Василий Брусянин «Проводы Лидочки»

I

Вот уже лет двадцать или больше, изо дня в день, послеобеденный сон Григория Петровича прерывался часу в пятом вечера.

Проснувшись, он обыкновенно закуривал папиросу и еще с полчасика продолжал лежать в постели, борясь с дремотой или размышляя о жизни, о минувшем дне, о случаях в управе (он служил там), о сослуживцах… Дела семейные также иногда останавливали его внимание, и тогда он начинал размышлять о детях; впрочем, о последних он как-то боялся думать и всегда гнал от себя эти назойливые, беспокойные думы.

Полежавши полчаса, Григорий Петрович вставал и направлялся в зало, которое служило, и столовой, — где он заставал уже вскипевший самовар и чайную посуду на большом круглом столе; тут же стояла тарелка с хлебом и маслом… Григорий Петрович присаживался к столу и начинал наливать себе чаю.

— Маша!.. Володя!.. — кричал он. — Идите чай пить, что же вы?.. — И потом тихо прибавлял: — Лидочку позовите…

Скоро возле стола появлялись члены семейства. Володя всегда приходил первым. Грузно ступая по полу большими сапогами, он придвигал к столу стул, садился и начинал с отцом разговор.

— Пап’чка… — он не чисто, с пропуском буквы, произносил это слово, — пап’чка, сегодня пойдет в управу?.. В управу-то пойдет?

Отец, обыкновенно, сидит углубленным в «Новое Время» или в «Русский Вестник» и не отвечает, или отвечает односложно:

— Пойду, Володечка…

Глаза Володи большие, темные, с каким-то странно-рассеянным выражением, всматриваются в лицо отца.

— Пап’чка газету читает… «Новое Время» пап’чка читает, — продолжает Володя отрывочно. Потом он задирает голову к потолку, покачивается туловищем на стуле.

— Володечка, ты мне мешаешь читать! — тихим, мягким голосом замечает отец.

— Простите пап’чка… пап’чка простите!.. — торопливо шепчет он и смотрит в лицо отца и окончательно затихает…

Появляется Маша, девушка лет 35. В руке у нее чайное полотенце или какая-нибудь принадлежность чайной посуды. Она входит тихо и молча начинает разливать чай, сперва Володе, потом себе. Володя всегда пьет из маленькой чашки с отбитой ручкой и полинялой позолотой, и не из какой больше чашки он не будет пить чаю, потому что эта — самая его любимая.

— С молочком я буду пить… Маша!.. С молочком, — говорит Володя.

Маша наливает в чай брата молока, придвигает к нему сахар, хлеб, и наконец, уже сама принимается за чай.

— Маша, хлеб-то соленый сегодня, соленый… — начинает Володя.

— Соленый, Володечка, соленый, — отвечает сестра.

— А корка-то горелая сегодня…

— Да, Володечка, горелая: в печи было жарко.

— На печке-то у нас трещина… видела ты?.. Большая такая, до самого низа, — почти уже вскрикивает Володя, и пускается в бесконечные и бессмысленные описания подробностей кухонной печи.

Маша молчит, отхлебывая чай маленькими глотками. Володя, обыкновенно, скоро надоедает ей своими бесконечными вопросами и замечаниями, и она, невольно прислушиваясь к его болтовне, старается думать о другом.

Странный Володя, жалкий мальчик, странна и его сестра. Ей уже 35 лет; юность, молодость, счастье, — все улетело куда-то, невозвратно, только порой в ярких, еще сохранившихся воспоминаниях живет оно беспокоя омраченную душу девушки… И никак не может связать Маша это невозвратное с настоящим. Тогда все же о чем-то думалось, что-то неопределенное, но светлое, желанное представлялось в будущем, а теперь?!.

На руках Маши был целый дом. Она занималась хозяйством и целый день ее поглощался кухонными интересами и кухонными заботами… В свободное время, она чинила белье отца, брата и сестры Лиды; по воскресеньям и в большие праздники ходила в церковь, а по вечерам иногда читала. И так тянулась ее жизнь из года в год, изо дня в день… Отвлечется чем-нибудь ее мысль от дома и кухни, а потом опять то же и то же…

Отец кончает первый стакан, Маша вновь наполняет его чаем, придвигает к отцу, слегка приподнявшись со стула, и опять прислушивается к болтовне брата.

— Маша думает… Пап’чка, Маша-то думает, думает о чем-то… — бормочет Володя.

Отец молчит, не отрываясь от газеты, а сын задирает голову кверху, устремляется неподвижными зрачками в потолок, на котором отпечатывается светлый круг от пламени лампы, и странные мысли начинают волновать его больной мозг.

Он начинает всматриваться в какое-нибудь пятнышко на потолке или в трещину штукатурки, которая изливаясь и делая причудливые коленца, прорезывает потолок: трещина представляется ему речкою, а пятнышки возле нее городами какими-то и замками. Дальше еще шире раскидывается в его воображении картина: представляется внутреннее убранство этих замков, представляются люди, какие-то существа, а вокруг замков раскидывается фантастическая картина природы, с необыкновенно дремучим лесом, с необыкновенно голубым небом, уходящим куда-то далеко в высь, и яркие звезды горят и переливаются в небе. И так бесконечно долго витают мысли Володи в этом мире не от мира сего. И так с детства, — и, вероятно, на всю жизнь, — Володя живет этим чудным миром, — миром не сдерживаемых рассудком грез и болезненных представлений.

В соседней комнате раздаются шаги, спешные даже шумные, и на пороге появляется девушка, с пышными, слегка рыжеватыми прядями волос на голове, с маленьким бледным личиком и с задумчивыми, как-то глубоко сидящими в орбитах глазами. Это — Лида, младшая дочь Григория Петровича.

Она всегда быстра в движениях, часто весела, говорлива, вечно шутит с Володей, но шутит добродушно, как бы стараясь при каждом удобном случае оказать своему несчастному брату привязанность и расположение.

— Лида идет… Пап’чка, Лида идет!.. — докладывает отцу Володя, беспокойно заерзав на стуле. — Чай-то простыл, Лида, простыл! — начинает он уже обращаясь к сестре.

Лида весело улыбается, смотрит в лицо брата, а иногда делает в его сторону уморительную гримасу, и тогда Володя громко, весело смеется. Возле чашки на столе Лида раскладывает принесенную книгу, пристраивает ее так, чтобы одновременно можно было и пить чай, и читать, — и углубляться в чтение…

Володя снова, тем же тоном, каким он говорил отцу, начинает:

— Лида книжку читает… Читает книжку Лида… Маша, смотри-ка…

Маша молчит, а Лида кладет голову на руки так, чтобы незаметно для брата заложить ладонями уши и не мешать его болтовню с содержанием книги.

Отец молча пробегает столбцы газеты и шумит громадными листами, отхлебывая чай. Маша, опустив опертую на руку голову, о чем-то думает. Лида углублена в книгу и интересное содержание ее уносит девушку в другой еще неведомый ей мир. А Володя по-прежнему блуждает глазами по потолку и мысли его тоже реют куда-то, бегут и бегут…

И словно четыре мира, друг на друга непохожие, столкнулись здесь у круглого стола… А вечер, длинный зимний вечер, бесстрастный свидетель четырех жизней, — тянется медленно, медленно и сегодня как вчера, а вчера как сегодня, и так изо дня в день… и тоскливо так отчего-то и так жутко…

II

Как-то в начале августа Григорий Петрович не ложился отдыхать после обеда, да и во весь этот день обычная жизнь его нарушилась. Прежде всего он не пошел в управу и, оставшись дома, весь день возился с небольшим кожаным чемоданчиком; собственноручно он протер его тряпкой, приколотил несколько ослабевшие ремни, попробовал, хорошо ли запирается замок, и, наконец, раскрыв его, поставил в комнате Лиды и устлал дно газетною бумагою.

Потом поехал в лавки и часа через два вернулся с пакетами и узелками и все покупки свои развернул и в порядке разложил на столе в комнате дочери.

Лиды в это время не было дома: она пошла проститься с родными и навестить знакомых, потому что вечером этого дня она должна была уехать в Петербург

Григорий Петрович несколько утомился, почему, разделавшись с покупками, присел возле небольшого письменного столика дочери и закурил папиросу. Легкую синеватую струйку табачного дыма потянуло в раскрытое окно.

Комнаты Лиды помещалась в мезонине одноэтажного деревянного дома, благодаря чему единственное окно ее приходилось вровень с кровлями служб и соседних домиков слободки. А дальше, под горою, за серыми кровлями с бесконечным числом труб, расстилалась широкая, теперь, впрочем, обмелевшая река. Через реку тянулся длинный мост на судах, по которому постоянно почти громыхали крестьянские телеги, шли пешеходы. По реке медленно двигались плоты, сновали лодки. Какие-то мужики вечно возились с бревнами на речной отмели; часто с того берега доносились невнятные голоса, стук бревен, а порой охала дубинушка… Только вдали, за рекою, было безлюдной покойно. Густые лески зеленели там; кое-где прорезывали их луговые поляны, уставленные стогами, а местами просвечивались поверхности озер… И легкая дымка застилала окрестность: даль тонула в ней, тонула и исчезала…

Долго смотрел в эту даль Григорий Петрович и мысли его неслись в даль минувших длинных лет, и мысли были все старческие какие-то, болезненные, грустные… Припоминалось прошлое, невозвратное, — и радости, и печали его были далеко… Припоминалась жена, «Аня, славная, добрая Аня»… она умерла и осталась где-то в прошлом… И старший сын Миша, умерший лет семь тому назад… и он припоминается… Он был такой курчавый, беленький, голубоглазый. Всегда он весело улыбался и личико его уморительно морщилось, глазенки тонули в складках и блестели. Аня всегда называла его «мышкой», щекотала, дразнила, потом покрывала поцелуями его личико, шею, ручонки, а он лепетал, прыгал на руках матери и улыбался… Потом он вырос, уехал… Раза два приезжал на каникулы уже студентом…

В глазах его что-то грустное, надломленное выражалось тогда, а иногда они глубоко западали в орбиты и выражали какую-то непонятную, скорбную думу. Припоминаются Григорию Петровичу эти странные глаза сына, припоминается ему и его частый, беспокойный кашель…

Здесь, в этой же комнате поселился он тогда. Это было весною. Стояли теплые апрельские дни. Солнце начинало припекать. В саду лопались почки на березах и акациях. Река давно уже очистилась от льда и разлилась широко и тихо катила свои мутные волны. На противоположном берегу ее зазеленели лески и луга, лаская глаз нежными отливами молодой зелени…

Миша полулежал в мягком удобном кресле. Отец не отходил от него. Миша внимательно, как-то жадно смотрел в окно на развернувшуюся панораму весны. Часто вспоминал он Петербург, товарищей, вечеринки… Нередко отец замечал на лице сына какую-то особенную думу. Казалось, она тяжелым камнем наваливалась на душу и в глазах больного в такие минуты выражались и томление, и тоска, и тихая радость, как отголосок чего-то, как воспоминание… Миша при этом вспоминал какую-то Женю Загодову. Он рассказывал отцу о том какие у нее волосы и глаза… С улыбкой на губах вспоминал, как плясала она на вечеринках «казачка»… Потом в глазах его выступали слезы и он, скрывая их от отца, начинал смотреть в окно, долго задумчиво… «Как хорошо там, папа, привольно, широко!.. Смотри вон там, на лужайке… березки столпились: словно нарочно вышли на чистое место и говорят о чем-то… Мне ведь скоро можно будет поехать туда?»

Час спустя на эту ширь и приволье уже не смотрели глаза Миши: они потухли и полузакрылись… Река по-прежнему струилась, луга зеленели, а столпившиеся березки, казалось, о чем-то говорили и как будто поджидали Мишу…

Так это было недавно и все так живо в памяти Григория Петровича, только река теперь не так широка, как весною… луга скошены… и в лесу, как седина в бороде Григория Петровича, кое-где виднеется уже пожелтевшая и поблекшая листва…

На лестнице раздались шаги Володи. Он вошел в комнату, приблизился к стулу, на котором сидел отец, и, не сообразуясь с тем, что последнему в эту минуту одиночество было бы дороже всего на свете, — затянул свою обычную скучную песенку:

— Пап’чка один сидит… в окно пап’чка смотрит…

Потом он помолчал, прошелся по комнате, погремел связкою ключей, оставленных в замочной скважине чемодана, и снова затянул:

— Лида, пап’чка, уезжает… гостинцев ей пап’чка купил…

Отец молчал и как капли расплавленного чугуна западали в его сердце эти бессмысленные слова сына…

Внизу послышался голос Лиды и ее быстрые шаги по лестнице.

Григорий Петрович поднялся, оправился и торопливо начал закуривать давно потухшую папиросу: то, что можно было не скрывать от сына, того не должна знать Лидочка… Он торопливо начал развертывать какой-то пакет и совсем бодро, с улыбкой на лице, почти крикнул дочери, когда та появилась у стола:

— Вот тебе, моя беглянка, сверточки разные в награду за бегство!..

— Куда мне, папочка, что ты! — запротестовала дочь. — А Федя не приходил еще?.. И Барановой нет? — засыпала она вопросами, вдруг переменив тон.

Между отцом и дочерью началось деловое совещание. Полон чемоданчик был набит бельем, книгами, а «гостинцами» и «сверточками» была заполнена небольшая корзина. Отец сам все укладывал и завязывал, старательно пряча свое лицо от внимания дочери. Лида же как-то спешно помогала отцу и все время без умолку болтала и часто смеялась без видимой причины.

Много еще было в Лиде юности, задора, много и неопытности, и тем не менее, без раздумья, а с какой-то храбростью и в каком-то увлечении собиралась она в неведомый Петербург движимая уже давно созревшим желанием встать лицом к лицу с испытаниями студенческой жизни, от рассказов о которой порой захватывало душу; звало туда ее, конечно, и еще слабое, но зреющее зерно каких-то желаний, неясных, но радостных, и светлых…

III

— Папа, самовар готов, — послышался голос Маши снизу, и все — Григорий Петрович, Лида и Володя направились вниз в зало.

Солнце уже село и косые лучи его, отражаясь на листве берез соседнего сада, озаряли внутренность зала бледно-красным отблеском. Все уселись за чай.

— Что же это Федя долго не идет?.. И Баранова… Соня Серебрянская хотела прийти, — прерывает молчание Лида.

— А они знают ли, что ты сегодня едешь? — спрашивает отец.

— Господи!.. Конечно, папа… — Лида даже нервничает почему-то. Но отец незаметно переходит на серьезно-деловой тон и начинает высказывать перед дочерью свою опытность в жизни по чужим углам. Говорит он о людях, оценивая их с своей точки зрения, говорит о том, какие лучше, по его мнению, отношения, которых надо держаться с людьми, чего следует остерегаться, чему верить в полумеру…

— А главное, не увлекайся, Лида, людьми, отделяй волков от овец…

Звонок в передней прервал наставническую беседу Григория Петровича. Володя бросился в переднюю, а за ним и Лида.

В передней появились две девушки: тоненькая хорошенькая брюнетка, с бледным, несколько исхудавшим лицом и с карими задумчивыми глазами, и блондинка, светловолосая, с полным румяным личиком и с живыми голубыми глазами. Это были — Баранова и Серебрянская, подруги Лиды.

Они обе разом принялись рассказывать, как их едва не вывалил из экипажа кучер Иван, и обе хохотали, рассказывая подробности поездки.

Вокруг стола кружок сделался полнее и несколько монотонный тон, каким говорил за минуту перед этим Григорий Петрович, сменился теперь веселой болтовней подруг.

Немного спустя раздался новый звонок. Громко разговаривая о чем-то вошли в зало двое молодых людей

Блондин, — несколько сутуловатый с полным румяным лицом, с быстрыми серыми глазами, — порывистым шагом приблизился к столу, быстро поздоровался и развалившись на первом попавшем стуле громко крикнул:

— Лида — чаю… смерть хочу!.. Умираю!..

Это был Федя, двоюродный брат Лиды и самый близкий друг последней.

За Федей тихо, даже как-то волоча ноги по полу, двигался его приятель Рауш. Это был низенький, плечистый брюнет, с курчавой шапкой темных волос на голове, с залысившимся крутым лбом и большими серьезными глазами. Он медленно, лениво поздоровался со всеми, потом расстегнул пуговицы пиджака и остановился возле Лиды.

— Отъезжает!.. — растянуто произнес он, улыбка сменила на его лице серьезность.

— Что же вы не садитесь? — вымолвила Лида.

— Сяду, сяду, подождите…

Говору, смеху не было конца, когда все уселись за чай. Лида хозяйничала, Баранова и Серебрянская ей помогали; Федя по своему обыкновению шутил над сестрой, та корчила недовольные гримасы; но сердиться на брата она не могла: ее охватил прилив беспечной веселости. Даже Григорий Петрович, у которого весь это день нет-нет да что-то и заноет на душе, и тот теперь хохотал, то и дело смахивая с глаз навертывавшиеся слезы… не то радости, не то еще какого-то чувства.

— Господа!.. На лодку!.. — вдруг быстро крикнул Федя и даже соскочил со стула, на котором все время беспокойно сидел.

— Господа, правда!.. Едемте, едемте! — разом закричали почти все.

— Ну-у, Лидочка, что уж это сегодня за лодка!.. — совсем жалостливым тоном попытался было возразить Григорий Петрович, но его все мигом обступили и начали убеждать, как хорошо на реке в такой тихий вечер; кто-то даже начал тянуть и самого Григория Петровича…

— Мы скоро, папа… скоро… ведь сколько времени не придется кататься, до будущего года, — убеждала отца Лида.

Группа молодежи оставила Григория Петровича одиноким, с глазу на глаз с наступавшими и вползавшими в комнату сумерками; даже Володя, и тот поплелся в хвосте веселой компании.


Толпа с шумом и хохотом миновала двор, улицу, узенький переулок с крошечными мещанскими домиками по сторонам, и шумной цепью, перегоняя один другого, сбежала по узкой тропинке на речную отмель. Скоро все, кроме Володи, уселись в лодку, порешив подняться вверх по течению, чтобы оттуда спуститься по воле реки.

Тихо катила река темные быстрые волны, — тихо, без всплеска и не набегая на песчаные берега… Густой зубчатою стеною леса отражался противоположный берег в речной глади, дальше в сумраке тонули холмы, и безоблачное небо, усыпанное звездами, безмолвно, как бы грустя, — прощалось с узкой и совсем почти побледневшею полоскою зари заката… С реки тянуло холодком, кое-где мигали огоньки костров… слышались голоса отдаленные, непонятные, и было тихо, тихо…

Но было весело, было бурно на душе у молодежи! Слышались говор, смех, шутки. Лодка быстро поднималась вверх по реке. Хор дружно, с выкриками и взвизгами пел:

Посею ль я лебеду на берегу,
Посею ль я лебеду на берегу…
Мою крупную рассадушку!..

Замирали в тишине ночи последние нотки недопетой до конца песни, как начиналась новая, также прерываемая на полуфразе; казалось, расходившееся бурное настроение подыскивало смысл, мотив песни, в которой могло бы излиться до конца, как расходившийся горный поток, с шумом и брызгами прыгающий с камня на камень…

А молодость, а молодость не вернется опять…

тихо замирали грустные нотки певцов, еще только начавших эту светлую молодость. И снова тихо на реке, даже вода, взбаламученная веслами, не плещется. Федя высоко поднял весла над бортами лодки, а последняя незаметно спускалась по течению вместе с волною…

Все смолки и, казалось, прислушивались к чему-то, или думали, безмолвно, каждый за себя, каждый по-своему. Даже Федя замолк и задумчиво смотрел по реке в туманную даль. Ему, как и Раушу, было о чем подумать: туманная даль годов прикрыла немало пережитого и хранила еще в своей дымке много непочатого и предстоящего. Баранова, Серебрянская и Лида были еще молоды, но и их занимали неясные думы… Но мало еще слов, какими можно бы было выразить эти неясные думы!..

И лодка плыла тихо, незаметно, как время, ускользающее от внимания человека…

IV

Полчаса спустя после ухода молодежи пришла и тетя Саша, родная сестра Григория Петровича. Она медленными шагами приближалась к брату и, отшпиливая от седых волос головы старомодную шляпку, тихо говорила:

— Прости, Гриша, хотела раньше, да уселась писать письмо Наде и увлеклась…

Григорий Петрович молча пожал руку сестры и снова опустился на стул. Тетя Саша уселась в мягкое удобное кресло и закурила предложенную братом папиросу.

Тетя Саша была женщина лет пятидесяти. Черты лица ее были несколько сходны с чертами лица брата, хотя отсутствие нескольких зубов в нижней челюсти и худоба щек с зеленоватым оттенком делали ее лицо совершенно старческим, сухим, неприветливым. Такому выражению лица способствовали еще и глаза тети Саши когда-то голубые, они теперь казались выцветшими, бледными и всегда с каким-то внимательно быстрым и холодным выражением.

Несколько отвалившись на спинку кресла, она сильно затянулась папиросой и потом, выпустив тонкую струйку дыма как-то вбок и немного перекосив губы, быстро проговорила:

— Ты что это один? А Лида где?..

— Сейчас она… на лодке пошли прокатиться, — отвечал Григорий Петрович.

— Что уж это, последний вечер не хочет посидеть с родными… Вероятно это Федя смутил, ведь она у тебя своим-то умом не живет, — ворчала тетя Саша, недовольная отсутствием племянницы.

Григорий Петрович промолчал, как делал всегда, зная ворчливый, неуживчивый характер сестры.

— Была сегодня у Гладковых… Те даже, и Петр Иваныч и Анна Васильевна — удивлялись, когда я сказала им об отъезде Лиды!.. Ничего окончательно не знали… Ведь все-таки, Гриша, Анна Васильевна Лиде мать крестная… как хочешь — это нехорошо… неприлично даже… знакомым и то делают визиты при отъезде.

— Но не успела Лида зайти, что ж я поделаю, — пытается возразить брат, но сестра, перебивая его, продолжает свое:

— Не успела… это смешно… к матери крестной!

В зале появилась Маша, поздоровалась с теткой и начала угощать ее чаем. Вскоре появился и Володя. Он также поздоровался с теткой, поцеловал ее старческую руку и сел на стул рядом с нею.

— А в Москву заедет Лида? — спрашивает тетя Саша.

— Нет… нельзя ей, она торопится в Петербург, — говорит Григорий Петрович.

— Еще новость!.. — всплескивает руками тетя Саша. — Нельзя, да ведь там тетки родные, Гриша… ведь это что же будет, если они узнают, — продолжает она и глаза ее еще проворнее бегают с предмета на предмет, а лицо загорается румянцем.

— Бесчувственная она какая-то у тебя!.. Да и ты хорош…

— Но, Саша, что же поделаешь, если так вышло… Ведь первого на курсах лекции начинаются: Лида и то дня два пропустит, а там пока еще осмотрится, устроится…

— Ну, как хотите, так и делайте!..

Тетя Саша махнула рукой в сторону брата, отвернулась с недовольной гримасой на губах и начала раскуривать потухшую папиросу. Потом она, молча, склонилась над своею чашкою и принялась ложкою разбивать на дне чашки плохо распускавшиеся куски сахара. Лицо ее было строгое, недовольное, а глаза метали искры слабо подавленной злобы… Немного успокоившись, она начала расспрашивать племянницу о «подорожниках», приготовленных Лидии на дорогу.

— Кто же в дорогу делает из сдобного теста, ведь это отрава для желудка! — ворчит она снова на безмолвную и кроткую племянницу, услышав от последней о тесте, из которого та напекла сестре пирожков и лепешек.

— Тетя, ведь Лида сама просила сделать сдобных, — она любит их, — слабо оправдывается племянница.

— Любит… любит… Мало ли чего любит ваша Лида… Девчонка она, а вы с отцом-то исполняете все ее прихоти… Захотелось отравить себя в дороге — и отравляется… Захотелось в Питер, где сестричка ее мыкается, и едет, а отец-то оставайся тут, как бобыль какой…

Теперь тетя Саша обрушилась уже на Веру, сестру Лиды, которая третий год как по зимам уезжала в Петербург. Что говорилось ею в эти минуту, какие нелепые предположения высказывались и какие делались выводы из жизни племянницы!

Впрочем, тете Саши недолго пришлось злобствовать по адресу Веры, так как со двора в открытое окно донеслись голоса возвратившейся с прогулки молодежи.

Первой на пороге зала появилась Лида, которую тетя Саша осмотрела еще в дверях искоса и не особенно дружелюбно.

— Здравствуйте, тетечка! — беспечно подбегая к своему молчаливому врагу, поздоровалась Лида и поцеловала морщинистую щеку тетки.

— Как хорошо прокатились мы, папочка!.. Я гребла!.. Федя весь мокрый… и меня и всех забрызгал водою, — весело говорила Лида, рассматривая у стола свое немного орошенное водою платье.

— В мокром-то платье и поедешь, — не утерпела тетя Саша, — а по дороге-то пыль насядет… и приедешь в свой Петербург вся в пятнах…

— Пустяки, высохнет!.. — отозвалась Лида и быстро повернулась к дверям, в которых появились в это мгновение и все остальные. Оказалось, что молодежи прибавилось: в толпе было теперь еще двое новых гостей. Один, высокий, стройный с худощавым лицом молодой человек, семинарист, по фамилии Нюнин, а другой — мужчина лет тридцати, мрачный на вид и с шапкой белокурых волос на голове.

V

Молодежь почтительно поздоровалась с тетей Сашей, а тем, кто еще не был знаком с этой ворчливой барыней, предстояла довольно неприятная процедура представления: тетя Саша всегда особенно пристально и пытливо всматривалась в лицо человека, с которым ей в первый раз приходилось встретиться, а свою костлявую руку она протягивала всегда как-то нехотя, как бы боязливо.

— Уж это ты, небось, выдумал… на лодке!.. — обрушилась она на Федю, когда тот подходил к ней здороваться.

— Я… а что?.. Ты посмотри, тетя, как все довольны, — ответил тот и принялся раскуривать очень толстую папиросу.

— Лидия Григорьевна… братцы… идемте наверх… запоем там! — кто-то громко выкликнул из толпы и все разом, словно сговорившись, ринулись из зала. Только Лидии пришлось отстать от компании: тетя Саша окрикнула ее зычным голосом, и когда та подошла к ней и уселась рядом с нею на стуле, — начала:

— Ты что же это и в самом деле не заедешь к тете Маше… в Москву? — допрашивала она девушку, которой каждую минуту хотелось удрать на чердак, откуда, действительно, слышались теперь и говор, и шум, и кем-то запетая песня.

— Нельзя, тетечка, первого числа лекции начинаются… я и то дня два пропущу, — отвечала Лида.

— Да хоть бы на сутки заехала, ведь небольшой расчет… Поклон бы от нас с отцом отвезла, ну и так побывала бы… ведь не чужие же они тебе… Тетя Маша немало хлопот положила на твое воспитание, ведь вы какими крошками остались после покойной Анны Васильевны…

Лида молчала, боясь встретиться с глазами тетки, и от скрытого неудовольствия теребила бахрому скатерти.

— Ведь, ей Богу, нельзя мне, тетечка, — говорила она тихо, но с заметным волнением в голосе, — я могу многое проиграть, если сильно запоздаю…

Тетка рассердилась и голос ее дрожал неприятными слуху надтреснутыми и шипящими нотками. Она называла Лиду и бесчувственной, и неблагодарной, и черствой, а под конец своей реплики даже махнула рукою и язвительно прошептала: «Бесстыдницы какие-то растут!..» Потом она пересела ближе к брату и заговорила с ним.

Лида встала и ушла к гостям, наверх.

— Вот, Гриша, слова-то мои сбываются: говорила тогда — не давай воли, не распускай!.. Так ведь нет: «мы нынешние люди», «личность человека признаем», «волю» там ей какую-то?.. А они, эти «человеки-то», признают нас… теток-то признает твоя дочка, в них-то она уважает старших?.. Что это такое: выйдет, как ни в чем не бывало, поздоровается букой какой-то, слова путного не скажет, а начнешь высказывать ей правду — прыснет, как телка какая-то…

Григорий Петрович молчал, боясь прервать сестру, потому это значило бы вызвать ее на отчаянное неистовство. Он сидел и думал об отъезде, дочери и этот отъезд не вызвал в его душе негодования, а бередил какие-то тоскливые нотки. Ведь Лида всегда как-то освежала застоявшееся болотце его жизни, — жизни истомленного одиночеством вдовца и человека, песня которого уже давным-давно спета. Григорий Петрович как-то больше был привязан к Лиде, чем к другим детям: Вера росла замкнутым, угрюмым ребенком и такой же она поехала на курсы; Миша уж очень рано вычеркнут был жизнью из семьи, а Маша и Володя… Григорий Петрович всегда боялся останавливаться на жизни этих детей, каких-то искалеченных существ, как бы случайно и неизвестно для чего появившихся на свет Божий! В душе отца была постоянно ноющая рана, а Маша и Володя, изо дня в день, целые годы, окружая его, не давали этой ране успокоиться, замереть…

— Будет, сестра! — подавленным голосом проговорил Григорий Петрович, чувствуя, что причитания сестры сильнее и сильнее раздувают в его душе жгучие уголья тоски. — Что же я поделаю с молодежью, ведь она своею жизнью живет… Ведь это исстари, ведь это будет всегда так: они тоже будут недовольны своими детьми… Надо иметь это в виду, надо смириться, Саша…

— Ну, уж если тебе хочется смириться — смирись, — перебила брата сестра, — а чтобы я смирилась перед своею дочерью, перед Надеждою, или пред твоею Лидочкой… никогда!..

Тетя Саша как-то особенно язвительно произнесла -имя племянницы, потом остановилась было на минуту и снова принялась бичевать уже молодежь вообще, не упоминая «ненавистных» имен и даже не выясняя в своей брани того, что собственно послужило причиной этой бессильной, но страстной вспышки.

Григория Петровича начало смущать присутствие сестры и ему хотелось остаться одному, с знакомыми ему думами. Несколько лет уже замечал он за собою, что разговоры о делах поднимают в нем бесчисленные вопросы, из которых на многие он так и не находил в себе мучительных ответов. Было время, когда и он воевал с «отцами»… Потом наступил период, когда он был в рядах молодежи, отвергнувшей отцов… а теперь между ним и его детями целая пропасть, и она делается глубже и шире с каждым мгновением бешено мчащейся жизни… «Что я скажу им нового?.. Я все сказал, что мог, и что сказал, то стало для них азбучной истиной, а то новое, что их привлекает теперь?.. Мне и самому-то в нем не разобраться».

А тетя Саша в это время ныла и изливала свою желчь на это новое… И так как-то жаль становилося и Григория Петровича, с его разочарованием и покорной отходной себе и своему времени, и жаль было тетю Сашу, с ее воинственным настроением… И только жаль, потому что, чем же можно бы было помочь этим старым приговоренным к смерти людям?..

А наверху в это время пел не очень-то стройный, но громкий, дружный хор молодежи, и казалось, неслись, бурные звуки откуда-то сверху, а старики — брат и сестра — казались замуравленными в какой-то склеп, где с минуты на минуту умирает что-то дряхлое, старческое, чуждое современности… А хор между тем пел:

…Баламуте… вы-йды з хаты!..

Старики слушали пение и не хотели уходить со сцены жизни, а, напротив, карабкались и силились сохранить равновесие…

IV

— Однако, пора и поужинать… а там и в дорогу, — наконец, заговорил Григорий Петрович, посмотрев на карманные часы и приподнимаясь. — Маша!.. Маша!.. — кричал он уже в соседней комнате.

Полчаса спустя был накрыт стол, а голос Григория Петровича глухо доносился теперь уже из комнаты Лиды. Скоро, он сопровождаемый молодежью, появился в зале, где перед тем все еще не успокоившаяся тетя Саша терзала другую племянницу своими наставлениями, касательно размещения по столу тарелок, рюмок, ножей…

Молодежь появилась в зале и, казалось, принесла с собою и веселье и жизнерадостность. Григорий Петрович повеселел. В правой руке он держал бутылку красного вина, поочередно наполняя им рюмки, стоявшие перед каждым из гостей, и что-то тихо говорил…

— Милостивые государыни и милостивые государи!.. — громко, с шутливой ноткой в голосе заговорил Федя и замолчал, с рукой, вооруженной рюмкою и приподнятою кверху… Потом он молча выпил вино и тихо добавил: — Я выпил…

Как ни была плоска и неостроумна его шутка, — все разом засмеялись. Всех громче хохотал Володя, с рюмкой в руке и что-то бормотал, хотя его никто не слушал… Только тетя Саша хранила сдержанное молчание, наклонившись над тарелкой, иногда искоса посматривая на кого-нибудь из присутствовавших.

Особенно недовольна она была Лидой, как виновницей ее дурного расположения духа, и Федей, который являлся, по ее мнению, главным соучастником непослушной племянницы, решающейся оставить одиноким старика отца. Не нравился ей тоже и лохматый мрачный субъект, которого она видела в первый раз, — и не нравился, главным образом, потому, что уж очень он расхваливал Петербург…

— Что же вы, осмелюсь спросить, приехали в наш-то город, если там так хорошо? — не вытерпела она и прервала речь гостя.

Тот посмотрел на нее, пожал плечами и тихо ответил:

— Не по доброй воле… сударыня!

Тете Саше не понравился такой ответ гостя. «Разве прилично отвечать так даме», — подумала она и на предложение брата выпить еще рюмку «сладенького». — наотрез отказалась и закусила губу.

Часу в первом общество всполошилось: надо было торопиться на вокзал. Так как последний находился верстах в четырех от дома, где жил Григорий Петрович, то молодежь порешила пойти на вокзал пешком раньше, чтобы успеть к отходу поезда.

Дома остались Григорий Петрович с Лидой и тетя Саша с Володей. Последний еще с утра уговорился с отцом, что поедет на вокзал проводить сестру; тетя Саша отказалась от дальнейших проводов племянницы, а Маша, сестра Лиды, конечно, и не собиралась: разве она могла покинуть дом в ночное время? Лидии ужасно не хотелось оставаться с теткой и она высказывала даже желание пойти на вокзал вместе с компанией, но при условии, если и Григорий Петрович пойдет. В легкомыслии последнего предположения Лидочка, впрочем, сама тотчас убедилась. Ей вдруг почему-то жалко, жалко сделалось отца. Она прямо-таки не могла взглянуть в его сторону и ей больно было видеть его старческую фигуру, с опущенною на грудь головою и с грустным задумчивым выражением на лице. Она рванулась и, не отвечая на какой-то вопрос тетки, подсела к отцу и вместе с ним начала набивать ему папиросы…


— Господа!.. Пожалуйте садиться… третий звонок… — шмыгая по платформе, говорил курносый и беловолосый кондуктор.

— Садитесь, господа!.. садитесь! — урезонивал публику и усатый жандарм. — Садись ты!.. Малахай!.. — грозно и насмешливо крикнул он на башкира, который продолжал еще бормотать с приятелем… Кто-то захохотал, а башкир юркнул в вагон.

Лидочка стояла на площадке вагона. В руках ее болталась на снурке снятая с головы шляпка, а темно-каштановые волосы ее разметывал теплый, но резкий ветерок. Возле вагона были и остальные, плотным кольцом обступая Григория Петровича.

— Смотри, Лидочка, не забудь: две или три открытки брось с дороги… из Москвы непременно… Я там, в сумку их положил, — говорил Григорий Петрович. — Верочке кланяйся… скажи, чтобы почаще писала, — добавил он.

— Хорошо, папочка, непременно… Будет тебе, Федя!.. Чего ты смеешься? — вдруг обратилась она к брату.

— Уж очень ты потешная, Лида… Стоит с самосознанием чего-то и ухом не ведет!.. А тут оставайся в этой проклятой дыре!..

— Погоди, Федя!.. Мы, брат, прямо за границу, — шутя вставляет Рауш.

— И я за границу, и я… — дразнит их Лидочка.

Резкий дрожащий свисток обер-кондуктора как бы отрезвляет целый поезд, наполненный пассажирами, и платформу с опечаленными родственниками и знакомыми отъезжавших.

Григорий Петрович в воздухе перекрестил Лидочку. Она блестящими от слез глазами глянула на него, потом на Баранову и на Федю, и ей показалось, как они, не двигаясь, начали удаляться куда-то и отставать… Потом они ринулись за поездом… Папа машет шляпой, и платком утирает слезы, чей-то еще платок развевается в воздухе, а вот и серая шляпа Феди… Теперь какие-то незнакомые лица перед глазами Лиды, чьи-то фуражки, шляпы и платки развеваются, белеют…

Колеса вагонов громыхают, перебегая по стрелкам, фонари платформы, вокзал, еще какие-то постройки бегут назад и отстают… Иногда яркие лучи стрелочных фонарей бросаются в глаза Лидочки… Она перевисает через дверцу площадки и всматривается назад: поезд делает поворот на закруглении и Лидочка видит ряд освещенных вагонных окон, а вокзал остался уже где-то далеко.

Лидочка еще раз взглянула, печальными глазами оглядела гору возле вокзала, и гора бежит назад, и домики какие-то, с чуть заметно мерцающими оконцами, а Лидочка быстро, бешено несется вперед!..

Она прислонилась к стенке вагона и плачет горькими, но тихими слезами…


Платформа пустела, сторожа гасили фонари… Оставались на месте только те, кто не скоро мог и кто не сразу хотел порывать связи с тем, кого уже увлекал теперь погромыхивавший вдали и посвистывавший поезд.

Григорий Петрович долго смотрел грустными глазами в сторону удалявшегося поезда. В густом однообразном сумраке вечера бледно светились огоньки стрелочных фонарей, а одинокий, красный фонарь движущегося поезда как-то язвительно и насмешливо, как глаз кривого и злого урода, смотрел и на Григория Петровича, и на Федю, и на Баранову и на всех, на всех… И казалось, поезд хохотал где-то вдали и подсвистывал…

— Едем, дядя! Чего тут, — вывел Григория Петровича из задумчивости Федя. Тот молча повернулся и вместе с другими двинулся к выходу.

Провожавшие Лидочку разделились на две неровные партии: Григорий Петрович и Володя уселись в экипаж, а остальные решились идти пешком.

Гладкая шоссированная дорога в город тянулась подножием высокого холма с густым малорослым леском: потом она поворачивала налево и, поднимаясь в гору, змеевидно извивалась и светилась редко горящими фонариками, а кое-где по сторонам виднелись домики слободки…

Извозчичья лошадь медленным усталым шагом поднималась в гору. Медленно, устало роились и мысли в голове Григория Петровича. Молча он сидел рядом с Володей и думал. Острая, больная грусть, сдавившая было его сердце на платформе, когда Лидочка стояла на площадке и помахивала шляпкой, — теперь осела как-то и крепко, крепко заковала уставшую душу… А Володя сидел и в такт движения рессор экипажа покачивался и дремал…

Час спустя, Григорий Петрович, со свечкою в руках поднимался в мезонин, в опустевшую комнату дочери. Все здесь напоминало следы торопливых сбор и беспорядка. Небрежно, случайно составленная мебель, клочки бумаги, веревочки, окурки на полу, не прикрытая одеялом, с голым матрацем кровать, на которой спала Лидочка, опустевший письменный стол, на этажерке беспорядочно расставленные и кое-как сложенные книги… А Лидочки нет!..

Григорий Петрович распахнул окно. Свежий ветерок обдал его лицо и разом оттянул назад пламя свечки… На столе зашуршала газетная бумага, а по стенам и потолку задвигались тени… На дворе, в домиках рядом, на реке, теперь мирно спящей, — не слышно было ни звука… Григорий Петрович смотрел за реку, в туманную неясную даль, в ту сторону, куда умчался погромыхивающий и посвистывающий поезд…