Тэффи «Соловки»

*

Ханжа чиновник поднялся с петухами и всем на укор встал перед образом отбивать поклоны. Свистящим шепотом громко вздыхал: «Увы мне, Господи, Господи… и чресла моя поруганием…»

Проснулся игумен, сконфуженно оделся и ушел. Долго крепился купец, но все равно спать было нельзя.

Повторил гимназисту громко два раза, ясно, для вразумления расходившегося ханжи:

— Ты спи. Чего тут. В церкву еще рано. Монахи и те еще не вставали.

Чиновник кончил молиться, посмотрел на всех осудительно, вздохнул и отвернулся — глаза бы, мол, мои не видели.

Варвара спала плохо. Беспокойно было, и чайки перекликались тоскливым лаем. А к утру задремала, увидела поле ржаное, телегу, а с телеги смеется Ванька Цыганов.

— А, ты опять тут! Ну, теперь уж не уйдешь. Слез с телеги, взял за плечи, в глаза заглядывает.

— Чего застыдилась? — Ровно девушка.

Нехороший был сон, и худая от него пошла тоска.

Опять ходили в церковь и по лесу. После службы Семен подсел на скамеечку у гостиницы к учителю и стал наводить разговор на свой лад. Варвара одна пошла в комнату. Из жильцов дома был один гимназист, сидел за столом и лукаво смущенно ел творог из большой глиняной миски.

— Не хотите ли? — предложил он Варваре. — Я на скотном дворе достал. Жрать хочется. У них тут в трапезной только щи с мощами. Гы-ы.

— Спасибо, не хочу.

Гимназист перестал есть, посмотрел на нее пристально, покраснел и заулыбался смущенно.

— Вы знаете, вы ничего… Муж у вас типик. Гы-ы… А у вас глаза роскошные. Да вы сядьте, ей-Богу…

Варвара взглянула на гимназиста прямо в его смущенные смеющиеся глаза, и вдруг стало ей тепло и жутко и показалось, будто не этот долговязый мальчик, а Ванька Цыганов смотрит на нее и уйти не дает.

— Господи, Господи! Господи, ей Господи! И что же это?

Схватиться бы за голову обеими руками и закричать, заплакать в голос.

Она медленно, не отводя глаз от глаз, стала отступать к своей двери.

— А вы тут спите? — спрашивал гимназист, красная и заикаясь.

В коридоре послышались шаги. Варвара заперла свою дверь, села на постель и слушала, как дрожит сердце. Пришли купец с чиновником, увидели творог и распалились.

— Ага! Вот как! Трех дней воздержания не может вынести? Ты чего же не ешь? Нет, ты ешь! Коли принес, так ешь!

— Да я больше не хочу.

— Нет, ты ешь!

Обоим до смерти хотелось творогу и чем больше хотелось, тем пуще они злились.

— Я тебе говорю, ешь! Ведь, ты принес, так и ешь! — шипел чиновник.

— Чего же ты? Раз стыда-совести нет, так и ешь! — подхватывал купец.

И оба, глотая слюну, глаз не могли оторвать от творога.

*

Днем прилетела большекрылая лодка с поморками. Как причалила, никто и не заметил. За большой волной не было видно.

Высыпали на берег пестрой говорливой стаей все в розовых, зеленых, голубых и сиреневых платьях, с жемчужными перстеньками на головной повязке, светлобровыми, русалочьими, чаячьими глазами, круглые, желтые глаза с черным ободком и черной точечкой — зрачком.

Говорили-пересмеивались. Богомольцы смотрели на них со стороны, крутили бороды.

— Богатый народ поморы. Рыбу ловят, пушнину бьют, гагачий пух собирают. Ишь в жемчугах ходят.

Розово сиреневая поморка с желтоглазым ребенком за спиной протягивала кусок хлеба чайке, давала — не давала, приговаривала цокоющим говорком: — Потоцка-цаецка, хоцешь булоцки?

Чайка, тоже с детенышем на спине, сердилась и вытягивала шею.

Обе они, и чайка и поморка, самки одной породы с одинаковыми желтоглазыми детенышами, понимали что играют друг с другом.

— Дразни, дразни, — подстрекали кругом. — Вот она как взлетит тебе по над головой, так знашь цто исделает? Цайка злюсцая!

К вечеру поднялся лютый втер: дул, как из трубы, прямо из ледовитого горла, мотал деревья, крутил бабьи юбки и ряски монахов вкруг ног, не давал идти, качал и валил, бросал морскую пену до самых окон гостиницы. Поморки вдруг снялись быстрой стаей, наладили паруса. Втер раздул их розовые, сиреневые, голубые платья. Лодка у них была без скамей, без бортов, с деревянным постилом — так и плыли поморки стоя. Отдали канат. Два парня растянули гармошки, заиграли песни, и у самого края лодки раздулись, закружились в пляске, розовые, голубые, сиреневые юбки. Попутный ветер выгнул парус, нагнул вниз так, что даже днище кормы показалось над водою, оборвал песню, отдал, оборвал снова, и вдруг точно вдул все в море и лодку и песню, все покрыл широкой, мутной, пахнущей рыбьей чешуей волною. Через несколько минут уже указывали далеко у поворотной скалы маленькое суденышко.

— Эвона как скоро. Отчаянный народ эти поморы.

*

В трапезной снова облизывала старуха вялым языком ложку, и гнусил чтец про блуд, грех и дьявола. По двору водили зевающего парня. Выползли новые богомолки старые, темные, пахнущие трескою и ладаном.

Чайки во дворе злились и боялись чего то. Ветер вздувал им перья на спинке, и птицы жаловались резким писком.

Вечером повел Семен Варвару к исповеди. И, как на допросе у следователя, точно заснула вся душа у нее в тупом тоскливом упорстве. Как там говорила «не к чому», так, упершись глазами в медную пряжку евангелия, повторяла «грешная, грешная», и не сказала ничего.

Ночью долго не спали. Донимал ханжа, всем на зло развивший благочестие до вторых петухов. С кряхтом отбивал поклоны и шипел молитвы.

— Господи, господи, в последних моря тамо еси. Тами еси, — вздыхал, взохивал, и в ответ ему злобно скрипели семь кроватей из семи углов.

Утром чиновник неожиданно проспал, встал вместе со всеми и от конфуза сел у окна в профиль. Так профилем и в церковь пошел.

В церкви народу набралось густо. Запахло треской, овчиной, кислятиной,топленым воском. Закачались огоньки у плоских темных ликов вековых икон с скорежевшейся и забугревшей от тысячи тысяч уст краской на прорезях рук в золоченых окладах. Около мощей с ужасом и благоговением смотрели на схимника — черный саван с нашитыми костями, из которого торчали кончик воскового носа, серый куделек бороды да костяные руки.

Высоко над всеми подымалась голова зевающего парня, со стоном разворачивала рот и щелкала зубами. Ветер стучал в окна и двери, ломился в храм и выл, отступая. Изредка взметывались за стеклами белые крылья, и желтый круглый русалочий глаз заглядывал в церковь.

Чуть шевелясь, чернели в стенных нишах тихие фигуры монахов с застывшими четками в руках. Струйкой зыбилась толпа, пропуская вперед причастников. Монастырский хор, высоко до самого купола забирая детскими голосами послушников, затянул херувимскую, и вдруг резкий женский голос исступленно закричал: — Куда! Куда! Куда!

Кричал все громче, все неистовее.

— Кликуша! Кликуша кудахчет!— зашептали бабы.

— Куда, куда-а.

И еще вскрикнул кто-то и заголосил и залаял заливистым собачьим лаем.

Варвара крепко стиснула руки, увидела, как, закачавшись, поплыла в бок паникадила, почувствовала, как ноги и плечи задрожали быстрой и крупной дрожью, как лицо вытянулось, словно облепило скулы, как вздулся живот, подкатился под горло и из самой темной глубины тела, корча и разрывая его и ударяя красными светами в темя, вылетел дикий крик: — Аа-й. Да-а. Да-а.

Мгновение подумалось: — Остановиться бы…

Но что-то заставляло напрягаться все сильнее и сильнее, кричать громче, сжимать все тело, помогая судороге. Все равно было что кричать. Первым звуком вырвалось: «Да-а». Так и наладилось, и только бы не остановиться, только бы сильнее, крепче изойти в крик еще, еще, вот еще… Ах, не помешали бы, дали бы дотянуть… Так трудно дотянуть, сил не хватит…

— Да-а. Да-а. Ах, еще бы, еще как сладко будет…

У щеки чьи-то ноги, половик… кудельный…

— Лежу я что ли? Ах, все равно. Не дотяну я… Ну потом, потом как-нибудь…

И вдруг почувствовала — подымают: под руки тяжело, и у самых глаз огромная чаша Христова, золотая, огромная, в целый свет.

— Варвара, — говорит рядом.

— Варвара, — повторяет.

И золотая острая ложка, тоже огромная, раздвигая ей губы, стукается о крепко сжатые зубы. Зубы разжимаются сами собой, мелко дрожат руки и ноги, голова не держится, падает, росинки пота холодят лоб.

— Ах, сладко, как сладко.

И тело все пустое стало. Точно криком ушло из него тяжкое, раздутое, черное.

*

На скамеечке у гостиницы усадили Варвару. Она сидела простоволосая, сразу похудевшая, закинув голову, и улыбалась блаженно-усталая.

Кругом, не смея подойти близко, бабы богомолки смотрели на нее, как в церкви на схимника, молча, испуганно и благоговейно.

Молчал и Семен и тоже смотрел испуганно и благоговейно. А Варвара говорила прерывистым бредовым голосом:

— Милые вы мои! Все вы! Сладко-то как! Господи! Сенюшка! К Тихону бы Задонскому далече, далече пешком бы… Небо-то какое милое… Сладкое небо, светлое… Чаечки… Чаечки…

Надежда Тэффи.
«Жар-Птица» № 1, 1921 г.
Борисов Александр Алексеевич «Соловецкий монастырь со стороны гавани» (1912 г.)