Василий Авсеенко «Праздник смерти»

I

Солнце обливает горячим зноем широкую белую террасу дачи на берегу южного моря. Несколько старых, разросшихся чинар бросают тень на усыпанный серебристо-серым гравием двор. Но на террасе только один уголок спрятался от солнца за зеленью цветущих и до одури благоухающих олеандров.

В этом уголке уже с полчаса молодая, бледная, с тонким овалом лица и большими усталыми глазами, девушка, полулежа на длинном плетеном кресле, разговаривает со своим доктором.

Ей на вид еще нет двадцати лет, но почти детская красота ее заметно пострадала от долгой изнурительной болезни. В движениях ее нет девической живости: прозрачная, нежная кожа лица слегка пожелтела, на изящном лбу обозначились чуть приметные морщинки, красивые губы сухи и бледны. Она часто меняет положение и нетерпеливо оправляет за спиной шелковую подушку.

Доктор, приезжающий через день за шесть верст из Ялты, загорелый, обросший рыжеватой бородой с раннею проседью, держится необычайно прямо в своем чесунчовом кителе и, затягиваясь папиросой, всякий раз старательно отмахивает дым в сторону.

— Все это глупости, и не буду я вас слушаться, — говорит Лариса Григорьевна. — С какой стати я буду портить себе крошечный кончик жизни, который мне остается? Вреден запах олеандров, вы говорите? Я им наслаждаюсь, а наслажденье мне полезно.

— В первый раз слышу. Наслаждение полезно? Да такой медицины и не было еще, — возражает доктор. — И кто вам разрешил думать о каком-то кончике жизни? Больной всегда должен быть уверен, что выздоровеет.

— Рассказывайте тоже! Удивляюсь собственному терпению, что позволяю вам тянуть без конца эту глупую комедию. Поймите, что чувство смерти никогда не обманывает. И притом в Канне мне прямо сказали, что я умру, если уеду в Россию. А я уехала, потому что мне стало нестерпимо скучно. Я не подозревала, что здесь будет еще скучнее. Мне приходит мысль переехать в Петербург.

Доктор даже привскочил на стуле.

— Да вы с ума сошли! — воскликнул он. — Кто это вам позволит?

Девушка слабо засмеялась, довольная тем, что удалось подразнить этого невозмутимого Трахова. Утомленная головка ее запрокинулась на подушку.

— Испугались потерять необыкновенную пациентку? — продолжала она дразнить. — А ведь сознайтесь, что другой такой у вас не было. Кто это умирает в подобных условиях? Ведь я избалована до отвращения, недурна собой, умею нравиться, мать меня обожает, и от отца у меня двухмиллионное наследство. Вы соображаете, Мефодий Андреевич?

— Окончательно запрещаю вам говорить и думать о смерти, — произнес совсем строго Трахов и встал. — До следующего раза!

— Погодите минуточку, — остановила его Лариса Григорьевна. — Я хотела о чем-то спросить вас… Разве мне не вредна эта жара? Нет, не в том дело. Вам хорошо известны условия жизни в Каире? Ведь в этом месяце больные бегут оттуда.

— И даже здоровые, — ответил шутливо доктор.

— До здоровых мне нет дела. С тех пор, как я так больна, я ненавижу здоровых, — объяснила девушка. — Мы говорим о чахоточных, сосланных в Каир. Значит, они должны бежать?

— Если не совсем, то куда-нибудь повыше, в горы.

— Или сюда?

— Ну, зачем сюда.

Взгляд Ларисы медленно отошел в сторону. Какая-то печальная и загадочная мечта легла на ее лицо.

— Прощайте, доктор. Так выбросить олеандры? Никогда! — произнесла она смеющимся и грустным голосом.

Трахов осторожно пожал ее тонкие пальчики и вышел через стеклянную дверь в большую гостиную с полуприкрытыми ставнями, где его поджидала, волнуясь, мать пациентки.

— Ну? — протянула она, остановив на докторе выжидающий, жалкий взгляд.

— Да что, сама себе враг ваша дочка, вот что, — ответил с досадой Трахов. — Не слушается, глупости делает. Ночью, изволите видеть, спала с открытыми окнами. И потом эти цветы — олеандры, розы: ведь это же яд для нее.

— Да, да, — печально отозвалась Дарья Сергеевна. — И как же вы нашли? Хуже ей?

— Чего там хуже, и без того плохо.

Дарья Сергеевна поднесла к глазам батистовый платок.

— Но как же она говорит, что у нее ничего не болит? Не пойму я этого… — высказала она свое недоумение.

— Эх! — произнес только Трахов, откланиваясь.

II

Вечером во двор дачи въехала наемная парная коляска. Из нее вышел молодой человек, худощавый, с тонкими и привлекательными чертами лица, в дорожном костюме и странной белой шляпе, какие англичане носят в Индии. Он огляделся, поднялся по двум ступенькам на террасу и остановился.

— Владимир Платонович! — окликнул его радостно-испуганный женский голос.

Молодой человек бросился на этот голос, зацепился за кадку с олеандром, чуть не упал и, с трудом сохраняя равновесие, стал перед плетеным креслом, на котором все так же, как и утром, полулежала больная девушка.

— Какое счастье снова увидеть вас! — проговорил он, наклоняясь к протянутой ему руке. — Я уж думал, что никогда не доеду: пароходы ходят так тихо. Но дайте рассмотреть вас. Поправляетесь? Боюсь, что вы напрасно уехали из Канна.

Он жадно всматривался в лицо девушки, в ее тронутые болезнью черты, и заметно было, что этот осмотр не удовлетворил его.

— Не поправились? — произнес он вопросительно. — Но я, впрочем, не замечаю перемены к худшему; скорее даже к лучшему, — тотчас добавил он.

Девушка улыбнулась ему с грустною признательностью.

— Рассказывайте поскорее о себе, — потребовала она. — Ведь вы точно с луны упали. Весна в Каире помогла вам?

— Ох, не могу похвалиться, — ответил с маленьким шутливым вздохом Владимир Платонович. — Весна, конечно, была дивная. Кажется, я даже мог бы поправиться, если б не проклятая скука. Нет ничего противнее настоящих английских отелей и самих англичан, когда они чувствуют себя в завоеванной стране. В Европе они держат себя гораздо культурнее. Мне было не просто скучно, а как-то убийственно не по себе. Ну, а потом пришлось почувствовать себя под тропиками. Сорок градусов в тени — это что же такое? Разве это климат? Это какое-то проклятие над человечеством. И я решил спасаться бегством. Тамошние доктора советовали мне передвинуться в горы, но нет, благодарю покорно. Если вы в Крыму, то почему же и мне не быть там же?

Он взял в руку тонкие с голубыми жилками пальчики девушки и осторожно поднес их к губам.

— Когда же вы приехали? — спросила Лариса Григорьевна.

— Да сейчас или, точнее, час назад. Оставил чемоданы на пароходной пристани, взял коляску — и прямо к вам. Господи, как я спешил вас увидеть! — произнес молодой человек.

Из гостиной появилась Дарья Сергеевна и осторожно заглянула через зелень олеандров в уголок террасы.

— Мама, посмотри, кто здесь! — крикнула ей Лариса. — Но только вот что: за вашими вещами кто-нибудь съездит, а вам тут приготовят комнату. Правда, мама? — торопливо добавила она.

— Ну, конечно же, — подтвердила мать. — У нас тут почти весь дом пустой. Наверху есть такие хорошенькие комнаты.

Она ласково поздоровалась с Владимиром Платоновичем и оглядела его любопытным и печальным взглядом.

Он очень слабо сопротивлялся решению дам. Поместиться тут же, в радушной и близкой семье, было много привлекательнее, чем томиться в ялтинской гостинице.

— А вы молодцом смотрите, — попробовала сказать Дарья Сергеевна, но тотчас же примолкла, догадавшись, что ее наивная ложь никого не ободрит.

Молодые люди только потупились.

— Мама, ты распорядишься? — напомнила дочь. — Да отпустите же вашу коляску, — обратилась она уже с нетерпением к гостю.

Тот торопливо сошел с террасы. Когда он вернулся, Дарьи Сергеевны уже не было. Но не прошло и десяти минут, как она опять явилась и сообщила, что в столовой подан чай.

— Мы здесь так устроились, что у нас и молоко, и сливки, и свежее масло, все есть. Тут ведь об этом похлопотать надо, — объяснила она.

Чайный стол действительно был снабжен всем, что требовалось для легкого ужина. Владимир Платонович охотно съел холодную перепелку и целую тарелку малины со сливками. Лариса выпила стакан холодного молока с домашней булкой.

— Вот подите же, и аппетит как будто явился, — с удивлением сказал приезжий. — А в Каире я больше содовой водой питался.

— А помните, как я в Канне заставляла вас есть ветчину? — подразнила его Лариса, — Может быть, велеть подать?

— Более сохрани! — испугался Владимир Платонович. — Но если исключить из наших воспоминаний ветчину, какая хорошая была зима в этом печальном Канне… — добавил он задумчиво.

— И как нам было скучно, когда вы уехали, — добавила Лариса.

— Теперь, с вашим приездом, она все-таки повеселеет, — сказала Дарья Сергеевна, но ее взгляд и голос выразили, сколько грустного смысла заключалось в высказанной надежде.

III

Владимир Платонович Хворостов познакомился с Стародольскими еще в Петербурге, и между ним и Ларисой тогда же завязались дружеские симпатии. Оба были больны, и болезнь как будто наложила на обоих что-то для них общее, невольно располагавшее к сочувствию. Но зима, проведенная в Канне, сблизила их еще больше.

Странные это были отношения. Оба сознавали, как нарастало и углублялось связывавшее их чувство. Оба знали, что этому медленно развивавшемуся роману предстояла бы простая и обыкновенная развязка, если б… если б они не были жертвами рокового недуга. И оба почти бессознательно подчинялись упавшему на них игу.

Врачи настоятельно советовали Хворостову провести весну в более надежных условиях, чем какие обещал не всегда постоянный климат Ривьеры. Может быть, он не последовал бы этим советам, если б не сознавал, сколько тягостного томления заключено в его грустном романе. Он решил пересилить себя и уехать в Каир.

Перед отъездом у них произошло объяснение. С шутливой улыбкой они назвали себя женихом и невестой и даже посвятили в эту тайну Дарью Сергеевну. И все трое знали, сколько невысказанной муки и трепещущей надежды заключалось в этой шутке.

Оба предупредили друг друга, что писать будут мало и редко. Ведь их письма должны были быть такими печальными. Они предпочитали мечтать и ждать, чем знать…

Стародольские вскоре тоже уехали из Канна. Ларисе хотелось непременно вернуться в Россию. О Петербурге нечего было и думать. Кто-то из знакомых отыскал для них пустующую виллу на Южном берегу, в шести верстах от Ялты. Они расположились там со всеми удобствами, доступными в тех местах.

Здоровье Ларисы не поправлялось. Доктор Трахов на настоятельные расспросы матери отвечал, что и то уже хорошо, если недуг не делает дальнейших завоеваний.

— Но не надо давать больной слишком скучать, — добавлял он.

А Лариса скучала до изнеможения. Может быть, она привыкла бы к своей скуке, если бы пережитый зимою роман не оставил по себе неотступной, угнетающей тревоги. Неподвижная, слабая, обленившаяся, она целыми днями лежала на кушетке в углу террасы, думая все об одном и том же… все о том, как редко приходится умирать в ее условиях.

Ведь это были такие условия, которые, не будь она больна, вызывали бы завистливое восхищение. Молодая, хорошенькая (она знала, что была хорошенькая), отлично образованная, избалованная роскошью, счастливо поставленная в петербургском свете — она обладала всеми данными, чтобы обратить свою молодость в праздник жизни. И она умирала…

Для нее уже не было сомнений, что она умирает. В Канне она уже много раз видела, как приходит смерть. Там в каждой вилле, в каждом номере отеля носились смертные тени. На прогулке, в платановых и пальмовых аллеях, она привыкла встречать бледных, тоскливо-мечтательных девушек и молодых женщин, о которых каждый думал, что пройдет еще неделя или месяц — и уже никто и нигде не будет встречать их.

Всматриваясь в собственное отражение в зеркале, Лариса научилась различать в произведенных болезнью переменах в своей наружности те самые признаки, к которым пригляделась на лицах тех девушек и молодых женщин. В Крыму такие лица попадались гораздо реже. В этом заключалось большое преимущество Южного берега, и иногда какое-то мерцание надежды пробегало в душе Ларисы. В такие дни она чувствовала себя бодрее и спокойнее.

Приезд Хворостова также оживил ее. Она была уверена, что он непременно приедет, хотя его редкие письма не говорили на этот счет ничего определенного. Какой-то изощренный разум — разум больной души — говорил ей, что он может не приехать только в том случае, если его здоровье совсем поправится. И когда он приехал, одного взгляда на него ей было достаточно, чтоб понять, что он — такой же обреченный, как и она. И она была почти довольна, — довольна жестоким эгоизмом умирающей.

Ей казалось, что она поняла то же впечатление, то же чувство и в самом Хворостове.

— Как вы хорошо сделали, что приехали, — сказала она ему, проглатывая в тот вечер свой стакан молока. — Удивительно правильно. Ведь нас обоих болезнь отделила от всего окружающего. Мы можем не чувствовать своего одиночества, только когда мы вместе.

— Вы не боитесь, что мой печальный вид нагонит на вас тоску? — спросил с нерешительной улыбкой Хворостов.

— Я бы вас возненавидела, если б увидела веселым и здоровым, — ответила она.

Хворостов задумчиво оглянул ее, как будто проверяя собственную мысль.

— Пожалуй, вы сказали правду, — проговорил он. — Хотя это бесчеловечно. В этом не надо сознаваться.

— Разве для нас еще существует какая-то рутина жизни? — печально возразила Лариса. — Я буду все говорить вам. Глупо было бы, если бы близость смерти не дала мне даже печального утешения свободы. Чем короче оставшийся мне кончик жизни, тем он дороже для меня.

IV

Лето обжигало Южный берег с его горами, камнями и буйно торжествовавшею растительностью. На террасе белой дачи уже не было тенистого уголка. Лариса с утра уходила в сад, поднимавшийся от самой дачи вверх по ущелью, по дну которого печально просачивался почти высохший ручей. Но ближе к дому его запирала груда зелено-серых мшистых камней, и он разливался в неглубокий темный пруд, обсаженный молодыми дубками и буками.

Дышать знойным воздухом было тяжело: он расслаблял все тело ощущением приторной истомы. Но Лариса чувствовала себя несколько бодрее, чем раньше, и Хворостов радостно замечал в ней своевольную подвижность, которую она совсем потеряла в Канне.

— Увидите, что дело пошло на поправку, — говорил он ей.

Но Лариса не любила, когда он хотел одобрить ее. Она уже свыклась с неотвязной мыслью о смерти. Зачем смущать?

— Не говорите пустяков, — возражала она. — Мне, пожалуй, иногда даже весело бывает. И все-таки болезнь продолжает свою проклятую работу. Даже в те минуты, когда нам так хорошо тут, под этою зеленою тенью…

И она поёживалась плечами, как будто ей вдруг холодно стало, и мечтательный взгляд ее темнел и уходил куда-то.

Но иногда на нее нападало почти резвое оживление. Она быстро ходила по усыпанным крупным песком дорожкам, рвала цветы, вскакивала в маленькую плоскодонную шлюпку и бралась за весла. Хворостов тотчас отнимал их у нее.

— Не шалите, — говорил он с забавною строгостью.

Он вообще оберегал ее, напоминал об осторожности. Но погода иногда внезапно менялась, из-за гор выплывала свинцовая туча, с моря подымался ветер. Лариса чувствовала себя бодрее в похолодевшем воздухе и не хотела уходить в комнаты. Раз она просидела целый вечер у пруда и на другой день встала с ощущением ноющей боли в груди. Целый час она не переставала кашлять, и на батистовом платке ее показались пятна крови. Весь день она была очень молчалива, и только когда Трахов выговаривал ей за неосторожность, сказала нетерпеливо и капризно:

— Ах, оставьте со своими глупостями. Ведь не поможете, так чего уж тут приставать!

За обедом она почти ничего не ела, и на лице ее все время блуждала смущенная, загадочная улыбка.

— Пойдемте в мой уголок на террасе. Сегодня я опять буду лежать весь вечер на моей противной кушетке, — сказала она Хворостову, когда встали из-за стола.

Олеандры все так же цвели и опьяняли. Хворостов с трудом переносил их запах. От него ударяло в голову, а он и без того был утомлен беспокойным, волнующим чувством, которое вызывали в нем подавленный вид Ларисы и ее загадочная улыбка.

— Я проживу еще месяц, — неожиданно сказала Лариса, опустив голову на шелковую подушку. — Ужасно мало. Но хуже всего, если этот месяц пройдет вот так же, как и все последние.

Она повела на Хворостова взглядом, таким же загадочным, как и ее улыбка.

— Опять эти мрачный мысли! — проговорил Хворостов.

— Мрачные? Мне кажется, то, о чем я думаю, немножко походит на счастье. Нелепое, жуткое счастье, но если другое невозможно! — сказала Лариса. — Вы меня не понимаете? Может быть, я в самом деле говорю вздор. Но нет, это так ясно. Мы оба — обреченные. Будущего у нас нет, но есть месяц. Может быть, два месяца жизни. Почему не сделать из этого жалкого остатка — короткого, тихого праздника? Почему мы должны умереть женихом и невестой, когда можем сделаться мужем и женой?

Хворостов вздрогнул. На его лице отразилось необычайное волнение. Он молча смотрел на Ларису, точно с трудом овладевая смыслом того, что сейчас услышал. Потом придвинул к ней свой плетеный стул, взял ее руки и близко наклонился к ней.

— Вы серьезно говорите? — смущенно произнес он.

— Да, Лодя… — тихо ответила Лариса и приподняла голову. — Я давно об этом думаю. Но сегодня у меня так болела грудь, что я уже боюсь ждать. Тебе не кажется, что я с ума сошла? Право же, я в полном рассудке. Это так просто, то, на что я решилась. Может быть, ты боишься? Боишься, что умирающая жена помешает тебе выздороветь? Ведь такие болезни заразительны, я знаю. Если у тебя осталась надежда, если ты хочешь бороться со смертью, забудем, что я сказала.

Хворостов припал губами к ее рукам. В нем действительно еще жила надежда. Но это жуткое счастье, которым дразнила его Лариса, как будто отогнало ее. И счастье было дороже надежды.

Он оторвал губы от ее рук и прижался побледневшим лицом к ее коленям.

— Лариса, я безумно люблю тебя… — шептал он в забытье.

V

Доктор Трахов, когда Дарья Сергеевна сообщила ему, что Лариса выходит замуж, сорвался с места, как ужаленный.

— Да вы все с ума сошли! — чуть не закричал он. — Не понимаете, что вы делаете! Ведь это преступление перед законами божескими и человеческими! Лариса Григорьевна, да скажите же, что это неправда!

Лариса весело рассмеялась. Она с утра чувствовала себя счастливою.

— В пятницу свадьба, доктор, — ответила она.

— Но вы не знаете, что говорит наука?

— Полноте, оставьте. Ведь ваша наука не может вернуть нам здоровье?

Трахов с оскорбленным видом заломил руки.

— Это безумие. Это издевательство какое-то, — пробурчал он. — Если б у нас были законы, я потребовал бы, чтоб к вашей даче приставили караул.

— Увы, для безумия нет законов, — смеясь, возразила Лариса. — Значит, не звать вас на свадьбу?

Трахов только махнул рукою.

Дарья Сергеевна в душе не была так спокойна, как хотела казаться. Решение дочери и ей тоже представлялось безумием. В таком положении, да выходить замуж — что ж это такое? Разговор с доктором еще более смутил ее. Но что ж она могла сделать? Чуть не с десяти лет ее власти уже не было над дочерью. Во всем доме никому в голову не приходило противоречить желаниям Ларисы. А теперь, когда она уже не считалась жилицей на этом свете, разве могла безумно любившая мать не уступить ей в чем-нибудь?

Больше всего ей терзала мысль — а что, если замужество ускорит роковую развязку? Ей хотелось что-нибудь точным образом знать об этом. Но Трахов на ее расспросы сделал совсем злое лицо и только прокричал:

— Преступление, сударыня, преступление!

— Ларочка, боюсь я, — сказала Дарья Сергеевна дочери.

Лариса охватила ее за плечи, вертелась вокруг нее и вертела ее.

— Мама, молчи. Ведь я же знаю, что я делаю! — говорила она.

Дарья Сергеевна так давно не видала у нее ни одного резвого движения, что что-то даже похожее на надежду засветилось в ее подавленной мысли. «Разве они не ошибаются, доктора-то?» — думалось ей.

И когда Лариса стояла под венцом, вся тихо сияющая от наполнявшего ее счастья, можно было в самом деле поверить, что она нашла свое собственное, неизвестное в науке, средство одолеть безжалостную силу смерти…

День свадьбы выдался тихий, сияющий и душный. Лариса, не делавшая никаких приготовлений, была одета в простое белое кисейное платье. Вместо искусственных цветов на груди ее была приколота живая померанцевая ветка. Несколько праздных зрителей, собравшихся в маленькой церкви, не подозревали, что венчают самую богатую невесту Южного берега.

— Точно потихоньку! — шепнула Лариса своему мужу, выходя из церкви и шаловливо опираясь на его руку всею тяжестью своего худенького тела. — Ты не находишь, что все это похоже на сказку?

— На чудную, единственную, жуткую сказку… — ответил Хворостов, волнуясь и вздрагивая.

— Да, жуткую. Это наш праздник смерти… — досказала Лариса.

Вечером было почти так же душно, как днем. Новобрачные сидели в саду, под густою зеленою тенью, наползавшею с горы. Оба были бледны и молчаливы и как будто с удивлением прислушивались к голосам, которыми пело их собственное счастье.

— Я не мог бы. У меня не достало бы решимости. А ведь как это просто! — сказал Хворостов, осторожно обнимая талию жены.

— Ты не раскаиваешься? — спросила, прижимаясь к нему плечом, Лариса.

— Милая! — мог только проговорить Хворостов.

В глазах у него стояли слезы.

…Расточительное южное лето развертывало долгие, яркие, знойные дни. В саду все буйно разрослось, зацвело и онемело. Вода в пруду упала, и у берегов выпятились голые камни.

Ларису радовало, что она наконец загорела. Говорят, больные не загорают. Но она чувствовала, что слабеет с каждым днем, и по утрам мучилась припадками сухого, удушливого кашля. Владимира Платоновича страшно тревожил этот кашель.

— Не перебраться ли нам куда-нибудь на Кавказ, в горы? — предлагал он.

— Нет, здесь хорошо; останемся здесь, — упорно отказывалась Лариса. — Я хочу, чтоб уж ничего не переменялось до дня смерти. Видишь ли, милый, не надо давать воли каким-то надеждам. Это тревожит, а я так ценю свой покой.

…Дни становились короче и вечера прохладнее. Над веселой вершиной Ай-Петри часто показывалось сизое облачко, и где-то далеко-далеко мерцали совсем бледные молнии. Море иногда неспокойно шумело.

— Знаешь, Лодя, там, на террасе, лучше, в моем уголке за олеандрами, — сказала раз Лариса, почувствовав озноб после долгого сиденья на каменной скамье у пруда. — Надо мне опять лежать целые дни на моей плетеной кушетке.

— Я перенесу туда свое кресло, — ответил муж.

Но на другой день Лариса не встала с постели. Трахов, за которым тотчас послали, ничего не прописал и только велел держать окна открытыми днем и ночью. Лицо у него было сердитое, и его не стали расспрашивать.

Минутами Лариса бредила. Потом, придя в себя, лежала неподвижно, и ее глаза с странным, безучастным вниманием останавливались на охваченном тоскою лице мужа.

— Что же ты ничего не говоришь, Лодя? Я не чувствую тебя… — шепотом произнесла Лариса. — Скажи, что ты благодарен мне за этот праздник… праздник смерти…

Хворостов прильнул пылающими губами к ее холодеющим губам.

…Был опять яркий, душный, совсем летний день, когда Ларису хоронили на ялтинском кладбище. Опаленные зноем кипарисы угрюмо смотрели на новую могилу. Олеандры пахли, отцветая.

Хворостов откупил место рядом. Благодатная природа еще продолжала буйно торжествовать, когда и его опустили в сухую, теплую, переплетенную корнями, землю…

Василий Авсеенко
«Нива» № 34, 1913 г.