Вацлав Серошевский «Сакурское видение»

Четыре месяца прошло от сражения на Ялу. Четыре месяца армия Куроки с неописуемым трудом и усилиями просачивалась сквозь горную, дикую, безлюдную страну, чтобы, описавши дугу, отрезать с севера и востока отступление русским войскам.

Четыре месяца непрерывной борьбы за каждый перевал, за каждое ущелье, долину и речную переправу… Четыре месяца недоспаных ночей… Четыре месяца тяжелых переходов в жару, в ливень, в пронзительный, горный ветер, часто на половинном рационе… Четыре месяца ночевок в грязи, в пыли, или на твердой, голой скале.

Но всего хуже были дни бездействия, полные безвестного ожидания приказания — на занятых позициях, в траншеях, или просто за глыбами скал.

Боевая линия огромной армии, растянувшейся на десятки километров, послушная железной воле непреклонного вождя, двигалась чрезвычайно правильно, точно крыло большого невода, ныряющего среди окаменелых волн земли.

Наконец армия, постоянно сражаясь, пришла к реке Тайдзы-хэ, и солдаты, впервые после стольких дней, увидели вдруг впереди себя равнину.

Густой, кудрявый лес гаоляна, выросший выше всадника на лошади, покрывал дно долины; среди хлебов там и сям серели пятна деревень, серебрилась лента реки, окружающей долину с юга, а за ней туманились полукругом отроги, только что пройденных гор. На западе меж выступами этих гор открывалась брешь, сквозь которую глаз уходил безвозбранно в синеющую даль равнины, замкнутой синевой неба.

Жадные взгляды вождей и солдат мгновенно нашли там темную, низменную черту железнодорожной насыпи. Видно было, как по ней то и дело бегут поезда в клубах белого пара, все на север, все на север…

— Уходят!.. Уходят!.. Убегают!..

Тысячи сердец сжались от опасения, что это, возможно, еще не конец, что еще раз необходимо будет закинуть невод войск в горы и еще раз придется повторить только что пережитые страдания…

Но от русской железной дороги отделяли японцев: быстрая река, заросли гаоляна, да невысокий холм, защищающий низ горной бреши, и согласно прозванный солдатами и офицерами, ради своей формы: Манджуяма — «Рисовая пышка».

Та невзрачная горка была предательски изрезана густой сетью траншей и хотя сама пока молчала, но с обеих ее сторон, да и из за ее вершины грозно попыхивали орудийные выстрелы. Снаряды то и дело падали на гаоляновые поля и ближайшие откосы заречных гор.

Ночью на Тайдзы-хэ был наведен понтонный мост, а на рассвете большая часть японских войск уже выстроилась развернутым веером на долине.

Артиллерия обеих армий принялась разыгрывать свою молниеносную симфонию. Но люди за время четырехмесячных боев уже успели попривыкнуть к этой музыке и бригада Окасаки, которой было поручено занять «Рисовую пышку», спокойно устремилась в море гаоляна.

Родное растение, хорошо знакомое японским пахарям, дружески закрыло их своим зеленым облаком. Первые роты батальонов шли рассыпной цепью, а за ними в известном расстоянии двигались колонны резервов.

Японцы шли тихо, точно стая тигров, подкрадывающаяся к добыче сквозь тростниковые заросли.

Тем не менее, русские заметили врага и белые облака шрапнели стали густо лопаться на пути японской бригады.

Движение войск было приостановлено; солдатам приказано лечь на землю и пообедать.

Это были по большей части крепкие, рослые горцы из окрестностей Сендая, несомненно меньше всех в армии чувствовавшие невзгоды трудного перехода.

Поэтому, когда отдых стал чересчур затягиваться, среди них поднялся беспокойный говор:

— Орудий нет!.. Должно быть ждут артиллерию!.. Видели: вся гора белеет от русских укреплений!..

— Да!.. И на соседних возвышениях тоже у них батареи!.. Там ближе будет жарко под продольным огнем…

— Хуже не будет, как в Мон-шье лине!..

— Пожалуй, что прикажут ждать здесь до ночи…

— Ну, нет! Зачем так дурно ворожишь?.. Лучше расскажи, что-нибудь, Цинзо!

Цинзо, по призванию и профессии был уличным рассказчиком, и в походах не раз сокращал товарищам своими рассказами скуку ожидания. Солдаты сбились теперь кучкой вокруг него, многие легли на землю и, подложивши ранцы под голову, глядели на пронизанный солнечным блеском, бездонный океан синевы, и проглядывающий между темными кистями гаоляна и зелеными завитушками его длинных листьев.

— Да, да!.. Расскажи… ну, хотя бы, расскажи… — придумывали солдаты.

— О Сакурском видении!.. — подсказал один.

— Ну, так!.. О привидении из Сакуры!..

— Ладно!..

— Слушайте!.. Слушайте! Тише вы там!..

 

…«Как верен принцип, изложенный Конфуцием, что доброжелательный образ действий правителей ведет к миру в их стране, тогда как беззаконие их порождает мятежи и смуты…» — начал Цинзо голосом профессионального рассказчика. И зажурчали старательно отточенные слова, как жемчуг.

…Мирная, старозаветная, японская деревня всплыла вдруг перед глазами слушателей среди зеленого тумана окружающей их чащи… Вот кончается Хотта-Кага-но-Ками, славный рыцарь, благородный владетель Сакурского замка. Его звание, сан и ленные земли наследует негодный сын — Котсуке-но Суке Мазанобу — принц жестокий, жадный и расточительный… Живет он в Иедо; тратит огромные суммы на содержание пышного двора, на певиц-гейш, на роскошную обстановку, на дорогие произведения искусства… чтобы покрыть свои безумные расходы, он непомерно увеличивает оброки крестьян… И вот вконец разоренные мужики собирают сходку из 36 деревень, посещают ходоками своих старшин в Иедо, во дворец принца, просить его самолично о милостивом уменьшении тягот… Выступает Согоро — человек почтенный, спокойный и рассудительный. Он советует собравшимся хорошенько обсудить свое решение, указывает на сомнительность успеха…

Несмотря на то, крестьяне не оставляют намерения отправиться к князю… Одетые в свои соломенные плащи и грибовидные шляпы, с бамбуковыми посохами в руках, они являются перед дворцом князя в столице, но их не допускают к подъезду. Князь не принимает никого без доклада, а чиновники не желают принять их прошения. Ходоки возвращаются ни с чем. Согоро советует им подать челобитную в Городзиу — Высочайший Совет Шиогуна. Сам он не предвидит большой от этого пользы, но думает, что нужно испробовать все средства и пути; сам он готов отправиться в Иедо и прощается с женой и детьми, уверенный, что за дерзость заплатит жизнью.

— Я отдам свое тело, чтобы облегчить участь родной страны… Поэтому не скорбите, коли погибну, и не оплакивайте меня!.. — говорит он.

Челобитная с великой покорностью и тщанием вручена принцу Кузе Ямато но Ками, члену Совета. Радуются мужики, уверенные в хорошем исходе. Не обольщается один Согоро. Действительно, по истечении некоторого времени его вызывают во дворец князя Кузе Ямато но Ками, где советники от имени князя делают ему выговор, как предводителю бунтовщиков. Прошение возвращено без ответа. Оно не было даже представлено в совет Городзиу, где заседает ведь и Котсуке но Суке…

Согоро поучает сельчан, что нужно идти выше, до самого конца, намекая на Шиогуна — Господина наших Господ!

Крестьяне поручают ходатайство ему. Согоро соглашается. И вот, со свертком исписанной бумаги, он стережет, под Саммаеским мостом у черных ворот парка Уено, когда пройдет Шиогун Усяштсу… Вот он выскакивает из своей засады в крестьянском соломенном плаще нищего и подает свое прошение, воткнутое на конец длинной бамбуковой палки.

— Прочь!.. Держите дерзкого нахала!.. — кричат придворные.

Телохранители бросаются к Согоро, но он успевает просунуть в носилки властелина свое прошение и только, когда последнее принято, тогда он позволяет арестовать себя.

Мстительный Котсуке но Суке, получивши от Шиогуна прошение своих подданных, делает упреки своим чиновникам, допустившим до такого позора, и с горькою досадою, под давлением высших властей, решается уменьшить наложенные оброки до прежних размеров. В то же время он требует выдачи Согоро своему княжескому суду.

— Его необходимо распять для примера и устрашения других мужиков!.. И не только его, но и его жену и детей!.. А их имущество должно быть отобрано в княжескую казну… Остальных шестерых старшин пусть выгонят из владений на острова… Этого пока будет достаточно!..

— Ваша светлость!.. — возражает советник Кодзима Сикибу, падая ниц. — Намерения вашей светлости справедливы и согласны с законом. Согоро в самом деле заслуживает всякого наказания за свое возмутительное преступление. Но я униженно осмелюсь представить вам, что его жена и дети не могут считаться виновными в той же степени, как он!.. И я умоляю вашу светлость милостиво снизойти и освободить их от такого строгого наказания!..

— Где грех отца так велик, там нет пощады жене и детям! — отвечает сурово Котсуке но Суке.

Согоро, выданный князю столичными властями, переводится в Сакурский замок как злодей, в черных носилках, обмотанных сетями. Его приводят в княжеский суд вместе с 36 старшинами, подписавшими прошение. Суд присуждает Согоро, — за то, что он самовольно взял на себя руководство крестьянами, что осмелился, минуя своего господина, обратиться прямо к Шиогуну и тем нанес оскорбление своему принцу; за то, что подавал прошение в Городзиу; за то, наконец, что принадлежал к заговору — присуждает подвергнуть Согоро смертной казни через распятие вместе с женой; детей же их: тринадцатилетнего Генносуке, десятилетнего Сохей и семилетнего Кихаци обезглавить! Шестерых старшин, которые сопровождали Согоро в Иедо, изгнать из их участков и поселить в местечке Осима в провинции Идзу!

Другим князь простил великодушно и уменьшил оброки во всем даймияте до прежних размеров.

Согоро спокойно выслушал приговор, а известие об облегчении участи всего края очень обрадовало его. Но крестьяне ни мужчины, ни женщины не радовались. Посоветовавшись, они созвали сходку в храме Фукусоин под руководством Замбеи, старшины из Сакато. На сходке они решили, не обращая внимания на грозящие им наказания, подать новое прошение князю о помиловании по крайней мере детей и жены несчастного Согоро. Тогда советник Икеура Коцуйе объяснил им, что прошение не может быть представлено князю, так как об этом уже просили его священники из храма его предков и он отказал им с большим раздражением.

После этого трое знатнейших старшин, друзей приговоренного, с горя, бессильной жалости и стыда обрили лбы и в день казни постриглись в монахи. Тела же казненных потребовали для погребения священники из храма Токодзи.

В Еварадаи был воздвигнут помост для казни.

В час «змеи», одиннадцатого дня второго месяца, жители окрестных деревень и пригорода, старые и малые, женщины и мужчины, дети и дряхлые старики, собрались во множестве, чтобы сказать осужденным жертвам последнее «прости».

Связанные веревками, приговоренные были посажены на помосте, прикрытом жалкими циновками. Согоро и жена его не подымали глаз, так как зрелище было чересчур ужасно. Зрители плакали и кричали:

— Жестоко!.. Жестоко!.. Бессердечно!

Многие вынимали из рукавов сласти и бросали их детям. В полдень Согоро и его жена были распяты на крестах, которые затем служителя подняли и врыли в землю. Затем введен был на эшафот пред глазами родителей, старший сын их, Генносуке. Согоро заплакал и вскричал:

— О жестокие, жестокие!.. Все равно, что вы сделаете со мною, но ребенок?! Что сделало вам дитя?!.

Присутствующие закрыли руками глаза и громко молились; даже палач выражал свое сочувствие тихой молитвой.

Тогда Генносуке, все время не открывавший глаз, сказал родителям:

— О, отец мой и мать моя!.. Я иду впереди вас в рай, в ту счастливую страну, где буду ждать вас. Мои маленькие братья со мной вместе встретят вас на берегу реки Сандцу и мы протянем через нее вам свои руки, чтобы помочь вам пройти ее… Прощайте, прощайте все, кто пришел посмотреть на нашу смерть!.. А теперь, пожалуйста, срубите мне уж голову!..

Он протянул шею, шепча молитву. Жалобный стон вырвался из груди родителей и у столпившегося народа, когда палач, хотя и взволнованный, повинуясь своему долгу, ударил мальчика мечом.

Другой сын Согоро сказал тогда палачу:

— Сударь, у меня болит правое плечо; пожалуйста, рубите мне голову с левой стороны, чтобы не сделать мне больно!.. И научите, что теперь нужно делать. Я не знаю, как умирать, так как это мне впервые!

Палач залился слезами, тем не менее голова мальчика упала быстрее, чем разлитую кровь впитывает песок.

Самый меньшой, Кихаци, погиб со ртом, набитым сластями, только что брошенными ему из толпы.

Среди всеобщих стонов и плача, тела детей были унесены, и к супругам Согоро приблизился «ета» Сигаемон, которому поручено было проткнуть их копьем, согласно приговору. Увидевши его, O-Ман, жена Согоро, воскликнула:

— Муж мой!.. Ты помнишь, что ты с самого начала предупреждал меня о вероятности такого конца!.. Но что же из того, что тела наши теперь позорно распяты?.. Не будем печалиться!.. Боги за нас!.. Встретим спокойно и мужественно смерть!.. Отдадим радостно нашу жизнь за общее благо!.. Жизнь человека скоротечна, но дела и имя его вечны!.. Они выше и слаще жизни!..

Тогда улыбнулся Согоро и ответил ей:

— Хорошо сказано, жена!.. Что в том, что мы одни наказаны за многих!.. Наши старания увенчались успехом… Ничего больше мне и не нужно!.. Я рад, что сбылись мои желания!.. Перемены в судьбе и превратности жизни многообразны… Но если б у меня было даже пятьсот жизней, я пятьсот раз воплотился бы в тот же образ, чтобы пожертвовать всем для спасения от голода, лишений и греха стольких страдальцев!..

Так говорил он вдохновенно, когда офицер, руководящий казнью, дал знак «ета» Сигаемону и тот с копьем приблизился к распятым…

Сбившиеся в кучу солдаты глаз не сводили с рассказчика. Каждый из них прекрасно знал эту ужасную и трогательную повесть; несмотря на то, сердца их бились восторженно и мучительно, как восторженно и мучительно бились сердца многих тысяч, слушавших эту историю в продолжении более двухсот лет во всей Японии.

Цинзо умело подчеркивал трогательные, красивые места рассказа выразительной мимикой и интонациями голоса. Это было его ремесло.

Вдруг близко, тут же, почти за ними, мощный гром потряс землю и воздух…

— Пушки!.. Наши стреляют!..

Многие солдаты вскочили на ноги, другие на коленях хватались за положенное рядом оружие и наскоро поправляли одежду и амуницию.

Вскоре по всей линии загремела буря ружейной перестрелки и едкий запах бездымного пороха пронесся по зарослям.

Колонна двинулась вперед. Все чаще из белых, лопающихся в воздухе, облаков падал на нее дождь железных осколков и тучей, жалобно повизгивая, бились среди стеблей высоких гаоляна. Солдаты пробирались среди них молча, стиснув зубы и, не отвечая на выстрелы неприятеля. От времени до времени стон насильственной смерти или невыносимого страдания вылетал то тут, то там из пораженной груди. Наконец заросли стали редеть и просвечиваться. Идущие увидели темные фигуры товарищей, припавших низко к земле, с протянутыми вперед стволами ружей, из которых постоянно сверкали огни.

Докучливый, сверлящий треск пальбы, похожий на непрерывно многоголосое щелканье громадного бича, носился низко над землей, взлетал вверх пронзительным отголоском, отражался глухо в поднебесье и далеких горах.

Мощные выстрелы артиллерии с краткими интервалами все гудели, как басы оркестра. Сигнальный рожок велел колонне остановиться и лечь.

Она была на краю поля смерти.

Голое, усыпанное грубым щебнем, оно похоже было на серое изъеденное оспою лицо мертвеца. Во многих местах чернели на нем темные пятна тел в японских мундирах. Дальше оно было совершенно пусто и немо. Изредка являлось над ним, розовое от вечерней зари, облако шрапнели, развертывало в синеве воздуха свои белые крылышки и плевало вниз чугуном на камни и трупы. Реже громоздкий фугас тяжело падал с высоты, лопался с шумом и выбрасывал вверх фонтан черного дыма, убийственных черепков, песку и камней. Но самым ужасным был несомненно невидимый, неустанно летящий над этим полем рой оружейных пуль. Он плыл непрерывно, с тонким, брезгливым жужжанием, точно прозрачная река гибели…

Весь склон «Рисовой Пышки», темным пятном выступающей на золотом фоне закатывающегося за нею солнца, разгорался дружными молниевидными зигзагами ответного огня.

Японские стрелки стреляли более сдержанно и, казалось, беспорядочно. Только артиллерия их ревела позади все громче, все яростнее и яростнее, обстреливая русские укрепления, как бы стремясь воспользоваться как можно полнее остатками убегающего дня. Лопающиеся снаряды вспыхивали на огненном фоне неба, точно искры на стынущей лаве.

Быстрая ночь покрыла, наконец, сражающихся своими черными веками. Замолкли орудия, утихли ружейные выстрелы, звезды замигали кротко в небесах.

Спрятанным в гаоляне полкам велено было поужинать и соснуть. Хотя солдаты не спали вторую ночь, мало кто сомкнул глаза. Согласно приказанию, они лежали молча и неподвижно, но общее возбуждение близкой решительной атаки, передающееся всем и каждому неизвестными путями, высказывалось тихими вздохами, покашливанием, незначительными движениями конечностей, неожиданным блеском глаз во мраке.

Когда темнота достигла чернильной густоты, прозвучали давно ожидаемые приказания и колонны японцев дружно поднялись, как полчища привидений.

Беззвучно, не толкаясь, не бряцая ничем, прокрадывались вперед цепи стрелков, а за ними шли в обычном порядке взводы резервов.

Мертвая тишина царила в истерзанных дневным обстрелом русских окопах.

Вскоре японцы были у подошвы горы и видели местами над земляными брустверами бледные лица караульных и их штыки, слабо отсвечивающие в зеленоватом сиянии луны. Она как раз всходила из-за горы и уже туманила черное звездное небо. Когда сиреневые лучи ее осветили, наконец, на поле брани груды камней и трупов, когда в мертвенном их сиянии обрисовались, наконец, призрачно вершины «Рисовой Пышки», седой полковник Баба бросился на русские укрепления с криком «банзай».

— Банзай!.. Банзай!.. — завыли ряды солдат, несущиеся за ним, как темная туча.

— Банзай!.. Банзай!.. — ответили им издали войска, идущие в атаку с той стороны горы.

Из укреплений ответили им грохотом выстрелов и не менее грозные крики «урра!»

Когда сражающиеся сошлись в темноте, вся гора зашумела, загремела, заклубилась, точно по ней стал кататься и перемогаться с другим исполинский змей или восточный чешуйчатый дракон, поблескивая там и сям точно клыками и когтями вспышками выстрелов, делаемых в упор, в лица, в туловища…

И вот — русские выбиты из позиций и сброшены вниз.

Но не прошло и четверти часа, как они опять вернулись, ожесточенные и в еще большем числе. Японцы, скрываясь в занятых траншеях, видели в мутном свете месяца их грязные, сжатые ряды, грозно несущиеся к ним с штыками наперевес, точно стада наставивших рога быков.

Опять на склонах горы заклубился длинный чудовищный змей борющихся человеческих тел. Топот нот, глухие удары штыков и прикладов, спертое дыхание тысячи грудей, окрики ужаса, грозы, отчаяния, боли и бешенства пронеслись над полем, как мрачная военная песня…

Подошли японские резервы и после краткой схватки, разбитые русские ряды скользнули вниз по окровавленным откосам, вместе с убитыми.

Однако, в ста шагах, они опять построились и, пользуясь слабой защитой тени, отброшенной в их сторону верхушкой горы попрятались за обломками камней и открыли убийственный огонь. Японцы прильнули плашмя к земле и отвечали тем же; но не могли этого делать не высовываясь из обмелевших, истоптанных в борьбе рвов, так как русские были внизу и чересчур близко. Они храбро приподымались, но выпускали пули не целясь, да и никого не было видно среди затененных валунов. Низко плывущая луна скрылась за гребень горы и поле битвы освещалось лишь коротким блеском выстрелов.

Снизу долетала музыка и пение русских полков, спешащих на выручку товарищам. Японцы уже использовали свои резервы.

Наступила решительная минута. Полковник Баба уже скомандовал своим солдатам в штыки, чтобы опрокинуть засевших за камнями русских раньше, чем они получат подкрепление, когда вдруг ослепительный свет загорелся тут же у приподнявшихся японских рядов. Это горели шары магния, брошенные русскими смельчаками у самых окопов, молодцы уходили открыто и безнаказанно на глазах остолбеневших японцев.

Мгновение спустя они исчезли за завесой глубочайшего мрака, откуда сейчас колыхнул смерч свинца…

Ужас неминуемой смерти хлестнул больно своим едким бичом по сердцам человеческим и кого не поразили пули, тот сам упал на землю, ища убежища в канавах. Пристыженные, смущенные и оробевшие японцы не пробовали даже отвечать на русские выстрелы, так как всякий подымавшийся в уровень насыпей падал мертвым. Умолкли воинственные окрики, даже раненые затаили свои стоны и сквозь ружейную трескотню, сквозь свист летящих пуль, сквозь трескотню свинца, ударяющегося в землю или человеческие тела, ясно пробивались лишь звуки все приближающейся музыки.

Вдруг за насыпь, — под смертоносный дождь металла, — за белый саван убийственного света, — выбежала темная фигура солдата:

— Цинзо!.. Сендай из Иошиока!.. Теикоку Банзай!.. — крикнул звучный голос.

И сейчас же один из горящих шаров потух, придавленный упавшим человеческим телом.

— Теикоку Банзай!.. — загремели бесчисленные голоса, поднялись страшные ряды и, туша собственной кровью роковые факелы, бросились, как грозный обвал, в темноту на русских.

И опять, заглушая утихающий грохот перестрелки, зашумел во мраке ужасный змей, загудел дуэт борьбы и смерти…

Поутру на вершине «Рисовой Пышки», оплывшей кровью, застланной трупами японцев и русских, развевалось белое знамя с алым Восходящим Солнцем. При громе орудий, обстреливающих занятую позицию, товарищи почтительно хоронили тело уличного рассказчика Цинзо.

Не многие остались в живых из вчерашних его слушателей, но ведь: «человек точно туман, а дела его яко гранит»!..

Вацлав Серошевский
«Современник» № 1, 1912 г.