Сергей Гарин «Командир миноносца».

III.

Надежда Федоровна любила мужа. Но, своевольная, привыкшая с детства, что все её желания исполнялись окружающими, как закон, она, выйдя замуж, не могла примириться с мыслью, что нужно кому-то отдавать отчет в своих действиях, нужно иногда делать и не то, что хочется, а то, что пожелает человек, зовущийся мужем… Выросшая почти без матери, около любящего, но вечно занятого и отсутствующего отца, девушка всегда была окружена или челядью, только льстившей ей, или же гувернантками и боннами, у которых не входило в расчет ссориться с воспитанницей. Замужество наложило оковы на свободу Надежды Федоровны. Она порой приходила в бешенство от мысли, что над ней поставлен кто-то контролирующий, следящий… Это ее нервировало. И когда пошло к разрыву, она не особенно печалилась, решив, что будет лучше получить опять полную свободу. И сознавалась в глубине души, что неспособна к семейной жизни.

Разошлись. Первый месяц, дав простор своим привычкам, Надежда Федоровна провела очень весело. Но вскоре все это наскучило, и Мосолова, уже отравленная домашним очагом, его уютом, пригретая семейным счастьем, стала чувствовать себя совершенно одинокой. Образовалась страшная пустота вокруг молодой женщины, — пустота, которую ничем нельзя было заполнить. Надежда Федоровна стала грустить, даже плакать, сидеть по целым часам у окна, бесцельно смотря на улицу. Муж, против которого было раньше озлобление, и которого она считала виновником разбитого счастья, сталь понемногу вырисовываться в ином свете. Мосолова стала припоминать и свои, и его поступки, сравнивать и свое, и его поведение, и пришлось сознаться, что, в большинстве случаев, виновата была только она.

Явилось позднее раскаяние; усилились слезы. Была еще возможность примириться с мужем, но Надежда Федоровна не решалась сделать первый шаг. Расстались осенью, когда наступили долгие, темные вечера, с унылым дождем, за окном, и завываньем ветра в камине… Мосолова просиживала, у камина, с книгой, но читала почти машинально и больше думала… Мечтала часто, что наступить скоро время и Владимир придет к ней… припадет к её ногам и будет умолять вернуться… Конечно, она не сразу согласится — даст понять ему, что нельзя шутить такими вещами. Он, разумеется, будет плакать… упрашивать… В конце концов она простит его… Она вернется, но… потребует полной свободы!..

Но проходили месяцы… Унылый дождь сменился густыми хлопьями снега. Сильно выла вьюга за окном, а Владимир не приходил. Надежда Федоровна жутко прислушивалась к малейшему скрипу двери. Несколько раз ошибалась; бежала навстречу…

И опять, одинокая, плакала…

Так тянулось до объявления войны. Мосолова видела мужа раза три на концертах и в театре… Правда, это было издали, но она, с сильно бьющимся сердцем, ждала, что он подойдет… А Владимир сухо кланялся и поворачивался спиной. В Надежде Федоровне закипала злоба оскорбленной женщины, она давала слово больше не думать о Владимире… Но проходили сутки, и образ мужа преследовал ее всюду…

И когда объявили войну, Мосолова сразу сознала весь ужас того, что могло случиться с Владимиром… Таившаяся в молодой женщине любовь к мужу, — в которой она не хотела открыто сознаться даже самой себе, — прервала преграду ложного стыда. Надежда Федоровна пришла в отчаяние… Она знала, что муж уедет, и безумно захотела увидеть его… Была даже мысль махнуть рукой на все, и ехать сейчас же к его родителям, где, конечно, она Владимира застанет… Но побоялась, что старики могут ее не принять…

Всю эту ночь она не сомкнула глаз, обдумывая способы дать мужу знать, что она его любить по-прежнему, даже больше, и каждую минуту готова к нему вернуться. Хотела написать письмо, но были уже случаи (вскоре после разрыва), когда Владимир возвращал её письма нераспечатанными… «Одно средство: ехать к его матери! — решила Надежда Федоровна. — Эта хорошая старуха все поймет!..»

На другой день, часов около двух, она отправилась к генеральше. Встретить там мужа она не могла, так как справлялась предварительно по телефону у швейцара того дома, где жили Мосоловы, и узнала, что генерал и все его сыновья уехали…

Генеральша приняла ее очень тепло. Плакала, рассказывая, что вернулась только что с вокзала, проводив всех. Владимир же уехал еще вчера.

— Он ничего не говорил с вами обо мне? — неожиданно спросила Надежда Федоровна.

Свекровь пристально на нее посмотрела:

— Разве вас это… интересует?

Надежда Федоровна чувствовала, что краска заливает ей щеки. Что ответить? Солгать? Но, тогда, значит, навсегда закрыть для себя возможность узнавать что-нибудь о муже.

И решила сознаться генеральше во всем. Сначала говорила спокойно, тихо, но затем вдруг разрыдалась…

Обе женщины обнялись, обливая друг друга слезами… Созналась, всхлипывая, старуха Мосолова, что сын при отъезде говорил ей, что по-прежнему любить жену…

Надежда Федоровна сразу ожила. Целовала свекровь, как сумасшедшая, чуть не плясала… И походила сейчас на птичку, которая, после ненастной и холодной погоды, выпорхнула, наконец, на залитую солнцем лужайку…

Когда Надежда Федоровна возвращалась домой, на улицах попадались процессии с флагами… Народ был возбужден, но Мосолова ни у кого на лицах не находила страха. Наоборот: шли с горящими глазами и радостными улыбками, будто все получили какое-то радостное известие. Даже женщины, у которых тоже, очевидно, отняли мужей, братьев, сыновей и женихов, шли в каком-то экстазе, тоже радостные…

Эта картина Надежду Федоровну очень успокоила. Значить, есть даже в таком народном бедствии, как война, что-то более возвышенное, чем личные интересы…

До рассвета Надежда Федоровна ходила по будуару, заложив руки за спину, как мужчина, сдвинув брови…

Затем села и написала мужу письмо:

«Эта война заставила меня очнуться и оглянуться! Когда я сознала только возможность потерять тебя навсегда, дорогой… любимый мой, я поняла, что натворила!.. Владимир! Я первая, забыв самолюбие, пресловутую мою гордость и все, чем я так кичилась, — я первая кричу тебе в этом письме: «Прости, пока не поздно!»… Подумай: зачем эта разлука, это кажущееся презрение друг к другу, эта напускная ненависть?!. Ведь, мы же любим друг друга, любим (про себя я честно это говорю, про тебя — чувствую). Так неужели же, в эту минуту, когда угроза смерти блеснула в воздухе и таинственная рука чертит на стене неведомые слова, — мы будем прятать наши чувства! Отзовись! Я пишу бессвязно, чувствую, что письмо это — какой-то бред, но в голове моей такой хаос! Страх… мольбы… надежда и отчаяние!.. Жду ответа, тогда напишу подробнее»

IV.

Прошли первые числа августа. «Чуткий» постоянно находился в море, изредка заходя, в Ревель, для приемки угля и провизии.

Приходилось бесконечно болтаться на зыби, неся дозорную службу.

Неприятеля, за это время, видели, но издалека. Его легкие крейсера и миноносцы показывались на горизонте, но, замечая наши сторожевые суда, сейчас же исчезали.

Но вот получилось предписание «Чуткому» и другому миноносцу идти к немецким берегам. Предписание было секретное, и о нем знали только командиры. Нужно было воспользоваться наступившими темными ночами и туманами, подойти незаметно к неприятельскому берегу, в полосе плавания его военных судов и поставить там несколько мин. Предприятие было рискованное, с возможностью нарваться на мину, или быть расстрелянным большими неприятельскими кораблями.

Миноносцы вышли из нашей зоны на рассвете, чтобы к темноте быть на месте.

С ночи моросил мелкий, нудный дождь и его длинные нити ложились на воду прозрачной сеткой… Ветер был слегка попутный, но зыбь шла от другого румба, и миноносцы, как странные, чудовищные рыбы, то зарывались в пучину, то выскакивали наверх, сильно накренясь… И только из труб вырывались клубы чёрного, пушистого дыма, стелившегося по воде и долго бежавшего за кормой…

На мостике все были в непромокаемых плащах и резиновых сапогах; кроме того, у вахтенных и у офицеров были надеты на глаза особые очки, предохранявшие от брызг…

Кругом никого не было… Так шли до сумерек. Но вот показались слева смутные очертания неприятельского берега… Было жутко сознавать, что находишься во владениях врага, но, в то же время, и приятно, чувствуя, что несешь ему смерть и разрушение…

Берега стали выделяться резче. Уже, в бинокль, можно было различить небольшой лесок, растущий на склоне невысокой горы, ряд рыбачьих хижин, разбросанных по всему берегу.

Миноносцы убавили ход и стали выжидать, пока солнце сядет окончательно, и море затянет дымкой вечерней мглы…

На «Чутком», с мостика, заметили впереди что-то черное, прыгавшее по воде… Лейтенант сидел тут же…

— Мина, ваше высокоблагородие! — указал тревожно сигнальщик командиру на подозрительный предмет.

Мосолов впился в бинокль… действительно, это была мина, — видна её круглая, как голова Медузы, верхняя крышка!

Изменили курс вправо, просемафорив огнями на идущий, слева, другой миноносец, что «видят мину»… Мина проплыла недалеко от «Чуткого», кувыркаясь на зыби, грозя издали черной, шарообразной головой…

На мостике перекрестились…

Когда совсем стемнело, ориентировались, насколько могли, по карте, и пошли на фарватер, к островам, которых тут было много. Придя на указанное место, поставили шесть мин и пошли обратно. И вдруг увидели впереди луч прожектора, брошенный, откуда-то, на воду. Этот бледный, холодный змей пополз в сторону миноносцев, нащупал их, осветил… Луч шел с лёгкого немецкого крейсера, неизвестно откуда появившегося, пришедшего, очевидно, на сторожевую службу…

Миноносцы были открыты. Одновременно, с крейсера, взвилась тревожная ракета, а затем крейсер опоясался огнем, вырвавшимся из жерл его пушек…

Около «Чуткого» закипела вода… Неприятельские снаряды не долетали, перелетали и, обдавая брызгами миноносец, разрывались на зыби…

Владимир моментально сообразил, что вступать в бой с противником, у которого больше орудий, не имеет никакого смысла. Атаковать же его, чтобы пустить в него мину, было тоже рискованно: может не допустить до нужного расстояния, расстреляв миноносец на дальнем…

Мозг усиленно работал, изобретая в несколько секунд то, на что, в другое время, потребовались бы часы… И вдруг вспомнились только что поставленные мины… Что, если повернуть обратно, пройдя мимо них? Крейсер без сомнения погонится за миноносцем, радуясь, что гонит его к своим берегам… И может нарваться… Просемафорив сейчас же на другой миноносец, чтобы он шел на норд-ост, и, назначив ему встречу в одном пункте, Владимир перекрестился и круто положил руля.

Бледный змей пополз следом за миноносцем, освещая его корму. Неприятельские снаряды ложились все ближе, и вдруг один разорвался, у самого юта «Чуткого», обдав осколками корму… Раздался крик… Кто-то застонал — но лейтенанту было не до того. Он напряженно смотрел вперед, опасаясь, как бы самому не нарваться, на им же поставленную, собственную, мину… Было трудно ориентироваться в темноте, но, приблизительно, место постановки Мосолов хорошо помнил.

От берега отделились лучи прожекторов и поползли навстречу «Чуткому». Это означало, что на помощь крейсеру спешат другие неприятельские суда…

Нагоняющий крейсер, с целью перерезать дорогу врагу, пошел, вдруг, на пересечку его курса. Этого только и ждал лейтенант. Повернув опять обратно, миноносец стал поспешно ухо-дить. И вдруг, совсем невдалеке, раздался страшный взрыв… «Чуткого» подкинуло даже слегка кверху, и он долго еще потом качался, как маятник, приобретая прежнее равновесие…

На миноносце прогремело «ура»… Кричала и команда, и офицеры, во главе с командиром.

Неприятельский крейсер взорвался, и нечего было больше бояться погони других судов, занятых тонущими…

Через полчаса неприятельские берега были уже далеко. Сквозь ночную мглу, с «Чуткого» видели, на месте взрыва, какие-то огни… Кто-то стрелял, растерянно и безрезультатно, в темную ночь…

В условленном месте, второй миноносец поджидал уже «Чуткого»… Оказалось, что взрыв был слышен миль за двадцать от того места, где они расстались.

Оба миноносца пошли полным ходом обратно в Ревель…

Утром лейтенант готовился с докладом в штаб командующего, когда рассыльный принес, на миноносец, почту. Владимир получил письмо жены. Сначала не поверил глазам, и несколько раз перечитывал, затем безумная радость охватила все существо. Хотелось петь, кричать, выскочить на палубу, душить в своих объятиях первого встречного…

Посмотрел дату письма и похолодел — оно лежало в Ревеле три недели! Быстро оделся и, перед штабом, заехал на телеграф…