Сергей Гусев-Оренбургский «Калика-перехожая»

Много шло трактом народа, направляясь на праздник Мощей. Серою, спешащею массой лился народ меж зеленых всходов, с пригорка на пригорок тянулся пыльною лентою. Подводам, с разным товаром, и барским повозкам приходилось шагом пробираться в людской гуще. Кучера напрасно, до хрипоты в голосе, кричали свое нетерпеливое:

— Берегись!

Богомолки с усталыми лицами едва поворачивали на окрик понурые головы. Странники с тяжелыми котомками твердо шагали мерным шагом и, слившись кое-где в большую толпу, нестройным хором распевали псалмы. Из повозок с любопытством выглядывали девичьи лица или виднелась мясистая и важная физиономия помещицы. Сквозь крики, говор и гомон слышалось монотонное причитание нищих. Иногда с краю дороги останавливался слепец и с протянутой шапкой пел что-то безнадежное и жалостное. Местами в толпе влекли в тележке паралитика, иссохшего и недвижного, с руками как тонкие плети, — жизнь теплилась у него только в жутко-напряженном взгляде больших и темных глаз. И тут же рядом где-нибудь слышался заглушенный смех парней и девушек, а какой-нибудь старый солдат, украшенный медалями, грозно покрикивал на них.

— Что ржете-то… чать, к угоднику идете!

Но даже среди этого пестрого разнообразия лиц и фигур обращал на себя всеобщее внимание человек громадного роста, широко шагавший по дороге босыми ногами. И голова его ничем не была прикрыта. Лицо, как бы налитое кровью, кирпично-красное даже под слоями пыли и грязи, в обилии проросло клочьями черных, с сильной проседью, волос, — на голове они были словно взбиты бурею, а в бороде сплелись в живую путанную сеть, прикрывавшую грудь до пояса. Острые, болезненно-горящие глаза смотрели через толпу, вперед, в какую-то даль, куда он и весь устремлялся как бы гонимый ураганом, подаваясь вперед всем телом.

Ему уступали дорогу, удивленно провожали его взглядами.

Но он ничего не замечал.

От быстроты его хода длинный кафтан его, весь составленный из разноцветных заплат и полос, словно купленный по случаю у ярмарочного арлекина, развевался и хлопал полами. В руке он держал суковатую громадную палку, на которую опирался, далеко выставляя вперед руку. Так шел он, шаг за шагом, постепенно обгоняя путников, как бы увлекаемый каким-то водоворотом, сквозь льющийся народный поток.

А за ним шла молва.

Были тут люди, которые уже видели его раньше, на других дорогах, по пути к Соловкам или к Сергию, и везде он шел, всех обгоняя тем же скорым, стремительным ходом, и всегда один, босой и простоволосый, с глазами, устремленными вперед. Иные что-то слышали о нем в Киевской Лавре или в Верхотурии. Но все, что сообщалось о нем, было странно противоречиво, загадочно или невероятно. Какой-то мещанин, споря и горячась, упорно выкрикивал.

— Доподлинно знаю: князь!

Иные верили, иные сомневались.

Мещанин, сердито кипятясь, уверял, что ему в Задонске дьякон указал на этого человека: князь, мол, сбежал, мол, от родных грехи замаливать, потому он шесть поместьев в карты проиграл и через то много народа обездолил. Нос у мещанина был сизый, и щека завязана красным платком до половины рта, но это не мешало ему шумно утверждать, что он и имя и поместья этого князя от дьякона узнал, да вот запамятовал.

— Мотри, растерял на перепутьях, — смеялись ему.

Мещанин клялся, божился.

В других местах шла иная молва.

— Страшный, вовеки непрощенный злодей, — шепотливо рассказывала безголосая странница, — его и угодники к себе не допускают.

— Хоссподи! — вздыхала пыльная толпа, грудясь вокруг странницы.

— В пящерах он был, в Кеиве-граде, у святого монашка, что на виду лежит… оземь колотился. — Прости, говорит, меня, прости, говорит. А монашек-то головой покачал: дескать, нет тебе прощенья!

— За што ж его так-то?

— Матушку родимую погубил!

И странница обращала ко всем свое пыльное лицо, востроносое, худое и как бы застывшее в длительном испуге.

— Силу свою над ей испытать захотел, — по голове пальцем щелчок дал, единым пальцем, а она и сгрудилась.

— Как-ко-ой! — ахала толпа. — Н-ну… си-ла!

— Бают, перед ним церковные двери затворяются. Вот посмотрите, его и Святитель к мощам своим не допустит…

Все с смутным интересом смотрели вслед удалявшейся лохматой голове.

Старый солдат в орденах кричал:

— Колдун!

— Аль знашь его?

— Кто его, чародея, не знат! Его в проруби топили, ен силу и потерял, вот и ходит по угодникам, грехи отмаливат. Ен мор напускал на животную тварь… колодцы отравлял и засуху нагонял…

Даже помещица Верхоянская, важная особа с двойным подбородком, заинтересовалась странником.

— Никитушка, — обратилась она к кучеру, — не знаешь ли, что это за человек?

— Этта? — указал кучер кнутом.

— Да, да.

— Да вот бают в толпе, барыня, что он семью в шестнадцать человек вырезал и за то в Сибири сорок лет пробыл.

Лицо помещицы даже покрылось багровой краской, и она с испуганным видом следила за быстро удалявшимся человеком, не подозревая, что она сейчас играла в судьбе его решающую роль.

Странник быстро шагал своим стремительным шагом, не прибавляя его и не убавляя, налегая на встречных, если они не сторонились, но и не смотря на них, как бы ничего не замечая вокруг, кроме той дальней, ему одному видимой цели, к которой он стремился.

С пригорка за большой котловиной показался вдали город, потонувший в молодой, весенней зелени садов, — его серые и цветные крыши, вышки колоколен, вертящиеся мельницы и справа у рощи белая монастырская стена, а за нею белая церковь, с непрестанным, уже достигавшим сюда, звоном колоколов. И когда народ постепенно достигал пригорка, шапки с голов как бы сдувало ветром, люди крестились и кланялись, а иные падали на землю и целовали ее. И пение здесь, как бы хвала видневшейся Святыне, вырастало и охватывало всех. За пригорком местность совершенно меняла вид. Почва становилась глинистой. И так как в ненастье здесь подводам и людям, чтобы не тонуть в вязкой глине, приходилось выбирать новые колеи и тропы, дорога с пригорка сразу расширялась и к низу разветвлялась на сотни больших и малых дорожек. Народу стало просторно, он разлился по всем этим дорожкам, свободнее стало и подводам, они ехали в разброд — где кому лучше. Видно было с пригорка, как по всей котловине словно тащились пыльные муравьи, направляясь к зеленевшему вдали муравейнику.

Въехала на пригорок и Верхоянская.

Никита сорвал шапку, а Верхоянская стала быстро-быстро креститься, с благочестивым умилением на мясистом лице.

И перебирала губами в быстром шепоте.

— Отче Святителю, исцели мою Аню!

Она ехала к Мощам молиться за дочь.

Она приказала Никите остановить лошадей, вылезла из повозки и всем своим грузным телом опустилась на землю, несколько раз поклонилась и поцеловала священную землю.

— Исцели мою Аню… отче Святый!

Вороные кони перебирали ногами от нетерпения. Они были собственного завода, породистые, крепкие, — особенно коренник смотрел зверем, поводя своими выпуклыми глазами и тревожно шевеля ушами. Им надоело идти шагом в этой тесной и пыльной людской гуще, они рвались на простор. Никита с трудом сдерживал их своими крепкими руками. И случилось так, что в тот момент, когда помещица снова стала усаживаться в экипаж, вершины пригорка достиг человек нелепого вида, с размашистыми движениями. Он был в голубой поддевке, высоких сапогах, на голове криво торчало что-то вроде кавказской папахи. На лице его, весьма красивом, изображалась смесь какого-то дикого удальства с большою глупостью. Он и шел как-то выбрасывая ноги, словно приплясывал, и, пожалуй, его одного по всей дороге люди опасливо сторонились. За ним шептались, что это известный корнет Закатаев, недавно выгнанный из земских начальников за растрату. Нелепый этот человек, взбираясь на пригорок, пел какую-то нелепую песню, по-видимому, собственного сочинения.

В уездном городи-и-шке
Прошпилился в картишки.
Ура, ура, ура!
Подобно Герострату
Уво-о-лен за растрату…
Ура, ура, ура!

Доспел он вершины пригорка как раз к тому случаю, чтобы с настоящей ловкостью военного человека помочь Верхоянской усесться в экипаж. Затем шаркнул ногой и приложил руку к папахе.

— Сильвупле, мадам!

Но только что Верхоянская повернулась к нему, чтобы поблагодарить, как вежливая улыбка застыла на ее лице. Его взгляд упал в это время на город и белеющую церковь монастыря. По-видимому, он подпал общему для всех настроению, но выразил его по-своему. Внезапно он выхватил огромный пистолет и поднял его над головой.

— Добрый Святитель! Корнет Закатаев приветствует тебя!

Нелепо прозвучал гулкий и трескучий выстрел.

Люди шарахнулись в стороны; которые были на коленях — поползли. Позади произошло замешательство. Коренник метнулся в сторону так неожиданно и с такою силой, что Никита свалился с козел и грузно ударился о землю. Экипаж подпрыгнул, рванулся.

И понесся вниз, как камень с горы.

Он подпрыгивал, накренялся вправо, влево на колеях и ухабах и словно кричал диким женским криком.

— Спа-си-и-те!..

Кони вмиг взмокли и, ничего не видя налитыми кровью глазами, хрипя и еще более пугаясь от людских криков, мчались с ужасающей быстротой, но по привычке держались дороги и только это еще спасало экипаж. Вожжи попали в колесо и давно изорвались. Люди с криком разбегались и точно круг расширялся впереди. Лишь смельчаки выбегали наперерез лошадям, поднимали руки с криком.

— Сто-о-о-ой-й… тпр-р-ру-у!

Но сейчас же их точно ветром сметало.

Пытались выбегать и толпой, но слишком стремителен был конский скок. С роковой неотвратимостью приближались кони к оврагу с крутыми берегами, где и должно было последовать окончательное крушение. Совсем вблизи оврага, впереди коней, шагал тот лохматый странник, что обращал на себя всеобщее внимание. Он шел по-прежнему с глазами, устремленными вперед, и ничего вокруг себя не видел. Но разбегавшийся, кричавший, волнующийся народ привлек, наконец, и его внимание.

Он обернулся.

Прямо на него мчались разъяренные кони в облаке пыли и какого-то пара.

Он не шевельнулся.

Поднял руки и смотрел прямо в огненные глаза лошадей. Но они как бы и не видели его, даже не свернули. Пыль, пар, грохот налетели на него. Крепкой, огромной рукой он хотел схватить за узду коренника, но это ему не удалось, он едва успел вынырнуть из-под груди пристяжной, она задела и отбросила его. Помещица, не переставая, отчаянно кричала из повозки, и видимо там било и крутило ее тучное тело. Он попытался схватить за постромки пристяжку, но не успел, рука скользнула по повозке… и повозка уж убегала от него. Тогда с свирепым выражением на лице он прыгнул, ухватил рукою, как крепким крюком, заднее колесо повозки.

И весь напружился, из лица точно брызнула кровь.

Повозка остановилась.

Коренник слетел со всех ног.

Пристяжные, оборвав постромки, закрутились, повернулись головами к повозке и стали. Но человек, остановивший этот вихрь, от силы внезапного упора оторвался от колеса, стремительно отлетел в сторону и грузно шлепнулся спиной, угодивши прямо на придорожный камень. Со всех сторон, скача и прыгая, спешил народ. Повозку мигом окружили, кричали, спорили, ругались и жалели, освобождали, успокаивали лошадей, помогали вылезти избитой, стонущей, полубеспамятной помещице. Больше всех суетился мещанин с подвязанной щекой, оказавшийся впереди всех, потому что он мчался рысью за повозкой.

— Князь-то где же? — суетился мещанин.

Тут только вспомнили о человеке, расступились и увидали его у края дороги, подошли, окружили. Верхоянская тащилась к нему.

— Милый ты мой… спасибо тебе!

Но он лежал недвижно, распластавшись, огромный, лохматый, оборванный. Сообразили, что расшибся, попытались поднять его, он страшно застонал и, видимо от боли, очнулся, раскрыл помутневшие глаза, с огромным трудом приподнялся на локте и медленно осмотрел лица окружающих.

— Умира-ю, — прохрипел он, — не допустил до себя угодник-то!

Все смотрели и молчали, как бы ожидая чего-то необычного, а он улыбнулся Верхоянской.

— Тебя это… я…

— Меня, родной!

— Не могу сам-то, перексти меня.

Со слезами на глазах она несколько раз быстро перекрестила его. Он показал взглядом на недвижную руку.

— Евтой рукой… спас тебя, мотри… грешной рукой! Помолись за меня угоднику…

Она утешала его и все вокруг что-то говорили жалостное, а мещанин вдруг принялся плакать, и встал рядом на коленки и говорил:

— Ничего, дойдете. Я помогу, ваше сиятельство!

Все грудились и тянули головы, чтобы лучше видеть. А умиравший, задыхаясь и, видимо, собирая последние силы, сказал мещанину:

— Скажи… чтобы кругом стали. Каяться хочу!

Мещанин засуетился, но изумленная толпа и сама расступилась, образовав широкий круг, шум ее стихал до дальних рядов, водворилось ждущее молчанье. В лице странника не осталось ни кровинки от усилия, с каким он приподнимался на локте и вытягивал голову, чтобы всем были слышнее его слова.

— Православные! Я много народа загубил… думал, что по правде! А Бог мне глаза открыл… и наказал меня! Молитесь за меня! Молитесь за меня!

Толпа поснимала шапки.

Он продолжал:

— С братом мы в деревне жили, на Волге. И брат еще маненьким в город ушел, да и остался на фабрике. А я был злой человек. И когда сгорело село, меня в поджоге обвинили, неправильно обвинили, да и в острог засадили. Ожесточился я. А тут понадобился начальству человек… который…

Он тяжело, страшно задышал и точно с каким-то рыданием крикнул:

— Палач!

Толпа шарахнулась.

Мещанин сорвался с места и моментально юркнул в толпу. Верхоянская вздрогнула, поднялась… но осталась. А людской круг как бы расширился и отхлынул, и все рос в нем какой-то гул… И уже в лица людей дышал предсмертный хрип.

— На заре… привели меня. Все я сделал, как указано… у стены у тюремной. И петлю человеку надел. А он вдруг говорит: — брат!.. Кричу: — поговори еще!.. И вздернул! Да тут только заглянул ему в лицо…

В неестественном усилии он приподнялся, почти встал и дико крикнул:

— Брат это был… брат!

Он вдохнул несколько раз воздух, упал, вытянулся и перестал дышать.

1912