Василий Брусянин «Смертный час»

Вчера тоже было холодно и темно в избе. Прасковья и Николай ушли в урочище «Пригорь», и Петянька с ними утащился. И так же вот, как нынче, сидел Игнат на лавке против холодной печи и глядел на черное чело. И печь одноглазая смотрела на Игната. Старуха Маланья лежала на печи, сжалась от холода и молчала. И думал Игнат про Маланью: уж не померла ли она, что-то примолкла? Думал так, а не решался встать с лавки: ноги холодали от пола, а обутки никакой в избе не осталось.

Зазвонил Ерема на колокольне церковной к вечерне, а старуха, как конь какой борзый, заворочалась на печи да, на удивление Игната, и ну слезать с печи-то. Как бабка-молодуха спустила одну ногу на приступку, а потом и другую, а потом и бух на пол… Упала Маланья на пол и не крикнула, только перекрестилась… Подошел к ней Игнат, а она уже на ногах стоит, сарафан на себе оправляет да шальку теплую на голову натягивает.

— Чего ты, Маланья, с печи-то слезла? — спросил перепугавшийся Игнат: мол, не перед смертью ли она этак-то, как баба молодуха, бухнулась с печи? Месяца два ног не спускала с печи, а тут нако поди…

Стоял Игнат перед Маланьей, растерянный и изумленный, а она натягивает на плечи прасковьин кафтанишко да ищет под постелью обутки. Шарит рукой под кроватью, а сама носом в пол тычется.

— Да куда ты, Маланья, собралась-то?.. А?..

— К вечерне, — только и сказала.

— Обуток-то нет, ни башмаков, ни валенок… Прасковья с Николаем одели…

Ничего не сказала Маланья, полезла рукой за печку да и вытащила из-за печи свои старенькие лаптишки без оборок. Одела на ноги лаптишки без оборок, а ноги-то босые были, без чулок. Одела лаптишки, повернулась к Игнату лицом да и говорит:

— Прости, родной, коли в чем обиду имеешь… Исповедаться к батюшке пойду…

И низко поклонилась мужу в ноги, а потом и вышла из избы.

«И мне бы с ней», подумал Игнат, но не пошел. Быстро так подошел к окну да и смотрит на улицу, как старуха идет по снегу в лаптишках без чулок и без портянок. И ничего не увидел Игнат, потому и вчера, и неделю, и месяц назад затянуло стекла снежной пеленой, и ничего не разобрать на улице.

Идет старуха по сугробам и спешит к церкви. А Ерема все звонит и звонит. Морозный был день, и зябла Маланья, и босые ноги в лаптишках зашлись от холода, а она все идет и идет.

Пришла в церковь, пала на колени перед образом Казанской Божьей Матери и молилась, и молилась.

Шла служба, а о. Терентий не спешил, точно с умыслом тянул молитвы, чтобы прихожане подольше оставались наедине с Богом, Да и еще имел в голове мысли: мол, побудут старики и старухи в церкви, хоть божьим теплом пообогреются, да отдохнут от тягот жизни.

Не все дослышала Маланья, о чем пели и читали и о. Терентий, и дьячок, но молилась усердно и все просила Бога — простить её прегрешения. И казалось Маланье, что у неё много накопилось прегрешений и Бог не простит ей. И молилась старуха о смертном часе своем и шептала:

— Пошли, Господи!.. Пошли, Господи, смертный час мой… Отягчила я, грешная, сына моего, и Прасковье, жене его, в тягость… Пошли, Господи, смертный час мой…

И служение кончилось, и народ стал выходить из храма, и вышел… Потушил Ерема у образов огарки свечные, а Маланья все стоит у иконы Божьей Матери и молится:

— Пошли, Господи, смертный час мой… сподоби!..

Вот и батюшка вышел из алтаря. Голова белая, глаза кроткие и печальные. Идет, лицо опустил, щурится и осматривает пол близорукими, старческими глазами. Шуба на нем теплая, с большим воротником, и шапка в руках мохнатая.

Поднялась Маланья с колен и тихо так пошла к батюшке навстречу.

Остановился о. Терентий недалеко от амвона, даже вздрогнул, точно испугался, когда из тьмы выступила перед ним Маланья, маленькая такая, скрюченная, да темная в темноте-то…

Прищурился батюшка, всмотрелся и руки протянул к старухе.

— Будто Маланья Егорова, Игнатова жена… А?..

— Она, батюшка, Игнатова жена, — протянула старуха и приложилась к батюшкиной руке.

— Ну, что скажешь, родная?..

Повалилась Маланья на пол, поклонилась земно и говорит:

— Споведываться пришла, отец святой…

— Встань… встань с колен-то!.. Богу единому поклоняйся!.. Да и святым отцам на небе… грешные мы тут все!..

Не поднимается Маланья с колен, а сама твердит:

— Споведаться пришла… Отыми грехи мои, отец святой… смертный час чую… потому, исть в доме нечего… извелись мы совсем… опустели…

Помог о. Терентий подняться Маланье на ноги, а сам все всматривается в лицо её, мол, в уме ли пришла старуха?

Много о. Терентий отпускал на своем веку грехов: исповедовал и молодых и старых, и тех, что были зашиблены по людской злобе, и тех, кого Господь наказал, а такого случая не было, чтобы пришел человек в церковь и стал просить об исповеди, чуя смертный час…

Подумал так батюшка, но ничего не сказал. Молчал и рыжий Ерема, стоя около старухи с горящим огарком свечи в руке. Вернулся батюшка из алтаря в старенькой епитрахили и в руках у него крест и евангелие. Поставил около Казанской Божьей Матери Ерема аналой, и сам отошел в сторонку, отдав батюшке в руку свечечку, и потонул в сумраке церкви.

Рассказала Маланья о своих грехах: ничего не утаила, а когда о. Терентий положил на её голову епитрахиль, слезы так и полились из глаз Маланьи.

О своих грехах плакала Маланья, о жизни её лились слезы, и только о смерти просила она и шептала:

— Пошли, Господи, смертный час мой… сподоби…

— Ну, иди с Богом, раба Божья, — сказал батюшка и пошел в алтарь.

А бабушка Маланья и идти не могла: как стояла у аналоя, так и упала на пол, обессилела. Вернулся из алтаря о. Терентий, увидел лежащую Маланью и быстро так подошел к ней. И Ерема стоит и смотрит на темную маленькую старуху. Наклонился над ней батюшка, думает: не скончалась ли?… Нет, жива, только дышит тяжело, и губы побелели, и кровь изо рта показалась…

— Ах ты, Господи… помоги-ка, Ерема…

И оба они подняли Маланью с пола и придерживают на руках. Подняли, поставили на ноги, повели из церкви.

И слышит о. Терентий — ступает старуха по церковному полу босыми ногами. Глядит Ерема, а у аналоя стоят лапотки Маланьи без оборок.

— Да как ты в одних лаптях-то пришла? — выкрикнул Ерема, и гулким эхом отозвался его голос где-то высоко в темном куполе храма.

— Босая! — изумился батюшка.

Одел Ерема на ноги Маланьи лапти и повели ее из церкви. Пока Ерема запирал церковные двери, о. Терентий придерживал Маланью, и слезы капали из его глаз: только теперь он понял всю горечь жизни своей паствы.

А потом все трое пошли по сугробам улицы и дошли до холодной и темной избы Игната. Поднимали Маланью на печь, а она казалась обмершей: глаза закрыла и дышала так, что о. Терентий едва услышал её дыхание. И губы у неё были белые, и сочилась по ним тонкая струйка крови.


Сидит Игнат на лавке, качается взад и вперед, и вспоминает, как вчера об эту же пору привели Маланью из церкви.

А в избе стало еще темнее и как будто холоднее. Замолк церковный колокол, призывавший православных к вечерне. И подумал Игнат: а не пойти ли и мне в церковь… споведаться бы… смотри-ка, и моя смерть близка… Подумал так и посмотрел на свои голые ноги. Как дойдешь до церкви босыми ногами?..

А время шло. Тянулись долгие часы. Надвигалась из тьмы неба долгая буранная ночь. И в хате совсем стало уже темно. Никто не приходил к Игнату… Не слышались шаги за окном, никто не проходил по улице.

Темное чело печи слилось с сумраком, и не глядит на Игната холодная печь, одноглазая… Старуха умолкла, верно, заснула… а, может быть, померла… Хотел было Игнат встать с лавки да забраться на печной приступок, чтобы посмотреть на Маланью, а потом и остался на месте. Вспомнил, как вчера пошли у него в глазах темные круги, когда влез на приступок, и голова отяжелела, и руки затряслись — чуть не упал.

Сидел Игнат на лавке, качался взад и вперед и прислушивался не войдет ли кто в избу, не пройдет ли кто мимо хаты? Крикнуть хотелось, позвать живую душу …

Безмолвие было в сенях, не скрипел снег за окном…

С тоской и тревогой смотрит Игнат на окно и думает о Прасковье и о Петяньке! Совсем уже темно и буранно на улице, а они все еще не вернулись из «Пригорья».

«Не заблудились ли в лесу? не смерзли ли?..» И стало страшно Игнату одному в темной избе… Маланьи что-то не слышно: жива ли?

Спустился он на пол. Холодом жжет пол его босые ноги, и в животе замутило, и во рту гнилая, пахучая слюна точно ожила… Сидел на месте — и на животе было спокойно, а поднялся… «Господи… Господи!..»

Старик наложил в печь веток еловых да сучьев, а под них запихнул пучок черной соломы и чиркнул спичкой. Медленно и осторожно подносил к соломе в кулаке желтоватый язычок пламени. Запыхтела солома, и в лицо старику пахнуло темным дымом. Затрещали еловые ветки, и заплясали в печи голубоватые и желтоватые язычки пламени.

Разгорелись в печи ветки и сучья, и ярко-огненный отблеск отразился в окнах под белой пеленой. И тёмные бревна избы закраснели, и зарисовалась на стене густая тень, отброшенная сидевшим на лавке Игнатом.

Закашлялась на печи старуха, и, как и днем, протянула:

— Ста-а-рик…Игна-а-т… погляди в оконце..

Кашель придушил слова Маланьи, и застонала она и захрипела…

Встрепенулся старик, покосился на окна и ответил:

— Не-е-видно-о… Миколая… И Параськи с Петянькой не видно…

— О-ой, сме-е-рть моя… не уви-и-жу, мотрика… Миколая…

Вслушался Игнат в слова старухи, и эти слова отозвались в его голове страшной, черной думой: «Смерть наша… смерть… Пошли, Господи, час смертный»…

Горели в печи ветки и сучья, и бегали по избе блики света и лохмы теней, а в стеклах все еще пламенел отблеск, и на стене рисовалась тень Игната. Иногда огонь в печи припадал к каменному поду. Это ветер врывался в трубу, и выбрасывались в избу пахучие и серые клубы дыма…

Гудела снежная буря на дворе…

Скоро протопилась печь, а в избе не потеплело. Приставил Игнат к печному челу заслонку, закрыл трубу, а в печи все еще бродят по развалившимся угольям голубоватые огоньки. Потухли на окнах ярко-красные отблески, и тень старика на стене уплыла куда-то в сумрак. И стал Игнат укладываться спать: разостлал на лавке половик, подложил под голову ветхую и грязную подушку и прикрылся зипуном. И лежит на лавке с руками, заложенными под голову, и смотрит в темноту широко раскрытыми глазами.

Знает он, что и в эту ночь не сомкнет глаз: голод мучает, и в голове и во рту дурной вкус и запах. Все хочется сплюнуть тягучую и терпкую слюну, и сплюнуть не может: «грех плевать в ночи, дьяволову утробу ублажать…»

Замолкло все в избе, притаилось в темноте, а за стенами буря бросает в окна белые вихри, ворошит на избе солому и заметает к Игнатовой избе все тропы и дороженьки… А Игнат думает о хозяйстве: «спалили солому с сарая, придется и с избы все спалить, а как быть по весне?.. пойдут дожжи!..»

Лежит на лавке, прислушивается. Кажется ему, что кто-то входит в сени: и щеколда звякнула, и слышны шаги человека за дверью. Идет кто-то и постукивает нога об ногу, сбивая с обуток снег. Игнат даже и голову поднял и всмотрелся в сторону двери. Все ждал — вот-вот войдет Прасковья с Петянькой, а, может и Николай… Никто не вошел в сени, причудилось только…

Перекрестился Игнат, опустил на лавку голову и стал думать об Ангеле избавителе, о котором говорил о. Терентий. Думает и не может представить себе — какой он из себя, этот Ангел?

Думал-думал так и задремал.

Тянулась долгая зимняя ночь. На дворе выла буря. В избе было холодно и темно. И вот слышит Игнат — захрипела у двери Прасковья и Петянька как будто захныкал. Слышит голос Прасковьи: душит ее кто то… Спустил с лавки ноги…

— Прасковья, чего ты храпишь?..

Никто не отозвался. Не было в избе Прасковьи и Петяньки, это так только почудилось…

Подошел Игнат к печному челу, подумал: «лучину бы зажечь». Долго разжигал Игнат сырую лучину, а бабушка Маланья все хрипела и металась на печи. И хлюпало что-то в её горле, а, может, и в груди, а сама она вся вытягивалась и вытягивалась, и замерла так, вытянувшись…

С горящей лучиной в руке забрался Игнат на печной приступок, а лучина потрескивает да чадит. Наклонился Игнат к Маланье, а она лежит и молчит. Вытянулась вся и руки сложила на груди, и губы плотно сжала, и глаза закрыла, точно уснула и не увидела, как пришла смерть.

Перенял Игнат лучину в левую руку, перекрестился, вздохнул, зажмурил глаза и прошептал:

— Скончалась…

Припомнились слова какой-то молитвы… А, может быть, и нет такой молитвы, никто не дал ее людям. К Игнату впервые пришли эти слова:

«Обойми, Господи, душу мою в смертный, святой час… Обласкай, Господи, душу мою в час смертный…»

И горела в его руке березовая лучина… Чадила, потрескивала лучина в час смертный…

 

В.В. Брусянин
Архип Куинджи «Зима».