С. Свириденко «Смешная поза»

Семен Тихонович решил непременно объясниться с Леночкой. В сущности, это было вовсе не трудно. Стоило только начать. Вот так, совершенно просто сказать: «Леночка»… и все тут; дальше пойдет само собой. Дальше слова сами польются, посыплются, как цветы, ярким дождем, к ногам Леночки… к ее очаровательным маленьким ножкам, которые ступают так воздушно, так легко, — так легко, что даже когда им случается растоптать чье-нибудь сердце, то этому сердцу в первое мгновенье почти не тяжело… Леночка вся легкая и воздушная. Волосы у нее похожи на золотистое облачко, все время колеблющееся от дуновения воздуха. Ее большие глаза, цветом напоминающие голубые северные фиалки, так подвижны, так изменчивы, что хочется сравнивать их не с цветами, а с теми голубыми бабочками, которые летом порхают по дорогам и садятся близко от человека, точно не боясь или поддразнивая того, кто хочет поймать их… Леночка сама похожа на бабочку; когда она бежит — так и кажется, будто сейчас отделится от земли и затрепещет в воздухе сверкающими крылышками…

Конечно, сегодня нужно объясниться. Завтра Семен Тихонович уезжает… да, уезжать надо, хотя ему до боли трудно будет расстаться с красивою усадьбою, где теперь цветет липа и благоухает по ночам так истомно и нежно… Леночкин брат, Володя Кащеев, отличный товарищ, старики тоже милые — но все-таки непозволительно, что он так загостился у них… А уехать, не объяснившись, он не может. Пусть Леночка решит его судьбу. Все зависит от Леночки, от нее самой. Родителей нечего бояться: Кащеев наверное отдаст избалованную дочку за того, за кого она захочет… Он это не раз говорил, да это и так видно… Но, Боже милостивый, неужели Леночка захочет?.. Семен Тихонович не смеет думать дальше. Он зажмуривает глаза, ему делается страшно. Нет, что тут думать! Поскорее пойти и объясниться…

До самого обеда не удастся остаться с Леночкой наедине. Ведь неловко устраивать это нарочно. Надо, чтобы само собой так вышло. После обеда старики спят. Володя уезжает осматривать полевые работы. Леночка чистит ягоды и зовет молодого человека: «Семен Тихонович! Идите помогать!» Сама зовет, это отлично… Вот он и объяснится. Они сидят на террасе за длинным столом. Семен Тихонович собирается с духом. Вот сейчас он начнет говорить. Но он приготовляется так долго, что Леночке становится неловко и скучно от его молчания. Она принимается болтать. Семен Тихонович не решается приступать к своему объяснению. Он слушает ее звонкий переливчатый голосок, машинально отрывая упругие «хвостики» крупной парниковой земляники. Леночка начинает смотреть на него внимательно и внезапно разражается смехом.

— Что вы делаете, Семен Тихонович?

— А что? — растеряно спрашивает он.

— Да вы, кажется, двадцатую ягоду себе в рот кладете, вместо того, чтобы на блюдо! Этак мне и на варенье не хватит!

Семен Тихонович становится краснее той ягоды, которую он держит в руке и которую тоже — к собственному изумлению и ужасу — собирался уже положить себе в рот. Он совершенно не заметил, когда принялся есть землянику. Это возмутительно!

— Простите, ради Бога, я нечаянно…

Леночка хохочет до слез, а Семен Тихонович готов заплакать от стыда. Что он за дурак, в самом деле — и извиниться-то не умеет, как следует… Леночка замечает его растерянность и хочет избавить его от мучений: заговаривает о другом. «О, добрая, милая!..»

Но теперь уже совершенно невозможно заводить объяснение. Как заговорить о своей любви после этого глупого эпизода? Пусть пройдет хоть немного времени.

Когда ему показалось, что времени прошло достаточно, и забавное впечатление должно было изгладиться из воображения Леночки, ягоды были уже все вычищены. Семен Тихонович собирался заговорить, но Леночка, не заметив этого, быстро поднялась с места.

— А вот и папа, — сказала она.

Действительно, на террасе появилась дородная фигура старика Кащеева.

И за весь долгий июньский день, до самого вечера, Семен Тихонович так и не имел возможности объясниться с Леночкой.

Перед ужином они вдвоем прогуливались по саду. Леночка повела его смотреть на какие-то цветы. Семен Тихонович так и не помял, как назывались эти цветы, и что было в них замечательного. Все его внимание и все его взгляды привлекал только один цветок; цветок, который был в то же время бабочкой или эльфой с голубыми, как фиалки, очами, и тихо шел рядом с ним, легко ступая маленькими прелестными ножками — как волшебные цветы в сказке Андерсена.

«Скажу, когда дойдем до клумбы», — мысленно решал Семен Тихонович.

Но у клумбы ничего не говорил.

«Скажу, когда будем у пруда…»

Но и у пруда непокорный язык отказывался произнести заветные слова.

Они уже повернули по направлению к дому, в роскошную тень липовой аллеи.

Как сладко и ласково благоухала липа! Словно страстные обеты счастья были в ее таинственном аромате и захватывала душу негой и жуткой тоской. И счастье казалось особенно желанным и, вместе с тем, далеким, мучительно недоступным…

«Сейчас скажу», — думал Семен Тихонович с замирающим сердцем.

И рассердился на себя. Почему непременно в лаповой аллее? Точно из сентиментального романа — признание в любви обязательно под липой!..

«Нет, лучше дойти до конца аллеи…»

Когда они очутились в конце аллеи, от дома пронесся по саду громкий зов Володи:

— Лёлька! Мельников! Ужина-а-ать!..

— Сейча-а-а-ас!.. — звонко пропела в ответ Леночка и ее нежный голос пролетел по цветущему саду словно соловьиная трель.

Семен Тихонович вдруг остановился, как вкопанный.

— Леночка…

Она вопросительно обернулась к нему. Он хотел говорить те горячие, свободные слова, которые должны были сами политься, посыпаться к ее ногам дождем цветов… Вместо того он еще раз повторил едва слышно:

— Леночка…

Он чувствовал, что потратил даром самое лучшее время, что теперь заговорил в неподходящую минуту… Но отступать было уже поздно. Следовало продолжать… а губы молчали, словно склеенные… Господи, если бы еще знать, куда девать руки! Хоть одну из них, по крайней мере… И что вообще сделать со своей нелепой, слишком тощей и длинной фигурой, всю неэстетичность которой он только сейчас почувствовал… Семен Тихонович сделал движение, чтобы взять Леночку за руку — но тотчас же перепугался собственной дерзости, и, не зная куда пристроить двинувшуюся руку, он в конце концов прижал ее к сердцу, которое и эту минуту болезненно щемило. «Фу, как глупо! — с отчаяньем думал он. — Что за нелепые банальные жесты я делаю!..» Но он уже не в состоянии был отнять ладонь от груди: все его существо было поглощено одним стремлением — кончить, возможно скорее кончить это не дававшееся ему объяснение. И вместо всех горячих и ярких слов, звеневших у него в душе прежде, когда он пробовал вообразить себе эту минуту, — он теперь произнес только три коротеньких слова:

— Я вас люблю…

Леночка растерялась.

Первое, что она почувствовала, была гордость. Ей, только что кончившей институтке, которую брат звал Лёлька, к которой окружающие относились, как к девочке, — ей делает признание в любви молодой человек! И не какой-нибудь мальчишка, a студент-второкурсник, с усами и с бородкой!.. Но затем гордость сменилась испугом. Боже мой, ведь надо было отвечать. И отвечать отказом, потому что Леночка вовсе не любила этого молодого человека, хотя и считала его милым и симпатичным… Что сказать? Леночке хотелось ответить как-нибудь особенно благородно и выразительно, как говорят хорошие девушки в чувствительных немецких повестях, которыми она в ту пору зачитывалась… Но вместо того она заторопилась, запуталась и ответила скороговоркой, совсем по-институтски:

— Семен Тихонович, я не ожидала… Вы очень милый и симпатичный, и я вас очень уважаю, и всякая штука… только я вас… вас не люблю и замуж за вас не пойду!

Произнеся все это залпом, Леночка отвернулась и стремительно пошла прочь по направлению к дому.

Ей казалось почему-то, что Мельников ее окликнет. Она совершенно не сознавала, что происходило в данную минуту с Семеном Тихоновичем: она думала, что люди в таких случаях могут говорить. Не слыша ничего, она оглянулась… В конце полутемной аллеи молодой человек стоял все в той же позе, совершенно неподвижно, как-то неестественно склонив голову набок и неловким, глупым жестом, прижав руку к сердцу. Его лица Леночка не разглядела. Но ее вдруг поразило, до такой степени нелепа и забавна эта поза, в которой он замер после ее слов. Ей стало так неудержимо смешно, что она позабыла свое смущение, позабыла кольнувшую на мгновение жалость — и, закусив губы, бегом бросилась к дому, думая только о том, чтобы не захохотать громко…

На ступенях террасы она с разбегу столкнулась с братом.

— Куда ты, Лёлька? Что с тобой?..

— Я… Семен Тихонович… — произнесла она, задыхаясь.

— Ну?.. Что Семен Тихонович?

— Признался мне в любви…

Леночка вспомнила комичную фигуру Мельникова и не выдержала — фыркнула и залилась смехом.

— Чего же ты хохочешь, сумасшедшая! — удивился Володя.

— Да он… видишь ли… когда я ему сказала, что я за него не пойду… он так и остался стоять… как статуя… и в такой смешной позе!..

Она продолжала хохотать; долго сдерживаемый смех так и рвался из груди беззаботными звенящими переливами.

— Ах, Лёлька, Лёлька! — укоризненно протянул Володя.

Но она скользнула мимо него в дом и помчалась в свою комнату, все еще смеясь…

Брат посмотрел ей вслед и покачал головой.

«Глупая девчонка, ничего не понимает. А Сенька олух, что в нее втюрился…» — мысленно оцепил он поведение сестры и товарища…

Утром Мельников уехал из имения Кащеевых.


Был яркий, светлый февральский день. В одной из больших столичных клиник, где все было бело, часто, холодно и печально, сидел у постели умирающего молодой врач Адлер, худощавый брюнет с энергичным нервным лицом.

Над изголовьем, на черной дощечке, красовалась белая надпись: «№ 17» — затем следовали латинские слова, обозначавшие ту болезнь, от которой умирал Семен Тихонович Мельников.

Семен Тихонович знал, что умирает. Когда это сознание впервые проникло в его голову, он попытался бороться. Но скоро почувствовал, что враг сильнее его. И тогда сдался, с безнадежно горькой покорностью. Так странно и тяжко сложился его жребий… сначала ушло счастье — ведь и надежда может быть счастьем жизни, если человек только ею дышит — а теперь уходила сама жизнь… И все тут; кончено.

И никого не было у него, кто бы напутствовал его дружескою ласкою в эти последние мучительные мгновения… никого близкого, родного…

Только вот этот чужой человек, сидевший теперь у его изголовья, — только он один заботливо и бережно провожал Семена Тихоновича в страшный последний путь. Что за удивительный человек был этот доктор Адлер! Не из тех врачей, которые гладят пациента по руке, стараются успокоить шуточками, говорят: «Ну, полно батенька! Поправитесь!..» — искусственным, равнодушно-ласковым тоном… Адлер был сдержан, суров даже; и не говорил никаких успокоительных слов. Но от одного его присутствия больному становилось легче. Во взгляде его острых, блестящих черных глаз, в каждом прикосновении его тонких, красивых и необыкновенно сильных рук — чувствовалось глубокое, чуткое, любовное внимание к страдающему человеку; не только холодный интерес ученого к ходу болезни. Чувствовалась твердая уверенность в себе и горячая преданность раз избранному долгу. Взгляд этого человека говорил больному: «Будь спокоен. Если тебя можно спасти — я тебя спасу. Если невозможно, я сделаю все, что может облегчить тебе страдания и смерть». И этому взгляду нельзя было не верить. Подобно тому, как есть люди, которые умеют успокоить плачущего младенца только тем, что берут его к себе на руки — точно так же доктор Адлер успокаивал всякого пациента, который попадал под его попечение. Не так страшно было умирать и не так больно, когда твердая рука молодого врача поддерживала слабеющую голову, когда его серьезный, спокойный взгляд поддерживал изнемогавшую душу. В его строгой, внимательной серьезности таилась какая-то особенная властная ласка, умиротворяющая, как ласка матери, — это чувствовали все те, у чьих постелей он оставался в тяжелые минуты. Оставался он зачастую по целым часам, когда видел, что больной желает его присутствия; приходил ко всем, кто звал его, в любое время дня и ночи… Служащие в клинике боялись и боготворили его. Боялись гораздо больше, чем главного врача — потому, во-первых, что он мог появиться неожиданно в самое неурочное время, а еще больше потому, что какая-то особенная власть ощущалась в нем, неуловимая, не материальная власть сильного и любящего духа…

Семен Тихонович чувствовал к своему врачу что-то похожее на детское обожание. Давно лишившийся родителей, утративший в последние годы немногих близких товарищей, одинокий, нелюбимый — он получил от доктора Адлера столько бодрящего душевного тепла под спокойной оболочкой простой, внимательной заботливости, что видел в нем не чужого, a близкого, единственного близкого человека…

Если бы он смел, он то и дело звал бы к себе врача, хорошо зная, что Адлер никогда не откажется прийти. Но ведь его разрывали на части. Какое право имел Мельников звать его чаще других — того, кто был нужен всем?.. И только теперь, почувствовав, что приближаются последние минуты, — Семен Тихонович попросил Адлера остаться с ним.

— Хорошо, — сказал тот просто, — я буду, пока не позовут.

И остался у изголовья, сам менял компрессы, сам давал ему микстуру и уверенно, с ласковой бережностью, по-матерински поддерживал его голову.

— Доктор… — произнес Мельников в один из промежутков, когда страдание становилось слабее.

— Что, Семен Тихонович?

Голос у Адлера был негромкий и твердый и, как его взгляд, серьезно-ласковый.

— Я умру скоро… — лихорадочно заговорил больной, — так вот мне хотелось сказать… попросить вас…

— Передать что-нибудь? Может быть, письмо продиктовать?

Адлер часто исполнял в клинике подобные предсмертные поручения; и делал это так просто, точно само собой подразумевалось, что он должен взять их на себя.

— Нет, нет… совсем не то… Я хотел — я стольким вам обязан, доктор — мне хочется чем-нибудь отблагодарить вас…

— За что? — спокойно и мягко, без аффектации, сказал Адлер. — Я делал то, что обязан был и мог сделать; и это очень немного.

— Нет, это очень много!.. Если б вы знали, что я чувствую… да я не умею говорить… Так вот что, доктор… когда я умру — ведь у меня ничего нет, вы знаете… я хотел просить… сиделка говорила, что вы скелет заказывать собираетесь… возьмите мой скелет. Пожалуйста!.. Это единственное, что я могу вам подарить…

Адлер посмотрел ему в глаза глубоким, ласковым взглядом. Потом взял сухую, горячую руку больного, пожал ее крепко и осторожно, и тихим голосом, в котором дрогнула взволнованная нота, сказал задушевно и просто:

— Спасибо вам, Семен Тихонович.


Тридцать лет спустя…

В шестом классе одной из частных женских гимназий только что кончился урок анатомии. Классной дамы не было, и в просторной светлой комнате, где находилось десятка три барышень-подростков, стоял звонкий гам, подобный весеннему чириканью воробьиной стаи…

Анатомия недавно введена была в число предметов преподавания, и этим прогрессивным явлением очень гордилась начальница гимназии. Особенно возгордилась она в последнюю зиму, когда ее дальний родственник, знаменитый врач, которого хоронила вся столица, оставил ей по завещанию великолепные зоологические коллекции, а также скелет, весь разбиравшийся на проволоках, в отличном виде…

Ученицы тоже очень гордились коллекциями и скелетом, особенно последним. Правду сказать, в сумерки барышни немного побаивались его, и зимою, когда темнота наступала задолго до окончания уроков, они очень неохотно проходили мимо физического кабинета, где, в числе прочих атрибутов естествоведения, находился этот костяной субъект…

Но теперь, в светлое весеннее утро, когда он стоял среди ярко освещенного, многолюдного класса — скелет не внушал никакого страха. Даже никакого почтения. Расшалившись, как это часто бывает после серьезного урока, гимназистки возились со скелетом, прыгали вокруг него, дергали его за руки… Хорошенькая Липа Татаринова, первая шалунья и хохотушка в классе, осторожно зацепила одну из этих костяных рук за ребра, и слегка согнула проволочный стержень в шее у скелета: вышло похоже на то, что он кланялся, прижав руку к сердцу…

— Кавалер, приглашающий даму на котильон! — провозгласила Липа.

Гимназистки захохотали.

В этот момент вошла классная дама — чувствительная старая дева, тощая и некрасивая, которую ученицы не любили и не боялись, относясь к ней, как к неизящной привычной мебели…

— Что вы, дети? Что у вас за смех?

Липа, не смущаясь, указала ей на скелет, и повторила:

— Кавалер, приглашающий даму на котильон!

— Ах, дети, дети, как вам не стыдно!.. — вздохнула классная дама. — Как можно смеяться над… над мертвым… ведь это же тоже был человек…

— Елена Андреевна, да вы поглядите только, какая у него потешная поза!

И Липа засмеялась еще громче.

— Вы бессердечная, Татаринова!

Классная дама искренно обиделась за скелет.

А когда-то — когда она называлась не «Кащей бессмертный», как окрестили ее гимназистки, и даже не Елена Андреевна Кащеева, а Леночка — она сама от души хохотала над этой же позой, над этой же склоненной головой и прижатой к сердцу рукой… Она и не подозревала теперь, что это та же самая рука, от которой остались одни кости — та самая, что тогда в липовой аллее, тоже крепко лежала на этой же груди. Только тогда за этими ребрами билось человеческое сердце, которому было больно.

С. Свириденко
Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». Декабрь 1909 г.