнело в глазах от сознания, что она умышленно прячется от него. Значит, действительно, что-то есть.

Ольга, настороженно несколько секунд ждала, что скажет муж, и, так как Дмитрий Иванович молчал и только расстроенно, подозрительно смотрел на нее, она сказала совершенно спокойно:

— Ты что? Кажется, обедать подано? — И стала укладывать обратно выбранные вещи, чтобы запереть шкатулку.

— Ольга! — сказал Дмитрий Иванович, не спуская с нее глаз.

— Что? — спросила Ольга, как будто удивившись необычному тону мужа.

— Я хочу, чтобы ты объяснила мне перемену твоих отношений ко мне.

— Я к тебе отношусь так же, как всегда, — сказала Ольга, сейчас же погаснув и замкнувшись. Она вдруг стала холодна, что-то упорное, почти жестокое появилось в складке ее губ.

— Нет, не так же… — сказал Дмитрий Иванович. — Ты понимаешь, про что я говорю. У тебя появилось отвращение ко мне, боязнь меня, как мужчины… Откуда это? Почему?.. — Он взял с туалетного стола пуховку для пудры и дрожащими, бледными пальцами вертел ее костяную головку.

— Ты не допускаешь во мне никаких своих внутренних причин, — сказала Ольга, избегая взгляда мужа, — ты мои отношения к тебе измеряешь… самым грубым.

— А какие могут быть в данном случае внутренние причины?

— Ты, кажется, уже посягаешь, ты требуешь отчета в каждом движении души? — сказала холодно-презрительно Ольга.

— Ты прежде сама поверяла мне это, и я ничего не требовал, а теперь мне… странно, что ты так закрылась от меня. Мне странно это…

Дмитрий Иванович, как убийца держит спрятанный нож, держал наготове вопрос о том, что было в беседке.

Он только потому медлил, что его тянуло еще раз услышать, как лжет его жена. Ему точно хотелось еще раз заглянуть в какую-то страшную пропасть, от одного приближения к которой кружилась голова.

— Надо идти обедать, — сказала Ольга, ставя на место шкатулку.

— Вот! Ты понимаешь, что я хочу выяснить… что я хочу узнать… правду, — сказал, бледнея, Дмитрий Иванович, — и делаешь вид, что ничего не случилось, говоришь про обед…

Он повернул судорожным движением пальцев головку пуховки и отломил ее.

— Ты видишь, в каком я настроении, не можешь не видеть, и ты хочешь уйти, не спросив о причине.

Ольгу вдруг охватила тупая тоска и равнодушие. Она ждала только одного решительного вопроса, чтобы сказать, что случилось то, что она больше не может жить здесь, не может переносить его близости… потому что полюбила другого мужчину, и он любит ее.

Но вдруг ее остановила и до ужаса испугала мысль: имеет ли она основание и право сказать, что тот ее любит. Где же его любовь? В чем она? И как позорны будут ее слова о его любви, когда окажется, что она ошиблась.

— Что было в… беседке, Ольга? — спросил вдруг Дмитрий Иванович.

И, несмотря на то, что Ольга ждала решительного вопроса и положила сказать правду, она вздрогнула и, побледнев, совершенно инстинктивно, против своей воли спросила:

— Когда?

У нее мелькнула страшная, позорная мысль, что Дмитрий Иванович следил за ней и слышал все, что было в беседке в ту ночь с грозой.

— Сегодня, сейчас…

— Я говорила с Алексеем Александровичем, — сказала Ольга. Лицо ее вдруг стало спокойно и холодно.

— О чем? — спросил Дмитрий Иванович хмуро и не глядя на нее.

— У нас был чисто принципиальный разговор.

— А о какой определенности говорилось?

У Ольги был уже усталый, окаменелый вид.

— Об определенности, которой недостает в его… теориях.

Она отвечала таким тоном, как будто была насильно приведена на какой-то суд, и, уступая насилию, говорила.

— И кроме этого разговора, там больше ничего не было, Ольга? — сказал Дмитрий Иванович. На пухлом белом лбу его выступили капли пота.

— Ничего, — сказала Ольга и холодно, мертво взглянула на мужа.

Дмитрий Иванович наклонил голову и молча вышел из комнаты.

XXIV

Ольга после этого объяснения почувствовала, что она запутывается в обмане и лжи все дальше и дальше.

Ложь Дмитрию Ивановичу была легче, ее можно было переносить ради того счастья, какое так жестоко и коварно предложила ей судьба.

Совсем другое дело было по отношению к Софье Александровне.

Самое мучительное было в том, что между ними были такие отношения, каких не было у нее с мужем. Отношения, основанные на самом тонком и высшем. И вот теперь Софья знала, быть может, все знала. Ольга же продолжала жить с ней под одной кровлей, встречалась с ней по несколько раз в день, говорила и, значит, каждым движением, каждой фразой, даже самой безразличной, лгала. И потом, что было самое ужасное — это отсутствие борьбы с ее стороны. Было невыносимо бить того, кто не защищается от удара и только склоняет голову, как будто избегая смотреть на того, кто его бьет.

Можно было перенести упреки, самую страшную сцену ревности, но это покорное молчание человека, которому чужда грязь жизни с войной за свое право, да при этом еще какая-то почти виноватая, мягкая полуулыбка, с какой она иногда отвечала на какой-нибудь вопрос, — это было непереносимо,

«Почему она не отстаивает своего права? Чего ей нужно? Какое-то пассивное ожидание правосудия судьбы. Неужели ей нужно, чтобы я мало того, что столкнула ее со своей дороги, а и прикончила бы еще? Или пришла с повинной? И я, и он повинились бы и обещали впредь не делать. Но что это в ней — дряблость воли или жестокость?» — говорила Ольга сама с собой.

«Боже мой, Господи, как скверна твоя жизнь!

Кто это наносил сюда грязи? Верно, Настасья. Вон и ножка у кресла сломана, и уж, конечно, она же. Да о чем это я сейчас?.. Прийти с повинной? Нет, не это. Да, а что же он? Кто же он наконец? Господи, помоги же мне», — сказала она, вдруг сжимая под грудью руки и повертываясь на диване к образу с выражением отчаяния и просьбы, но сейчас же, как будто забыв про образ, повернулась опять.

Ольга встала, постояла несколько времени, напряженно закусив губы, потом вышла в гостиную и вздрогнула, от неожиданности.

— Ах, ты здесь? — сказала она, невольно краснея. — А я думала, ты еще не пришла.

— Нет, я ходила, но у меня на солнце всегда болит голова, — сказала Софья Александровна; она сидела в уголку дивана, подобрав под себя ноги, точно ей было холодно, и она приложила ко лбу свою худую руку.

— Вот хорошенький узор, — сказала Ольга, низко наклоняясь к вязанью, точно желая скрыть краску на щеках. — Это новый?

— Нет, это уже три недели вяжется и никак не довяжется, — сказала Софья Александровна.

— У меня никогда не было терпения вязать, — сказала Ольга, как будто она сидела с дамой, мало знавшей ее. — А что сегодня у Дмитрия Ивановича делается? — спросила она, как только разговор прервался на минуту, точно она боялась молчания.

— У него, кажется, молотьба, — сказала Софья Александровна, не поднимая глаз.

— Я-то хорошая хозяйка, у других спрашиваю.

— Ведь ты и всегда такая была, — тихо сказала Софья Александровна, не поднимая глаз.

Ольга покраснела при этом напоминании о том, какая она была. Слова Софьи Александровны были просты и беззлобны, как бывало прежде. Ольга едва удержалась от слез; ей вдруг пришла мысль: сказать. Эта мысль была так страшна и неожиданна, что у нее похолодели руки и закололо в кончиках пальцев. Но она решилась и молча прямо взглянула в лицо своему прежнему другу.

Сердце на минуту совсем перестало биться. Она ждала, что Софья поймет ее мысль, ее желание. Если бы она взглянула в этот момент, то все бы решилось, — так загадала Ольга.

Но Софья Александровна не взглянула.

Она не поняла или не хотела понять и, опустив голову, стала машинально наматывать на палец и опять распускать шерстинку от вязанья.

Разговор прервался. Оставалось встать и уйти. Но это было неудобно и невозможно.

— Я себе из такого вязанья хотела кофточку зимой сделать, но ничего подходящего не нашла.

— Серую? — спросила Софья Александровна, не поднимая головы и наматывая шерстинку спиралью.

— Нет, беленькую, — сказала Ольга, — хотя беленькая не так практична.

— Да, белое очень пачкается, — повторила Софья Александровна.

Она по-прежнему сидела, не работая и не поднимая головы.

— Что это все разошлись? — сказала Ольга. — Ведь уж скоро чай. А где же Аннушка? Надо ее найти, — сказала она и сейчас же покраснела, как краснеют люди, неумело придумавшие предлог.

Она встала и, чувствуя, как щеки ее горят от стыда, ушла в столовую.

Обходя стол, она видела через дверь, что Софья Александровна сидит в том же положении с опущенной головой, как она оставила ее, но рука с намотанной на палец шерстинкой неподвижно лежит на колене.

XXV

Алексей Александрович пришел из леса. Ольга увидела его в окно и пошла к нему.

— Нет, это мучительно, это невыносимо! — сказала Ольга.

Алексей Александрович, снимая ружье и сумку, повернулся было к ней с ясной улыбкой, но, когда увидел ее расстроенное лицо, сейчас же ясность сменилась тревожным выражением.

— Что-нибудь случилось? Чем ты расстроена? — сказал он и, как был, в мокрых башмаках с приставшими на них листьями, подошел к Ольге.

Молодую женщину оскорбило то, что он спрашивает, не случилось ли чего, как будто то, что есть, вполне нормально. И нужно еще чему-то случиться, чтобы быть расстроенной.

Но она сейчас же потушила в себе дурное чувство против любимого человека. Она села в кресло сбоку письменного стола и, глядя на стоявшего перед ней Алексея Александровича испуганными глазами, сказала:

— Ужасно то, что она молчит. — «Она» называлась у них Софья Александровна, так как Ольга избегала называть ее по имени, как прежде. — Ведь, я же ее знаю, она так притихает и сжимается, когда что-нибудь делают над ней грубое, низменное, против чего обыкновенно защищаются, а она никогда… не сделает ни одного шага для собственной защиты. И это ужасно. Ужасно потому, что тяжело, потому что… — она развела руками и остановилась, не найдя слова; губы ее задрожали и глаза наполнились слезами.

Для Алексея Александровича главная тяжесть отношений с Ольгой была в том, что вопрос отношений разрастался до размеров вопроса о целой жизни, в то время как ему нечем было отвечать на чувство Ольги. У него отношения к женщине никогда не сливались с жизнью, у Ольги жизнь вся как бы растворилась в любви. И Алексей Александрович не знал, что ему делать.

«Сказать ей, что у меня нет к ней любви», — подумал Алексей Александрович, глядя на сидевшую перед ним молодую женщину.

Но в этом признании чувствовалось что-то позорное для него, как для мужчины, и он ничего не сказал. Не было бы позорно сказать, если бы он не хотел любви, но он ее безумно хотел.

— Мы сейчас говорили с ней… и знаешь о чем? — сказала Ольга, она улыбнулась сквозь мокрые ресницы. — О кофточках… И вот это-то невозможно! Я же никогда ни о каких кофточках с ней ни разу в жизни не говорила. И сразу видна ложь, ложь! И где конец этой лжи? Говорить по-прежнему я не могу, а говорить о кофточках это уж так оскорбительно и для нее, и для себя.

— Да, как все это тяжело, — сказал Алексей Александрович.

— Ты знаешь, какое страшное испытание для меня утром целовать ее? — сказала Ольга. — Это та степень испытания, за которой…

Алексей Александрович хотел что-то сказать, она перебила его.

— Это напоминает… поцелуй из Евангелия, — выговорила она, покраснев.

— Ну что ты, Ольга, — сказал расстроенно Алексей Александрович.

— Нет, нет, это так! — сказала быстро Ольга, схватив его за руку.

Раз уж было затронуто, она хотела высказать это мучившее ее сравнение.

— Ведь это же временно, — сказал Алексей Александрович, — если хочешь, я…

— И потом еще Танечка, — сказала Ольга, не слушая, — она ведь все знает. — Ну, вот видит Бог, — сказала она, сжимая руки у груди и взглядывая на образ повыше головы Алексея Александровича, — видит Бог, как я дорого и страшно плачу за это… Главное, молчит, — сказала она, с каким-то ужасом раскрывая глаза, — молчит и не поднимает на меня глаз… Но только бы… — она вдруг подняла взгляд на стоявшего перед ней Алексея Александровича; выражение тоски, бывшей у нее на лице, вдруг сошло и заменилось другим, глаза ее засияли. — Только бы одно было, — сказала она, — и я все, все перенесу. Ведь оно же есть? Милый! Есть? А что если я принимаю тебя совсем не за того, каков ты на самом деле? Что если у тебя и любви совсем нет ко мне?..

— Ольга! Что ты говоришь? — сказал взволнованно писатель, протягивая к ней руки, как бы защищаясь от удара.

— Ну, прости, прости, мне в голову приходят всякие ужасы.

Писатель стоял перед нею, поддаваясь ласкам женщины, и не словами, а улыбкой отвечал на них, как будто само собой подразумевалось, что должна означать его улыбка.

— Ведь все, все твое! — говорила Ольга, притягивая его к себе. — И эти руки, и лицо, и эти волосы. Помнишь, как ты на диване в Петербурге старался прикоснуться к ним, когда это еще было не наше. Помнишь, как мы боялись тогда прикоснуться друг к другу. И как хотели этого! И вот теперь… Милый, спаси меня, защити от меня самой.

Она крепко до боли сжимала его руку. У нее было такое чувство, точно она шла по одной жердочке на страшной высоте и вся была сосредоточена на этой руке, которой она вверила всю себя и свою жизнь. В этой руке было или величайшее счастье или гибель.

И она, испуганная той силой любви, которая была в ней, сжимая его руки, твердила его имя, как будто не понимая, что с ней, какой огонь сжигает ее и мучит. Она боялась этого и страстно, нестерпимо хотела этого, хотела еще и еще, без конца.

— Я все, все вынесу ради тебя, душа моя, жизнь моя! — говорила Ольга.

Писатель смотрел на нее, и ему страстно до отчаяния хотелось одного: хотя бы простой животной страсти к этой прекрасной женщине, прекрасной, но недоступной для него оттого, что какой-то дьявол точно разжижил кровь, противно охладил ее и потушил в нем огонь жизни.

— Знаешь, что я решила? — сказала Ольга, и неожиданно улыбка сморщила ее губу.

— Ну? — сказал писатель, неловко улыбаясь ей, еще не зная, что она ему скажет.

Ему вообразилось, что она придумала какой-нибудь несообразный выход, показавшийся ей легким, — например, бежать. Но при первых же словах Ольги он успокоился.

— Когда мне тяжело, очень тяжело, я говорю себе, что я должна испытать все самое тяжелое, чтобы заслужить этим твою любовь и прощение за нее.

Алексей Александрович, чувствуя недостаточность того, что он делает, молча, как бы подчеркивая этим силу своего чувства, поцеловал ее в лоб у пробора душистых тонких волос.

— Ты знаешь, с чем я к тебе шла? — спросила она.

— Не знаю; с чем?

— С тем, чтобы сказать, что нам лучше разойтись.

— Ольга… — сказал Алексей Александрович, видя себя со стороны.

— Но теперь, я чувствую, — она остановилась, — я вижу, что не могу, — докончила она. — Пусть будет то, что будет.

И в глазах ее были только радость и восторг победы над сомнениями.

XXVI

— Мне нужно к тебе, сказать два слова, — сказала Софья Александровна, по уходе Ольги войдя в комнату мужа: вид у нее был такой робкий и виноватый, что Алексей Александрович понял, что случилось что-то необычайное. — Я должна тебе сказать… — два красных пятна стыдливо-лихорадочно разгорелись на ее худых щеках, а рука у пояса платья дрожала.

— Что? — сказал Алексей Александрович.

— Я… беременна… — сказала Софья Александровна.

Алексей Александрович побледнел.

— Соня, — сказал он и, чувствуя, что выходит неестественно, подошел и поцеловал жену в голову.

Софья, поняв его поцелуй так, как ей хотелось понять, заплакала радостными слезами.

— Боже мой, — сказала Софья Александровна, — теперь я почувствовала, что все спасено, все будет хорошо. Я мучилась, все время была в каком-то кошмаре, но сейчас я ни о чем не хочу думать.

Ей захотелось сейчас же пойти и сказать Ольге о своей радости, стать перед ней на колени и попросить у нее прощения за то, что она подозревала ее в самом невозможном и ужасном. Софья Александровна прошла через зал в угловую. Ольга была там; она, приложив платок к губам, стояла и смотрела неподвижно и безжизненно в окно. Она даже не слыхала шагов Софьи Александровны, и у той не хватило решимости сказать о счастье, когда она увидела своего прежнего друга в этой позе. Она осторожно повернулась и отошла.

Положение Алексея Александровича неожиданно осложнилось тем, что ему сказала жена. Ему вдруг пришла не представлявшаяся раньше мысль: что будет, если и Ольга забеременеет.

И он никогда так не расстраивался, как теперь при этой мысли.

Главное, нехорошо то, что он жил с женой после того, как у него случилось с Ольгой.

«И какая пустота у них! Я вот сейчас могу работать, уйти в свой мир, а они… как загорится у них, так и…»

И он подумал о том цельном человеке, который бросил бы женщину, как только она потеряла для него обаяние. И бросил бы равнодушный, безжалостный и сильный.

«Они даже и любят таких», — подумал он уныло.

Но разница между ним и безжалостным человеком была та, что тот испытывал страсть и пресыщался ею, а он никогда ее не видал, и приходилось только надеяться, что, может быть, нынче, может быть, завтра хоть немножко ее наберется.

И опять было досадно, что Ольга — женщина с излишне трагическим отношением к жизни и к любви. Если бы она жила, как живет, отдельно от него и не стремилась бы слиться с его жизнью! И всякий раз, когда она об этом говорила, он испытывал неловкость, потому что ему это слияние было ненужно и сложно.

Вообще, ему никогда никто не был нужен. Он, сколько ни припоминал, никого не любил. Жила только пожирающая его сила желания женщины, независимо от свойств ее души.

XXVII

В среду были именины Дмитрия Ивановича и должны были приехать соседи по имению.

Утром делались обычные приготовления, и когда Ольга сходилась с Софьей Александровной в одной комнате и они говорили о мелочах, чтобы не молчать, Ольга видела какую-то перемену в Софье… В ней не было прежней неподвижности. У нее не было того притихшего вида с опущенным взглядом. И что страннее всего: Ольга иногда ловила на себе ее кроткий, печальный взгляд. Как будто она хотела и не смела заговорить о чем-то с своим прежним другом. И при мысли о том тихом, ласковом тоне, о словах: родная моя, дитя мое, как ее звала прежде Софья Александровна, — при мысли об этом Ольге неудержимо захотелось плакать.

Она поспешно ушла в свою комнату и зарылась головой в подушки.

«Это какое-то безволие, у нее отнимают — она молчит. Это невыносимо, Боже мой!» — думала Ольга, почему-то нарочно стараясь представить себе это свойство Софьи, как недостаток.

Человек, который твердо стоит за свое право, по крайней мере, не заставит других напрасно страдать. А это евангельское дряблое опускание головы… Если я делаю подлость, — нужно сказать мне прямо, чего я заслуживаю. И это была бы истинная милостивая человеческая справедливость, а не «христианская казнь» на медленном огне.

— Но что же он? — сказала она, вдруг поднимаясь с подушек. — Ведь уже два месяца прошло, а он не сделал ни одного шага.

И когда она подумала об этом, ей все стало представляться в ужасном свете. Ей вдруг ясно представилось испугавшее ее женскую душу ничтожество его, как мужчины.

— Или, может быть, его мучит раскаяние и на него уже подействовало это непротивление? — сказала Ольга с жесткой усмешкой; она опять упала лицом в подушки и несколько времени лежала неподвижно, только изредка изогнувшееся тело ее вздрагивало, как будто от сдерживаемых рыданий. Но когда она поднялась с подушек, глаза ее были сухи.

— Я преступница, и мне раскаиваться уже поздно, — сказала она, — мне остается одно… Я только в последний раз хочу знать…

Она встала с постели и, оправив волосы, пошла в комнату Алексея Александровича через гостиную, которая уже наполнялась гостями.

Народу на именины съехалось много. На террасе уже были раздвинуты вынесенные туда столы для карт. В столовой был самовар; здесь поили чаем всех вновь приезжавших. И везде был народ: в гостиной сидели, говорили, курили старички, на площадке перед террасой слышались крики молодежи, смех. И в проходных комнатах постоянно встречались барышни, убежавшие поправить прическу, молодые люди, зашедшие покурить.

И когда Ольга шла, ее остановили человека четыре. Один поздравил ее с дорогим именинником, другой удивился, что ее совсем не видно, третий затеял какой-то разговор. Ольга стояла, слушала, даже улыбалась, но ничего не слышала, ничего не понимала из того, что ей говорили. Отделавшись от собеседника, она прошла коридор и, не постучав в дверь, вошла в комнату писателя.

Алексей Александрович сидел у стола за корректурой и оглянулся на Ольгу, как ей показалось, с неловкой, деланной радостной улыбкой. Как будто в последнее время он не мог встречать ее без этой улыбки. Ольга, не отвечая на нее, закрыла дверь и села. На столе лежала тетрадка с надписью: «Легенды».

— Я больше не могу, — сказала Ольга, глядя не на Алексея Александровича, а на конец шарфа, который она то растягивала, то собирала.

Она как будто избегала встречаться с его взглядом.

Лицо писателя стало тревожно, глаза испуганно-робко, как у ребенка, смотрели на молодую женщину.

— Это казнь праведника, где я исполняю роль палача, — сказала Ольга в волнении.

— Да, она бедная очень мучится, — сказал он, наконец, в затруднении потирая наморщенный лоб и, видимо, страдая.

Ольга хотела было что-то сказать, но при этих словах вдруг замолчала, закусив губы. Она совсем не того ожидала, что он сказал. Она рассказывала ему, чтобы показать, как ей трудно и невозможно дальше нести этот крест, а не затем, чтобы он совестливо пожалел ту, которая стояла у них на дороге.

Ей вдруг стало так горько, что она едва не заплакала.

— Вы прежде иначе реагировали на это, — сказала Ольга.

— Как иначе? — переспросил Алексей Александрович, мучась необходимостью лжи и невозможностью сказать ей правду.

— Так.

— Ольга! — сказал Алексей Александрович. — Как тебе не грех говорить!

— Вот и говоришь иначе, чем прежде. И ко всему ты относишься, кажется, несколько иначе, чем прежде, — сказала Ольга, побледнев, так как сама не ожидала, что она это скажет.

— Как тебе не грех… — сказал писатель и смутился, вспомнив, что говорит эту фразу второй раз подряд.

— Я же с самого начала говорил, что нужно сказать. Ведь я же говорил!

Ольга молча смотрела на него.

«Он, вероятно, ищет, чтобы я разрубила этот узел», — подумала она вдруг.

И от неожиданности той страшной мысли, которая пришла ей, вся кровь бросилась ей в голову и на секунду потемнело в глазах.

И эта мысль вдруг показалась ей тем блаженным, легким разрешением вопроса, к которому она по какому-то недоразумению не приходила раньше.

Это разрешение — ее смерть.

Но ей вдруг стало страшно при мысли о смерти. И она, пересилив себя, опять заговорила. Она решила не замалчивать сегодня его предложений, если он сделает их.

Ее только немного удивляло, что он с некоторых пор как-то потерян и вчера вечером не делал даже никаких словесных (как она иронически отметила себе) попыток и разрешений вопроса.

И она про себя решила, что если сегодня он не скажет твердо, то она разрешит сама.

— Я уже совершенно не могу с ней говорить и оставаться вдвоем, — сказала Ольга, — и я не знаю, чем все это кончится, — торопливо и взволнованно добавила она.

— Ну, Ольга, у тебя какая-то излишняя прямота…

— Не прямота, а я же не могу! — почти крикнула Ольга.

— Ольга… — нерешительно сказал он, виновато взяв ее за руку, — ведь я с самого начала говорил тебе, что тогда же нужно было оставить ее… Для нас дороже всего быть вместе…

При первых словах молодая женщина опустила голову и, не отнимая руки, ждала.

Но потом твердо подняла глаза на Алексея Александровича.

— Как же это сделать? — сказала Ольга.

Она твердо и отчужденно смотрела ему в глаза.

— Сегодня или завтра скажем ей все, а потом… Там устроится, — сказал писатель.

Ольга взяла от него свою руку, вздохнув, и, отвернувшись, стала смотреть в окно.

— Ты мучишь себя какою-то излишней прямолинейностью, — сказал Алексей Александрович, перестав говорить, о чем было начал говорить.

Ольга сидела, устремив взгляд в окно, совершенно неподвижно, как будто на нее нашел столбняк.

— Нужно же проще относиться к действительности. Нужно быть свободными, не спутывать себя пережитками, не мучить призраками. Не нужно соединять любовь с прописями «христианской морали».

Ольга сидела в том же положении и в том же состоянии окаменелости.

— Оттого, что ты себя считаешь преступницей, ты не можешь и просто относиться к ним, — сказал Алексей Александрович, уныло рассматривая свои руки, — ты вот и с ним очень резка, страшно резка. Ты убиваешь этого, очевидно, ничего не подозревающего, безобидного человека, почти не говоришь с ним, отдельно… спишь. Зачем так?..

Яркая краска стыда мгновенно залила щеки Ольги, и она, ни слова не сказав, поспешно, почти с отвращением отдернула свою руку, за которую писатель хотел схватить ее, и выбежала из комнаты.

Алексей Александрович вдруг побледнел, почувствовал, что произошло что-то позорное, непоправимое.

— Ольга, Ольга! — крикнул он в отчаянии, повернувшись в кресле.

Ольга не отозвалась. Он вскочил, схватился за голову, потом было бросился к двери и, как бы чувствуя бесполезность всего этого, остановился и стоял несколько времени посредине комнаты с запачканным чернилами лбом и расширенными глазами, повторяя:

— Что же я наделал, что я наделал!.. Ведь я же не то хотел сказать!.. Она не поняла, не поняла!.. — говорил он, точно призывая кого-то в свидетели.

Писатель вдруг понял, как бесповоротно потерял то, что всего минуту назад считал своим и доступным и цену чего он только теперь почувствовал. Он поспешно выбежал за Ольгой, как бы желая что-то объяснить ей, оправдаться.

XXVIII

Алексей Александрович нашел ее в угловой, она стояла в каком-то столбняке у окна. Но при виде его сейчас же вышла из пустой угловой в столовую, где пили чай.

Ей как будто стала страшна самая мысль о его близости к ней. И, один раз взявшись за то место спинки стула, за которую он перед этим держался, Ольга с испугом отдернула руку от нагретого его рукой места.

Он знал, что в женщинах есть способность после одного неверного шага мужчины вдруг получить к нему такое отвращение, на какое неспособен ни один мужчина. И эта мысль для него, всего один день тому назад безгранично любимого ею, была так ужасна, так чем-то позорна, что невозможность объяснить ей, растолковать что-то приводила его в отчаяние.

— Я тебе налью чаю, — сказала Софья Александровна, обращаясь к Ольге, когда та подошла к столу.

Софья Александровна смотрела тем взглядом на Ольгу, каким она смотрела прежде, когда она, наверное, сказала бы: «Что с тобой, дитя мое? О чем ты тоскуешь?»

Ольга, вздрогнув и странно взглянув на своего друга, сказала, что она не хочет, и отошла.

«Что с ней? — подумала она. — Что она так расцвела, она сияет. Что же случилось?»

— Теперь все равно, что бы ни случилось, — сказала она и, вздохнув, прошла в коридор, оттуда в свою прежнюю, общую с Дмитрием Ивановичем спальню, постояла там, как-то странно оглядывая все, потом пошла дальше, где была комната Софьи Александровны с большой постелью.

Ольга вошла сюда, взглянула на белую постель и, содрогнувшись плечами при каком-то воспоминании, сейчас же вышла. Она, как сомнамбула, прошла в его комнату, где на рабочем столе лежала его развернутая с недописанной страницей тетрадь. Остановилась и оглядывала все, как оглядывает еще дымящееся пожарище хозяин сгоревшего дома, где погибло все, что он имел.

— Разрешится, все разрешится… скоро, — сказала Ольга вслух.

В коридоре послышались шаги.

Она узнала его поспешные шаги. Он, очевидно, следил за нею и теперь, увидев ее у себя в комнате, бежал сюда.

На Ольгу нашел какой-то ужас при мысли, что он ее захватит здесь. Она беспомощно оглянулась, потом, подобрав перед платья и на цыпочках, как бегают, когда играют в жмурки, перебежала комнату до другой двери в коридор в тот момент, когда он был уже на пороге.

— Ольга! — крикнул Алексей Александрович в отчаянии, видя, что она убегает. — Ради Бога, я только выясню! Я не трону тебя.

Он видел, что она не остановится; в ее глазах был один только страх перед тем, что он может подойти и прикоснуться к ней. И это его ужаснуло.

Он в отчаянии хотел было удержать ее, что-то растолковать ей, но она выскользнула в коридор, оттуда пробежала до детской и маленького коридора в кухню.

Он запутался в незнакомой части дома.

Она слышала его голос за собою, ей казалось, что он настигает ее. Она пробежала коридорчик, оклеенный картинками из басен, выбежала на заднее крыльцо, на котором висел Аннушкин чугунный умывальник на веревочке, и сбежала по деревянным ступенькам в сад.

Алексей Александрович выбежал на крыльцо. Ольги уже не было, и он не знал, куда она делась.

У него вдруг похолодели руки при мысли о том, куда она побежала. Он хотел было обежать дом, чтобы скорее ее поспеть к пруду, но навстречу ему попалась кухарка с подоткнутой юбкой, выносившая ведро с помоями. И он невольно задержал шаг, чувствуя стыд бежать бегом на глазах у бабы.

Когда он обежал дом, Ольги нигде не было.

При ужасной мысли, что он опоздает, писатель бросился целиком по траве. На полдороге он вдруг вспомнил, что пруда было два. Остановился, потом, задыхаясь, с встающими на ветру волосами, побежал в прежнем направлении.

Он знал, что ему нужно было успеть пересечь дорогу, прибежать раньше, чем она, к пруду. Один раз он, не заметив ямки, заросшей травой, споткнулся и упал, больно ссадив кожу на коленке, потом опять побежал.

Ольга, выйдя за канаву сада, сошла с крутого берега и взошла на мостик под осиной.

Несколько времени она стояла на краю доски, бледная, с разбившейся прической и прислушивалась, потом посмотрела на воду у себя под ногами.

«Неужели я хочу это сделать? Неужели до этого дошла?» — подумала Ольга. И ее страдание показалось ей не так напряженно, как должно бы быть. Ей даже хотелось нарочно усилить его в себе зачем-то. Она думала об этом, глядя перед собой куда-то вдаль тем же отсутствующим взглядом и не поправляя растрепавшихся волос.

— Вот дорога, по которой мы ездили за грибами, — сказала она, увидев на той стороне размытую глинистую дорогу в гору. — Вот это я, вот мой палец, и мне больно. Захочу и пойду сейчас и завтра по той дороге. — И это сознание возможности пойти по дороге, на которую прежде не обращалось внимания, эта возможность показалась ей таким неизъяснимым великим счастьем, больше которого она ничего не испытывала.

Но вместо этого она, как будто неожиданно для себя, как будто она не хотела этого, качнулась вперед.

И уже падая, она услышала позади себя испуганный крик. Она с тоской и отвращением узнала голос.

Пруд, высохший за лето, был неглубок в этом месте. Утонуть было нельзя. Нога ее достала дно. И все равно он бросился бы за ней, вытащил бы ее и прикасался бы своими руками к ней. Она содрогнулась от этой мысли.

Смертельная тоска и отвращение охватили ее. Измученная и несчастная, она дошла до берега и выбралась на плотину.

Платье ее было мокро, чулки и ботинки полны грязи, и руки, на которые она опиралась, когда вылезала на берег, были в глине. Это особенно делало унизительным и жалким ее положение.

Алексей Александрович, подбежав, бросился было к ней.

— Ольга, одно слово… умоляю!.. Что ты сделала?

— Оставьте меня… уйдите совсем! Я оступилась… я упала в воду.

И она пошла к дому. Мокрые волосы плотно прилипли к вискам, воспаленные глаза смотрели прямо перед собой.

Писатель, не смея приблизиться, шел сзади.

XXIX

В саду на дорожке показалась Софья Александровна, искавшая Ольгу.

— Боже мой! Что с тобой? — Она бегом подбежала к Ольге.

— Я… взошла на мостик… я оступилась, — сказала Ольга, силясь улыбнуться.

Софья Александровна взглянула на мужа; он шел точно загипнотизированный.

— Господи! Да иди же скорее переодеться!

— Да, да. Я пойду, я пойду, — говорила Ольга.

— Ты очень испугалась?

— Да… я испугалась… — говорила машинально Ольга, проводя по лбу рукой.

Софья Александровна повела ее в спальню. Ольга послушно, как ребенок, шла и все проводила рукой по лбу. Потом глаза ее стали беспокойно оглядывать стены, потолок, она точно не узнавала места.

— Куда мы идем? — сказала она жалобно.

— Ольга, Ольга, дитя мое, что с тобой? — говорила Софья Александровна, нежно обняв ее и вводя в свою спальню. — Сейчас ляжешь и успокоишься.

Ольга послушно вошла; но вдруг глаза ее остановились на белой постели Софьи, судорога ужаса и отвращения пробежала по ее лицу.

— Не хочу, не хочу! — закричала она в ужасе.

— Ну, пойдем сюда, сюда, — говорила Софья Александровна и шепнула перепуганной Аннушке, чтобы принесла воды и ее аптечку с лекарствами.

— Спаси меня, спаси, — говорила шепотом Ольга в ужасе, прижимаясь к Софье Александровне. Та привела ее в комнату рядом со своей спальней, где стояли на столе два букета из астр, и, став на колени, начала поспешно раздевать ее.

Алексей Александрович, в том же состоянии какого-то столбняка следовавший за ними, хотел было войти в комнату.

— Не пускайте!.. — крикнула Ольга в ужасе. — Что же никто не держит двери? Господи! Какой ужас, какой ужас… Никто не держит…

Ее раздели, уложили на диван. Софья Александровна положила ей пузырь со льдом на голову и укрыла ноги пледом.

Ольга, лежа с закрытыми мокрым полотенцем глазами, все говорила и говорила, и только иногда слова ее прерывались сухими рыданиями.

Писатель опять вошел. Он был бледен и, не отрываясь, смотрел издали на лежащую молодую женщину, точно прикованный.

Ольга затихла и несколько времени лежала не шевелясь. Можно было подумать, что она уснула. Из залы неясно доносился шум и голоса молодежи. На столике у дивана поставили зажженную свечу, так как стало темнеть.

— Спит, — шепотом сказала Софья Александровна, сидевшая у изголовья.

Вдруг Ольга сделала движение рукой.

— Нет, нет, — быстро проговорила она. — Не могу, не могу… Она поняла… Она все поняла!..

— Бредит, — тихо сказала Софья Александровна мужу и положила свою руку на закрытый полотенцем лоб Ольги.

— Как же это случилось? — сказала Ольга, лежа неподвижно, и только лицо ее выражало напряжение припоминания. — Сенокос, астры… да, да.

Писатель, еще более побледневший, стоял вдали у окна, как приговоренный к казни. Каждую минуту у Ольги могло сорваться какое-нибудь слово, которое выдаст все.

В дверь просунулось испуганное лицо Тани.

— Что такое, мамочка?

— Тише, детка. Ничего. Тетя Оля нечаянно упала в пруд и очень испугалась, у нее обморок.

— А как же Таня? — сказала вдруг Ольга.

Танечка думала, что Ольга видит ее, и хотела подойти. Но Софья Александровна остановила ее рукой.

— Бред… — тихо сказала она.

Все, подавленные, молча смотрели и старались понять, что говорит Ольга.

— Умереть, умереть. Отчего вы меня не пускаете, зачем держите за голову. Зачем вы ее давите? — говорила Ольга уже тихо и жалобно. — Не могу… Нет, нет, этого не могу! — быстро проговорила она. — Гроза какая… Тише, тише… Милый… Я боюсь… — заговорила вдруг жалобно и беспомощно Ольга. — Спаси меня…

Пришедший Дмитрий Иванович, не зная, как ему держать себя, подошел и взял руку Ольги.

— Успокойся, мой друг, я с тобой, — сказал он.

Ольга при звуке его голоса вздрогнула, сбросила полотенце, несколько времени испуганными глазами смотрела на мужа и быстро с испугом выдернула у него свою руку.

Потом поднялась, села на диван и, проводя рукой по мокрому лбу, оглядывала с безумной тревогой все лица. По ним она точно старалась узнать, не сказала ли она чего-нибудь.

— Успокойся, дитя мое, все хорошо, — сказала Софья Александровна, как будто поняв ее.

Она уложила молодую женщину на диван, укрыла ее.

Писатель издали смотрел на белые кружевные рукавчики на руке Ольги, на разбившиеся кольца густых, так знакомых ему волос. Эти волосы недавно были так близки, так возможно было наслаждение от одного сознания этой близости, а теперь они были так страшно недоступны.

Вся душа его напрягалась напрасным желанием почувствовать эту непонятную, вечно недоступную для него силу, которая жила в душе этой женщины, которая заставила ее так страдать. И ему, как какого-то неизъяснимого блаженства, хотелось и страдания этого и слез до исступления.

— Если бы любить! Если бы иметь то, что есть у нее в душе! Упасть бы на колени перед ней и, сгорая от сладости страдания, в исступлении целовать ее ноги. С восторгом сказать при всех: вот оно! Я люблю! Я отдаю жизнь, отрекаюсь от своей мысли, от своего мира, от творчества — будь оно, проклято! Все отдаю за эту минуту. За одну только минуту!

Но этой минуты не было. Упасть было не с чем.

XXX

Наутро Софья Александровна зашла в комнату мужа и с удивлением увидела, что он с какою-то странной торопливостью укладывает в чемодан мелкие вещи.

— Куда ты? — спросила она.

Писатель, вздрогнув, оглянулся. В его глазах было что-то детски испуганное, остановившееся.

— Надо ехать, ехать, — сказал он, — я не могу. Я уже просрочил, там издатель пишет уже давно, чтобы я приехал для переговоров,

— Что же, завтра ехать? — сказала Софья Александровна.

— Ехать? Да, да, завтра.

Софья Александровна несколько времени молча смотрела на него; потом пошла в комнату к Ольге. Но увидела ее сидевшей в каком-то оцепенении в гостиной на диване, глаза ее неподвижно смотрели в одну точку.

— Ты встала? Тебе лучше?

— Да, лучше, — сказала Ольга, безучастно посмотрев на Софью Александровну.

— Алексею надо ехать, — сказала Софья, — издатель просит приехать для переговоров.

— Для переговоров? — спросила Ольга, как будто не стараясь понять смысла фразы. — Болит голова. Я приняла по ошибке 20 гран фенацетина — это не опасно?..

— Нехорошо, но ничего, я думаю.

— А сколько же опасно? — спросила Ольга, глядя куда-то вдаль. Софья Александровна села рядом и обняла молодую женщину.

— Дитя мое, Ольга, через великие испытания и печали проходит жизнь. Все надо принять, все снести, и жизнь даст тогда оправдание и успокоение.

Глаза Ольги вдруг при первых же словах Софьи Александровны наполнились слезами, она соскользнула с дивана на пол к ногам друга и прижалась к ее худым коленкам.

Софья Александровна гладила голову плачущей женщины и тихо говорила:

— Мой нежный друг, дитя мое! Не в смерти примирение. Примем великую печаль, какая бы она ни была. Принесем себя целиком в жертву ей. И страдание наше смоет все тяжелое, страшное. Я люблю тебя, люблю, мой нежный, чистый друг.

Ольга забилась и затрясла головой при последних словах.

— Люблю еще больше, чем прежде, — говорила Софья Александровна, разбирая и гладя густые волосы Ольги и целуя их.

Дверь приотворилась, и вошел писатель, но, увидев Ольгу у ног Софьи Александровны, он испуганно взглянул на жену, не сказав ни слова, скрылся и почему-то на цыпочках пошел в свою комнату. Несколько времени стоял, точно прислушиваясь к чему-то. Потом стал срывать елки и механически выбрасывать за окно.

День отъезда был совсем осенний, печальный и тихий, с ровным пасмурным небом, с невысохшей росой в цветнике.

К подъезду подали тройку.

Уезжали писатель с Таней. Софья Александровна оставалась еще на две недели.

Писатель сам торопливо, нервно собирал в своей разоренной комнате свои вещи.

Вышли садиться.

Софья Александровна, обняв Ольгу, стояла с ней на террасе.

Ольга, бледная, похудевшая, как после болезни, и от этого точно другая, перерожденная, хрупкая, смотрела на Таню.

Писатель подошел было проститься, но она его не заметила.

И он почему-то опять на цыпочках подошел к экипажу и сел один, старчески сгорбившись.

— Пишите мне каждые пять дней, тетя Оля, — сказала Таня, усаживаясь в коляску в широкой осенней шляпе. Она в последний раз оглянула широкую каменную террасу, печальные к осени цветы в цветнике и унылые дорожки. Лошади тронули. Экипаж быстро покатился.

П. Романов
«Русская мысль» № 8-9, 1915 г.