Вацлав Серошевский «Хайлак»

Приближалось лето, стало тепло, и меховая шапка Хабджия уже была совершенно лишней. Его жена — Керемес — сшила ему шапку из лоскутков сукна, которые случайно попали в ее шкатулку. Хабджий никогда в жизни не носил такой шапки; в жару он обыкновенно повязывал лоб платком. Поэтому неудивительно, что, почувствовав ее на своей круглой, гладко выстриженной, голове, он долго оглядывал себя перед осколком зеркала, строя соответственные этому украшению мины.

— Настоящий русский! — вымолвил он, наконец, торжественно обращаясь к стоящей тут же жене, а его бронзовое плоское лицо засияло от искренней добродушной улыбки.

— Ну, иди, — говорила Керемес, слегка ударяя его ладонью по широкой спине. За это «настоящий русский» обнял ее и, понюхав сначала по-якутски ее щеку, поцеловал ее затем по-русски в губы: при этом оба рассмеялись во все горло.

— Когда же ты, наконец, пойдешь? — кокетливо защищалась женщина, толкая мужа к дверям.

Хабджий вздохнул, сделался вдруг серьезен, схватил приготовленные уже рукавицы и «нахалку» из волос от комаров, небрежно трижды перекрестился и стал уходить.

— Смотри, долго не мешкай! Если застанешь князя1Избирательная должность, соответствующая волостному старшине. (Здесь и далее примечания автора.) , так принеси подарки! — просила Керемес, провожая его до ворот.

Хабджий кивнул головой.

Она еще долго стояла на дворе, смотря вслед удаляющемуся мужу, а когда он, наконец, исчез за поворотом тропинки, она вздохнула и, тихо затянув песенку, медленно вернулась в юрту. Она не любила оставаться одна. Тишина пустого дома казалась ей невыносимой. Поэтому ей взгрустнулось, она замолкла, небрежно собирая разбросанные на лавке лоскутки, нитки и другую мелочь.

— Какая тоска! Хоть бы Бог уж скорее ребенка-то послал! Как она будет его лелеять и любить, покрывать поцелуями! А вдруг умру… — мелькнуло внезапно у нее в голове, — сколько женщин умирает при появлении этих маленьких гостей из другого лучезарного мира, которого душа хоть и не помнит, а все-таки вечно тоскует по нем2Якутское верование.. Но ведь это грешно! Зачем же ей тосковать? Разве ей здесь не хорошо, не весело?.. Особенно летом, когда вдоволь пищи, когда вокруг тепло и ясно. Она взглянула в открытые двери, через которые ей улыбались залитые солнцем окрестности. Разве не хороши эти тучи, это бледно-голубое родное небо, эта черная, сумрачная и вместе с тем милая, знакомая тайга?.. Как упоительно пахнут расцветшие лиственницы лесов. Нет, хороша якутская земля, их земля! А если говорят, что там, на юге, есть лучшие страны, так наверное врут. Зачем же в таком случае приезжают сюда, к ним?!

Сквозь полуоткрытые двери во внутрь избы просунулись раздутые влажные ноздри, а за ними показался черный, косматый, с белой лысиной посредине, лоб коровы, за которым видно было еще несколько других голов — белых, пестрых, тянущихся к юрте, бодающихся рогами и громко мычащих. Стадо возвращалось с пастбища. Привязанные за камином телята, почуяв маток, начали брыкаться и блеять.

— Ге! — крикнула Керемес, отгоняя коров от дверей, и вышла с подойником в руках. Скотины, впрочем, было немного: всего пять коров дойных, большой черный вол, являющийся вместе с лошадью единственной рабочей силой в их хозяйстве, четыре яловых, два «прошлогодних» бычка, пара телят — вот и все. Однако, телята здесь часто околевают; Бог знает еще, стоит ли их держать. А тут с того же хозяйства нужно собрать на подати и повинности, на одежду и на летнюю пищу, на посуду, на чай и на много других вещей, без которых никак не обойдешься и которые ежегодно пропадают и портятся. Нужно еще отложить на зиму, когда коров нельзя доить. Впрочем, ей жаловаться нечего. Бог дал ей трудолюбивого мужа, ловца и мастера на все руки, только… Тут она лукаво улыбнулась, пустила теленка к последней выдоенной корове, схватило ведро с молоком и пошла в молочную — низкий погреб, в котором на земле рядом стояли берестяные «чибычаги»3Круглая, плоская посуда из березовой коры., полные молока. С прежних она сняла сливки, в новые налила только что выдоенное молоко, а из некоторых вылила содержимое в медный котел, в котором она обыкновенно приготовляла «сорат»4Кислое молоко — варенец., ежедневное кушанье якутов. Хабджий уверял, что она вкуснее всех приготовляет сорат; не отрицали этого и приходившие в гости соседи, так как у них в то время чаще всего рты были наполнены этим белым, облитым сливками, лакомством, которое им щедро, нисколько не жалея, доставляла Керемес.

— «Не Керемес, а Евмения! — вспомнила возившаяся около огня хозяйка. — «Евмения Слепцова!» — Так поправил ее поп, когда перед свадьбой она сказала ему свое имя, которым ее называли мать, соседи, жених… Евмения!.. Евмения!.. Керемес!.. Керемес значит сиводушка, зверек, мех которого очень дорог. Мех этот так мягок и шелковист, как ее косы, за которые ее, должно быть, так прозвали: они гуще и длиннее, чем это обыкновенно бывает у якуток. «Керемес» казалось ей гораздо красивее, чем «Евмения». Она понимает это имя. Она знает, как радуется Хабджий, когда принесет из тайги такую лисицу, а мехоторговцы хвалят его за это и угощают чаем. А Евмения!.. Что же это значит? Говорят, что она дикарка, потому что не помнит своего имени. На что же оно ей? Его обязаны знать поп и волостной писарь, которым ведь за это платят якуты жалованье. Да, она дикарка и неученая! А разве, несмотря на это, ее все не любят, разве ее не ласкала мать, не любил отец, разве Хабджий сказал ей когда-нибудь хоть одно дурное слово?.. Пускай уж там… Однако, что это «его» нет так долго? Уже смеркается! Ведь он же знает, что она боится оставаться одна. Что его могло задержать у князя?

Настала ночь… На севере кровавая полоса зари стала такой узкой и бледной, какой уже должна была остаться до завтрашнего рассвета. Постепенно темнеющее по направлению к югу небо уже оделось несколькими робко сверкающими звездами; на болоте перестали посвистывать кулики; пара диких уток, шумя крыльями, пролетела и опустилась на соседнем озере; заросли, луга, река и бор скрылись под прозрачным покровом летней полярной ночи, а в тайге появились привидения. Керемес затворила двери. Напрасно. Духи ее преследовали, стуча в стены юрты; пугали ее своими криками, показывались в темных углах избы. Сердце у нее билось, она не смела поднять глаз. Напрасно она старалась забыться, нагибаясь над работой у огня и зашивая одежду мужу.

«Когда же он, наконец, придет? Нет, она уже никогда больше не согласится остаться одна; она непременно выпросит у Хабджия, чтобы он взял кого-нибудь в дом, какую-нибудь старую бабу или какого-нибудь слепого хилого старика, к которому уж никак нельзя будет ревновать. Только бы одной не оставаться, не мучиться…

Вдруг у ворот послышались шаги и голос ее мужа. Она вскочила, чтобы выбежать ему навстречу, но внезапно остановилась на полпути, удерживаемая тайной мыслью… Духи бывают иногда ужасно коварны. Поэтому она схватила тлеющую головешку и в ту минуту, когда входящие показались в дверях, бросила ее на порог. Их было двое, а один из них был ее муж.

— Чего ты так испугалась? — спросил он, всматриваясь в нее пытливым взглядом.

Пристыженная Керемес молча подняла с земли головешку. Другой был какой-то чужеземец, высокий, рыжебородый, белолицый, должно быть «нуча»5«Нуча» — вообще белый человек с юга.. Он принес с собой какие-то узелки и мешки. Когда, он стал укладывать их в углу на лавке, Керемес догадалась, что это, вероятно, тот «хайлак»6Так называют якуты уголовных ссыльных; прозвище это оскорбительно и значит то же, что «острожник»., которого недавно привезли в их местность. Что бы это значило? До сих пор их не заставляли кормить ни одного из этих пришельцев. Она вопросительно взглянула на Хабджия, который был сердит и бледен. Пришелец разбирал, приводил в порядок, укладывал свое имущество, наконец, сел и закурил коротенькую медную трубку.

— Готовь ужин! — сказал Хабджий жене и подсел к гостю.

— Вот мой дом! — сказал он, протягивая вперед руку. — Что, скверный, неправда ли? Не знаю, хорошо ли тебе здесь будет? В дождь вода течет на голову, зимой холодно; я ведь предупреждал, что я бедный человек. Сам ты говорил, что хочешь жить на одном месте. И то правда: такому барину, как ты, не подобает шляться из юрты в юрту. Только подумай сам, хорошо ли будет тебе у нас? Тебе нужен белый, хороший дом, — ты «нуча»; тебе нужно есть мясо и хлеб, под ногами иметь пол, на столе тарелки и серебряные ложки, а у нас ничего этого нет; дом, сам видишь, плохой… скота у нас мало, мы бедные! Дадим, что у нас есть, да пища-то наша не больно лакомая: все «сорат» да «сорат». Дикий якут, сам знаешь, все съест.

— А волость тебе ничего не платит за мое содержание? — вдруг спросил молчавший все время пришелец.

— Да нет же! У нас тут иные обычаи, у нас «нуча» возят из юрты в юрту, где они живут по нескольку дней: но ты сам говоришь, что не будешь ездить, что тебе это уже надоело, что ты хочешь жить на одном месте. Прекрасно! Отлично! Вот я тебе и посоветую, как другу посоветую, так как я тебя люблю. Я вообще люблю «нуча». Славный народ, красивый народ, богатый народ, умный народ! Так вот, не живи ты у меня! Пойди завтра на собрание и скажи господам князьям, что не хочешь жить у меня, что я беден, что у меня ничего нет, что мой дом неудобен и грязен… скажи им, а уж они найдут тебе хорошее жилище, где тебе можно будет жить постоянно. Ну, так как же? Сам подумай! В нашей стране хлеб не растет, все у нас получается от скота: и одежда, и пища, и деньги. У богатых много коров, много кобыл, у них поэтому и много сливок, много масла, говядины… у них есть теплая одежда, есть дома… Отчего ты не хочешь жить у богатых?

— Да я же хочу!.. — крикнул пришелец. — Но волость сюда меня назначила!

— У богатых, — продолжал Хабджий, не обращая внимания на это восклицание, — тебе было бы хорошо, ты был бы сыт, чисто жил бы! Так вот, пойди завтра или послезавтра на собрание и скажи: я не хочу жить у него, — он беден, и плохо ест и плохо кормит, дом у него грязный, и вода протекает с крыши… Ты увидишь, как у меня течет вода с крыши, когда станут идти дожди… Пойдешь? Что? — спрашивал он настойчиво.

— Не морочь ты меня. Я, брат, старый воробей! — ответил на чужестранном языке пришелец и отвернулся.

— Нет! Так ты всегда будешь сидеть у меня! — с подавленным отчаянием и бешенством вскричал якут.

— Не знаю! Теперь лето!.. Теперь везде хорошо, а потом увидим.

Хабджий на минуту задумался, плюнул в сторону, встал и подошел к огню.

— Чего ты копаешься! — крикнул он сердито, обращаясь к жене. — Подавай ужин.

Он задыхался от злости.

— Пень деревянный! — проворчал он, всматриваясь в зеленоватые, холодно-спокойные, устремленные на огонь глаза хайлака, в его широкое лицо, на котором лежал отпечаток чего-то грозного и неудержимого. — Разбойник! Ледяные глаза! — злился якут. Все его красноречие, которым он так гордился и которое он вырабатывал в течение трехлетней службы в своей волости в качестве десятского, не произвело ровно никакого впечатления. — Черт бы его побрал!

Но громко Хабджий не сказал ни слова; он только сердито сплевывал. Ужин для пришельца был поставлен особо, но он сам подозвал к себе хозяев и даже дал им к чаю по горсти сухарей, остаток своей тюремной пищи.

— А ведь он добрый! — сказал якут громко, с хитрой, едва заметной, улыбкой, будто бы обращаясь к жене.

Керемес, молча, осторожно, точно тень, сновала по избе, постоянно обходя вокруг очага, чтобы ни на одно мгновенье не заслонить огня рассерженным мужчинам. Однако, она заметила несколько раз, что неприятный взгляд хайлака был направлен на нее; хайлак также заметил, что и она, хотя осторожно, но все-таки все время поглядывает на него. Он поэтому и закрутил ус и пригладил густые волосы.

Керемес до сих пор не видала русских, кроме попа и волостного писаря, которые, как здесь родившиеся, лицом были совершенно похожи на якутов: этот хайлак был первым человеком с юга, с которым ей случилось встретиться.

— Ой! Какой громадный!.. А на роже волоса растут, точно у собаки! — с отвращением заметила она мужу, ложась спать. — А надолго?

— На месяц!

— Боже мой! Так долго!

— Что же я поделаю? — ответил Хабджий. — Приказали, — и, перевернувшись на другой бок, заснул.

Керемес долго не могла сомкнуть глаз. Перед ней все время стояла фигура хайлака в том виде, в каком она впервые его увидала сквозь густой дым и искры; она все время чувствовала на себе взгляд его больших, блестящих, чужеземных глаз, цветом напоминающих небо; засыпая, она видела бледное широкое его лицо, наклоняющееся к ней… волоса его отвратительной бороды, касаясь ее груди и лица, будили ее. Она слыхала много рассказов об этих «нуча». Предания ее родины рассказывали ужасные вещи об их жестокости, а в сказках их имя сделалось синонимом зла, — и она поэтому трепетала. Испуганная, покрытая потом, вскакивала она с постели при каждом движении беспокойно мечущегося на своем ложе хайлака, а когда вдруг среди темноты раздался звук голоса, произносящего непонятные слова, она толкнула ногой мужа.

— В прорубь!.. Знаю… напрасно… лучше… я вас… убил… я жить хочу… Мать Пресвятая Богородица… а за что?

Голос затих и перешел в непонятное бормотанье.

Супруги, прижавшись друг к другу, долгое время с ужасом всматривались в темное пространство избы, но дикие крики уже не повторялись; наконец, супруги снова легли. Керемес плакала.

— Не плачь! — утешал ее Хабджий. — Только месяц, — как-нибудь перетерпим… Бог даст!

* * *

— Нуча… нуча!.. Вставай чай пить! Завтрак готов!.. — будил на другой день Хабджий своего гостя. Хайлак вскочил, протер глаза: на очаге весело пылал огонь, валил пар из чайников и котлов; на середине избы вертелась Керемес, выметая сор. Пришелец поспешил одеться; Хабджий подал ему воды умыться и уступил свое место у очага.

— Какие это у вас на юге люди все белые, рослые, полные и красивые… — заметил якут, с удивлением всматриваясь в здоровенную фигуру хайлака. — Не то, что мы! А почему это так? Почему у вас растет хлеб, а у нас нет? Почему вы господа, а мы якуты?

Хайлак молчал, так как был занят расчесыванием бороды. Наконец, он вытер гребенку, завернул ее в бумагу и спрятал в карман. Затем он сделал несколько низких благоговейных поклонов перед стоящими на полке в углу избы образами и сел за стол. В широкой красной рубашке навыпуск, вымытый, причесанный, он имел очень приличный вид. Правда, его брюки были сильно поношены и потерты, но все-таки не кожаные, а суконные; на его жилете не хватало несколько пуговиц, а из оставшихся две были гораздо больше своих соседок, но они были металлические и с орлами. Наконец, кивнув головой подававшей ему чашку чаю Керемес (чем очень рассмешил Хабджия), он проявил свою благовоспитанность… Серьезно и благосклонно, так как он, как сам выразился, желал жить с ними «по-человечески», выпил хайлак три чашки чаю и только тогда в ответ на вопросы якута стал рассказывать что-то очень глубокомысленное, но вместе с тем и крайне темное. Так как он старался быть красноречивым и употреблял слишком много бранных слов и жестов, а также и таинственных терминов каторжников, то Керемес думала, что он ругает ее за немного подгоревшее молоко, а Хабджий понимал только одно: много хлеба, много солнца, много воздуха!..

— Растут-то они от солнца… точно сено… — объяснил он жене. Что касается употребления хлеба, то на этот счет он имел крайне слабые понятия; он знал, что хлеб едят, но сомневался в том, что от него можно полнеть.

— А звать тебя как? — нерешительно спросил якут гостя.

— Костя Хрущев!

— Костя Кру… Кру… — пробовал выговорить Хабджий, но запнулся. — Какое длинное имя! Мы уж лучше тебя будем называть прямо: «нуча», «наш нуча»… Хорошо?

Костя презрительно улыбнулся. Пусть его называет, как хочет! Он, вероятно, думает, что Хрущев — это его настоящая фамилия. Дурак! Это только так… для полиции, а его фамилия?.. Да, его фамилия, — прибавил он многозначительно, — за его фамилию ему наверно вкатили бы сто палок и повесили бы, или, по крайней мере, приковали бы к тачке.

— Так! Согласен! Все одно, как звать. Ты для нас будешь «нуча», наш «нуча», друг… Ведь ты теперь числишься в нашей волости!.. Поэтому ты наш человек… Будем друзьями. Ты добрый! Ведь правда? — льстиво говорил якут.

Развалившись на лавке, опершись на локте левой руки, Костя лениво смотрел вперед; его толстая, обутая в черную якутскую сару, правая нога, перекинутая через согнутое колено левой, приветливо покачивалась. Действительно, он чувствовал, что он добр, но ему не хотелось беседовать. Поэтому Хабджий, несколько раз безуспешно с ним заговаривавший, взял, наконец, топор и отправился на работу; Керемес тоже куда-то ушла, и Костя остался один.

В закрытой со всех сторон юрте было тихо и темно; однако, чудный солнечный день полосами своих золотых лучей пробирался в нее сквозь многочисленные отверстия в стене, сквозь щели плохо затворенных дверей, сквозь дыры натянутого в окнах пузыря, усеивая светлыми кружочками и полосками глиняный пол, играя на расставленной вокруг утвари и заглядывая в бессмысленно вытаращенные глаза хайлака.

Костя зевнул, вытряхнул пепел из потушенной трубки, схватил шапку и пошел на двор.

Он шел без всякой цели, с любопытством осматривал все попадавшееся на глаза. Он был в лесу, был и над озером, был на лугу, где паслось стадо, и вскоре знал почти столько же, сколько сам хозяин. Он знал, сколько у Хабджия коров, сколько чего у него в клети, как он запирает эту клеть, где ставит сети и капканы, и где рубит дрова…

Бродя по окрестности, Костя вышел, наконец, на берег реки и сел, чтобы отдохнуть. Тут было немного веселее, чем в угрюмой, вечно молчаливой и неподвижной тайге с ее обширными однообразными лугами, с ее черными, спящими среди болот, озерами. Тут кипела жизнь.

Река, точно слегка сморщенная лента, быстро стремилась вдаль; ее волны с шумом подмывали обрывистые берега. Белая чайка, вдруг вылетев из-за лесов и синих гор, с криком остановилась над ее поверхностью. Из глубины вод, блеснув серебристой чешуей, с плеском выпрыгнула рыба. Сидя над обрывом, облитый лучами солнца, в виду чудной синеватой гористой дали, Костя задумался; ему стало грустно, и он затянул острожную песенку «про Разгильдяева сына»…

Когда эхо повторило последние слова этой длинной мучительной песни, когда она замерла, певец глубоко вздохнул и бросился на спину в густую пожелтевшую траву, островки которой, защищенные от ветра упавшим стволом дерева, уцелели с минувшей осени.

Над ним в вышине висели бледно-голубые, бесконечно глубокие, небеса, а над его головой медленно плыла по ним пара белых облаков-близнецов. Он следил за ними взглядом. Ничем не нарушаемая тишина господствовала на берегу реки. Спугнутые песнью человека чайки и другие птички улетели, рыбы перестали играть и удалились в глубину вод, только река шумит, все стремясь вперед, или вдруг плеснет, падая в воду, подмытый ею берег. Костя закрыл глаза и вскоре заснул.

Он спал долго. Его разбудили крики и треск ломаемых кустов. Он открыл глаза, дрожа от холода. Небо, висящее над ним, уже было темнее и ближе; кое-где слабо мигали редко разбросанные по небу звезды; на севере над лесом горела заря. Это был вечер, а может и утро? Мокрый от росы и еще объятый приятной дрожью пробуждения, Костя, не двигаясь, направил глаза в ту сторону, откуда долетали крики.

Прямо над его головой, на упавшем стволе дерева стояла Керемес; выставив немного вперед одну ногу, обутую в черные, маленькие, кокетливые «сары», она стояла, небрежно перегнув назад гибкий стан и отбросив молодые плечи. Быстрая ходьба или волнение украсили легким румянцем ее круглые щеки, из-за свежих открытых губ сверкал ряд жемчужных зубов, а из-под накинутого на голову яркого платка выбивались черные косы и большие серебряные серьги, белый блеск которых еще сильнее выдавал бронзовый цвет ее залитого багрянцем зари лица. Одной рукой она придерживала ветки наклоняющегося к ней куста, в другой, опущенной к земле, сжимала зеленый прут; взгляд ее черных, длинными ресницами осененных, глаз искал чего-то среди кустов. Она не видела лежащего у ее ног мужчины, и его взгляд мог совершенно свободно пользоваться простотой ее одежды, одежды дикарки; к тому же она была молода и красиво сложена.

— Послушай-ка, — вдруг сказал Костя, поднимаясь и хватая ее за край рубашки, но якутка, заметив его, крикнула, вырвалась и пропала в кустах. Некоторое время слышно было, как она быстро пробиралась сквозь кустарники, ломая сучья и гоня перед собой заблудившихся коров. Костя пробовал рассердиться: он звал ее, бранился, угрожал ей, но наконец расхохотался, вскочил на ноги, стряхнул приставшие к платью и к голове листья, и медленно пошел по направлению к дому.

— Где же ты, «нуча», пропадал? — спросил, увидев его, Хабджий. — Мы давно ждем тебя здесь к ужину!

— Пропадал? Я? Я вовсе не пропадал, я только заблудился и едва нашел дорогу! — ответил Костя, посматривая на раскрасневшейся лицо Керемес. И начал молоть всякий вздор о том, где он был и что видел. А врал он так забавно, что Керемес невольно рассмеялась. Хабджий с удивлением смотрел на него, но видя, что «нуча» в хорошем настроении духа, подсел и начал:

— Нуча! Нуча! Послушай ты! Камень молчит, лед молчит, пень молчит. Если человек сидит, как замерзший, и молчит, как пень, — его сердце становится тяжелым. У птиц есть язык, и они кричат, звери тоже кричат, даже вода кричит, когда бежит, и ветер, когда веет… у человека есть язык, и потому он должен кричать! У тебя, «нуча», большой язык, мудрый язык, тебя стоит послушать, стоит понять, но ты не поверишь, какой я глупый, такой уж глупый… что ничего не могу понять. Если ты не веришь, так спроси кого только хочешь, и все тебе скажут!.. Тебе, «нуча», — прибавил он, наклоняясь к нему и понижая голос, — хорошо было бы жить там, где бы тебя понимали, у богатых, умных, у таких, которые умеют говорить по-твоему… ведь у тебя язык замороженный, у меня нет ушей: у меня язык замороженный, а у тебя нет ушей; подумай сам, сколько это хороших и умных вещей пропадает… Я тебе посоветую, посоветую, как другу, ведь я тебя люблю… Вот завтра или послезавтра иди к князю, созови сходку и скажи ему: «Он глуп. Он ничего не понимает; он неученый и дикий, я не хочу жить у него!» Хорошо? Пойдешь? К тому же пища…

— Брось ты эти глупости, и будем жить «по-человечески», — сказал Костя, взяв в руки ложку. — Ты еще не знаешь, какой я веселый… На все руки мастер, что называется… и плясать, и петь, и в карты… В рудниках меня все любили. Эх, и весело же там! Пить-то и ты ведь должно быть, любишь! Водки там много. А песни какие! Хочешь, я тебе спою одну? Самую лучшую! — и забыв о полной ложке, которую он держал в руке, хайлак затянул:

Вновь Ланцов бежать задумал,
Колокольчик зазвенел…

— Чего ж ты, дурак, не слушаешь?! — крикнул он, обращаясь к Хабджию, видя, что якут встает из-за стола. — Я с ними, как «с людьми», а он!..

Наступила минута глубокого неприятного молчания.

— Ну, ну, не бойтесь! — сказал Костя. — Я добрый… ей-Богу, добрый! — и стал быстро, молча, перебирать свой скарб… — Вот, на! Возьми. Я добрый, только забыл, что вы не можете меня понимать!.. Да ведь и песня, песня-то хороша… Бери же! — и совал в руку Керемес листок табаку. Но та отодвигалась, поднимая руки кверху, точно боялась дотронуться до подарка. Ее глаза вопросительно смотрели на мужа.

— Отчего ты не берешь? Я ведь ничего за это с тебя не требую! — прибавил Костя, прищуривая глаз.

— Возьми! — приказал Хабджий, окончательно насупившись. Он сел, повернувшись спиной к огню, и стал греться, часто сплевывая сквозь зубы. Керемес удалилась в тень. На женской половине иногда неясно мелькала ее рубашка, и тихо стучал нож, которым она резала табак. Костя тоже затих и, сидя на лавке, долго исподлобья смотрел на них обоих; наконец, на его лице появилась саркастическая улыбка, он отвернулся и плюнул…

* * *

Тихо, однообразно проходили дни для жителей юрты Хабджия. Ежедневно утром, сейчас же после завтрака, хозяин брал топор и шел на двор обтесывать балки для новой клети, которую он хотел выстроить тут же около дома. Керемес брала работу и тотчас же выходила из дому вслед за ним. Она садилась где-нибудь в тени и шила. Костя оставался один, вечно один. Некоторое время он бродил по окрестностям, заходил к соседям, но скоро ему это надоело; поэтому он пробовал чем-нибудь заняться. Он начал ставить сети и капканы, но ничего не мог поймать; впрочем, и ловить-то не нужно было, так как предусмотрительный Хабджий доставал рыбы и дичи, сколько требовалось. Поэтому Костя сидел дома, страшно много куря.

Керемес очень любила табак, но того, что она получала, ей никогда не хватало; поэтому она часто с раздражением отгоняла от себя облака дыму, выпускаемого Костей, а он, точно нарочно, постоянно садился где-нибудь около нее. Хайлак, правда, предлагал ей несколько раз табаку, но, получая всякий раз в ответ молчание, он перестал это делать при муже, а видеться с ней наедине ему почти никогда не удавалось.

— Скажи мне, — спросил его раз хозяин, когда Костя, по своему обыкновению, сидел на завалинке с трубкой в зубах, смотря, как якут работает, — скажи мне! Что, у вас там, на юге, есть якуты?

— Якуты? Зачем?

Хабджий прочел удивление в глазах хайлака, вытер рукавом рубахи пот со лба и, опершись на топорище, пояснил:

— Ты говоришь, что там у вас много хлеба, много коров и волов, много табунов лошадей; что там есть большие каменные города… широкие дороги… Кто же все это сделал? Кто же там у вас работает?.. Ты говоришь, что там нет якутов!

Он вздохнул и протянул руку к дымящейся трубке Кости. Хайлак хотел дать ему ее, но по мере того, как якут развивал свои рассуждения, рука Кости сокращалась, лицо заливалось волной густой горячей крови, губы дрожали.

— Кто работает? Дураки работают… И я пробовал работать!! — вдруг крикнул он и спрятал трубку за спину.

— Если не будут работать, то помрут!.. — возразил якут, оскорбленный ответом хайлака и тем, что тот не дал ему затянуться.

Костя вскочил.

— Помрут!! Пусть умирают… Из горла вырву!! Задушу! А жить буду, хочу жить!.. Пусть умирают! — и он махнул по воздуху могучим кулаком. — Пусть помирают!.. Я пробовал!..

Он толкнул ногою лежащий на дороге обрубок и ушел, надвинув шапку на глаза.

— Шайтан! — шепнул побледневший якут, смотря вслед уходившему, и сплюнул сквозь зубы. Он сожалел, что начал этот разговор. Собственно говоря, его велеречие и красноречие сильно уменьшилось с тех пор, как хайлак стал отвечать тихим посвистываньем на уверения якута в любви и на его советы поселиться где-нибудь в другом месте. Однако, у него осталось его столько, чтобы, начав разговор с самого отдаленного предмета, всегда суметь найти дорогу в свой «Рим» и вывести в конце концов заключение, что для Кости самое лучшее — как можно скорее удрать от него.

И действительно, иногда, а в последнее время довольно часто, Костя убегал, но не дальше соседнего леса; эти побеги совершал он обыкновенно под вечер, когда надеялся встретить там ищущую коров Керемес. Напрасно! Он до сих пор не мог ее поймать. Он, правда, видал ее несколько раз издали среди кустарника, но лишь только он пробовал идти за ней или приблизиться к ней, она всегда исчезала, промелькнув в кустах, быстрая, как испуганная лань. Наконец, он стал устраивать настоящие охотничьи облавы. Он угонял далеко в лес коров, прятался в кусты и лежал в них иногда по нескольку часов. Скот привык к нему и не убегал уже, задрав хвосты, как прежде, когда он появился среди него в первый раз. Вскоре Костя знал прекрасно, как он пасется, знал все тропинки в лесу. Напрасно! Преследуемая Керемес всегда убегала перед ним, и он находил ее дома, преспокойно гревшейся у очага; тогда она просила обыкновенно Хабджия, чтобы тот пошел с ней отыскать стадо, которое, должно быть, забрело слишком далеко.

Так прошло полмесяца.

— Иду сегодня к князю, — сказал Костя, как-то раз утром, взяв шапку.

— Зачем?

— Дело есть… Хочу его об одном деле просить.

Лицо Хабджия прояснилось. Давно бы уже следовало. Разве он не повторял этого ежедневно? Костя слушал, улыбаясь, стоя на пороге и смотря в землю.

— Ну, так пусть не забудет: с крыши течет, грязно, дурная пища, он беден и неучен… ничего не понимает, — перечислял Хабджий.

Костя вышел, но, пройдя не больше трехсот шагов, оглянулся и, увидя, что он один, повернул в сторону, в кусты.

Он бежал прямо в лес через пни и рвы, пробираясь сквозь кусты и трясины, разгоняя и пугая спрятавшихся сюда от жары куропаток и диких уток. Наконец, он вышел на полянку, с которой видна была в отдалении между двумя рощами юрта Хабджия.

Он остановился здесь у подошвы поросшего малинником и терновником холмика, нашел подходящее место, где ветер, дувший с севера, не давал себя чувствовать, где кусты не заслоняли ему вида, и лег настороже. Однако, вскоре, согретый лучами высоко стоявшего солнца, подкрепившись принесенной с собой пищей, он вздремнул. Это входило, впрочем, в программу его действий.

Он проснулся вечером. Со страхом думая, что, может быть, уже поздно, он тотчас же пустился по боковым тропинкам в сторону пастбища.

Слава Богу! Коровы еще паслись, только часть их вышла на дорогу и, пощипывая траву, медленно подвигалась к дому. Он загнал несколько из них подальше и притаился за кустом растущей около дороги лозы.

Небольшое отверстие, образованное капризно извивавшимися листьями, позволяло ему прекрасно видеть всю тропинку, тянувшуюся вдоль берегов озера. По этой тропинке непременно должна была идти Керемес. Немного спустя, он увидел, что она выходит из лесу. Она остановилась на некоторое время, озираясь вокруг, а затем стала приближаться к нему, загоняя к дому рассыпавшийся по лугу скот. Наконец-то! Вот она уже близко… сквозь кусты промелькнул ее красный платок.

Он притаил дыхание. Еще одна минута. Раздался треск сломанной ее ногою ветки, и женщина появилась перед ним, грациозным свободным жестом обрывая листочки куста, за которым он скрывался.

Он поднялся на колени и обхватил ее.

— Любишь ты меня? Хорош я?.. — спрашивал он, пригибая ее к земле.

— Убьет!! Убьет! — прошептала, бледнея, женщина, но не сопротивлялась.

Поздно вечером, в сопровождении якута из соседней юрты, куда он забрел, разыскивая проводника, возвратился Костя домой. Он не был у князя, заблудился и только совершенно случайно нашел людей, которые приняли его самым лучшим образом, — так рассказывал на другой день Костя Хабджию.

Керемес наклонилась к земле, пряча лицо, облитое горячим румянцем.

Хабджий обещал ему сам показать дорогу, но Костя отложил свое путешествие. Однако, обманутый приветливостью и благосклонностью хайлака, якут взялся рьяно за работу, полный самых радужных надежд. А работы было достаточно. Трава вырастала, пора уже было поправить изгородь вокруг сенокоса, очистить луг от воды, запрудить соседнюю речку, которая уже опала. Все это, а особенно последнее, нужно было сделать еще до конца месяца, так как в противном случае нечего будет есть во время сенокоса. Хабджий несмело попросил гостя помочь, объясняя, что, собственно говоря, и ему лучше будет, так как рыба в реке очень вкусна. Однако, он удивился и сильно обрадовался, когда Костя, без всякого спора, тотчас же согласился…

— Как медведь!!! Как медведь!!! — в восхищении рассказывал он вечером про своего помощника. Но Керемес знала это лучше его. Она еще чувствовала на своих плечах следы железных объятий хайлака. Он, правда, работал теперь вместе с Хабджием, но, несмотря на это, не переставал ее преследовать. Он даже стал настойчивее, только теперь легче было его избегать.

Через некоторое время Костя заявил, что не пойдет на работу.

— Почему? — спросил Xабджий, который уже привык к его помощи.

— Потому что не хочу, и баста! Вам одолжение сделаешь, так вы уж и думаете… Все даром хотите.

Якут замолчал и поник головой. На работу непременно нужно идти, но какая-то мысль, точно молния, мелькнула у него в голове и ударила прямо в сердце. Он вышел, но почти сейчас же вернулся и сел в избе, подозрительно посматривая на пришельца и на жену.

Керемес побледнела, как смерть.

Костя стал жаловаться на головную боль и весь день пролежал на лавке; Хабджий снова повеселел. Однако, он не пошел на работу, а, сидя перед огнем, вырезал из дерева ложку, которая, правда, была полезна, но не необходима. На следующий день он точно также не пошел на речку, а возился около чего-то дома, внимательно следя за пришельцем.

Костя приходил в бешенство. Он совершенно выздоровел от вчерашней болезни и снова начал преследовать эту неуловимую женщину.

Он даже перестал скрывать это, преследуя ее в присутствии мужа, в присутствии навещавших их соседей, при всех, наглыми, палящими взглядами. Керемес трепетала и становилась еще ласковее, покорнее и трудолюбивее, чем обыкновенно.

Хабджий любил ее сильнее прежнего, хотя чувствовал, что происходило что-то, очень его беспокоившее.

Застать ее одну Косте удавалось все реже и реже.

— Дура!.. Отчего не любишь… хочешь денег? На! Куплю тебе перстней, платок куплю… табаку дам!.. Обними, поцелуй! — говорил он страстно, когда, наконец, после многих уловок и нескольких часов ожидания, ему удавалось поймать ее где-нибудь. — Отчего не любишь?.. Чего боишься?.. — шептал он, покрывая поцелуями ее уста, ее глаза, влажные от вечерней росы, а может быть, и от слез.

Но она, хоть и не защищалась, однако, никогда не отвечала на его ласки, никогда не приходила в назначенное место, никогда не отвечала на его вопросы. Напрасно он ее ласкал и спрашивал, и удерживал, и приходил в бешенство, и бранился, и угрожал, — как только его объятия ослабевали, она вырывалась и быстро убегала.

Однажды он упрашивал так долго и так настойчиво, что она, со страхом смотря на небо, обещала прийти. Костя, счастливый и уверенный и том, что она придет, ждал. В отдалении послышались шаги, сердце его сильно забилось, но из кустарников вдруг вышел Хабджий и спросил многозначительно, не видал ли он, куда ушли коровы.

Он уже давно подозревал, что хайлак, недовольный подаваемыми ему кушаньями, потихоньку подаивал коров. Молчание Керемес, когда он поделился с ней этой мыслью, подтвердило ему это.

— Еще можешь как-нибудь встретиться с ним в лесу, — говорил он жене, — это злой человек! — и стал сам ходить каждый вечер за стадом.

Но едва якут уходил из дому, в юрте появлялся Костя. Сначала Керемес удавалось скрыться несколько раз перед ним и возвратиться домой вместе, с Хабджием. Но убежищ было слишком мало, а хайлак был слишком хитер. Вследствие этого, она бледнела и худела с каждым днем, а ее глаза светились горячечным блеском. Громадное волосатое тело Кости внушало ей отвращение, а воспоминание его ласк, дышавших настоящим тюремным развратом и испорченностью больших городов, обливало ее лицо горячим румянцем стыда.

— Ты, должно быть, больна! — говорил Хабджий, видя, как она была рассеяна, как дрожали ее руки, когда она наливала чай в стоящую перед ним чашку.

— Да нет же!..

В эту минуту в юрту вошел Костя.

— Где ты, нуча, сидишь так долго вечером? — заметил с раздражением якут. — В лесу ведь холодно.

— А тебе какое дело? — отрезал Костя, опускаясь на скамейку, на которой он еще недавно ласкал Керемес.

— Постарайся достать кого-нибудь в дом. Я не хочу оставаться одна… — сказала, наконец, однажды Керемес, прижимаясь к мужу.

— Так, значит?.. Где же ты его встретила? Несчастье! — крикнул Хабджий голосом, в котором звучало сдержанное бешенство и слышались слезы. Он приподнялся на постели и, грубо отталкивая протянутые к нему голые руки жены, кричал:

— Говори, говори, собака!

— Да нет же!.. Нет!.. Только я боюсь. Прямо так! Боюсь! — шептала якутка, подавляя рыдания и закрывая рукой мужу рот.

* * *

На следующий день под вечер в юрте Хабджия появился новый жилец — слепая Упача. Она умела только мять кожи да рассказывать длинные, хотя и правдивые, однако, никем не слушаемые истории.

Более никто не соглашался жить в том доме, где пребывал «хайлак». Впрочем, один молодой парень — «Петюр» — сам напрашивался, но его Хабджий не хотел брать.

Упачу напоили, накормили и устроили ей место на одной из стоящих вдоль стен лавок; на следующий день утром она уже сидела с кожей в руках и, не обращая внимания ни на разговоры жильцов юрты, ни на их отсутствие, продолжала свой нескончаемый рассказ. Впрочем, у нее теперь почти всегда бывали слушатели, так как Керемес, принеся из клети отложенную на зиму работу, какие-то кобыльи и оленьи кожи, засела около Упачи и отлучалась только на очень непродолжительное время, чтобы выдоить коров или приготовить ужин.

Костя тоже не ходил в лес. Молчаливый и злой, по целым дням валялся он на лавке.

Наконец, сам хозяин, бросив работу, заглядывал иногда в юрту. Одна только Керемес развлекала и побуждала старую нищенку к рассказам своими частыми веселыми восклицаниями, выражавшими то живой интерес, то другие, — соответствующие рассказу, чувства. Все остальные молчали…

Случился дождливый пасмурный день. Костя встал в необыкновенно сердитом и угрюмом настроении. За завтраком он поссорился с хозяином из-за пищи и, хотя потом немного смягчился и даже простил якута, однако, его сумрачное лицо заставляло догадываться, что он еще на что-то сердится.

— А что, не пойдешь к князю? — спросил его якут, как можно приветливее, снимая с колышка уздечку.

— Нет! А что?

— Да вот я еду! Сегодня праздник, так наверное удастся застать его дома. Князь любит гостей, он принял бы тебя, как следует… Кроме того, там сегодня сходка, и ты бы мог… — прибавил якут, робко поднимая на него глаза.

— Нет!.. — резко прервал Костя. По лицу якута промелькнула тень.

— Я болен… жалко, что не могу ехать. У меня голова болит, а от езды еще больше разболится, — прибавил немного ласковее хайлак.

Он отошел от огня, перед которым стоял, и лег на постель.

— Спит? — спросил Хабджий немного спустя, входя снова в юрту.

Но Костя не спал; он внимательно наблюдал за якутом и, когда, по его мнению, тот должен был уже уехать, Костя встал и вышел из юрты.

В дверях он столкнулся с возвращавшейся Керемес. Она дала ему дорогу, прижавшись к стене. Дождь перестал падать, однако было пасмурно и холодно.

Удостоверившись в том, что Хабджия и его лошади уже действительно не было, Костя возвратился в юрту.

Упача рассказывала о каком-то тунгусе, а рядом с ней сидела смущенная Керемес. Костя стоял некоторое время перед огнем и угрюмо смотрел на нее исподлобья, подавляя сильное волнение, которое им овладело.

— Я голоден! Хозяйка, принеси поесть! — сказал он, наконец, отвернувшись.

Пораженная его изменившимся голосом, Керемес не двигалась с места.

— Слышишь ты? Я есть хочу! Масла давай! — крикнул он, топнув ногой.

Якутка взяла деревянную чашку и вышла; немного спустя за ней последовал Костя. Женщина угадала его присутствие по тени, которая скользнула над отверстием погреба, и долго не решалась выйти.

Костя ждал угрюмый, бешеный. Наконец, она вышла, держа в руках полную чашку масла, и, дрожа, не смея взглянуть в лицо хайлаку, села у входа в погреб. Хайлак ждал, смотря, как она медленно укладывала куски коры на дверях, но, когда она, поднявшись, хотела незаметно проскользнуть мимо него, он схватил ее за плечи и старался опрокинуть на землю.

Солнце неожиданно выглянуло из-за туч и осветило окрестности. Обширный, окружающий дом, луг, лежащее вблизи озеро, зеленая тайга, с виднеющимися кое-где тропинками, заблестели внезапно среди рассеявшегося тумана, ясные, нагие, открытые… Объятая стыдом женщина оттолкнула Костю и побежала домой.

— Каждый год приходил тунгус и сватался за дочь, каждый год он давал на тысячу оленей больше, но якут отказывал. Не к низшим, а к высшим нам нужно идти, — говорил он, — дочь отдам я не тебе, а якуту или «нуче». И вот бродил охотник со своими бесчисленными стадами по соседним горам, — говорила своим монотонным голосом Упача.

Костя вбежал в юрту и подошел прямо к запыхавшейся Керемес, сидевшей рядом с нищей.

— Напрасно это! — Он толкнул ее, повалил на спину и рукой зажал ей рот, чтобы она не могла кричать…

— Когда олени съели всю пищу в тайге, выпили всю воду из ручьев… — бормотала слепая, — тогда исчез и тунгус, а вместе с ним исчезла и якутская девушка в бурную осеннюю ночь, когда вышла посмотреть, на кого залаяли собаки…

Упача замолчала, с удивлением прислушиваясь к плачу своей молодой хозяйки.

— Тебе жалко ее?

Плачущая не отвечала.

В ту же ночь она во всем призналась мужу.

Хабджий пришел в бешенство. Он ревел, толкал ногами и безжалостно бил свою жену, которая только просила, чтобы был тише, а то могут услышать… а сама до крови кусала себе губы, чтобы удержать рыдание. Наконец, дикарь спохватился и, схватившись за голову, как ребенок, упал с плачем на грудь побитой.

С этого дня он не отходил от нее ни на минуту, ни на одно мгновение. Он, как тень, ходил повсюду за нею, следя за всяким ее движением, за всяким взглядом, и нервно, болезненно, дрожал, когда к ней нечаянно приближался Костя. Он постоянно старался очутиться между ним и ею и, несмотря на это, чувствовал постоянное беспокойство; его трясло, как в лихорадке. Запущенное хозяйство приходило в совершенный упадок. Соседи собрались косить, уже косили, а он все сидел у очага, стругая что-нибудь или бессмысленно смотря в огонь.

Слабый, больной, апатичный, он только считал дни месяца; он считал бы минуты, если бы ему было известно подобное деление времени.

— Еще шесть дней! Как это бесконечно много! Как бесконечно много!

А когда он думал о будущем и видел в перспективе целый ряд подобных гостей, то у него все валилось из рук, а в голове поднимался рой ужасных мыслей. Но он все-таки молчал.

Молчала и Керемес, говорила только одна Упача, но уже что-то очень непонятное.

— Тьфу! Черт возьми! Не с кем и слова молвить!.. — кричал Костя и пытался свистеть или петь, но через минуту замолкал, подавленный окружающей его атмосферой ненависти, презрения и страха. Даже Упача переставала бормотать, когда он приближался к ней.

— Ну, ну! Чего надулся, — говаривал он в минуту хорошего настроения, похлопывая якута по плечу. — Не бойся, ведь я тебя не съем.

Но, видя вокруг себя одни недоверчивые и мстительные взгляды, он сам терял хорошее расположение духа. Тогда он радовался разорению Хабджия, его горю, страху и страданиям Керемес: он сделался крайне требовательным относительно пищи, так что якут принужден был, наконец, зарезать для него корову, потому что в его сети и каПканы дичь уже не попадала.

А между тем на дворе сияло солнце, разносился запах лесов, волновались озера, потухала и загоралась в одном зареве соединенная заря рассвета и заката. Но для них все было сумрачно и ненастно. Они сидели в душной и темной юрте, следя друг за другом и друг друга раздражая.

Костя, соскучившись, несколько раз отправлялся на прогулку, но, очутившись в густом лесу, чувствовал какое-то беспокойство: его обнимал неопределенный панический страх. Молчание бора внушало ему ужас. Он видел разбросанные среди пней и листьев трупы таких же, как он, пришельцев, с размозженной головой или пулей в сердце. Что же? Разве он не один? Кто его любит? Кто за него заступится!.. Пропал бесследно!..

И ему казалось, что он видит притаившуюся в кустах фигуру с оружием в руках…

— Что они там делают?..

И он поспешно возвращался домой; он заставлял якута пробовать подаваемую ему пищу.

Страх обнимал его все чаще и чаще. Иногда он просыпался ночью и лежал, прислушиваясь к тому, что происходит за занавеской постели хозяев. Не будучи в состоянии заснуть, он ворочался на своем ложе, мучимый то мыслью о внезапной смерти, то образом Керемес и воспоминаниями о пережитых наслаждениях.

Однажды ему показалось, что кто-то идет, осторожно и легко ступая по избе; он вскочил и схватил со стола забытый там нож. Но это был обман слуха. Его взгляд, устремленный в темноту юрты, ничего не заметил, а расслышал он только храп спящих. Он лег снова, но уже не выпустил из рук ножа. Ощущение холодного железа вызвало целую массу неясных, но знакомых, картин. Вытянувшись, вспотев и весь дрожа, всматривался он в них, чувствуя, как его волоса встают дыбом, а кровь леденеет в жилах. Он видел себя самого среди такого же мрака с ножом в руках, наклонившимся над спящим ближним, видел бледные окровавленные человеческие фигуры, судороги и страдания убиваемых… и с глухим стоном перевертывался на другой бок.

Взошло солнце и ударило своими лучами в закрытые двери юрты и, найдя в них щелку, ворвалось внутрь и заглянуло в глаза разбойнику.

Видения исчезли.

Костя встал и вышел на двор подышать чистым воздухом. Горячий, пурпурный блеск молодого дня облил его и ослепил. Он стоял некоторое время, защищая глаза ладонью. Среди большого, огороженного жердями, двора лежали еще сонные коровы и пережевывали вчерашний корм. Черный бык, отдыхающий на стороне около погасшего дымокура7Кучи навоза, которые зажигают, чтобы отгонять от скота комаров., поднялся и, наставив косматые уши, смотрел на него с удивлением; поодаль на лугу белый степной жеребец пас и гонял своих кобылиц. Костя улыбнулся. Остатки недавно пережитых страданий пропали в его мутных глазах. Он направился к изгороди и, опершись на один из столбов, с наслаждением следил за подробностями этой дикой степной любви.

Возвратившись в юрту, он недолго лежал спокойно на своей постели.

Немного спустя он вскочил и, притаив дыханье, на цыпочках приблизился к ложу Хабджия.

В юрте уже было настолько светло, что он мог проделать это, не задев ни за один из расставленных в юрте предметов. Бесшумно приподнял он кожаную занавеску и взглянул во внутрь. Хабджий с женой спали обнявшись.

— Керемес, — позвал он подавленным голосом.

Якутка поднялась и села на постели.

— Поди сюда! — шепнул он грозно.

Но она не двигалась, широко раскрывая заспанные глазки.

Костя протянул к ней руку, но вдруг, увидев вперенные в себя блестящие глаза Хабджия, сжал кулак и тяжело опустил его на голову якута. Мужчины стали бороться; однако, перевес был на стороне хайлака. Напрасно Керемес старалась помочь мужу. Костя не чувствовал ее ударов, не чувствовал ее рук, силящихся сдавить его шею, но, схватив за горло якута, сыпал на его голову удары, которые могли оглушить быка. Хабджий защищался все слабее и слабее; наконец, он разжал руки и, брошенный Костей, покатился с постели, срывая занавеску. Точно во сне видел он еще некоторое время защищавшуюся и, наконец, принужденную покориться Керемес — и потерял сознание.

— Собака! Укусила! Чего воешь? — крикнул наполовину гневно, наполовину со смехом Костя, вытирая текущую по лицу кровь.

— Убит!.. Мертв! Спасите!.. — стонала Керемес; но якут, придя в себя, уже оттолкнул ее и закрыл голову сорванной занавеской.

В углу что-то бормотала испуганная Упача. Керемес, оглушенная всем, что произошло, сидела на земле, опершись плечами о кровать.

— Что ж это, ты долго будешь нюни разводить?! Невинность какая! Подумаешь — барышня… Вставай! Вставай и ты! — крикнул хайлак Хабджию, толкая его ногой; но дикарь оскалил зубы и укусил его сквозь сапог.

— Собака!.. Собака!.. Настоящая собака!.. — весело кричал Костя, снова толкая его: — Ррр!.. рр…

Якут вскочил, весь дрожащий, с пеной у рта.

— Брысь! — крикнул, побледнев, разбойник. Он отступил назад и схватился за нож…

На этот раз ему самому пришлось поставить чайники и заварить чай; молока и масла он велел принести якутке: он отдал приказание таким грозным тоном, что та не осмелилась ослушаться.

Жизнь начинала возвращаться в прежнюю колею. Керемес выдоила коров, Хабджий поднялся с земли и оделся.

— Ты, брат, не смотри на меня, точно съесть меня хочешь; вот, лучше чайку напейся, — говорил ему с улыбкой Костя. — Я тебя проучил немножко, вот и все! Да из-за чего все это? Из-за бабы! Тьфу! Плюнь ты на это дело. Ты думаешь, — она меня одного любила! Не верь ты этому!.. У нее, наверное, уж сотни любовников были! Разве ты не знаешь, что всякая баба только об том и думает, как бы мужа надуть! Не она ли первая ко мне лезла?!

— Врешь! Врешь! Убей ты меня, но все-таки врешь! — крикнула, обливаясь слезами, Керемес. — Ты меня силой взял.

— Те… те… те… — флегматично ответил Костя. — А кто выгонял мужа по вечерам в лес за коровами, чтобы оставаться наедине со мной!

Керемес умолкла, пораженная в самое сердце.

— И ты ему веришь? Веришь? — настойчиво спрашивала она мужа, подавая ему налитую чашку чаю. Тот молчал, но чашку взял только тогда, когда Керемес поставила ее на стол.

Якутка рыдала, спрятав голову в подушку. Хайлак смеялся:

— Верь ты ей, бабьи слезы — роса утренняя…

Но Хабджию вдруг стало невыразимо жалко жены, и, не допив чаю, он схватил шапку и выбежал из юрты.

— Иди! Иди! К князю… жаловаться… — подтрунивал Костя. — Да свидетелей, свидетелей не забудь прихватить… Свидетелей!..

Хабджий, действительно, пошел к князю. Голодный, оборванный, избитый, он Бог знает как долго тащился к нему, несмотря на то, что расстояние было всего в несколько верст.

Мать, жена и сестра князя просто ахнули, когда он пришел в избу. Они не узнали его: до такой степени был он изменен страданием. Самого князя не было дома. Он еще накануне поехал с работником за найденной им вблизи мамонтовой костью.

— Должно быть, сегодня вернется. Пусть подождет. Но что у него за дело, и что это у него на лице? — спрашивали, окружив его, женщины.

Якут говорил что-то непонятное, но, обласканный и накормленный, он излил перед ними свою душу.

Он рассказал им все, что случилось ночью, промолчал только о причине и окончании этой сцены. Глотая слезы, он показывал им синяки и ссадины на своем теле.

Женщины посмотрели друг на друга и поняли все. Они проклинали хайлака и выражали сочувствие, кивая головами и восклицая:

— Все такие, эти пришельцы с юга! И на кой черт их сюда присылают? За что нас наказывают? За что? За какие грехи? Пусть бы уж сидели там, где разбойничали.

— Закон! Такой уж закон! — грустно промолвила старая, чуть не столетняя, их мать. — Закон!

И они замолкли, объятые мистическим ужасом перед этим таинственным существом, имеющим вид печатной бумаги, а таким живым и могущественным, что может доставить людям бесчисленные страдания. Они знали, что достаточно было одного этого слова, чтобы их мужья опускали с трепетом головы… Кто знает, что там напечатано, в этих книгах? Может быть, так и должно быть?..

— Ну, и Керемес тоже! Кто бы мог этого ожидать? Так он ее поймал?.. — настойчиво спрашивали они Хабджия. — Каким образом это произошло? Как это было? Пусть расскажет! Давно уже?

Но якут, под влиянием какой-то упрямой мысли, беспокойно вертел в руках шапку, которую ему еще недавно сшила жена. Недавно! Ох, как это было давно! Давно уже. И уже никогда не вернется… Хабджий вскочил и стал прощаться…

— Так идешь? Князя ждать не будешь? — спрашивали женщины.

— Нет.

Они проводили его до ворот и стояли, смотря, как он шел с опущенной головой…

Наступил вечер. Солнце еще не закатилось, но, скрывшись за лесом, кидало немного света. На тропинке господствовал густой сумрак, только кое-где сквозь ветки проникал золотой луч солнца.

Хабджий шел, ежеминутно спотыкаясь; иногда он останавливался и отдыхал, грустно поглядывая вдаль.

— Ах, если бы Бог дал встретить князя!

Но князя нигде не было видно.

Он уже совершенно потерял надежду на свидание с князем, когда вдруг на повороте тропинки, ведущей к его дому, показалось двое мужчин верхом, которых он тотчас же признал за князя и его работника. Они вели за собой лошадей, нагруженных костями.

Хабджий остановился. Князь, поравнявшись с ним, тоже остановился и спросил:

— Что нового? Откуда и зачем идешь? Что тебе нужно?

Хабджий молча кланялся.

Догадываясь, что дело его, должно быть, особенно важно, князь слез с коня и, пустив его на траву, сел на землю.

— Расскажи с самого начала, как было дело, — обратился он к якуту, закуривая трубку.

Князь был крепкий, коренастый человек, с проседью, со строгим, немного гордым, лицом.

— Каждый человек… — начал Xабджий голосом бывшего десятского, но вдруг, совершенно забыл о своем красноречии, нагнулся к ногам князя и, обняв их, закричал:

— Я ревную!.. Ревную!.. Ревн… о, возьми его, возьми!..

Князь, который был больше удивлен, чем растроган, оттолкнул его.

— Говори толком! Чего тебе нужно? — спросил он.

— Возьми его!

— Кого?

Хабджий показал на дом.

— Его!..

Князь отрицательно покачал головой.

— Хайлак любит его жену, — объяснил князю работник.

Князь задумался.

— Что ж поделаешь? Со всяким несчастье случается. Потерпи! Ведь уж немного дней осталось до конца. Через несколько дней от тебя возьмут хайлака.

Но когда Хабджий, успокоившись наконец, рассказал ему все, как было, князь решил поехать к нему. Он велел снять с лошадей поклажу и, положив на ней крест-накрест три зеленые ветки, в знак того, что не потеря, повернул к юрте якута. Работника и порожнюю лошадь взял он тоже с собой на всякий случай.

Вскоре они увидели сноп искр, вылетающий из трубы юрты.

Первое, что заметили, входя в юрту, это была красная шея и широкие плечи гревшегося перед огнем хайлака. Угрюмо и внимательно наблюдал он за ними, когда, стоя на середине юрты, отбивали поклоны и крестились перед иконами.

— Как поживаешь, нуча? — приветливо спросил князь, подавая ему руку.

Хайлак небрежно протянул два пальца…

— Что поделываешь? Что знаешь? Хорошо тебе здесь? — вздыхая, спросил князь и сел на скамейке.

— Ничего! — ответил Костя. — А ты зачем приехал? Что знаешь?

Князь откашлялся.

— Вы тут, кажется, подрались с хозяином?.. Послушай… зачем ты его бьешь? Ты не имеешь права… ты должен пожаловаться!..

— Кому?

— Мне…

— А ты кто такой? Такой же якут, как и он! Ворон ворону глаза не клюет!.. Да и неправда, я его вовсе и не бил!..

— А это что? — спросил князь, показывая на покрытое синяками лицо Хабджия.

— А я почем знаю? — хладнокровно ответил Костя, даже не посмотрев на якута. — Должно быть сам себе сделал.

Князь замолчал и, вынув нож, соскоблил им пот со лба и с лица.

— А зачем же ты его жену трогаешь? — спросил князь необыкновенно строгим тоном.

— Трогаешь… — повторил, передразнивая его, Костя и приблизился к нему. — Я мужчина, — крикнул он, — вот и трогаю… — и так ударил кулаком по столу, что тот затрещал, и что-то в нем сломалось.

Князь побледнел и отодвинулся немного.

— Ты не сердись, — сказал он ласковее, — а скажи, как и что… попроси волость… волость тебе не откажет и даст другую женщину. У этой уже есть свой муж.

— А если я не хочу другой?

Князь замолчал и отер нот со лба.

— Ты вот лучше спроси, как меня кормят-то, что мне дают? — громко крикнул Костя. — Сорат да сорат! Что я, теленок, что ли? Тьфу, черт бы вас побрал! Да ведь тут хуже, чем в рудниках, хуже, чем в каторге… Свиньи вы все, вот что… С ними хочешь по-человечески жить, а они… Я вас, — и он энергически махнул кулаком, да так близко около носа князя, что тот отодвинулся, поглядывая искоса на висящий на боку у хайлака нож.

— Чего ж ты на меня-то сердишься? Что я тебе дурного сделал? — сказал мягко князь. — Вот лучше собирайся, да и поедем туда, где тебе дадут говядины и всего…

Костя повернулся к нему задом.

— Все вы одинаковы… Рассказывай!.. А говядину, пожалуй, сюда привези… Мне и тут хорошо! Не поеду, — ответил он.

— Как же ты не поедешь? Срок кончился… Мы уже совершили раскладку повинностей. Ты нам все счеты испортишь… Мы поместим тебя у хорошего человека.

Костя молчал, даже не поворачиваясь. Поэтому и князь примолк и, посидев в раздумье несколько минут, начал собираться в путь.

— До свиданья, нуча, — сказал он, останавливаясь перед Костей. — Ну, перестань же! А ты, Хабджий, старайся: пищу давай хорошую и ни в чем не противиться! — строго приказывал он якуту, а глазами мигал ему, чтобы тот последовал за ним.

— А ты не уезжаешь? — спросил Костя работника князя, видя, что он возвращается вместе с Хабджием в юрту.

— Я не оттуда, не оттуда, — увильнул якут.

— Врешь!.. Ведь я видал тебя у князя.

Якут запнулся и притворился, что ничего не понимает.

— Спиридон Винокуров!.. — бормотал он.

— Дурак!.. — с презрением вымолвил Костя, плюнул и ушел.

Было уже очень поздно, но якуты и не думали ложиться спать.

Керемес, поставив у огня чайники и котлы, вместе с мужем отправилась в главную клеть, небольшую, четырехугольную постройку, стоящую немного в сторонке.

— Завтра у нас будет много гостей!.. Завтра возьмут хайлака… — говорил Хабджий, вынося из всех углов остатки уцелевших съестных припасов. — Когда-то я был богат, а теперь как тут мало всего… просто стыдно! Гости будут голодны.

Керемес обняла мужа.

— Бог даст, мы снова будем богаты. Он уйдет, а ты забудешь обо всем? Обо всем?.. — сквозь слезы шептала якутка, прижимаясь к нему.

Так: они забудут о прошлом и будут жить по-прежнему.

Они мечтали, как малые дети, не зная, что прошлое не исчезает. Нет! Они убегут отсюда в горы к тунгусам, будут бродить с ними по лесам.

Хайлак стоял на дороге и видел сквозь открытые двери, как горящая лучина блуждала из угла в угол по клети. Огонек мелькал во мраке, точно звездочка, пробираясь наружу сквозь неровно сколоченные стены строения.

«Что-то убирают!.. Что-то задумывают, непременно что-то задумывают!..»

И его лицо покраснело, а глаза беспокойно забегали. При виде возвращавшихся Хабджия и Керемес, он скрылся в юрту. Его беспокойство возрастало по мере приближения рассвета. Он не находил себе места. Он то ложился, то садился, то снова вскакивал и ходил.

Якуты внимательно следили за ним, попивая в углу чай. Никто не говорил ему ни словечка.

«Чаю даже не дали! — думал разбойник с горечью. — Забытый нож украли».

Вдруг, прохаживаясь по юрте, он запнулся за куль лежащих в углу веревок.

— Это что?

— Это мое… ло… лошадей путать, — пролепетал работник князя, вырывая у него из рук веревки.

— А!! — Костя побледнел, как смерть… его губы задрожали, лицо искривилось, жилы на лбу напружились… Он медленно прошелся вдоль юрты, влача за собою правую ногу, которая за минуту забыла, что уже давно на ней не было цепи, и блестящими глазами уставился на острие лежащего в углу под лавкой топора.

— Нет! Постой-ка!.. Не я, так и не ты! — заревел он и, схватив топор, с быстротою молнии поднял его и подскочил к ужинающим.

Якуты остолбенели. Они смотрели на него, не двигаясь с места, но когда свистнул топор и ближе всех к хайлаку сидящая Упача бессильно покатилась на землю, они бросились к выходу. Одним прыжком, как тигр, догнал их Костя. Керемес бежала последней.

Он схватил ее и оттолкнул вглубь юрты.

Светало. Тяжелые, черные, гонимые утренней зарей тучи собирались на севере, образуя подвижной толстый вал, который, выплывая на середину неба, по очереди тушил еще кое-где мелькающие звезды, а за собой оставлял бледно-розовый рассвет.

Убегающие остановились.

— Керемес! — прошептал Хабджий, ища глазами жену, — Керемес!! Где же ты?! — повторял он в беспамятстве, возвращаясь к юрте. — Где же ты?! Серебро мое! Солнышко!

Двери юрты были заперты.

Он слышал, как хайлак, ломая скамьи и столы, заваливал их извнутри. Он слышал его сопение и проклятия. Вдруг он вздрогнул: в юрте раздался страшный крик ужаса, отчаяния, мольбы.

Хабджий кинулся к дверям и ударил в них кулаком. Но здесь крик уже затих и раздавался под одним из окон. Якут побежал туда. Но голос все убегал и звучал все в разных углах. Хабджий, бегая за ним, кружился вокруг своей юрты, наконец, у одного из углов дома крик замер, подавленный.

Якут припал к завалинке, колотил в стену руками и ногами, отрывая покрывающие ее навоз и глину. Наконец, он замер, весь сосредоточившись в слухе.

Тут близко, сейчас за тонкими лиственными балками, он чувствовал, почти видел, как двое людей, тяжело дыша, боролись; он слышал стук ударов, треск костей… еще раз услышал чей-то слабый жалобный стон, который, наконец, замер навеки ужасной медленной гаммой агонии. Хабджий продолжал прислушиваться, и долго и ушах гудел этот стон, хотя в юрте уже господствовала тишина.

Он очнулся лишь тогда, когда какие-то вооруженные всадники окружили его юрту.

Его стали расспрашивать, но он, ошеломленный, только бормотал что-то непонятное. Приехавшие, осторожно заглянув в юрту сквозь щели и окна, выломали дверь топором и ворвались во внутрь.

На полу лежал труп убитой Керемес.

Из зияющей на груди раны еще струился ручеек коралловой крови; целая лужа ее собралась в углублении.

Над этой ужасной луже, скорчившись, сидел хайлак и плескался в ней рукой.

— Масло пахтаю! — сказал он с кривой противной усмешкой.

Якуты бросились на убийцу.

— Позволь! Позволь мне его убить! — молил Хабджий, обнимая колени князя.

Но тот оттолкнул его…

Вацлав Серошевский
«Русское богатство» № 10, 1893 г.

Примечания   [ + ]