Вацлав Серошевский «О-сици»

О-сици пошел шестнадцатый год.

Ее худенькие руки и костлявые плечи округлились, тоненькая шея пополнела и подалась вперед, раздвигая плоские складки «кимоно» так же очаровательно, как бутон лотоса раздвигает свой темный покров. Конусы ее маленьких, смуглых грудей приподнялись и налились, точно зреющие персики, заблестели черные глаза, заалели влажные губы не хуже лепестков свежелопнувшего граната.

Мать кой-когда при случае скользила по всей ее фигуре ласковым, радостным взглядом. Изредка посматривал на нее внимательно и отец.

Но сама О-сици как будто не замечала происшедшей в ней перемены и по-прежнему играла на досуге куклами, интересовалась игрушками и затеями младшего брата, а по вечерам азартно выкрикивала наперебой с ним, волнуясь и спеша, дополнительные стихи знаменитой «Хиаку нин ишу» — лотереи «Ста поэтов».

Поэтому-то старая бабушка О-нами-сан, согласно обычаю, положила ей в новогодние подарки, на дно коробки из чудесного северного лака — «кара-нури», под пару великолепно одетых кукол, цветные картинки, поучающие ее, что она женщина и что в силу этого ее ждет…

С большим любопытством и крайним изумлением осмотрела молодая девушка эти картинки. Но при встрече с бабушкой ее белое, как миндальный крем, лицо ничуть не изменилось: она улыбалась так же мило и спокойно, как всегда. Тогда щеки старушки, морщинистые, точно высохший лист «кирина», слегка зарделись и, опирая корявую старческую ладонь об атласную шею склонившейся к ее ногам внучки, она значительно спросила:

— Что же… цветы твои, О-сици?

Девушка подняла вверх лицо, и ее тоненькие, будто выведенные тушью, брови шаловливо дрогнули над смеющимися глазами.

— Цветут, бабушка, все… Равно хорошо цветут…

— Потому, что ты… за всеми одинаково ухаживаешь?.. — с тенью упрека заметила старушка.

— Одинаково красивы они, бабушка!.. Жалко, если завянет который-нибудь!.. Так жадно пьют воду их листья и чашечки… Так тянутся к солнцу их почки и ветки… Ты посмотрела бы! Я просто не в силах обойти один из них, когда по утру поливаю из ковша… Или оставить у стенки в тени… Нет!.. Ему так будет, бабушка, и скучно и жутко…

— А все-таки ты должна выбрать!..

— Я выберу, выберу, бабушка… Еще немножко, немножечко… Зачем так скоро?.. Зачем торопиться?.. Разве я уже так зла, надоедлива?..

О-нами-сан приняла руку с шеи внучки; девушка вздохнула тихонько и на коленях попятилась к дверям.

Она решила выбрать; она поняла, что необходимо это сделать скоро, сейчас и пошла проститься с любимцами.

Было их три в трех изящных глиняных горшках. Появились они недавно один за другим, через короткие промежутки времени, у порога ее квартиры. Она без труда догадалась, от кого каждый из них: дорого стоящую раннюю азалию, не особенно скрываясь, поставил сын банкира, повеса и кутила, Кизуки; нежный, белый пион принес толстый, солидный Такура; наконец, прелестную карлицу-вишню — бедный поэт Кане-Удзи.

Спрятавшись за полураскрытую «шоджи», О-сици ежедневно наблюдала, как, проходя в разное время по улице, молодые люди незаметно косились глазами в сторону цветов, одинаково бережно политых, обмытых, подвязанных и заботливо укрытых от ветра…

Она весело подсмеивалась, заметивши, как гневно краснеет надменное, изрытое оспой лицо Еизуки, как сдержанно втягивал в себя воздух Такура, как отчаянно хватал себя за красивый подбородок Кане-Удзи.

Сегодня, только что, она опять видела их всех, и фигуры их, перенесенные мысленно на картинки, подаренные бабушкой, показались ей до того смешными, что она с трудом заглушала громкий, неприличный хохот концами длинных рукавов.

А между тем ей предстояло сделать выбор!..

Ведь не могла же она вечно оставаться дома на горе отца и матери и печаль домашних. Должен был и над ней свершиться рок женщины, которой нельзя возвращаться одиноко в страну вечного спокойствия, в пределы Мейдо, без плача детей.

О-сици склонилась над цветами, которые, стоя в голубой тени простенка, доверчиво протягивали к ней свои зеленые листочки и маленькие, полные росы чашечки…

Два из них должны были погибнуть!

Девушка присела рядом с любимцами на земле и следила, как дрожат в порывах залетающего сюда ветра вишневые лепестки — розовые и прозрачные, точно сияние погожей зори… Пион широко раскрывал свою чашу, жадно глотая рассыпанную в воздухе пыль солнца, любимого им и вредного для него… Пышная азалия с прихотливым изяществом балованного ребенка выгибала коралловые губки своих цветов…

«Кого из вас обречь?.. Кто должен умереть, засохнуть неполитым, завянуть в солнечной жаре? Ах, нет!.. Нет, нет!.. Я не могу… Пусть судьба сама решает!.. Умирайте естественной смертью!..» — думала девушка.

В то же время она понимала, что такое решение равносильно выбору, — что переживет всех пышный цветок болтуна Кизуки, а раньше других умрет благородная вишня — символ тихой, самоотверженной стыдливой любви.

О-сици стало жаль ее. Она склонилась и прижала благоухающие цветы к влажным губам.

С моря дул сухой порывистый ветер. С возвышения, на котором стоял их дом, с верхнего его балкона видны были вздымающиеся в заливе темно-синие волны, блестящие на солнце, точно изгибы громадных, движущихся полозьев. Приближаясь к земле, они поднимались все выше, на гребнях их завивались белые гривы, и они соединялись в один чудовищный, клокочущий вал и бросались бешено на прибрежные скалы. Их рев — неумолчный и страшный — наполнял воздух. Их удары — упрямые, глухо стонущие и тяжелые — глубоко потрясали каменистое прибрежье.

О-сици с детства привыкла к гомону морской стихии, и в бурном пении на этот раз поразил ее слух неожиданно звук чуждый, иной, хотя тихий, почти незаметный! Она подняла голову, взглянула в ту сторону и увидела недалеко вспышку густого, рыжего дыма, мятущегося низко у земли, подобно роще старого бамбука в дыхании «тайфуна».

Оттуда-то несся, подмеченный девушкой, жидкий, многоголосый крик, похожий на лай стаи собак.

Вскоре на улице заклубился поток бегущих в ужасе людей. Их преследовал, извиваясь низко у земли, дракон огня, сверкал кровавыми зрачками, высовывал огненные жала далеко вперед из туловища грузных клубов бурого дыма.

Волна пожара, выбрасывая на воздух фонтаны искр, быстро залила полгорода. В едких облаках копоти и пара исчезали бесследно дома, храмы и сады… Треск рушащихся зданий, взрывы лопающихся досок и балок, гул вновь загорающихся очагов пожара, гром пороховых выстрелов, шипение горючих материалов, поднимающих вдруг высоко столбы спутанных, ярких языков пламени, — покрыли и говор людей и рев моря. Все потопил смрадный, ужасный дым, который густел, вздувался все выше и выше и, казалось, грозил небесам. И все это случилось так неожиданно быстро, что девушка не успела ни вскрикнуть, ни пошевелиться.

Ошалевшие жители бежали между тем безумно по улицам, метались от пожарища к пожарищу, извивались среди потоков пламени, как саламандры. Удушливые, смоляные клубы гнали их перед собою, точно полчище наездников, все вперед и вперед, сбивая в беспорядочную черную кучу, в плотную толпу сумасшедших. Плач, проклятия, смех, рыдания, угрозы и стоны, глухие удары, топот босых ног и стук деревянных сандалий неслись над толпой, точно шум от крыльев демона.

О-сици опомнилась наконец и с трудом вывела на улицу бабушку. Когда она обернулась, ища глазами мать и остальных домочадцев, пламя уже ударило в их хорошенький домик и слизнуло его в одно мгновение, подобно тому как язык льва слизывает маленькую птичку.

Они побежали, держась за руки; мятущаяся толпа то и дело сбивала, разъединяла их; сзади подгоняли их знойные потоки угарного воздуха.

Они замечали с ужасом, как все ближе и ближе по бокам их несется ревущая, огненная пучина, глотает дома, заборы, сады, громадные деревья, мгновенно коробит их, мнет и уничтожает, точно ничтожные былинки.

Пожар давно опередил беглецов.

О-нами-сан еле дышала.

— Бросьте… Оставь меня, О-сици!.. Не могу… Уходите сами… спасайтесь!.. — просила старушка внучку, которая тащила ее насильно за старческий «оби».

— Маменька, уходи с детьми, я останусь с бабушкой!.. — кричала, задыхаясь, О-сици.

Кругом них было все меньше людей, все больше огня и дыма. Дождь искр и горящих углей падал на них и прожигал им жгучими уколами волосы и платье.

— Погибнем, но погибнем вместе или вместе спасемся! — решила мужественно мать.

— Только бы добраться до ограды храма Атагина!..

Дети дико бились, кричали и плакали; женщины несли их на руках, все более слабея и пошатываясь.

Наконец, беглецы почуяли в густом, угарном дыме как бы слабый прорыв, угадали присутствие стены по просвечивающим в сером тумане громадным каменным глыбам, по веющему от них холоду. Сотни людей карабкались вверх по их неровностям, цепляясь друг за друга, отбиваясь и сталкивая безжалостно один другого.

Семья Окада-си прижалась у подножья стены и спрятала в ее влажные щели изъеденные гарью глаза, измученные кашлем губы.

— Окада-си, где ты? — звала жалобно мужа обезумевшая Оноя.

Обессилевшая их кучка затихла вдруг неподвижно, хотя вверху росли крики ужаса, а внизу росли зной и гул пожара. Загорелись тесные проулки, прилегающие непосредственно к ограде храма, полные второстепенных чайных домов и убогих торговых лабазов.

Вдруг на вершине стены появились бритые головы монахов, и концы веревок упали вниз к протянутым рукам.

В суматохе Окады были забыты. Они продолжали лежать неподвижно у подножья каменной ограды, похожие на узлы брошенных лохмотьев. Слой все густеющего дыма покрывал их, цветные платьица детей и шелковый ярко-вишневый пояс О-сици чуть просвечивал сквозь грязно-серую мглу.

— Там кто-то остался, отец!.. Я вижу отлично… Там чернеют пятна на мостовой… — вскричал молодой голос.

— Это брошенные вещи!..

— Они стонут…

— Нельзя, сын мой! Пламя полыхает уже над ними!.. Веревки прогорят!.. Погибнешь!..

— Держи, держи, отец!.. Я!..

Как сквозь сон, расслышала О-сици шорох скользящего вдоль стены тела, потом — будучи не в силах поднять головы — соображала по звукам, что подымают и уносят ее мать, бабушку, сестренок и братишек. Наконец, и ее самое подхватили за талью теплые могучие руки и приподняли, как птичку, на воздух… Блаженное спокойствие воцарилось в ее обмирающем сердце. Грудь, сдавленная угаром, как бы связанная мучительными узами, вдруг свободно расширилась и стала сладко дышать… О-сици открыла затуманенные глаза и увидела над собою черную сеть спутанных ветвей камфорных деревьев, а выше — синеву неба. Она поняла, что находится уже в садах Атагины.

Сильные руки поддерживали ее и продолжали уносить все выше, все глубже в чистый, благовонный воздушный простор.

Невольно девушка обратила глаза на склонившееся над ней лицо. Лицо было незнакомое, но молодое и красивое. Черные, продолговатые глаза жадно и любопытно присматривались к ней.

О-сици немедленно отвела глаза, но взгляды их мимолетно встретились и на миг глубоко утонули друг в друге. Шаги несущего как бы замедлились, объятия его дрогнули и чуть-чуть крепче прижали ее к себе.

— Отпусти меня, благородный господин!.. — слабо проговорила девушка.

Он не ответил, только прибавил немного шагу.

Вскоре О-сици очутилась рядом с бабушкой, матерью и младшей родней, разместившимися кучкой на лужайке парка Атагины, среди множества таких же, как они, бездомных.

Внизу, где недавно кипел жизнью город, где подымались рядами тысячи домов, прелестных, уютных, крохотных, точно резные ящички, где развевались по ветру, трепеща и щелкая, бесчисленные, разноцветные флаги, где змеились гирлянды нежных цветов, где пышно вздымались роскошные сады — там теперь клубился черный океан дыма, сверкая скрытым внутри заревом…

Глядя на него, рыдали толпы нищих погорельцев.

Среди них сновали жрецы и послушники, раздавая пригоршни вареного риса.

Вскоре благородный Окада-си разыскал свою семью, ободрил ее и устроил под громадным навесом храма, опирающимся на колоннаду восьмидесяти исполинских кедровых пней. Пестрая толпа женщин, детей и стариков тесно расположилась там на полу. Молодые и здоровые мужчины искали убежища на дворе, под деревьями и кустами парка.

Отчаяние не накормит голодного и не накроет крышей усталых членов.

Еще дым ползал по рыжим пепелищам и светились местами красные глаза угольев, тлеющих под золою, а множество погорельцев уже сновало среди окоптелых развалин, вытаскивая оттуда обгорелые доски и балки, подбирая уцелевшие камни и кирпичи, разыскивая под пеплом и нагаром обыкновенно полурасплавленные металлические предметы.

Вскоре многие оставили гостеприимные сады Атагины и поселились на своих участках в сколоченных наскоро клетушках.

На синем заливе городского порта забелели бесчисленные паруса судов, везущих строевой лес, пищу, новые орудия, платье, утварь и мебель.

Окада-си усиленно хлопотал о займе для постройки нового дома. Слабое здоровье престарелой О-нами-сан, а также соображения, связанные с достоинством и общественным положением и знатностью его родословной, заставили Окада-си долее других оставить свою семью под гостеприимным кровом храма.

Крайне тихо и однообразно проходили дни временных жителей Атагины. Их мысли и сердца были постоянно вдали, там, где от зари до поздней ночи хлопотали их отцы, мужья и братья, где визжали пилы и стучали топоры плотников…

Процессии богомольцев, храмовые праздники и ярмарки, выкрикивания ворожеев и прорицателей, звон гонгов и колоколов, служба и поучения жрецов, проповеди, песнопения — вся та обычная жизнь священных мест, полная таинственных намеков и торжественных обрядов, утратила для них всякий интерес и занимала их уже не больше, чем шум родимого далекого моря…

Одна О-сици прилежно наблюдала за таинствами одетых в белое жрецов, длинные ряды которых исчезали ежедневно за зеленоватой полупрозрачной занавесью коридора, ведущего на «путь божества». Они уносили с собой туда на великолепных подносах и серебряных блюдах цветы, плоды и рыбу.

О-сици искала среди них своего спасителя. Она знала, что он зовется Кендзиро, что он сирота, приемыш одного из жрецов и что его самого готовят в служители страшного, волшебного Иннари Кицуна, требующего воздержания и целомудрия.

О-сици заметила, что юноша тоже, хотя избегает их, следит за ней издали исподтишка… Сладкое, незнакомое до того страдание пронзило ее впервые насквозь…

Лениво протекали бесцельные дни в Атагине, зато быстро бежало там время.

Мощный, темный, корявый лес стволов и ветвей, сплетающихся высоко в поднебесье в густую чащу, подымается с холмов Атагины и образует роскошную рощу камфорных деревьев, похожую на дым подземного пожара.

Теплый, влажный, весенний морской ветер уже разбудил спящие зародыши их мелких листочков. Их безобразные, смоляные вереды и лишаи стали сочиться и ронять прозрачные капли камфоры, наполняя нежным их ароматом весенний воздух.

Уже везде внизу заалел бледно-розовый просвет цветущих вишен, смешивая свои краски и свои запахи с зорями солнечных дней…

Уже кущи молодого бамбука зашумели стройными побегами, сгибаясь податливо и любовно под дуновениями ветра, гонящего теплые, серые тучки… Засверкали в лучах солнца краткие радужные ведреные ливни, затеняя на мгновение окрестности нитками летящих алмазов.

Бирюза неба и моря потемнела, как изумруд.

В праздничные дни толпы гуляющих наполняли рощи Атагины, но в будни там было тихо и пусто, и только крики играющих ребятишек нарушали мягкое воркование священных голубей и однообразный, гнусавый напев молящихся жрецов.

Каждый день водила О-сици сестренку и братишку на большой луг, предназначенный для детских игр на нижней террасе парка.

Девочки в ярко-цветных «кимоно», мальчики в темных платьицах, часто полуголые, загорелые, все в маленьких деревянных сандалиях «гото» на босую ногу, весело клекоча ими, точно стая аистов, бегали по лугу взапуски, собирались в кружки или неожиданно с серебристым хохотом разбегались во все стороны, подобно взбрызгам воды, или перекатывались из края в край по лужайке, как цветной бисер.

В стороне толпа мальчиков, подоткнувши «по-взрослому» за пояс длинные полы «кимоно» и стянувши на спине веревочками крыльевидные рукава, упражнялась в стрельбе из лука. Старый, седобородый самурай с неизменной торжественностью клал пернатую стрелу на тетиву старинного лука и, не пропуская ни одного движения, из предписанных древними священными правилами стрельбы, быстро отбрасывал назад туловище, а правой ногой выступал вперед. И тотчас же легкий дротик, свистя, пронизывал, как молния, солнечный воздух. Молитвенно медленны были движения старика и меток прицел! Прилежно подражали ему ученики, встречая радостным криком каждый удачный удар дротика.

О-сици стояла в тени небольшого утеса. Сверху, склонившись с краю обрыва, цветущие вишни сыпали на нее снежинки своих бледных лепестков. Вдруг, кружась среди них, замелькал сверток «тацанку» и трепетно упал у ее ног. О-сици осторожно глянула на верхнюю площадку. Там никого не было. Белели на солнце каменные перила пустой галереи, усыпанные снежным цветопадом. А повыше перил тихо качались в дыхании ветерка белые кисти цветущих вишен…

Тогда девушка уронила невзначай развернутый веер и вместе с ним подняла стихотворение, очевидно прибитое каким-то поэтом к дереву и теперь сорванное ветром. Она видела в этом для себя предзнаменование, и сердце ее усиленно билось. Она подалась глубже под навес утеса и пытливо развернула розовую ленту шелковистой бумаги, на которой красивым почерком было начертано:

Над бездною вишня цветет,
Манит ее зори багряница,
Манит ее моря бирюза,
Манят теплых ветров ароматы…
Плачет вишня белыми слезами,
Снежным вихрем кружатся цветы…
Не заполнят бездны никогда
Ее нежных лепестков мечты…

О-сици не дышала. Ей казалось, что она плывет куда-то вдаль в вихре цветов… Привел ее в себя маленький камешек, прыгающий по карнизам скалы, очевидно сброшенный сверху ногой неосторожного зрителя. Девушка тревожно взглянула туда и увидела Кендзиро, прячущегося за выступом утеса.

Он прижался щекой к скале и пристально наблюдал за ней. Взгляды их встретились и невольно на мгновение утонули друг в друге, как тогда…

Девушка отвернула голову.

С тех пор юноша постоянно кружил около нее. Она непрерывно чувствовала его тень вблизи себя, и глаза ее частенько встречали его взгляд, страдающий и покорный, робкий, неуверенный и в то же время смелый, пронзительный, ласкающий, зовущий и в то же время беспокоящий, точно лунное сияние, пробирающееся в летнюю ночь к спящей воде сквозь гирлянды повиснувших над озером вистарий…

И случилось, что она раз ночью во сне почувствовала его рядом с собою в темноте галереи храма, полной спящих вповалку странников и ютившихся там еще погорельцев.

— Послушай: приходи сейчас в камфорную рощу или я останусь здесь до рассвета, чтобы отец твой увидел меня и убил!

Девушка вздрогнула и проснулась. Действительно: он стоял на коленях у ее изголовья.

— Уходи, умоляю тебя!.. Оставь меня моей судьбе!..

— Мне необходимо поговорить с тобою!

— Я боюсь!.. Я ничего не знаю. Теперь ночь!.. Может быть, ты не Кендзиро, а сам… бог… Еицуне?

— Нет, я не бог Еицуне!.. Хотя возможно, что это он разжег во мне то помрачительное пламя, которое привело меня сюда! Стук твоих «гото» на дорожке храма преследует меня, точно неумолимая дрожь смерти!.. Блеск булавок в твоих волосах сияет в темноте моих бессонных ночей…

— Уходи! Слышишь: просыпаются люди!..

— Уйду, но если не придешь, вернусь опять!..

Скорее бурных струй водопада неслись взволнованные мысли девушки.

Она медлила. Но вскоре слабый рассвет окрасил бумажные стены галереи, задвинутые для тепла на ночь. О-сици расслышала знакомый шорох в углу храма, содрогаясь, накинула быстро на себя легкое кимоно и, босая, тихо скользнула в темный, тайный проход капища.

Там немедленно обняли ее сильные руки и, безвольную, потащили за занавес большого алтаря, где в сверкающем золотом мраке подымалась исполинская статуя трехголовой, венценосной богини Любви и Милосердия…

Исподволь строился город. Ряды чистеньких домиков вновь покрыли обгорелые пустыри. На месте черных развалин забелели снова бумажные окна и тонкая резьба прелестных «шоджи». На деревянных галерейках и балкончиках среди цветов запестрели ярче цветов банты женских «оби».

По вечерам, точно тучи светлячков, замерцали в окнах бесчисленные огни и засветились, точно бусы, ряды цветных фонарей у дверей домов с номером и фамилией собственника, написанных на прозрачных их стенках.

Над скромным домом почтенного Окадо-си появился тоже красный знак благополучного окончания работ. Обрадованный хозяин подарил всем трудившимся у него рабочим синие нанковые рубахи с белым гербом Окадо на рукавах и спинах.

О-сици, покидая храм, спрятала свое отчаяние под жалкой, напряженной улыбкой… И улыбка эта не покидала уже ее личика, бледного, как миндальный крем, не оставляла губ, потускневших, как ветка коралла, вырванная из морской глубины.

Грусть девушки, ее задумчивость, рассеянность и медленность ее движений вскоре заметили и мать, и бабушка… Они пробовали расшевелить ее, затем расспросить, но О-сици упорно отмалчивалась, повесив голову на грудь.

— Я ничего не чувствую!.. Не знаю…

— Скверно! — бормотала О-нами-сан, касаясь незаметно рукою концов влажных от слез рукавов внучки.

— Пора замуж! — решил Окадо-си, выслушав сетования жены.

Несколько дней спустя появился в новом доме О-кадов чисто выбритый и по-старосветски причесанный сват.

Отец сказал О-сици, что в первый «благополучный день» будут «смотрины» и что он надеется, что девушка одобрит его выбор и примет жениха, почтенного, всеми уважаемого и зажиточного Гото-си.

О-сици в отчаянии решилась послать тайно письмо в храм Атагина.

Несколько следующих дней она не сводила глаз с обоих концов улицы, а ночью чутко прислушивалась к ее звукам, подымая ежеминутно голову с мокрого от слез изголовья. Но в темноте только глухо ревело море, да резко бряцали железные кольца на посохах ночных сторожей.

Во время «смотрин» О-сици была до того смущена и измучена, что не разглядела даже хорошенько лица жениха. Заметила только, что был он довольно-таки стар и жирен… Впрочем, ей было все равно, раз тот, кем полно было ее сердце, забыл ее и не являлся…

Также равнодушно она вела себя во время свадебного угощения, когда заставили ее выпить «трижды раз по три» красную чашку «саки».

Очнулась из летаргии она только в послебрачную ночь. Дрожа от ужаса и отвращения, она лежала, вытянувшись и уставившись неподвижно глазами в висящий над ней мрак чужого дома. Рядом храпел муж, широко раскрывши беззубый рот.

— Лучше смерть!.. Лучше смерть!

Ощупью отыскала молодая женщина маленький кинжал, который она постоянно носила искусно спрятанным в прическе.

— Неужели у нее никогда уже в жизни не будет ничего своего?.. Неужели он никогда не любил ее?.. Или был обманчивой тенью божества?!

Или еще хуже: был скверным, лживым человеком, который воспользовался ее доверчивостью и обманул ее? Снял девичью пыль с ее венчика и бросил ее!.. Он не любил ее, не любил никогда!.. Это ясно!.. А если… он… не знает? Если письмо не попало к нему?.. Все равно, так или иначе, она уйдет за реку вечного забвения, не повидавшись с ним… Уйдет с горечью в душе и проклятием на устах для всего того, что до сих пор было лучшим и драгоценнейшим в ее жизни! Существует ли более ужасное мучение, как ненависть к любимому или уход из этой юдоли страдания с молчаливой загадкой в душе?

Мысли клубились и переливались в ней, как струи хорошо памятного ей пожара… Среди угара и сумрака теперешнего траура, точно просветы голубого неба в дыме бушующего огня, вспоминались ей минуты давешнего блаженства…

— Ах, раз еще… только один раз взглянуть в дорогое лицо, прочесть восторг и любовь в милых глазах!.. Раз еще убедиться, что то было преходящим, кратким, непрочным, как все земное, но действительным счастьем?!

Опять пожар… Опять она просыпается в объятиях Кендзиро… Опять чудные месяцы пребывания в храме… Благоухающий шепот камфорной рощи… Дождь цветов, падающих с края обрыва…

О-сици засыпала в лихорадке, в бреду; просыпалась без силы, без воли…

И так было каждую ночь.

Наконец, однажды молодая женщина привстала сбоку спящего мужа, нагая, единственно с красным поясом кругом бедер, шагнула из ложницы, скользнула тихонько мимо спящей в кухне кухарки, как в забытьи разыскала горящие уголья под золою потушенного очага, завернула их бережно в смоляные, кедровые стружки и сунула под навес кровли.

Затем она поспешно вернулась в спальню и незаметно легла опять рядом с мужем.

Немного погодя кровавое зарево окрасило бумажные окна дома.

Громкие крики ночных сторожей, да тревожный звон их побрякушек разбудил, наконец, Гото.

— Вставай, вставай, О-сици!.. Горит!.. Беда! — звал он жену, возвращаясь из сеней.

— Держи!.. Поджигатель!.. Го-го-го!.. — кричали между тем люди снаружи.

О-сици в легком ночном кимоно бросилась на верхний балкончик. В блеске пожара она заметила кучку людей, набросившихся на темную стройную фигуру и гневно теребивших ее… Она узнала, кто это, раньше чем увидала его, чем заметила бледные черты… Глаза их жадно встретились…

— Пустите его, пустите!.. Это я! — вскричала она, протягивая руки.

Ее не слушали. Толпа увела преступника по приказанию ее мужа и вскоре исчезла в темном проходе улицы. Гото-си тоже не обращал внимания на ее лепет и рыдания, занятый осмотром повреждений и оценкой убытков, причиненных пожаром. Он брюзгливо упрекал ночных сторожей и рабочих.

— Успокойся, да успокойся же! — обратился он наконец к жене. — Все кончилось благополучно… Хотя я вполне понимаю тебя… Есть от чего с ума сойти… Чуть-чуть не повторилось бедствие минувшего года!.. Мне необходимо отправиться к судье. Я должен узнать, что все это значит?.. За что ненавидит меня этот незнакомый мне человек?!

— Возьми меня с собою! — шепнула О-сици дрожащим голосом.

— Пожалуй. Хочешь — сходим вместе! Прогулка и зрелище успокоят тебя.

В обширном сарае старого суда сидел за столом судебный чиновник, а по обеим его сторонам два писца. Молчаливая толпа зрителей наполняла зал битком. Когда полицейские ввели Кендзиро, гневный ропот пробежал по собравшимся, точно дуновение бури. Судья остановил его важным движением веера и начал допрос.

Обвиняемый не отвечал на вопросы и не проявлял ни смущения, ни сожаления, когда судья упрекал его, что его преступление могло опять повергнуть в бедствие тысячи людей.

— Почему ты это сделал?.. Ради чего?! Объясни твои побуждения!.. Ведь некогда ты спасал погорельцев с опасностью жизни?.. Мы все это помним…

Кендзиро молчал и искал чего-то глазами среди зрителей. Судья вел взглядом следом за ним.

Вдруг зрачки обвиняемого расширились, они встретились с глазами женщины, сидящей в первом ряду.

Женщина поднялась и, протолкавшись сквозь ряд зрителей, упала ниц перед судейским столом.

— Я виновна!.. Я подожгла дом!

— Ты… ты?.. Да кто же ты?

— О-сиици, жена Гото!

— Неправда. Она помешана… Она в то время спала мирно рядом со мною… Она лишилась рассудка… Она не в своем уме. Это понятно: вторично такое несчастие хоть кого лишит равновесия!.. Я, впрочем, давно уже заметил… — защищал ее крикливо Гото.

Судья опять дал знак веером.

— Расскажи, О-сици, как это случилось!

О-сици отняла от заплаканных глаз концы своих рукавов и начала тихим голосом:

— О, господин, сжальтесь надо мною! Воистину не смерти я пугаюсь, но срама… Позволь мне молча потерпеть наказание… Поверь, что обвиненный тобою человек не больше виновен, чем вершина Фуджи виновна в том, что цепляются за нее тучи…

— Так почему же он молчит?.. Тут какая-то тайна, и он будет наказан, если ты искренно не расскажешь всего, О-сици!..

— Я встретилась с ним в храме, где спрятались мы во время большого пожара, — начала дрожащим голосом О-сици после короткой борьбы. — Вы знаете, что он спас мне жизнь, мне и моим родным… Мы… полюбили друг друга… На тайных свиданиях мы кровью маленьких наших пальцев писали клятвы, что будем принадлежать единственно друг другу… И мы сосали кровь эту в подтверждение обетов… Но раньше чем мы укрепили изголовия наши на местах, дом моего отца был выстроен и совсем готов для жилья… Меня увели… С тех пор я не видела уже Кендзиро и вестей не получала от него… Я думала, что он забыл меня или что никогда… не любил, что я была лишь пустой и мимолетной игрушкой его… прихоти… Я думала, что замужество усмирит боль моего сердца… Наконец… я… писала ему письма. Он не отвечал. Тогда я подожгла дом, чтобы опять попасть в храм…

Толпа чутко молчала. Слезы струились из глаз Кендзиро. Мрачно глядел на жену старый Гото.

— Но ты, юноша, зачем же ты попал ночью в сад Гото-си?

— Звуком флейты приманивают охотники на выстрел оленя!.. Каждую ночь, с тех пор как увели ее от меня, я блуждал кругом ее жилища… Когда она вышла замуж, я, полный отчаяния, блуждал кругом дома ее мужа…

Бледное, осунувшееся лицо О-сици засияло вдруг, как луч солнца среди тумана. Незаметно она вынула тонкий кинжал из волос и вонзила его пониже своего горла, шепча невнятно:

Не заполнят бездны никогда
Ее нежных лепестков… мечты…
Вацлав Серошевский
«Русская мысль» № 5, 1905 г.