София Свиридова «Старик из местечка»

В прошлом году, вернувшись к себе на хутор, я тотчас же занялся ремонтом флигеля, пострадавшего от пожара. Дело подвигалось туго, так как я не сразу мог найти подходящих людей для работы. В особенности отделка заново библиотеки представляла затруднения. Пожар начался именно там, и оказалась попорченной старинная резьба на потолке и на одной из стен. Чтобы восстановить эту резьбу, необходимо было настоящее искусство, и в наших краях я не знал никого, кто бы мог с успехом выполнить эту работу. Даже в городе мне не могли указать надежного человека, а выписывать мастера из более отдаленных мест вовсе не входило в мои расчеты… В результате, почти весь ремонт во флигеле был уже окончен, а с библиотекой я все еще не знал, как быть…

Однажды я отправился на свою обычную прогулку по полям после ужина и забрел довольно далеко от хутора.

На обратном пути, в пустынном месте я увидел, в наступающем полумраке летнего вечера, высокую темную фигуру, двигавшуюся ко мне навстречу. Вскоре я разглядел высокого худощавого старика с длинным посохом в руке и котомкой за плечами, с бородой до пояса. В двух шагах от меня он остановился и проговорил тихим, немного гортанным голосом:

— Добрый вечер, пан!

— Добрый вечер, — ответил я, невольно присматриваясь к нему. Меня поразил необычно темный цвет его лица, резко оттеняемый серебристою белизною волнистой бороды и длинных волос.

— Нет ли у пана работы? — спросил он тем же тихим голосом.

— Работы? Какой работы? — переспросил я. — Что вы можете делать?

Он выглядел очень старым и, по моему мнению, мог претендовать разве на место пасечника или сторожа на бахче, да и то…

— Я могу резать фигуры.

— Какие фигуры?

— Вырезать… всякие фигуры, цветы, звезды, птицы… из дерева, из камня…

«А вдруг это как раз то, что мне надо? — подумал я. — Бывают такие счастливые случайности».

— Мне бы нужен умелый резчик по дереву, — обратился я к старику. — Но работа трудная, я не знаю, справитесь ли вы с нею.

— Пусть пан посмотрит мою работу.

Он быстро снял с плеч котомку, пошарил в ней и протянул мне маленькую резную фигурку павлина с распущенным хвостом. Несмотря на полумрак, я сразу увидел, что исполнение было прекрасное, художественное… Кроме павлина, у него оказался еще кусок сложного дубового орнамента, очевидно, сделанного по старинному образцу, с редкою тщательностью и изяществом. Человек, исполнивший этот орнамент, несомненно должен был справиться с резьбою в моей библиотеке.

— Это отлично, — заметил я, возвращая старику вещи. — Где вы работали прежде?

— Я много работал, — ответил он неопределенно и как будто смутившись, — много-много работал… у хороших панов, у очень больших панов…

Мне пришло в голову, что старик, вероятно, уже долгое время не мог найти работы и стеснялся признаться в этом. Я поставил вопрос иначе:

— Откуда вы?

— Из местечка, пан.

Наше «местечко» находится в пятидесяти верстах от моего хутора. Я туда не езжу почти никогда, — по той причине, что там ничего нельзя достать по настоящей цене, и поездка в город за покупками оказывается удобнее, хотя и вдвое дальше. Ремесленников в местечке мало; и, конечно, я никогда бы не подумал, что там имеется такой искусник по части резьбы.

— Ваши бумаги при вас?

— При мне, пан… все, что я имею, тут, при мне… С тех пор, как я ушел из местечка, паспорт не прописывали; но если я поселюсь у пана, то уже пропишут.

Он выжидательно посмотрел на меня. В конце концов мне больше ничего не было нужно. Я предложил старику отправиться со мной на хутор, чтобы посмотреть, по силам ли ему работа, и договориться.

— О, пан будет доволен! — оживился старик. — Пан может сначала заказать мне что-нибудь на пробу, без денег…

Я сказал, что не постою за платой, если останусь доволен работой. К моему удивлению, старик улыбнулся и покачал головой, говоря:

— Деньги не важная вещь… деньги для меня не важная вещь…

Он помолчал, затем произнес с некоторою робостью в голосе:

— Я бы хотел просить пана, чтобы мне иметь одну вещь, когда я буду работать… не насчет денег, мне плату надо только, чтобы жить и иметь платье… А я прошу пана, чтобы мне можно быть в отдельном помещении… понимаете, все равно, какое помещение: можно шалаш, можно как для собаки… только без других людей. У пана, верно, много-много рабочих, и живут вместе. А мне надо спать, чтобы не были другие люди, где я буду…

Желание одиночества со стороны этого человека — старика, притом, очевидно, иноплеменника и иноверца, — показалось мне естественным.

— Это можно устроить, — сказал я.

У меня был в саду, довольно далеко от прочего жилья, небольшой домик, прежде занятый садовником. После женитьбы, садовник перебрался в более просторное помещение, а домик стоял пустой.

— Я могу вас поместить отдельно в маленьком домике, в саду, — пояснил я.

— Тогда я пойду с паном.

Мы направились вместе по дороге к хутору. Было почти совершенно темно, и возле меня странно белела длинная борода моего спутника. Он шел необыкновенно легкой, совсем беззвучной походкой, словно едва касаясь земли своими запыленными и потертыми башмаками.

— Как вас зовут? — спросил я на ходу.

— Орзоэс.

— Как?

Он повторял свое имя. Я отродясь не слыхал такого и решил, что оно, вероятно, еврейское…


Орзоэс поселился у меня на хуторе.

По паспорту он оказался евреем, ремесленником из уездного города. В местечке жил временно.

Работал он превосходно. Я убедился в этом в первые же дни, после двух-трех посещений флигеля, где старик с утра до вечера просиживал за резьбой. Восстановленные им орнаменты положительно ничем, кроме цвета, не отличались от старых: после краски и полировки всякое различие должно было исчезнуть даже для предупрежденного глаза… Я был в восторге.

На предложенную мною цену старик согласился сейчас же, с каким-то равнодушным, рассеянным видом, удивившим меня со стороны нуждающегося ремесленника и, вдобавок, еврея. Впрочем, и в других отношениях Орзоэс на еврея походил весьма мало. Наружность его была не еврейская — это мне бросилось в глаза в первый же раз, как я увидел его лицо при дневном свете. Это лицо, несомненно не русское, даже несомненно восточное, показалось мне оригинальным и типичным; но именно к еврейскому типу оно совершенно не приближалось. Крупные правильные черты, прямой нос, изящный рот с тонкими, плотно сжатыми губами — не имели в себе решительно ничего еврейского. То же самое надо было сказать и о глазах, особенно поразивших меня своею формою и цветом. Очень большие, с сильно удлиненным разрезом, они были необыкновенно светлые — при темных, не поседевших ресницах и бровях — и казались еще светлее от необычной смуглоты кожи…

Разумеется, наружность старика интересовала меня гораздо меньше, чем его искусство; и когда я приходил к нему в библиотеку, все мое внимание поглощалось быстрыми движениями худощавых темных пальцев и возникавшими под ними, как по волшебству, деревянными завитками, листьями, узорами… Орзоэс работал от руки, при помощи своеобразного, похожего на бритву, орудия, подобного которому я никогда не видел раньше. Он действовал им с необыкновенною ловкостью и быстротой, почти не останавливаясь… Я несколько раз откровенно высказывал ему свое восхищение — но по его лицу не было заметно, чтобы похвала доставляла ему удовольствие.

Между тем мои частые посещения библиотеки имели неожиданный результат. Я убедился, что ремонт в других комнатах был произведен вовсе не так тщательно, как мне раньше показалось: под полами оказались пустоты, кое-где отставали обои, тут и там нашлись незамазанные щели… Пришлось снова призвать рабочих, которые притворялись удивленными, но, конечно, принялись исправлять недосмотры. Исправление это подвигалось туго, так как люди были недовольны и работали кое-как; я, в свою очередь, был ими недоволен и при случае выражал свое неудовольствие… К Орзоэсу, невольному виновнику происходившего, рабочие немедленно почувствовали антипатию. Конечно, они могли бы сообразить, что не будь его, я все равно заметил бы, рано или поздно, допущенные оплошности, но в таких случаях люди мало рассуждают. Надо также сказать, что и помимо эпизода с ремонтом — Орзоэс скоро стал возбуждать к себе неприязненное отношение со стороны всех почти обитателей хутора. Отчасти он сам был в этом виноват. Старик держался до такой степени независимо и замкнуто, так чуждался всех без исключения, что понятное чувство недоверия к пришельцу и иноверцу естественно должно было смениться враждебностью. Он ни с кем не разговаривал, обмениваясь только самыми необходимыми словами; ни с кем не здоровался первый, а на приветствия других отвечал только безмолвным кивком головы; ел всегда один в своем домике, куда не впускал никого, и который тщательно замыкал на время своего отсутствия. Чтобы возможно меньше встречаться с людьми, он во флигель всегда пробирался задворками, мимо огородов. Были у него и другие странности. Он не отдыхал по воскресеньям, что вызывало неодобрение других рабочих; не отдыхал и по субботам, что шокировало моего старого приказчика, говорившего по этому поводу: «По-жидовски иди по-крещеному, а какой-нибудь день да надо праздновать!» Я лично невольно ставил это непразднованье субботы в связь со всем тем не еврейским, что я наблюдал у старика… Помимо особенностей поведения Орзоэса, надо было принять во внимание зависть, внушаемую его выдающимся искусством (местные мастера не раз предлагали мне свои услуги для реставрации библиотеки) и в известном смысле привилегированным положением, занимаемым им у меня. Ввиду всего этого общая, постепенно возраставшая, антипатия к Орзоэсу представлялась мне хотя неприятным, но почти неизбежным явлением.

Сначала антипатия эта выражалась только бранью за глаза и в глаза, различными насмешками и дурными пожеланиями по адресу «старого колдуна», «чертова сыча» и т. п., на что последний не обращал никакого внимания. Потом начались жалобы. Самый их характер как нельзя лучше свидетельствовал о том, что Орзоэса в сущности не в чем было упрекнуть, и обвинители выдумывали то одно, то другое, чтобы взвалить на него. Жаловались, например, что он мусорит во дворе, выбрасывая туда опилки из библиотеки — что оказалось чистейшим вымыслом. Рассказывали, что он портит дорожку в саду своим посохом… Наконец однажды пришла скотница и заявила, что у нее скисла кринка молока, потому что старик, проходя мимо, задел эту кринку рукавом. Беспримерная нелепость последнего обвинения меня насмешила и вместе с тем рассердила. Скотница получила основательный нагоняй, а прочим было внушено, чтобы впредь не смели ко мне лезть с таким вздором.

Вскоре, однако, мне пришлось услыхать подобный же вздор из других уст.

В обычное время явился к нам на хутор Шлейма, еврей-разносчик со своими карандашами, перьями, пуговицами и т. п. Получив деньги за свой товар и сообщив мне, по обыкновению, несколько местных сплетен, он вдруг принял серьезный, таинственный вид и произнес вполголоса, хотя мы были одни:

— А что я спрошу пана: правда, что у пана работает старик из местечка?

— Орзоэс? Да. А что, вы знаете его?

Шлейма пожал плечами и поднял свои рыжие брови.

— Знаю? Гм! И когда же можно сказать: знаю, я вас спрашиваю? Если я имел из ним гандель, то еще нельзя сказать: я знаю… А только я сказал бы пану, если бы пан послушал моего совета — как честный торговец, я из-за большой заботы к пану говорю.

Он еще понизил голос и докончил:

— Совсем нехорошо, что пан имеет дело из этим человеком. Ай, как нехорошо!

— А что? — спросил я быстро. — Вам известно о нем что-нибудь дурное?

— Ах, ах, как пан опять спрашивает! Звестно? И что мне будет звестно?!

— Если вам ничего неизвестно, Шлейма, — возразил я с некоторым нетерпением, — так зачем же вы так говорила давеча?

— Прошу прощенья, пан, я только хотел сказать хороший совет для пана.

— Но еще раз: что вы имеете против старика?

— Я скажу пану; и только пан очень ученый, пан мне не поверит… И все-таки это мой честный долг сказать пану. Этот старик, — он очень нехороший старик! Он имеет такие занятия, какие никакой человек не должен иметь…

— Да какие занятия? Говорите толком!

Шлейма приподнялся на цыпочки и прошипел мне на ухо:

— Он занимается с такими вещами, что говорить нельзя… он имеет дела из темными духами.

— Что за глупости, Шлейма.

Торговец смиренно развел руками и поднял плечи.

— Ну и я же говорю, что пан не поверит!.. А только это самая настоящая правда, как я честный еврей. И пусть пан спросит у других.

— Полноте, Шлейма. Я еще понимаю, что моя скотница может выдумывать что-нибудь в этом роде. Но как вы верите такой чепухе и распускаете ее? Да еще про своего соплеменника. Он такой же еврей, как вы…

Но тут Шлейма разом утратил свое спокойствие и даже весь покраснел.

— Еврей?! Пан думает, что это евреи? Пфе! Он такой же еврей, как я фельдмаршал. И когда уже у него шабат, если он еврей? И что же он ест, если он еврей, я вас спрашиваю?!

— Я не знаю, что он ест, Шлейма. Он покупает себе провизию в селе — вероятно, в еврейской лавке. Но по паспорту он еврей.

— Пашпорт?!.

Шлейма даже подскочил от азарту:

— И что такое пашпорт? И разве он внутри человека, что можно сказать: по пашпорту это так, а не так?.. Вот пан не знает, что он ест; а я могу сказать пану, потому что в местечке все знают, что какой-нибудь человек ест… Он ест трефное, не лучше всякого гоя, прошу прощенья пана. Какой же он после этого еврей, я вас спрашиваю?

Шлейма еще несколько времени выражал свое негодование, потом распрощался…

Я невольно задумался над тем, что слышал от него. Конечно, не над обвинением в сношениях с темными духами — объяснявшимся для меня совершенно просто ненавистью еврея к соплеменнику-отступнику. Я задумался над самым фактом этого отступничества. Еврей, не исполняющий еврейского закона — явление в ремесленной среде совершенно исключительное. Перестав быть верующим евреем, почему он не перешел в христианство? Потому, что все-таки желал оставаться членом еврейского народа? Но был ли он действительно евреем? Это сомнение с новой силой возникло в моем уме.

И мне пришла немного странная мысль обратиться за разрешением вопроса к самому Орзоэсу. Хотя он и со мной был почти так же скуп на слова, как с другими, но все-таки отвечал каждый раз, как я с ним заговаривал.

На другой день — в субботу — я зашел к нему в библиотеку и, сказав несколько слов по поводу работы, прямо спросил:

— Отчего вы не отдыхаете по субботам, Орзоэс? Ведь вы же еврей?

Он помолчал немного, потом медленно заговорил своим мягким, гортанным голосом — причем я лишний раз убедился, что его иностранный выговор не имел ничего общего с еврейским:

— Орзоэс старый… Когда такой старый, трудно знать, как надо называть: еврей или не еврей… Трудно помнить, кто такой был прежде и кто такой потом… Мог быть еврей и мог никогда не быть еврей. Трудно знать, когда так много годов пройдет…

Этот странный ответ сбил меня с толку. Я с удивлением посмотрел на Орзоэса.

— Да разве вы так стары?

При первой встрече он мне самому показался очень старым; но по паспорту ему было всего шестьдесят пять лет… Однако я уже отчасти проникся скептицизмом Шлеймы по отношению к этому документу.

— А пан не видит, какой я старый?

Он перестал работать и поднял на меня свои большие, необычайно светлые глаза с длинными ресницами.

Мною овладело странное чувство. Мне показалось, что я теперь только впервые увидел Орзоэса. По крайней мере, я в эту минуту впервые уловил совершенно ясно то, чего до сих пор абсолютно не замечал… В этих неподвижных, темных чертах, в этих странных глазах, своим бледно-золотистым цветом приближавшихся к цвету пожелтевшего листа, во всей высокой худощавой фигуре сидевшего передо мною человека — я внезапно ощутил нечто совершенно особенное, исключительное, нечто глубоко-чуждое, чего я еще никогда не встречал и не мог встретить, нечто стоявшее вне всего обычного и знакомого. Я не сумел бы объяснить, чем вызвалось впечатление, возникшее мгновенно, с неотразимою силою, в моем сознании. Оно не связывалось для меня с какою-либо отдельною чертою в облике Орзоэса; точнее говоря, я не мог бы указать черты, от которой бы оно не исходило. Это было впечатление бесконечной, неисчислимой старости, подобной которой не существовало нигде; старости из другого мира — настолько далекого от всего живого, что для нее не оставалось мерила среди современных представлений, что на языке живых не могло найтись для нее названия, доступного человеческому пониманию…

— Да, да, — заговорил он тихо, точно сам с собою, — года приходят и уходят, люди не слышат их, люди не слышат голос годов… Потому что их голос разный… Первые года бегут, как шумные волны, и люди их не замечают… Другие года катятся, как тяжелые камни, и их люди видят и слышат… А самые поздние года падают, как тихий снег, как новый снег поверх старого снега на высоких горах… нет шума, когда он падает, и люди не замечают; и смотрят снизу на горы, что вверху; им внизу не видно, новый ли снег лежит на древнем снеге. Но каждый раз будет новый снег, и еще новый, и еще много-много нового… И оттого, что много — легкий снег становится тяжелым и давит на вечные горы; и от тяжести вечных гор земля разрушается до последней глубины…

Старик замолчал и опустил голову.

Некоторое время он сидел неподвижно, потом снова принялся за прерванную работу, совершенно забыв, по-видимому, о моем присутствии…

Я молча вышел из библиотеки и отправился бродить по саду, стараясь разобраться в своих впечатлениях. Преобладающим чувством во мне было глубокое удивление. До этого дня с мыслью об Орзоэсе у меня соединялось только представление об обыкновенном — хотя и имевшем свои странности — старом ремесленнике, превосходно звавшем свое дело. Теперь я не знал, что думать. Что это был за человек? Его неожиданное красноречие прямо-таки поразило меня. Откуда взялись у него эти мысли и образы, этот язык — загадочный и величавый при всей своей странности? Откуда явился он сам, этот старик, говоривший о вечном снеге на высоких горах и о шуме катящихся камней? Жителям нашей степной местности ничего неизвестно о чем-либо подобном… Если обыватели местечка слышали от Орзоэса такие речи, немудрено, что они верили обвинениям в колдовстве или, по крайней мере, считали старика необыкновенным существом… Простая мысль, что эти речи могли быть вычитаны или слышаны от кого-нибудь — вначале даже не пришла мне в голову. Потом она мелькнула на мгновение, но остановиться на ней я не мог. То, что говорил Орзоэс, казалось до такой степени присущим ему, до такой степени естественно выходило из его уст, что это должны были быть его собственные слова и мысли. Для меня сразу, помимо моей воли, установилась неразрывная связь между странностью его речей и тем непостижимым, что я внезапно увидел в его внешнем облике — загадочною печатью нечеловеческой старости. Оба впечатления слились в одно, вызывавшее во мне неопределенное тревожное чувство, смущение перед неведомой тайной…

Мне хотелось проверить свои впечатления, разобраться в них; но это не удавалось. Я чувствовал потребность поскорее увидеть опять Орзоэса, чтобы хорошенько «разглядеть» его… Под конец я рассердился на самого себя за свое бессилие отвязаться от всех этих праздных размышлений и решил нарочно не ходить во флигель.

Я не ходил туда несколько дней. Но мысли о старике меня не оставляли, я то и дело принимался думать о нем и, вероятно, вскоре пошел бы к нему — но в одно утро он сам явился ко мне. Он пришел, с смущенным, почти растерянным видом, сообщить мне о случившемся несчастье: старый домик, где я поселил его, обрушился ночью, причем все доски рассыпались в щепки, так что при помощи их постройку невозможно было восстановить… В первую минуту я почти не понял, о чем шла речь — до того мое внимание было поглощено говорившим. Впечатление оставалось то же, что и в прошлый раз: неисчислимая старость, старость за пределами обыкновенного счета и понимания, что-то чуждое и необычное, никогда не виданное…

В то время, как я молча смотрел на Орзоэса, слушая или, вернее, делая вид, что слушаю его объяснения — подошел мой приказчик и, не обращая внимания на старика, стал по-своему рассказывать о случившимся… Он был совершенно серьезно убежден, что Орзоэс сам «развалил» домик. При этом нелепом обвинении, Орзоэс не стал оправдываться, а только вопросительно посмотрел на меня.

— Что вы выдумываете, Афанасий! — обратился я к приказчику. — Ну какой смысл был бы ему это сделать?

— Какой смысл, это я не могу знать, — упрямо возразил тот, — а только что это он сам развалил, так верно. Домик еще крепкий был, так бы не упал…

Я не стал его слушать больше и приказал отвести старику помещение в том доме, куда садовник переселился из старого. Там была комната с отдельным ходом, и желательное Орзоэсу одиночество было таким образом обеспечено. Он поблагодарил, прося прощенья, «что беспокоит пана».

На хуторе, разумеется, было много разговоров об обрушившейся постройке. Афанасий упорно обвинял в происшедшем Орзоэса и встретил в этом отношении общее сочувствие, хотя вообще не пользовался популярностью, в качестве одного из немногих великоруссов среди населения хутора. Но очень уж было сильно предубеждение против старика. Единственным защитником последнего оказался молодой работник Петро. Петро утверждал, что Орзоэс не мог разрушить домика, потому что вообще бережет панское имущество — и в доказательство сообщил, что старик, проходя в библиотеку по коридору флигеля, всегда поднимает половик, чтобы не топтать его ногами, а потом заботливо кладет его на место… Я слышал весь этот рассказ, который Петро произносил во дворе своим зычным голосом, и мысленно порадовался, что старик нашел себе хоть одного заступника…

На другой день после этого эпизода ко мне приехал в гости мой старый товарищ, полковник Семенов. За ужином разговор коснулся реставрации моей библиотеки, и гость спросил, нашел ли я наконец хорошего мастера для моей резьбы. Я сказал об Орзоэсе. С первых же слов полковник перебил меня:

— Это тот самый Орзоэс… старик из местечка, как его здесь называют?

— Тот самый, — ответил я и вслед затем задал тот же вопрос, который когда-то задавал Шлейме: — А что, ты знаешь что-нибудь о нем?

— Как тебе сказать… — проговорил он, — и знаю и в конце концов ничего не знаю… Дело в том, что я слышал об этом человеке уже давно — он работал у графа Ринека два года тому назад. Когда ты меня спрашивал в письме, — помнишь? — не знаю ли я кого-нибудь подходящего по части художественной резьбы — я сейчас же подумал о нем и обратился к Ринеку за справками…

— И граф отсоветовал тебе рекомендовать мне Орзоэса? Но почему?

— Этого я и не мог добиться. Граф отозвался наилучшим образом о его честности, говорил о нем как о добросовестном, искусном и трезвом работнике, но при этом постоянно возвращался к одной и той же фразе: «Пусть Андрей Сергеевич возьмет себе кого-нибудь другого».

— Да какая же причина?

— Говорю же тебе, что причины я так и не узнал. Граф отделывался общими фразами, вроде того, что «есть люди, которых лучше не иметь в доме», что «и хороший работник не всегда удобен» и так далее… Единственное определенное обвинение заключалось в том, что Орзоэс ни с кем не ладил в имении Ринека…

— А!.. Это и у меня так.

— В самом деле? Впрочем, я сам так думал. Ответы Ринека меня заинтриговали, и я стал собирать справки еще в нескольких местах, где работал Орзоэс… Результат был везде тот же; все хвалили его, как искусного мастера, и все при этом энергично отказывались рекомендовать его тебе, — не объясняя причины. И везде оказывалось, что другие рабочие не любили его, взводя на него разные обвинения одно нелепее другого…

— Например, обвинения в колдовстве и дурном глазе?

— Да. А что, и у тебя на хуторе так же?

Я рассказал Семенову о слухах, распускавшихся насчет Орзоэса.

— Удивительно странно! — проговорил он. — Что же, заметил ты в этом старике что-нибудь, что бы по крайней мере могло давать пищу этим сказкам?

— Ничего особенного… то есть, как тебе сказать?.. Он нелюдим, угрюм… и наружность у него тоже довольно своеобразная…

Ничего другого я не мог ответить на вопрос Семенова; необъяснимое внутреннее чувство мешало мне заговорить с ним о тех странных мыслях и ощущениях, которые вызваны были во мне памятным разговором с Орзоэсом… Да и какими словами было передать мои тогдашние впечатления, столь противоречивые, столь неясные мне самому?

Между тем моя фраза о наружности старика заинтересовала собеседника:

— Да покажи ты мне своего заколдованного мастера, — сказал он. — После всех этих разговоров, мне хочется его увидеть.

Так как Семенов должен был ночевать у меня, я предложил ему отправиться на другой день в библиотеку посмотреть на резьбу и кстати на Орзоэса.

— А сегодня нельзя?

— Теперь мы, пожалуй, уже не застанем его во флигеле. Ну, да если хочешь, попробуем… Пойдем сейчас.

Во дворе у флигеля нам попался Петро.

— Что, Орзоэс еще не ушел к себе? — спросил я.

Петро оглянулся на двери флигеля:

— Та ось же вiн, — отозвался он, махнув рукою в ту сторону. — Добрый вечiр, дiдусю!

Орзоэс как раз выходил из флигеля, и лучи заходящего солнца ярко освещали его высокую фигуру. Он легким кивком ответил на приветствие Петро и быстро прошел мимо нас, поздоровавшись со мной и окинув моего спутника острым, пронизывающим и как будто враждебным взглядом.

— Вот так пугало! — сказал Семенов, как только старик удалился. — Он действительно похож на колдуна… Право, нужно быть твоим благодушным Петром, чтобы называть «дидусь» это старое страшилище!

— Он не очень стар, — проговорил я и почувствовал, что лгу. Именно в эту минуту, при зловещем освещении красного заката, Орзоэс показался мне опять бесконечно, неисчислимо старым, отделенным от меня грозною, необозримою далью времен… И я снова удивился его легкой, гибкой походке; тем более, что я только теперь заметил, как изрыта была земля этого старого двора, по которому он ступал таким уверенным шагом…

На гостя Орзоэс произвел, по-видимому, крайне неприятное впечатление, и до самого своего отъезда Семенов более не говорил о нем, а, прощаясь, сказал:

— Я начинаю понимать графа Ринека. Твой старец мне крепко не по душе… Ну да это твое дело, раз ты им доволен.

— Конечно, мое дело, — отозвался я с некоторою резкостью. Эта всеобщая немотивированная неприязнь к человеку, которого не в чем было упрекнуть, все более и более раздражала меня…

Не прошло и двух дней, как я опять столкнулся с нелепым проявлением той же неприязни. Мой садовник пришел ко мне жаловаться на Орзоэса, рассказывая, что старик «портит» у него помещение, что в его комнате весь пол стоптан, обои порваны и так далее… Я с досадой повторил вопрос, заданный мною когда-то приказчику по тому же поводу:

— Какой смысл был бы Орзоэсу делать все это?

Садовник пожал плечами.

— Не знаю. Только в его помещении все разваливается… я по ночам слышу, как пол трещит.

— Если пол трещит, — заметил я, — значит, просто дерево сохнет. Старик тут ни при чем.

— Отчего же раньше не трещало?

— Не знаю, но… не думаете же вы, что он по ночам ломает у вас пол?!

— А кто его знает!

На это мне оставалось только пожать плечами. Я понял, что спорить тут нечего, и только серьезно заявил ему, что подобных необоснованных жалоб я не желаю слушать; что, впрочем, ему следует успокоиться, так как Орзоэс скоро должен кончить работу и навсегда оставить хутор…

Это случилось даже раньше, чем я ожидал. В одно серое дождливое утро Орзоэс пришел ко мне, прося осмотреть конченую работу и, если я останусь доволен, отпустить его.

Работа была превосходно сделана, в чем я, конечно, и не сомневался никогда. Мне оставалось только расплатиться и распрощаться со своим мастером. Но в то время, когда я давал ему деньги, мне все еще словно не верилось, что он действительно сейчас уйдет, и я больше не увижу его. До последней минуты я как-то не мог себе представить, что я действительно расстанусь с ним, так и не узнав ничего о нем, не получив никакого ключа к разгадке этой живой тайны, которую я чувствовал, видел и не мог определить никакими точными словами. Если бы мне, по крайней мере, удалось убедить себя, что все загадочное в этом человеке было лишь плодом моего воображения и последствием нелепых сплетен, распускавшихся на его счет… Но я не мог заставить себя думать таким образом. Раз полученное впечатление таинственного и необычного, присущего старику, не покорялось никаким доводам здравого смысла. Я продолжал видеть в нем нечто исключительное, необъяснимое и странное — и должен был навсегда отказаться от надежды хоть немного понять, хоть приблизительно выяснить себе: что это было?

Между тем старик, получив деньги, прощался со мной.

Подчиняясь неодолимому желанию как-нибудь удержать его, получить возможность опять его увидеть, я сказал:

— Вы как-нибудь наведайтесь на хутор… может быть, найдется еще работа.

Но старик покачал головой и спокойно сказал:

— Здесь больше работы для меня не будет.

При этом он улыбнулся и пристально взглянул на меня своими большими глазами, странно светлыми на темном лице, и сейчас же вышел, не дожидаясь моего ответа… Он, конечно, знал о всех обвинениях и жалобах и, вероятно, не надеялся, что я еще раз захочу иметь из-за него дело со всеми неприятными проявлениями местного суеверия…

Через час после его ухода, я, выходя из дому, столкнулся со своим садовником, имевшим крайне возбужденный вид:

— Андрей Сергеич, старик ушел? — спросил он взволнованным и сердитым голосом.

— Да… а что?

Неприятное чувство прошло у меня по душе при мысли, что Орзоэс заподозрен в какой-нибудь краже. Только этого не хватало… Но оказалось другое.

— Вот, вот! — порывисто говорил садовник. — Вы не верили… Идите, посмотрите сами… Я давеча не знал, что его уже нет… проклятый колдун никому не сказал ни слова! Потом вижу, дверь открыта в его комнату… Пойдемте, пойдемте, посмотрите!

— Я никогда не забуду того чувства, которое испытал, войдя в помещение Орзоэса. Несмотря на слова садовника, несмотря на собственные смутные предчувствия, я не мог ожидать того, что увидел.

Это было полнейшее разрушение. Штукатурка потолка облупилась и кусками лежала на полу. Половицы все были расшатаны и проваливались под ногами. Обои потеряли всякий цвет, в нескольких местах были порваны и висели клочьями, из растрескавшихся стен сыпалась какая-то труха. Оконные рамы перекосились, и некоторые стекла выпали. Замок и железная скоба дверей были покрыты толстым слоем ржавчины… Между тем как садовник громко выражал свое негодование, я молча смотрел вокруг себя, не находя слов, удивляясь тому, что этот человек, по-видимому, не замечает самого ужасного в том, что окружало нас. Я, напротив, сразу заметил это ужасное; хотя мой рассудок отказывался понять его, я не мог не верить в то, что передо мною действительность — действительность дикая, как вымысел, и все-таки несомненная. Дело в том, что ничто, решительно ничто вокруг меня, не носило следов разрушения, произведенного человеческими руками. Ничто не казалось поломанным, разорванным; все разваливалось, распадалось, рассыпалось в прах само собою. Это было не разорение, a ветхость, та полная ветхость, которую мы видим в древних, веками заброшенных зданиях, куда с незапамятных времен не входил никто, и где каждое неосторожное движение заставляет предметы рассыпа́ться в пыль на наших глазах, так как все ткани и дерево окончательно источены временем и ждут последнего толчка, чтобы превратиться в ничто. Половицы крошились в мелкие щепки, мягкие, точно опилки; часть железной скобы, за которую я бессознательно ухватился, осталась у меня в руках, разъеденная ржавчиной… Вся комната имела такой вид, как если бы ее перенесли сюда из каких-нибудь тысячелетних развалин, ставших жертвою многовекового запустения задолго до того, как построен был этот домик, еще недавно весь заново отделанный…

Я ошибался, думая, что садовник не замечает этого ужасавшего меня нечеловеческого характера случившегося.

— Человеку этакого не натворить, — угрюмо проговорил он и на мой безмолвный вопрос отрывисто произнес:

— Известно… бывает!

При этом он оглянулся вокруг и перекрестился.

Конечно, я мог бы и раньше догадаться, что для него все сведется к одному объяснению: нечистая сила.

И я готов был почти завидовать ему, настолько его суеверный страх чертовщины казался мне предпочтительнее того безыменного ужаса, который теперь охватил меня перед тем непонятным и нелепым, что я принужден был призвать за реальный факт…

Не знаю, стоит ли мне говорить о том, что случилось дальше. Для меня оно уже не явилось неожиданностью. Скажу больше: оно с необходимостью вытекало из предыдущего. Иначе и не могло быть.

Библиотека, коридор флигеля, все те места, где ежедневно находился Орзоэс, оказались в таком же состоянии, как и комната, служившая ему жилищем. Все разрушалось, валилось от ветхости, как под гнетом долгого ряда веков. Только сделанная им резьба оставалась новой и, по-видимому, не подвергалась действию загадочной разрушающей силы: пол в библиотеке совершенно провалился в первый же раз, как я туда вошел; стекла в окнах потемнели и потускнели, как я это видел в очень старых церквах… В коридоре стены и потолок облупились, и недавно возобновленная краска этих стен засохла и потемнела, так что совершенно невозможно было разобрать цвет; пол, с которого Орзоэс так заботливо снимал половик, проходя в библиотеку, оказался в еще худшем виде, чем в других местах: он рассыпался в мелкую труху, и каменные своды подвала, над которым приходится эта часть флигеля, дали глубокие трещины… Во дворе и в саду, где ежедневно проходил Орзоэс, образовались странные провалы и рытвины — те самые, которые я с удивлением заметил в день посещения Семенова. Забор огорода, вдоль которого старик пробирался в свое жилище, чтобы не ходить мимо кухни и служб — забор этот, еще новый, весь развалился, и упавшие доски приняли темный тусклый цвет истлевшего от времени дерева.

Словом, все — решительно все, находившееся сколько-нибудь часто в непосредственном соседстве Орзоэса — пришло в состояние ужасного, окончательного разрушения; так, как если бы, в течение неисчислимого количества лет подвергалось медленному естественному распаду… Трудно передать, какое впечатление произвели на меня все последовательные открытия, постепенно дополнявшие в моем уме картину скрытого действия неизвестной грозной силы, которой я не находил ни названия ни объяснения. Одно время мое нервное возбуждение достигло почти степени болезни. Мне казалось, что я нахожусь во власти тяжелого кошмара, и невозможность отделаться от него наполняла меня настоящим ужасом… Истинным спасением для меня оказались семейные неурядицы моего сына, заставившие меня, через две недели после этой истории, уехать к нему в столицу. Когда все дела были улажены, и я вернулся к себе — прошло уже несколько месяцев со времени ухода Орзоэса… Я относился к происшедшему спокойнее и примирился с существованием странной тайны, перед которой сознавал полное бессилие всех человеческих догадок.

Но непреодолимое чувство мешало мне снова посетить те места, на которых положило свою печать непонятное влияние чуждого, неразгаданного существа… Я не входил более во флигель; самая мысль о нем вызывала и продолжает вызывать во мне неприятное ощущение. Я не был там до сих пор, теперь уже около двух лет; право, не знаю, когда я решусь это сделать, и когда у меня хватит духу снова начать ремонт постройки…

И если теперь спросить меня: что же я думаю, чем объясняю происшедшее? Я отвечу: я ничего не думаю, ничего не знаю, исключая того, что в мире существует рад загадочных явлений, ряд влияний и сил, о которых мы и не подозреваем, которые настолько вне сферы нашего понимания, что мы не можем разобраться в них, даже когда непосредственно на них наталкиваемся, сами их ощущаем и осязаем…

Несмотря на всю непонятность происшедшего, мне чудится в нем какая-то внутренняя связь, какой-то скрытый смысл…

Точно та страшная старость, печать которой лежала на этом человеке — перенесла свое разрушительное действие с него на окружающее…

И я не могу забыть странных слов Орзоэса: От тяжести вечных гор земля разрушается до последней глубины.

С. Свириденко
Ежемесячные литературные приложения к журналу «Нива». Август 1907 г.