Виктор Бибиков «Мученики»

I

— К этому князю, любителю фотографии, — Порохонским его звали, — я попал на место вот как. Жил я за лакея в Петербурге у барона Криха. Пустейший барон был, из курляндских, нигде не служил, только числился в каком-то департаменте, и ни знатности настоящей, ни денег не имел, однако с первыми аристократами в знакомстве состоял. Достиг он этого знакомства очень просто. Занимался он собаками и целый завод собачий в квартире держал. Не каких-нибудь понтеров или сеттеров, а самых редких пород. Уж я теперь не помню всех их названий: леонберги, лайки, болонки в кулак величиной, голубые левретки, пинчеры, американские крысоловы и тому подобные звери. Прикидывался он собачьим знатоком и любителем, из заграницы псов выписывал, но как теперь я его понимаю, был он пройдошка и ничего больше. Хотел достигать не мытьем, так катаньем и достигал.

Занимал он на Моховой три комнаты с кухней в первом этаже. Однако, стола своего не держал, даже чай дома редко пил. Я на своих харчах состоял. Народу к нему ездило много. Гвардейцы, кавалергарды, дипломаты посольские и другие господа штатской аристократии приезжали доставать собак для своих дам. Наезжали и старушки в каретах, всегда под вечер и смотрели собак долго, иногда до поздней ночи. Крих был хотя и рыжий и близорукий, без одноглазки ничего видеть не мог, однако мужчина в соку, косая сажень в плечах, грудь колесом и по росту хоть сейчас правофланговым в первый гвардейский полк.

II

— Приезжает к нам князь Порохонский. Живя в Петербурге, да еще промеж аристократии, я, само собою, часто слыхал о нем, да и вы, барин, наверно слыхивали?

— Нет, не слыхал.

Егор с искренним удивлением посмотрел на меня, вглядываясь, не шучу ли я, усмехнулся и сказал:

— У страха глаза велики. Как я много потерпел через Порохонского, то мне так кажется, что его все должны знать. Однако считался он даже по Петербургу богатейшим вельможей, и мой барон перед ним кольцом гнулся. Как его увидел, так сразу и начал чесать по-французски. А я заметил, что между аристократами, пока ровня с ровней говорят, то и по-русски частят, разве для шику иногда французское слово вставят, но как только в комнатах находится очень знатный господин, к нему все по-французски обращаются для уважения, покуда он сам по-русски не заговорит.

Князь, пока я с него шубу соболью снимал, да калоши меховые стаскивал, отвечает Криху по-русски:

— Вот, любезный барон, сколько раз я отклонял ваши предложения, а теперь приехал к вам с усердной просьбой выручить меня из беды неминучей.

— Рад всей душой служить вам, князь, — отвечает Крих.

— Дело в том, мой милый барон, что мне сегодня к вечеру необходима болонка и чем она будет меньше, тем лучше. Если в вашей коллекции нет подходящего экземпляра (Егор твердо выговорил оба иностранных слова), укажите путь, назовите счастливца, где бы я мог достать это сокровище. Благодарности моей не будет пределов.

Барон весь так и просиял. Каких редких собак он ни держал, из заграницы ни выписывал, болонки у него лучше всего шли. Известно, всякой даме лестно иметь собачку, которую в карман спрятать можно. И по деликатности с болонкой ни одна собака сравниться не может, — одна шерсть чего стоит! Ласковые они до чрезвычайности и к людям имеют большую привязанность. В то время, как Порохонский к нам приехал, барон ожидал из Вены целую партию болонок, но и в квартире у нас две штучки были, болонки эти самые: Путька и Шерочка, одна побольше, другая чуть поменьше, но обе крохотные собачонки, и на всякого знатока ими угодить можно было. Бегут по ковру, точно белые клубочки шелковые катятся, и до того шерсть длинная была, что морды не увидишь, только глазенки черные светятся. Которая на бегу запутается в волосах, упадет и сейчас залает тонко-претонко, точно засмеется. Утешные собачонки были и во всякое время за них по сту рублей за штуку взять было можно. И хоть за ними много ухода требовалось, но привык я к ним и мне даже жалко сделалось, что сейчас князь увезет от нас собачек.

III

Однако, делать нечего. Ведет Крих князя в гостиную, а мне велит принести болонок. Приношу. Как только на ковер их опустил, сейчас обе прыг на оттоманку, где князь сидел, и затеяли свои игры. Людей они нисколько не боялись, потому кроме ласки не знали другого обращения. Теребят друг дружку за уши, на колени к Порохонскому скачут, за подушки прячутся, по дивану катаются.

— Ах, какая прелесть, вот милые собачки, — говорит князь, — и какие чистенькие!

Что касается чистоты, то в другом доме за детьми так не ухаживают, как мы с бароном за собаками смотрели. Мыли мы их каждую неделю карболовым мылом и синьку в воду примешивали, чтобы шерсть меньше от пыли пачкалась. Бывало, особенно на первых порах, я без смеха не мог болонок этих мыть. Стоят в корыте обе, и Путька и Шерочка, — шерсть, как пух, мягкая, облипла, и смотрят на меня так жалобно, ровно просят: кончай, братец, поскорее! Отпусти нас на волю, к диванам, да коврам.

Князь поласкал собачек, поговорил еще с бароном по-французски, знакомых помянули, посмеялись.

— Вот задача, любезный барон, — говорит Порохонский, — не знаю, на какой собаке свой выбор остановить.

— Берите обеих, — говорит барон.

— Нет, обеих мне не нужно. Мне приказано только одну доставить. Если же я приведу двух, барыне этой будет неприятно: ей одна собачка нужна, выбор и ее затруднит, а после досадовать станет, отчего предпочла ту, а не другую. Вот что, барон, вы оставьте меня одного в гостиной на минутку, я подумаю, да и решусь.

Барон сейчас же встал и мне знак делает: уходи, мол, но князь ему по-французски говорит, что я пусть останусь.

IV

Ушел барон. Я стою у двери.

— Как тебя зовут, мой милый?

— Егором, ваше сиятельство.

— Какой ты губернии?

— Ярославской, ваше сиятельство, — отвечаю и сам думаю: отчего господа ни о чем другом с мужиком говорить не умеют, как только спрашивать, какой губернии да уезда?

— Вот что Егорушка, — говорит князь ласково, — иди сюда, садись рядом со мной! — И место мне возле себя на оттоманке показывает.

— Помилуйте, — говорю, — ваше сиятельство, разве я осмелюсь? Хоть я и простой мужик, но себя всегда понимать могу.

— Не раздражай меня, Егор, — говорит князь, да так жалобно, словно я его обидел, или на любимую мозоль ему наступил, — мне вредно волноваться. Если я тебе говорю — садись, ты и слушайся. Нужно мне, чтобы ты рядом со мной сидел. Ты мне можешь быть полезен.

Нечего делать, сажусь возле князя. Собачки между нами лежат. Устали играться, заснули.

— Егор, голубчик, помоги мне. Ты этих собачек знаешь. Посоветуй мне, какую из них взять.

Посмотрел я на князя. Думаю, шутит барин. Нет, лицо серьезное. Пиджачок на нем коричневый, бархатный, коротенький, жилет белый. В руке золотой лорнет держит и то на меня, то на болонок смотрит. Лицо у этого князя розовенькое, но сморщенное, в кулачок, глазки черные, как уголечки, горят. Волосы седые, пушистые, бородка, усы тоже, как снег белые, сидит на оттоманке, поджав под себя ножки коротенькие, по-турецки, и так мне показалось, что он сам на болонку похож.

— Егорушка, я жду твоего совета.

— Ваше сиятельство, разве я осмелюсь вам подавать советы? Ежели вашему сиятельству угодно, может быть, узнать от меня, здоровые эти собаки, или порченые, то я могу доложить по чистой совести, что обе здоровые и без всяких пороков.

Князь перед моим носом лорнетом помахал.

— Я тебя не об этом спрашиваю. Больных собак барон мне не решился бы показывать. Ты мне по-со-ве-туй, какую собачку взять. Я верю здравому смыслу простого русского мужика. Сам я ни за что не решусь. Буду сидеть здесь у вас, как Даниил в пещи огненной, три дня и три ночи и не выберу болонки. Надо тебе знать, что я ужасно нерешителен. Настоящий артист!

Посмотрел я еще раз на этого артиста. Смеется он, или всерьез? Нет, кажется, всерьез. Только для чего он Даниила в пещь огненную посадил? При всей своей необразованности, я читать умею и доподлинно знаю, пророк Даниил имел временное пребывание в львином рву, а в пещи огненной сидели три отрока, но спорить с князем я не стал и говорю, что если бы на мой вкус, то я взял бы Шерочку.

— Почему Шерочку? Отчего Шерочку? Которая из них Шерочка, почему ты предпочитаешь Шерочку? — зачастил князь. — Ты мне объясни, приведи доказательства в пользу твоего выбора!

Ну, думаю, совсем блажной старик. Ты ему о вкусе говоришь, он доказательств требует. Однако я ему сказал, что Шерочка много утешнее Путьки. К чужим людям на руки ни за что не пойдет. На улицу ее калачом не заманишь и привержена к хозяину до невозможности. Наконец, ростом она меньше Путьки и, так сказать, карманнее: весьма возможно ее в дамскую муфту спрятать. Говорил я ему еще не помню что. Он слушал, махал лорнетом за каждым моим словом и вдруг схватил меня за рукав.

— Довольно, Егор! Ты меня убедил. Беру Шерочку. Я сам думал, что надо взять Шерочку. Кличка все-таки подходящая. Не то, что какой-то Путька. Ну что такое Путька, почему Путька, откуда барон выдумал болонок Путьками звать? Ты, Егор, мне понравился. В тебе есть что-то убедительное. И в лице, и в голосе… Да, ты можешь убедить! Скажи мне, Егор, откровенно, ты пользуешься большим успехом у женщин? Не говори, по глазам вижу, что пользуется, счастливец! Хочешь у меня служить? Ты мне можешь быть полезен. Я спрошу барона. Хочешь, я спрошу барона, ну, говори, говори скорей!

— С полным моим удовольствием!

— И прекрасно, и чудесно, и отлично! Ты будешь мне полезен. А теперь пойди, скажи барону, что я решился и его жду.

V

Приходит барон. Князь ему и говорит:

— Любезный барон, я у вас и болонку возьму Шерочку и лакея вашего Егора сманить хочу. Вы не сердитесь, что я вас лишаю слуги?

Барон посмотрел на меня, на князя. Недоумевает курляндец.

— Пожалуйста не воображайте, что Егор просился ко мне. Я сам ему предложил. Он мне может быть полезен, очень полезен!

Барон поклонился и сейчас же выразил согласие.

Прощаются они. Князь достал из кармана пузатые золотые часы, бриллиантами усыпанные, с ключиком на тоненькой цепочке.

— Помнится, в моей коллекции эти часы, барон, вам нравились. Вы любитель и я любитель. Вы меня собачкой наделили, мне позвольте поднести вам эти часы. Мой дед когда-то за них пятьдесят душ мужеска пола на выбор отдал, а я у вас одного лакея переманил, да болонку взял.

Отнекивался барон, но только для приличия. Глаза у него на эти часы разгорелись. Взял он их и поблагодарить князя от радости забыл. Мне приказал укутать Шерочку потеплее и везти за князем. Порохонский хотел Криху своего выездного оставить, пока тот нового лакея не найдет, но барон отказался.

VI

Поехали мы. Князь меня в карету посадил, напротив себя, и всю дорогу о женском поле разговаривал. В такие тонкости входил, что просто даже повторить совестно. И все приговаривал:

— Ты мне будешь полезен, ты мне будешь очень полезен!

Приехали. Не дом, а дворец целый, и весь дом под одного князя. Внизу он жил, наверху парадные комнаты были. Князь мне дом свой показал. Роскошь кругом — ума помрачение. Картины, зеркала, бронза, мрамор, шелк, бархат. Одна комната зимним садом называлась, так даже рассказать нельзя. Круглый, громадный зал, в потолке электрическая люстра. Мраморные статуи стоят, как в лесу, между пальмами, да другими редкими деревьями. Розы цветут, гиацинты, где-то фонтан журчит. Воздух — не надо раю. Сонные попугаи в кольцах медных качаются.

Князь ходит по всему дому, ручки свои маленькие потирает, там картине темненькой воздушный поцелуй пошлет, здесь статую мраморную рукой поласкает и приговаривает:

— Нравится тебе, Егор, моя хижинка, нравится? И все-таки ты мне можешь быть очень полезен, да, Егорушка! Идем, я тебе мастерскую покажу, где я работаю.

Взобрались мы по винтовой лестнице в большую залу с окнами до полу и стеклянным потолком. Какого только здесь добра не было! Оружие разное по стенам висит на коврах персидских: кинжалы, сабли кривые, ружья в серебряных и золотых насечках, седла, бирюзой осыпанные. Ткани парчовые висят. В стеклянных шкафах костюмы разные. Статуи по углам, но картин нету, и только посредине залы стоит огромный фотографический прибор.

— В натуральную величину людей могу снимать, — говорит Порохонский, — и как снимать! Так что и заправским фотографам не снилось. Я в Париже три года учился, у меня все приспособления, а главное — художественный вкус! Однако мне пора одеваться, а ты, Егор, иди в людскую и завтра узнаешь, чем ты мне можешь быть полезен.

VII

На другой день, в десять часов утра, зовут меня к Порохонскому. Он в мастерской сидит. Длинная блуза чуть не до полу поверх всего платья надета, и на голове еле держится бархатная шапочка. Сидит в креслах. Перед ним подставка, мольбертом называется, на мольберте портрет.

— Видишь ты, Егор, эту девушку? — говорит князь и на портрет головой кивает.

— Так точно, ваше сиятельство!

— Нет, ты ее еще вероятно не увидел. Присмотрись хорошенько и скажи свое мнение.

Посмотрел я старательнее. Действительно, красавица. В белом платье, волосы по плечам рассыпаны, глаза большие, черные, на ангела похожа.

Глянул я на Порохонского. Лицо у него грустное и глаза блестят как будто от слез. Ну, думаю, верно, это портрет его дочери покойной, или какой сродственницы. И сам не знаю, что ему говорить. Молчу.

— Я жду, Егор, — говорит князь, — и долго ожидать, волноваться мне вредно, — у меня печень. Говори скорее!

— Красоты они неописанной! — говорю и глаз от портрета оторвать не могу.

— Твоя правда. Она красавица. Видел ты хоть раз в жизни что-нибудь подобное?

— Никогда, — отвечаю.

— И неудивительно, друг мой, неудивительно! Ты Петербург, да Ярославскую губернию знаешь, а я весь мир исколесил. Видел красивейших женщин Италии, Египта, Греции, прославленных красавиц во всей Европе видал. Небо и земля. Ничего подобного не видел даже во сне.

— Сродственницей вашему сиятельству они доводятся, или знакомые?

— Какая сродственница! — кричит князь. Встал с кресел, желтой шелковой занавесью портрет покрыл и ко мне подошел. Смотрит мне прямо в глаза, в упор, как полоумный, и говорит:

— Варвара Панкратьевна Снигирева, Снигирева, Варвара Панкратьевна, мещанка Петербургской губернии, Царскосельского уезда! Не ожидал? И живет она с матерью и братом на Петербургской стороне, в каком-то переулке, в жалком домишке, адрес у меня записан, одну комнату нанимают. И ты сегодня же с ними познакомишься, увидишь эту красавицу, постараешься ее покорить и влюбить в себя, да!

Князь отошел от меня, смерил меня с ног до головы быстрыми глазками своими и говорит, словно про себя:

— Красавица, невинная и кроткая девушка, никого не видала. Сильный и здоровый пошляк, самодовольный нахал… Лучше пары не придумаешь. Вот что, Егор, — говорит князь и садится опять в кресла, — подойди сюда ближе!

Подхожу. Он меня глазами так и ест.

— Ты о женитьбе не думал? Женился бы ты на милой девушке, если бы встретил достойную твоей руки и сердца?

— Ваше сиятельство, — отвечаю я по совести, — милых девушек много и жениться я всегда могу. Но, сами посудите, я человек бедный, в лакейском положении. Богатая за меня не пойдет, а нищих на свете довольно…

— Так, так, так! Я этого ответа ожидал, — говорит князь, — твое благоразумие меня утешает, Егор. Стало быть, тебе необходимо приданое за женой взять, так я тебя понял?

— Вполне, ваше сиятельство, поняли. — И говорю ему опять-таки, по чистой совести: — За большими капиталами я не гонюсь, но ежели бы дали мне три тысячи наличных денег, за счастье почел бы такой брак.

— Требования скромные. Неужели ты до сих пор не нашел ничего подходящего?

— Никак нет, ваше сиятельство. Теперь, ежели за девушкой дают, скажем, три тысячи, так ищут ей жениха, чтобы у него было по крайности тысяч пять, а то и всех десять, или дело какое торговое, или служба выгодная.

— Стараются соединять одно с другим, — говорит князь и улыбается.

— Совершенно верно, ваше сиятельство, — говорю и смеюсь, — стараются соединять. Известно, деньги к деньгам…

— О, Соломоны! Только ты, Егор, пожалуйста перестань смеяться. Я не люблю плотоядного хохота.

Понять я этого князя не могу. Чувствую, что он добра мне желает и осчастливить хочет, между тем нахалом, да пошляком называет, теперь смеяться запретил и смотрит на меня так, будто я самый заклятый враг его и ненавистный ему человек. Однако, рот я закрыл, смеяться перестал, стою и жду, что дальше будет.

VIII

— Ты слыхал, конечно, Егор, если не видал, что художники пишут картины с обнаженных женщин и делают с них статуи. Иногда художники выдумывают из головы своих красавиц, или пишут их с знаменитых картин и статуй, но чаще всего они приглашают к себе натурщиц, то есть хорошо сложенных женщин, и те за условленную плату помогают художникам создавать их произведения.

Я также художник и хотя я не делаю статуй и не пишу картин, но полагаю, что фотографии, снятые мной в натуральную величину, не уступят любым современным картинам. В мастерской моей перебывало много натурщиц, и смею думать, что ни одна из них не может пожаловаться на меня. Не знаю, поймешь ли ты меня, Егор, или нет (что ты будешь думать обо мне, все равно), но надо тебе знать, что я поклонник чистой красоты. Этой красоте я поклоняюсь во всех видах, но свято верую, что женское прекрасно сложенное нагое тело — венец создания и высочайшая степень красоты.

С Варварой Панкратьевной я познакомился случайно, в одну из прогулок моих в Летнем саду, благодаря услужливости ее матери. Прелесть этой девушки поражает тебя даже и на портрете, правда, хорошем портрете, но никакими словами нельзя рассказать, как хороша она в действительности. Ей семнадцать лет. Она стройна, как богиня, и никогда не носила корсета. Поэтому я предполагаю, что чистые линии ее тела должны свести с ума знатока и поклонника красоты. Но несмотря на все свои прелести, Варвара Панкратьевна мещанка и смотрит на вещи с мещанской точки зрения. Она позволила мне снять с нее портрет в глухом платье, который я тебе показывал, и только. Напрасно я убеждал ее, приводил примеры из истории, называл знатнейших дам и девиц, которые считали за честь и удовольствие вдохновлять своим телом знаменитых художников, она и слышать ничего не хочет. Бился с ней я долго. За деньгами я, разумеется, не постою, и мать Варвары Панкратьевны была моей усердной помощницей, но упрямство этой девушки так же непостижимо, как и ее красота. Должен еще я тебе прибавить в заключение, что я позволял присутствовать при моей работе и матери Варвары Панкратьевны, просил ее не забывать, что я почти семидесятилетний старик, что я, наконец, бла-го-го-вею перед красотой и взглядом не оскорблю ее стыдливости, — все было напрасно.

Впрочем, хотя ты и смышленый нахал, тебе этого не понять, да и не нужно. Я ищу у тебя не сочувствия, а жду услуги на выгодных для тебя условиях. Счастливая звезда привела меня вчера к барону, где я встретился с тобой. Повторяю, ты мне можешь быть полезен, очень полезен!

Князь дух перевел и голову откинул на подушку кресел. Всего меня глазами обыскивает, но побледнел и губы дрожат. По ручке кресел пальцами постукивает. Вижу, устал старичок, точно десять верст пробежал. Тяжело ему было каприз свой мне рассказывать.

IX

Между тем я виду не подаю, будто догадываюсь, какой пользы он от меня ждет. Стою себе младенцем неразумным, глазом не моргну и так соображаю, что слово серебро, а молчание золото. Чем больше я молчать буду, тем мне выгоднее, чем больше князь наговорит, тем более очков он мне вперед даст. Ежели вы, барин, на бильярде игрывали, то понимать должны, что шара сделать хорошо, но только без подставки. А если сделаешь одного шара, да партнеру своему тем ударом предоставишь трех шаров, то лучше играть «никого». Молчу и жду. Пусть будет «никого».

— Ах, Егор, Егор! — говорит князь, передохнувши. — Лукавый человек! Ты стоишь передо мной и думаешь: вот блажной старик! А блажной старик всего тебя насквозь видит, но прямо тебе скажет: ты хотел взять три тысячи приданого за женою. Вот тебе жена!

Князь встал, шелковую занавес с портрета сдернул, на пол ее бросил.

— Три тысячи получишь тотчас же после первого и единственного сеанса Варвары Панкратьевны.

Тут уж я не выдержал.

— Ваше сиятельство, — говорю, — а если оне, если, скажем, Варвара Панкратьевна не согласятся быть моей женой…

— Вздор! — кричит князь. — Отчего ей не согласиться? Ты молодой, видный мужчина. Придешь к ним, на Петербургскую сторону, управляющим домов князя Порохонского. Варвара Панкратьевна никого не видала. Сердце у нее свободное. Намерения у тебя самые благородные. Но, Егор… ты в нее влюбишься, ты ее полюбишь, и несмотря на алчность пошлой души своей, забудешь и о трех тысячах, и о князе Порохонском, и о всем на свете. Вспомни тогда, Егор, вспомни, что я не намерен оскорблять ни твоей возлюбленной, ни твоего чувства к ней. Мои намерения самые чистые, и при сеансе может присутствовать мать Варвары Панкратьевны, приходи и ты, созывай хоть целый синклит, — я никого не боюсь! Пред целым светом готов исповедовать невинную любовь свою, потому что пламенею чувством святым и возвышенным, и нет во мне сладострастия! Меня в свете дамы величают бескорыстным рыцарем красоты, а мужчины зовут мышиным жеребчиком, но только не понять им моей души. Ты видишь, Егор, богатства мои, почет, славу, наконец, талант художественный, и хоть ты простой мужик, не понимай меня, но поверь мне: все эти блага мира отдал бы за молодость и за Варвару Панкратьевну.

Голос у князя дрожит, в глазах слезы. Подбегает ко мне, берет меня за обе руки.

— Егор, ты — мужик и лакей, я барин твой, князь и вельможа, но мы люди, мы человеки! Спаси меня, уговори свою невесту озарить меня на мгновение блеском красоты своей, — все сделаю, ничего не пожалею для воплощения мечты. Пойми меня, пойми! Пощадите меня, безумца исступленного!

Так он слезами своими разжалобил меня, что просто я сам чуть не заплакал. В кресла его посадил, воды ему дал напиться.

— Ваше сиятельство, — говорю, — не только Варвару Панкратьевну, которую вы невестой моей уже изволили называть, — сестру бы свою, мать родную к вам, в мастерскую, привел и вполне бы их доверил вашему сиятельству. Пожалейте вы сами себя, а уж я все старания приложу, будьте покойны!

Он так и просиял весь. Куда слезы девались!

— Спасибо тебе, Егорушка, великое, русское спасибо, голубчик! Не надо мне ни сестры, ни матери твоих, — Варвару Панкратьевну жаждет моя душа! И если ты обещание свое исполнишь, я озолочу тебя, с ног до головы.

Успокоился он. Поговорили мы толком и решили не откладывать дела в долгий ящик. Дал он мне адрес Снигиревых; уж я совсем в поход собрался, князь меня спрашивает:

— В чем же, Егорушка, пойдешь к Снигиревым, есть ли у тебя платье подходящее? Во фраке этом, прости меня, ты уж очень на лакея похож.

— Зачем, ваше сиятельство, мне во фраке идти, я не барин. Есть у меня визитка синего трико, я ее и надену.

— Хорошая визитка? — спрашивает князь.

— Как для кого, ваше сиятельство. Я за нее тринадцать рублей с полтиною, как одну копеечку, заплатил в магазине готовых вещей на Садовой улице, и хоть она в плечах несколько жмет, но визитка аккуратная. Приказчик мне показывал последнюю модную картинку и, действительно, визитка сделана по всей форме, даже шелковой широкой тесьмой обшита, на костяных пуговицах.

Покачал князь головой, носом покрутил.

— Нет, Егорушка, в этой аккуратной визитке тебе неловко являться на Петербургскую сторону. Пойми, как умный человек, что это — твой первый визит, ты должен произвести первое впечатление самое благоприятное, — ты управляющий, и вдруг визитка на костяных пуговицах. Я попрошу тебя зайти в мою контору, взять там двести рублей и купить на Невском сюртучную пару и меховое пальто. И пожалуйста не скупись, не делай экономии, а завтра я повезу тебя к моему портному, и мы тебя оденем, как следует.

Само собою разумеется, я изъявил полное согласие и князю откланяться хотел. Только вижу, он пальчиком к себе манит. Подошел. Он меня к себе наклонил, перекрестил меня три раза и поцеловал.

— С Богом, Егорушка, с Богом! Уж как я ждать тебя буду!

X

Только в контору я вошел, а там на столе ясеневом полированном две радужные для меня лежат. Надо полагать, князь по телефону приказание дал. Беру деньги, расписываюсь и прямо на Невский, в первейший магазин готового платья.

Вошел я в этот магазин лакеем, а вышел барином. Сюртук на мне, как вылитый, сидит, скунсовое пальто с немецким бобром и греет и веселит грешное тело, одно только меня смущает, — шапка моя из поддельного барашка. Не идет она к этой обстановке. Осталось у меня от покупки тридцать два рубля, зашел к шапочнику, выбрал самую лучшую каракулевую шапку, перчатки купил желтые лайковые с черными прошвами, на бронзовых лапках, — где наша не пропадала! — иду по Невскому козырем и так себя воображаю, словно я не то в маскараде, не то двести тысяч в лотерею выиграл без всякого билета. Хотел зайти к Доминику, коньячку с лимонадом выпить, да лишний раз себя во весь рост в зеркалах посмотреть, но соображаю: князь ждет, с ума сходит, и о Варваре Панкратьевне вспомнил. Нанимаю извозчика.

XI

Петербургская сторона — одно звание, что она к Петербургу относится. Столичного в этом захолустье ничего нет, самая настоящая провинция. Мостовая булыжная горбом, где кирпичные тротуары, где деревянные мостки проложены, а где и прямо земля голая, грязь невылазная. Огороды капустные, пустыри, переулочки темные. Дома деревянные, старые, перед домами палисаднички с ободранными березками по углам.

Нашел я переулочек, где Снигиревы жили, домишко их отыскал и до квартиры добрался.

И здесь князь предупреждение сделал, — приняла меня старуха Снигирева, как нельзя быть лучше, с должным почетом и уважением. Шубу снимать помогала, даже калоши стаскивать хотела, но пожалел я старушку, сам их снял. Варвары Панкратьевны дома не было, в церковь пошла с братом своим маленьким. Мать ее, Аграфена Карповна, старуха, как старуха. Волосы, впрочем, не все седые, хотя морщин на лице не перечесть, и рот как будто провалившись. Однако живая старушенция, бойкая, разговорчивая.

Квартирка Снигиревых, после палат княжеских, чуланом мне показалась, но при их сиротском положении, комнатка ничего. Просторная, в два окна, с русской печью и в чистоте содержится. Положим, в ожидании княжеского управляющего, они сегодня вымыли пол деревянный, некрашеный и половички чистенькие сегодня проложили, может быть, на окна и занавесочки коленкоровые новые с зубчиками сегодня же повешены, но видно по всему, что порядок здесь любят. На одном окне клетка с канарейкой, на другом мальчик гипсовый стоит и раковину на голове держит. В раковине букет большой из белых и красных роз, — поддельный, — но так ловко сработан, что я сначала за настоящие цветы принял. Кроватка деревянная, узенькая, розовым пикейным одеялом покрыта, две подушки с наволочками чистыми. Хоть и бедная, но девичья кроватка, как есть, и Варвара Панкратьевна, надо полагать, спят на ней. Напротив кровать пошире и подушек на ней побольше, с одеялом ватным ситцевым, из кусочков разноцветных сшитым. Здесь мамаша свои старые кости покоит. Сынишку, должно думать, на диванчике клеенчатом спать укладывают. Диванчик этот между окон стоял, и подушка гарусная на нем лежала.

XII

Посадила меня старуха на диванчик, села передо мной на стул и затараторила. Все о дочке говорила, о Варваре Панкратьевне. Говорила, что красоту ей Господь послал на одно несчастие. Сколько раз им выгодные случаи представлялись, но только Варвара Панкратьевна всегда пренебрегала. Из театра опереточного антрепренер приезжал, на сцену Варвару Панкратьевну приглашал. И ни петь, ни танцевать, ни играть, а только надевать костюмы разные и показываться перед публикой в числе прочих актрис. Сто рублей в месяц предлагал, на его костюмах, и старуху обещал устроить на особом жалованьи, при дамских уборных. Отказала. Кассирши место в большом табачном магазине на Невском, без всякого залога предоставляли, — семьдесят пять рублей в месяц, — пренебрегла. А уж сколько раз на содержание предлагали ей поступить к солидным людям и вперед обеспечение до десяти тысяч в банк хотели внести на ее имя — и слышать не хочет.

— Положим, — говорит мне Аграфена Карповна, — поступать на содержание я и сама ее не уговаривала. Девушке уже семнадцать лет, своя воля есть. Но почему она от театра отказывалась, местом кассирши пренебрегла? Теперь князь ваш, Порохонский. Как он ее убеждал, какие резоны благородные представлял! На старости лет, Егор Петрович, не стану вас обманывать: его сиятельство, в этой самой комнате, на коленях перед Варварой моей ползал, слезами горючими обливался, — до последней степени доходил и ничего не добился, только что вот портрет с нее снял в белом платье, на его же деньги купленном, — с тем и отъехал. А ведь, кажется, почтенный аристократ и при своей доброте, ангельском сердце и обходительности никого обидеть не может. Нечего греха таить, сестре нашей стыдно наготу свою показывать, особливо девушке, но ведь мать твоя при тебе будет, в обиду не даст. Фотография моментальная: минута одна, портрет готов, надевай свое платье, иди на все четыре стороны, и семья твоя осчастливлена навеки. Мать, старуху дряхлую, успокоишь, брату своему любимому воспитание и образование можешь дать, сама, наконец, можешь хорошую партию составить, за кого угодно замуж выйти, какого еще рожна от жизни хочешь? Куда тебе, и разговаривать не желает.

В театр не пойду, говорит, потому что, если я ни петь, ни играть, ни танцевать не умею, и никаких талантов во мне нет, стало быть, должна я позор свой продавать.

В табачный магазин совсем уже собиралась поступать, приехал хозяин его с нами знакомиться — все дело испортил. Увидал Варвару караим толстогубый, одурел совсем. Глазами кроличьими своими бесстыжими ее ест, сулит золотые горы, говорит глупости.

С такой красавицей, говорит, я через год миллионером сделаюсь. Весь Петербург у меня табак покупать будет, и курящие и некурящие, за один вход в магазин деньги можно брать, большие деньги! Я устрою кассу посередине магазина, посажу вас на высоком кресле, вокруг цветами уберу, — пусть все покупатели смотрят, завидуют, что вы меня одного любите, я не ревнивый!

Послушала его Варвара, посмотрела, помолчала (она у меня не разговорчивая), а когда уехал караим, говорит мне, чтоб я и не заикалась о табачном магазине. Что мне с ней делать? Поневоле покоряешься. При нашей нищете горемычной, все надежды на Варвару. Захочет она пожалеть семью, мы счастливыми и богатыми людьми в один день сделаться можем, не захочет, так здесь на Петербургской стороне и сгнием. Доходов у нас никаких нет, имущество наше все здесь, как видите. Прежде я поденной работой занималась, но как простудилась, ноги опухли, то я теперь еле по своему хозяйству управляюсь. Варвара хотела за меня на поденщину ходить, но только я уже властью материнской запретила ей и думать об этой работе. Что от ее красоты останется, если она полы будет мыть, да белье стирать в холодных сараях? И на кого мы тогда надежды возлагать будем? Пусть уж лучше цветы свои делает. И хоть она цветами этими не может оплатить керосина, который в ее лампочке по вечерам сгорает, — чем бы дитя не тешилось! Князь, с тех пор, как с нами познакомился, не оставляет нас своею милостью, а Варвара вполне уверена, что мы букетами ее да абажурами цветочными живем. И смех и горе!

Ни за театр, ни за табачный магазин я в споры с Варварой не вступала, огорчать ее не хотела, но о князе Порохонском у нас долгие разговоры были, только все ни к чему. Говорит Варвара, что князь ваш хуже антрепренера опереточного, гаже караима табачного. Те, говорит, по крайней мере, откровенные мерзавцы и с первого слова их понять можно, а князь Порохонский не только меня, девушку простую, самого себя обмануть хочет. Уж как она жалела, что портрет тот снять с себя позволила, и передать нельзя.

Одно упование осталось на вас, Егор Петрович. Господь вас посылает нам в защиту, князю на утешение. Попробуйте, может быть, чего матери достигнуть не удавалось, чужой человек сделает. Только предупреждаю вас, Егор Петрович, не заговаривайте с ней ни слова о князе, пока поближе не познакомитесь. Может быть, Варвара моя вам понравится, статься может, вы ей по сердцу придетесь: люди вы оба молодые, любовь вокруг вас невидимо ходит. Девушка она, прямо вам скажу, золотая, сердце у нее доброе, характер мягкий, уступчивый. Красоту ее вы сами увидите. Кого полюбит она, того осчастливит. Есть у меня, кроме ее, сынок девяти лет, Сергеем зовут. Мальчик ничего, хороший, только болезненный, тихий и, чует мое сердце материнское, не жилец он на белом свете. Варвара в нем души не чает. А уж какую привязанность Сережа к ней чувствует, вообразить нельзя. Я — мать ему, и слова он от меня худого не слышал, — бить своих детей я привычки не имею, — но только знаю, Варвару он больше меня любит. Меня он любит и уважает, как следует почтительному сыну, но Варвара для него вроде как святыня какая. В глаза ей смотрит, не наглядится, с одного взгляда ее понимает, во сне с ней разговаривает. Варвара моя приходское двухклассное училище кончила и сама с Сережей занимается, учит брата читать, писать, священную историю ему внушает. Так надо посмотреть, когда она ему урок рассказывает, с каким вниманием он Варвару слушает, — дышать боится! Когда же Сергей сдает ей уроки (учится он хорошо и мальчик понятливый, прилежный, стихи даже сочиняет), и Варвара его похвалит, сам не свой от радости делается. Никакой конфетой, никакой игрушкой нельзя доставить ему удовольствия, равного похвале Варваре. Живут они у меня, как голуби, и могу Господа благодарить: наградил он меня детьми примерными. И если бы только не бедность наша проклятая…

При этих словах Аграфена Карповна в окошко посмотрела и со стула вскочила.

— Легки на помине; идут мои детки! Помните уговор, Егор Петрович: ни слова о княжеской фотографии.

Отвечать мне было некогда, потому что уже дверь в прихожей хлопнула, но, думаю, за какого же ты дурака меня, старуха почтенная, принимаешь, воображая себе, что после всего слышанного мною о Варваре Панкратьевне, стану я с ней о фотографии говорить. Мне теперь самому интересно Варвару Панкратьевну посмотреть, красавицу эту писаную, золотую девушку, венец создания, которая барина моего, князя Порохонского, престарелого вельможу, довела до окончательного безумия.

XIII

Первое время старуха мне Варвару Панкратьевну загораживала. Увидел я только бурнусик ее старенький, платок ковровый, да мальчика этого Сережу увидел. Действительно, мальчик худой, болезненный, с бледным лицом, и как пальтишко свое скинул, шапку снял и ко мне подошел, вежливо поклонившись, то мне даже его жалко стало. Шея тонкая, губы, как мел, белые, и на височках синие жилки сквозь тонкую кожу просвечивают. С холодного воздуха мальчик пришел, а у него ушки бледненькие и никакой в лице краски нет. Только и есть в нем жизни, что глаза большие черные, как два огня горят.

Но вот Варвара Панкратьевна бурнус свой повесила и платок сняла, мать ей дорогу дала. Зимой в Петербурге солнце рано заходит. Варвара Панкратьевна перед окнами стояла, и будто для того, чтобы я лучше эту девушку рассмотреть мог, солнце в квартиру Снигиревых заглянуло и озарило Варвару Панкратьевну.

Стоит она передо мной, освещенная блеском солнечным, а красота ее сияет краше солнца небесного. Словно видение воображаю и подняться с диванчика не могу, сил моих не хватает. Не сочинитель я, барин, и не князь, а простой мужик и лакей, по Европам и Азиям не путешествовал, о красоте долго говорить не могу, но другой такой девушки, как Варвара Панкратьевна, я никогда не видал и не увижу. Скажу только, пронзила она в ту же минуту мое сердце, и правду говорил князь Порохонский, достиг я полного забвения. Забыл я князя, и фотографию его поганую, и умысел свой подлый, с каким сюда пришел, и платье свое новое, и себя самого, и все на свете.

Видел я в Петербурге, в зоологическом саду, ланей. Так у Варвары Панкратьевны глаза, как у ланей этих, — такие же большие черные и не то кроткие, не то в себя погруженные. Только, разумеется, лань — животное бессловесное и вместо души в ней пар, а тут девица ангельской чистоты и невинности, в глазах ее звезды светятся, и будто видят глаза эти сон райский, но рассказать о нем не желают.

Наконец, собрался я с духом, в чувство вошел, поднялся с дивана.

— Вот, Егор Петрович, будьте знакомы с моей дочерью, — говорит старуха.

И как только она это сказала, свет солнечный пропал, я себя вспомнил, сюртук застегнул, галстух атласный поправил и опять княжеским холуем стал.

— Честь имею представиться, — говорю, — главный управляющий всех домов его сиятельства, князя Порохонского, Егор Петрович Помыкалов!

Услыхала Варвара Панкратьевна фамилию князя, словно огнем обожглась. Заревом вспыхнул румянец на прекрасном ее лице, загорелись кроткие глаза и говорит она с гневом:

— Если вы пришли с поручением от этого старого распутника, передайте ему, от меня, что ни его самого, ни его посланцев я видеть не хочу и говорить с ними не желаю. Если вы желаете пользоваться слабостью моей матери, оставайтесь, но я минуты в одной комнате с вами быть не хочу!

Сказала, как ножом отрезала и к вешалке, к бурнусику своему пошла. Поступь гордая, голос — музыка небесная! Мальчишка, как ошпаренный, за ней бросился.

Стою, проклинаю свое тщеславие лакейское и готов хоть сквозь землю провалиться, но Аграфена Карповна весьма скоро меня выручила.

Схватила дочь за руку.

— Опомнись, Варвара! За что ты людей обижаешь? Егор Петрович, действительно, княжеский управляющий, но только он и слыхом не слыхал, что ты князем недовольна, а просто-напросто, на прошлой неделе, абажур твоей работы купил у меня для своей лампы и пожелал с нами познакомиться. Но так как Егор Петрович дня своего посещения в точности не обозначил, то я тебя не предупреждала, да и признаться, не ожидала я такой чести.

Врет Аграфена Карповна и взглядом не моргнет. Действительно, правду князь говорил, услужливая старуха.

Возвращается Варвара Панкратьевна, мне руку свою правую протягивает. Ни на секунду душа правдивая не проникла в обман своей матери и говорит мне робко так, ласково, словно виноватая:

— Простите меня, Егор Петрович, и забудьте мои дерзкие слова. Но если бы вы знали, чего ваш князь от меня хотел, то не удивились бы моей вспыльчивости. Но так как вы об этом ничего не знаете, и пришли к нам по своей доброй воле, еще раз прошу: простите меня!

Никакой вины за Варварой Панкратьевной не было, и, напротив того, я перед ней выходил круглым подлецом, но если бы тирану лютому такая красавица таким голосом эти слова сказала, всякое прощение сию же минуту получила. Не помню, что я говорил ей, не помню, как сидел в этот свой первый визит, но только долго я не мог здесь оставаться. Бьет меня красота Варвары Панкратьевны, как хмельное вино. Взгляну в ее глаза ненароком и чувствую, что с этой девушкой за себя отвечать нельзя и не хуже Порохонского можно достигнуть полного безумия.

Распрощался я с Варварой Панкратьевной. Старуха Снигирева униженно просит меня не забывать их убогой квартирки и дочь сказала: «Приходите, если не боитесь скучать», и Сережа на прощанье свою ручку холодненькую мне протянул и ласково улыбнулся.

Спешу на извозчике к Порохонскому, но нимало о князе не думаю и одну Варвару Панкратьевну в мыслях содержу. «Приходите, если не боитесь скучать!» Повторяю про себя эти слова ее последние и так полагаю, что с нею не только скуки бояться нельзя, но нет в мире пугала, страшилища, нет никого, чтобы оно не показалось комаром в присутствии Варвары Панкратьевны.

XIV

Приезжаю домой. Князь в кабинете, перед камином сидит. Камин так и пылает, а князь в него кокс подбрасывает щипцами. Увидал меня, щипцы уронил и смотрит на меня с таким страхом, будто я сейчас жизни его лишу, или в камин этот брошу.

Подошел я ближе, посмотрел он на меня и говорит тихо так, раздельно, слово от слова отставляет, но понимаю я, что он все жилы из себя вытягивает.

— Дорого в мои лета, Егорушка, любовь обходится. Ты вот уехал и наслаждался лицезрением Варвары Панкратьевны, а я дрогну. Этот камин меня согреть не может. Я весь застыл. Дай мне свою руку.

Подал я ему свою левую руку. Охватил князь ее обеими своими ручками маленькими. Действительно, руки у него холодные, как лед.

— Я слушаю тебя, Егор. О том, что ты уже влюблен, как поразила тебя красота Варвары Панкратьевны, не говори. Я вижу тебя, понимаю и вполне тебе сочувствую. Не было ли обо мне речи, говори все, без утайки.

Не скрыл я от князя ни слова, ни из речей Аграфены Карповны, ни того, что о нем сказала Варвара Панкратьевна. Он слушал меня, опустив голову седую, руки перед огнем грел.

— Мало ты мне нового сказал. Но и на этом спасибо. Ценю и уважаю твое чувство, внушенное Варварой Панкратьевной и, повторяю, не имею намерения тебя оскорблять. Даю тебе месяц сроку. Ты сойдешься ближе с этой девушкой, добьешься, вероятно, согласия ее быть твоей женой, узнаешь ее покороче. Если за это время не пройдет в тебе желание получить приданое за Варварой Панкратьевной, и если ты найдешь возможным передать ей мое предложение, а она — исполнит его, то будь уверен, благодарность моя и размер вознаграждения превзойдут самые пылкие твои ожидания. Вот и все. Теперь можешь идти, но только не в людскую. Камердинер мой укажет отведенную для тебя комнату. Завтра мы вместе поедем к портному и за некоторыми покупками. В этом сюртуке твоя фигура выигрывает, но все-таки за сто верст узнать можно, что он куплен в магазине готового платья.

Князь спокойным притворяется, сюртук рассматривает, слова сквозь зубы цедит, но вижу, последние силы старик тратит. Того и гляди, истерика с ним сделается, или удар приключится.

Однако рукой он махнул, чтобы оставить его в одиночестве, и я послушно удалился.

XV

Теперь начинается история моего счастья. Недолго оно продолжалось, всего один месяц, и рассказ мой будет короток.

Во-первых, сдержал князь свое слово и окопировал меня с ног до головы. Заказывал он для меня платье у первого петербургского портного, англичанина, своего поставщика. Портной — важный был. Усы седые, и на каждой руке носил по браслету из массивной золотой цепи.

Всегда рукава у него засученные; руки волосатые, и ничего не говорит, даже с князем, только мычит что-то про себя, по-английски. Сам закройщиком был, чисто работал, и цены брал тоже чистенькие. Недаром князь его мистером звал. За одни брюки для меня, из настоящей английской шерсти, по тридцати рублей за пару Порохонский платил. Пиджачную мне пару сделал, сюртучную, фрачную до сих пор донашиваю. Ботинки мне у первого немца сапожника, на толстых пробковых подошвах, заказал. Князь во всякую мелочь входил. Ты, говорит, управляющий, должен быть солидно одет, и пробковые подошвы, в два пальца толщиной, тебе как нельзя больше идут. Теперь часы ремонтуарные с тремя массивными крышками семьдесят второй пробы чистого золота, анкерные, на двадцати девяти камнях, подарил. Цепочку золотую, двойную и медальон также золотой, с моим шифром, мне преподнес. Запонки матового золота. Белье голландское, галстухи французские, одним словом, одел меня, как жениха аристократического, и даже бутылку духов мне наилучших подарил. Горячую ванну я, по его приказанию, через день принимал. Кормили меня от княжеского стола: филейной говядиной, дичью редкой, дорогой рыбой, фруктами, поили вином собственной выписки. Благодарение Богу, всегда я ем с неослабным прилежанием, но тут открылся у меня аппетит, действительно, волчий, вроде как у выздоравливающего после тифозной горячки. Комната у меня была большая, светлая, лучше пятирублевого гостиничного номера, кровать с пружинным матрацем и волосяным тюфяком.

Подойду, бывало, к зеркалу простеночному, смотрю на себя, не узнаю: совсем другой человек стал. Лицо белое, губы румяные, в глазах блеск. Сейчас видно, что кровь настоящую полировку получила. Поверите ли, от хорошей жизни, волосы на голове сами собой завиваться начали!

XVI

Не прошло и недели, как мы с Варварой Панкратьевной поладили. Привыкнул я к ней, перестал бояться и сердце ей открыл. Чтобы вы думали, согласие быть моей женой тотчас получил, даже без всяких размышлений. И не то, чтобы браком со мной она спасать семью свою хотела, нет, — полюбила она меня крепко и верно. Впечатление получила. Может быть, я рассказывать не умею, но с женским полом я могу говорить долго, и много жалких и благородных слов знаю. Между тем хорошую девушку ничем так пробрать нельзя, как жалостью. Ну, любил я Варвару Панкратьевну до отчаяния, и она это хорошо чувствовала. Кроме того, привыкла она, чтобы все мужчины ей содержание предлагали, театры, табачные магазины, а я первый жених настоящий был и намерения мои были честные. Хорошо. Дала она мне свое согласие, а свадьбу мы отложили на месяц. Нечего делать, подождем. Правда, в тот вечер, когда я получил согласие Варвары Панкратьевны и возвратился домой, в свою роскошную комнату с лепным потолком и бархатной мебелью, подумал я о себе, отчего я — лакей Егор Помыкалов, а не князь Порохонский, или почему на свете нет всеобщего людского равенства, но только глупые мысли эти прогнал и так положил, что надо ловить часы любви.

И наловил я их довольно. Ни поцелуев, ни объятий у нас не было, один раз всего Варвара Панкратьевна меня поцеловала, и то при каком случае! Даже руки своей подержать, или, скажем, приложить к пылкому сердцу не давала, но тем не менее, я могу сказать, что пил чашу до дна. Или мы гуляли с ней вечерами в каком-нибудь сквере, или сидели в комнате ее бедной. Старуха умается за весь день, прикорнет одетая на постели, заснет, да так ровно дышит.

Мальчик Сережа, если не спит, то подойдет к окошку, просит, чтобы мы на него не смотрели и стихи свои сочиняет. Жалобно так выпевает про себя, набор разных слов, однако в рифму:

Корабел пустынный
Стоит среди вод,
А в замке старинном
Царевич живет.

И так постоит час, другой. Подойдет к сестре. В глаза ей посмотрит и мне улыбнется. Она волосы его шелковые погладит, молитвы с ним прочитает, перекрестит, спать уложит. И сидим мы с Варварой Панкратьевной, долго сидим. Лампадка перед иконой Спасителя горит, абажур на лампе сквозь огонь цветы свои показывает, сверчок пищит, мышь скребет. Когда Варвара Панкратьевна книжку читает мне вслух, — я ей Пушкина в десяти томах полуторарублевого преподнес, — других подарков она не принимала, а то и не читаем, и не разговариваем, сидим молчим, — друг на друг смотрим!

Не знаю, о чем я думал тогда, в чем доподлинно мое счастье заключалось, но казалось мне так, что видел я тогда сон райский в глазах Варвары Панкратьевны, о котором она рассказывать не желала, а я не умею.

XVII

Кончается месяц. Накануне последнего дня, князь Порохонский дает у себя званый вечер с музыкой, певцами и певицами из оперы и живыми картинами. Полтораста человек гостей пригласил отборнейшей аристократии. И в этот вечер князь меня к Снигиревым не пустил. Посоветовал мне остаться дома и быть гостем на его празднике.

Слушал я музыку чудесную, пение прекрасное, а в заключение, перед танцами, живые картины показывались в главной зале, где был устроен домашний театр.

На программе печатной первым номером стоял «Бахчисарайский фонтан» Пушкина.

Поднялась занавесь. Сцена вся в цветах и в восточных украшениях. Посредине мраморный бассейн, золотыми травами выложенный, в нем фонтан бьет. Вокруг турецкие султанши. Которая в простыне, которая в шальварах. Понравилась гостям эта картина чрезвычайно, и ее повторяли несколько раз. Оркестр под сурдинку играл, тихо, секретно, но приятно.

Вторая картина меня изумила. На афишке я прочитал «Торжество Вакха», стихотворение опять-таки того же Пушкина.

Поднимается занавесь и что же я вижу! По сцене полураздетые бабы несут носилки, перевитые виноградом. На носилках, в золотом троне, в зеленой хламиде, с венком на седых волосах, сидит сам князь Порохонский. В руке держит длинную палку с набалдашником на конце. За носилками бегут не то черти, не то звери, только не люди. С козлиными рогами, в звериных шкурах, с дудками, с золотыми кружками, из которых на ходу пьют, или притворяются, что пьют. На полу цветов живых столько накидано, что по всей зале аромат пошел. Кругом пальмы стоят, другие деревья редкие из княжеских теплиц.

Ну, думаю, совсем старик рехнулся: не только женщин раздевает, свою честь княжескую потерял на старости лет.

Однако гости имели другое мнение и раз десять заставили повторить эту картину, и раз десять я с отвращением смотрел на полуголого старика.

Он еще лицо себе выкрасил, чтобы на пьяного походить, потому Вакх, которого он изображал, считался богом древнего пьянства.

XVIII

На другой день, поутру, зовут меня в княжеский кабинет.

— Видал ты, Егор, вчера мои живые картины? Понравились они тебе?

— Видал, — отвечаю, — очень понравились, ваше сиятельство.

— Ты человек со вкусом. Только знай, Егор, что дамы и девицы, которые принимали участие в обеих картинах, принадлежат к высшему свету и никогда ни на какой позор не пойдут. Не скрою от тебя, что весь этот вечер, с живыми картинами, был устроен мною для Варвары Панкратьевны. Убеди ее, что, если светские девицы и дамы не считают для себя постыдным порадовать людей красотой своей, тем паче Варвара Панкратьевна может осчастливить старика, искренно желающего ей всякого добра. Идем в мастерскую, я тебе что-то покажу.

Давно я не ходил в мастерскую, даже после того, как я здесь увидел портрет Варвары Панкратьевны, ни разу не был.

Вижу, неподалеку фотографического прибора, стоит какое-то дерево с красными плодами, вроде яблоков, и на одной ветке висит большой змей, серый, с черными полосами, и в пасти плод красный держит.

— Я так решил, Егор, что прежде всего надо поразить женское воображение. С Варвары Панкратьевны я сниму прародительницу нашу Еву. Она будет стоять под древом познания добра и зла, и этот змей ее искушать будет.

Подошел я ближе к древу познания, змея посмотреть. Ловко сделано, и вместо глаз у змея рубины вставлены.

— Месяц прошел, — говорит князь, — что я пережил, рассказывать не буду, но уговор дороже денег: попробуй теперь, на правах жениха, убедить Варвару Панкратьевну. Повторяю, при сеансе и ты и мать ее можете присутствовать.

Действительно, пережил князь немало. Как я был счастлив этот месяц, то можно сказать, никакого внимания на него не обращал. В мастерской много света, смотрю я на князя, а он совсем на мертвеца похож. Лицо земляного цвета, опустилось, глаза ввалились, и весь старик сгорбился.

— Слушаю-с, ваше сиятельство, — отвечаю и пошел из мастерской.

XIX

Еду я вечером на Петербургскую сторону, думаю, как мне лучше подлость свою перед Варварой Панкратьевной обнаружить. Эх, была не была, скажу ей прямо: так мол и так, мы люда бедные, я лакей, а не управляющий, князь нас осчастливит. Стыда же никакого нет, потому светские дамы и девицы даром вчера наготу свою показывали при большом стечении посторонней публики.

Как надумал, так и сказал, все дочиста выложил перед Варварой Панкратьевной, едва только мы вдвоем с ней остались. Открыла она глаза свои и, чувствую, что вдруг сон этот райский ушел из глаз ее прекрасных, увидела она в первый раз меня в настоящем свете, низости моей ужаснулась. Ничего не говорит, молчит, побледнела, как полотно, и на меня смотрит. Да как смотрит! Всю душу мою, до самого дна видит.

Мне бы к ногам ее упасть, прощение вымолить, а я ее еще спрашиваю с хладнокровием:

— Варя, что князю прикажешь отвечать?

— Обманул ты меня, Егор Петрович, — говорит она, не отводя от меня глаз, — Бог тебе судья. Разлюбить я тебя не в силах и, если хочешь, все по-прежнему останется. Князю скажи, что хоть я и простая девушка, мещанка, но позора своего до сих пор не продавала и продавать не намерена. Так и князю передай.

Посидели в этот вечер мы недолго. Хотя пообещала Варвара Панкратьевна, что все по-прежнему останется, но при своей, можно сказать, ангельской кротости, и она человеком была. Вогнал я ее в глубокую тоску и покоя лишил. Как только Сережа с Аграфеной Карповной возвратились домой, они за хлебом к чаю в лавку ходили, — я прощаться стал.

И уж любил этот Сережа свою сестру, действительно, как настоящий брат. Только вошел, на Варвару Панкратьевну посмотрел, сейчас:

— Варя, что с тобой, ты плакала?

Голосок у него звенит, и как Варвара Панкратьевна его услышала, тотчас у ней на глазах слезы навернулись и, как бриллианты, на ресницах ее длинных задрожали.

Старуха хотела оставить меня чаю напиться, на дочь взглянула, сразу поняла, откуда ветер дует. И отступилась от меня.

XX

Иду к Порохонскому и всю дорогу его ненавижу. За что ты меня, старикашка поганый, под монастырь подводишь? И еще думаю. Есть у меня в бумажнике сотни полторы. (Князь мне каждую неделю пятьдесят рублей на карманные расходы выдавал, говоря, что у жениха непременно должны быть деньги на всякий случай, для утех невесты). Возвращусь я к Снигиревым, повинюсь перед Варварой Панкратьевной, плюнем мы трижды на княжеское приданое и уж не возвращусь я в его дворец. Человек я молодой, без всяких болезней, Варвара Панкратьевна еще моложе меня, поженимся мы, будем работать из всех сил, проживем как-нибудь: не мы первые, не мы последние. Даже совсем легко мне от этой мысли сделалось. Присел я у ворот первого дома, на дворницкой скамеечке, для окончательного размышления.

Луна ярко светит, ночь чудесная, тихая. Вспомнились мне прогулки наши с Варварой Панкратьевной, все счастье наше недолгое… Неужели я, в душе своей, низкий мужчина и за деньги готов блаженство неземное продать? Ведь чего Порохонский хочет? Он позора невесты моей алчет, мой позор покупает, и я ему во всем этом помогать хочу… Так не бывать же твоей паскудной выдумке, не бывать, не бывать! Я ногой даже топнул о каменный тротуар и решил в своем уме сейчас же возвратиться к Снигиревым. Сказано — сделано.

Хотел я для скорости сообщения извозчика взять, но на Петербургской стороне об эту пору — было уже часов двенадцать ночи — они редки. Иду пешком и скоро иду, радостный такой, счастливый. То-то думаю, Варвара Панкратьевна удивится! Сразу мнение свое переменит, увидит, что я, действительно, любви ее достоин. И о Сереже вспомнил. Пожалел, что застану его спящим. Не порадуется он сегодня перемене, которая сейчас с его сестрой произойдет. Почтенная Аграфена Карповна на мысль пришла.

Остановился я у фонаря папироску достать, да на часы посмотреть и вдруг меня, как обухом по голове, соображение одно ошарашило. Что я своим возвращением сделаю? Положим, Варвара Панкратьевна обрадуется, и мне лестно будет, положим, любовь ее дорогого стоит, но все мы люди, и все мы кушать хотим. Каждый день кушать хотим, и одежонка для нас требуется, и без квартиры жить нельзя. Ведь я теперь иду благородство свое доказывать и, между прочим, семью Снигиревых принимать на полное свое иждивение. Старуха мне говорила, что она ежемесячно, из княжеской конторы, пятьдесят рублей получает (больше ей совестно брать) и этих пятидесяти рублей не хватает, ежели каждый день горячее к обеду и с мясом. Из своих карманных жениховских денег в разное время за этот месяц сорок один рубль я ей передал.

Полтораста рублей моих мигом вылетят, одна свадьба этих денег будет стоить, а потом что делать? С князем я разорву, скоро ли я место приличное найду? Да хоть и приличное место, кто мне больше двадцати пяти рублей в месяц даст? Варвару Панкратьевну на службу с собой не возьмешь, стало быть квартиру найми, согрей, прокорми, одень трех человек, меня не считая. Еще Сереже этому Варвара Панкратьевна образование хотят дать! Стой, Егор, поворачивай оглобли назад! Как бы ты такого благородства не показал, чтобы Варвара Панкратьевна, с матушкой своей и братцем любимым под Лаврой, да на улицах руки за милостыней не протягивали. Точно меня кто в холодной воде искупал. Полное прояснение мыслей. Скоро я к Снигиревым шел, а еще скорее назад, к Порохонскому, возвращался, на мосту извозчика взял и всю дорогу его торопил.

XXI

Приезжаю домой, и первый, кто мне встретился, — князь Порохонский. Он меня в вестибюле мраморном ожидал.

— Одно слово, Егор: да или нет?

— Нет, — говорю, — ваше сиятельство!

— Идем, Егор, скорее в твою комнату, идем.

Пришли мы в мою комнату. Не без радости я взглянул на ее обои золотистые и снова к Порохонскому сердечное влечение почувствовал. Он в кресла опустился и говорит не своим, хриплым голосом. Скоро так.

— Егор, будь до конца благодетелем. Поедешь завтра утром опять к своей невесте. До вечера я ждать не могу. Предложи ей в другом виде сняться, если она Евой не желает. Я ее вакханкой сниму. Я знал, что она не согласится, и уже для нее бархатного плюща купил. Она может так закутаться этим плющом, что я не видеть, а только угадывать буду формы ее божественные. Только угадывать, понимаешь, Егор? По ночам я весь этот месяц не сплю. Кошмары меня душат. Каждую ночь приходят какие-то синенькие чертенята и растягивают меня. Спаси меня, Егорушка!

Представлял я ему резоны, уверял, что Варвара Панкратьевна не согласится, ничего старик полоумный слышать не хочет.

— Десять тысяч ей приданого дам, — говорит, — бриллиантовый подвенечный убор, посаженным отцом вашим буду и такой иконой вас благословлю, какой и в Эрмитаже не найдешь!

Сказал он фамилию итальянского знаменитого художника, но я не помню. Образ этот, плачущая Богоматерь, в католическом духе, у него в кабинете висел. Старинная картина, темная, однако написана довольно искусно.

Что ты прикажешь делать? Десять тысяч рублей, экие деньги! Бриллиантовый убор он ко мне в комнату принес, да как открыл ящик, так будто светлей в комнате сделалось. Серьги, брошь, ожерелье. Правда, камни оправлены в серебро, но только оправа пустяки, сами за себя бриллианты говорят, словно живые. Глаз от них оторвать нельзя.

Сидел этот демон-искуситель у меня в комнате до четырех часов утра. Чего только он мне не говорил! Стихи разные мне читал, и не только русские, а на разных языках, нимало не заботясь, что я ничего не понимаю. Но я Порохонского принимал вроде сумасшедшего, и слова его в одно ухо впускал, в другое выпускал, больше бриллиантами любовался. Утешали меня эти камешки и воображал я Варвару Панкратьевну в белом подвенечном платье, в этих бриллиантах, и стоим мы в церкви, перед брачным налоем.

Я в английском фраке, в гофрированной рубашке, в белом жилете, в боковом кармане у меня десять тысяч лежат, не деньгами, разумеется, а в форме банкирского чека. Карета нас ожидает. Свадьбу князь, наверно, пожелал бы в своем доме устроить, с оперной музыкой, царским угощением.

Так мы долго сидели. Князь говорил о своем, я думал о своем. Наконец, Порохонский спохватился, спать мне посоветовал, но чтобы в десять часов утра я к Снигиревым ехал. Поцеловал меня князь на сон грядущий и удалился. Бриллианты в комнате у меня остались. Я должен был завтра фермуарами этими соблазнять Варвару Панкратьевну.

XXII

Спал я, как убитый, и снов не видал, а в десять часов утра лакей меня разбудил. Напился я кофе на скорую руку, взял ящик с бриллиантами. У подъезда меня эгоистка с рысаком ждет. Князь меня видеть не пожелал. Покатил я на Петербургскую сторону, но как скоро я не ехал на резиновых шинах, однако успел небольшой план военной хитрости придумать.

Приезжаю к Снигиревым. Варвара Панкратьевна с бледным лицом, но встретила меня с такой радостью, точно в живых меня не считала, и даже позволила мне руку свою поцеловать. Сережа так рад, что чуть под потолок не скачет. Но прошли первые радостные минуты, я насупился и сижу мрачнее тучи осенней. Весьма часто вздыхаю, притом глубоко, с тоской и отчаянием. Варвара Панкратьевна заметила.

— Что с вами, Егор Петрович, — спрашивает, — вы нездоровы?

Что ей отвечать? Между тем она глазами своими прекрасными говорит без слов: «Ежели ты, Егор, вчерашним моим холодом обижен, прости и забудь». Понимаю я ее всю и любовь ее чувствую, однако веду линию.

— Болен я не болен, но только врагу лютому не пожелаю своих сердечных мук. (Сказал я это с расстановкой и с ударением, словно простонал).

— Вы должны мне все рассказать, — говорит Варвара Панкратьевна и, заметив мой взгляд на Сережу, попросила брата уйти, мать свою встретить. Аграфена Карповна на рынок ушла. Мальчик посмотрел на меня, на сестру, не без страха, однако послушался и, ни слова не говоря, пальтишко напялил и удалился.

Как только дверь за ним хлопнула, я Варваре Панкратьевне все рассказал. Но как рассказал! Плохо, в смущении. Говорю ей, например, что князь ее вакханкой снимет, в бархатный плющ закутает, и чувствую, как у меня все глупо, нескладно, а, главное, обидно выходит. Отчего у князя этот самый разговор такой красивый? Речь у него рекой льется, слова благородные, хоть записывай, говорит он их открыто? Как никак, а я все выложил перед своей невестой. Зубы сцепил и жду ответа. И не утаю, была у меня надежда. Очень спокойно Варвара Панкратьевна меня слушала и даже в лице не переменилась, хотя бриллиантов смотреть не захотела.

— Вчера я огорчила вас своим отказом, Егор Петрович, и сегодня тоже будет. Но вчера мне показалось, будто я вас обидела, между тем как вы ни в чем не виноваты. Сегодня я вас поняла и прошу у вас извинения. Вы деньгам слишком большую цену придаете, и князь вас смущает. Однако, как вы видите, не все деньгами можно купить. Знаю, что без них шагу ступить нельзя, но пока силы есть, заработать можно. Проживем мы с вами без княжеских тысяч и бриллиантов, — люди мы молодые.

— Варвара Панкратьевна, — говорю я, обиженный ее спокойствием, — опомнитесь, сколько у вас гордости! Люди мы, конечно, молодые, но десяти тысяч нам с вами во веки не увидать. Да не только десять тысяч, а десять сотен, тысяча рублей, для нас капитал. Теперь возьмите бриллианты. Я в них не знаток, но думаю, что эти фермуары больших денег стоят. Посмотрите, сколько игры в этих камнях. Я вам сейчас покажу…

Но она вторично смотреть их не захотела и за рукав меня удержала. Я встал, хотел к пальто пойти, взять ящик, и Варвара Панкратьевна поднялась с дивана.

— Гордости, Егор Петрович, вы говорите, гордости у меня много? Если бы у меня гордости хоть капля была, вчера бы я вам должна на дверь показать. Но нет во мне гордости, а есть одна любовь к вам, безмерная любовь!

Взяла она обеими руками меня за плечи, в лицо мне смотрит, и вижу я, как к ее глазам слезы подступают.

— Во имя этой любви, умоляю вас, Егор Петрович, образумьтесь! Поймите, что вы затеяли, на какой грех меня склоняете! Если Бог проклял Хама за то, что тот не прикрыл наготы своего отца и посмеялся над нею, то какое наказание ждет вас? Вы меня, невесту свою, продать хотите, к позору меня принуждаете и еще о гордости говорите. Не забывайте Бога, о стыде вспомните, меня пожалейте!

Затряслась она вся и заплакала. В жизни своей я не слыхал таких рыданий. Всего меня слезы эти перевернули и слова ее правдивые, а больше всего любовь такой девушки.

Посадил я ее на диван, руки ее целовал, слезы осушал. Рассказал ей, как вчера, от них возвращаясь, все то же в мыслях соображал, что она мне сейчас сказала. И как только Варвара Панкратьевна услышала от меня это признание, мигом просияла.

— Я знала, я знала! — восклицает, и слезы как рукой сняло. — Вы, Егор Петрович, благородный человек. С вами временное смятение. Иначе быть не могло.

Радости ее конца не предвиделось. В глаза мне смотрит, каждое слово мое ловит. Посидели мы, счастливые и веселые, пока Аграфена Карповна с Сережей не пришли. И как они пришли, я о князе вспомнил. Собрался уходить. Варвара Панкратьевна платок накинула, до ворот меня провожала. Идучи двором, я спрашиваю ее, согласна ли она, чтобы князь Порохонский у нас посаженным отцом был, или и в этом отказать старику.

— Как знаете, — говорит, — но только я видеть его не могу. Да и какой он отец посаженный, — одна насмешка.

XXIII

— Не согласилась, Егор, не согласилась! — кричит князь, как только швейцар дверь отворил. — Я так и знал, так и знал! Идем ко мне, в кабинет, мне необходимо сказать тебе несколько слов.

«О чем нам теперь говорить? И если ты знал, что она не согласится, зачем посылал, в грех напрасный вводил?»

Так думаю, однако, следую за ним, в кабинет.

— Я сказал тебе, Егор, что буду драться до последней капли крови, и сдержу свое слово. Но прежде ты мне должен рассказать, что говорила тебе сегодня непреклонная и тем более очаровательная Варвара Панкратьевна. Не пропускай ни одного слова; у тебя хорошая память.

Послушался я, все ему рассказал и о Ное с Хамом упомянул.

Порохонский слушает, глаз с меня не сводит и смотрит довольно весело.

— Прекрасно, прекрасно, — говорит он, когда я замолчал, — ты мне все рассказал, прекрасно! Варвара Панкратьевна остается верна себе, и это мне нравится. В самом деле, я делал безумные предложения. Ты, Егор, сейчас к ней поедешь, попросишь за меня прощения и отвезешь ей вот этот костюм.

Князь с ближних кресел взял длинную коробку и подал мне.

— Здесь, Егор, древняя одежда, хитоном называемая. Мой друг, знаменитый художник, хочет написать картину, под названием «Мученица». Молодая девушка, в белом хитоне, стоит на арене цирка, а к ней подкрадывается тигр. В клетке сидят остальные звери, которые будут выпущены, если тигр не соблазнится жертвой, а вокруг зрители, и все смеются. Ты, наверно, слыхал Егор, как мучили древних христиан. Так вот мой друг хочет из этого времени картину написать. Никак только подходящей натурщицы отыскать здесь не может. Я убежден и его уверил, что натурщицы лучше Варвары Панкратьевны ему не сыскать и в целом мире. Пусть твоя невеста наденет этот хитон, он застегивается до верху и рукава у него длинные, а я приеду к ней с фотографическим прибором и сделаю снимок. Надеюсь, что на этот раз отказа не встречу, так как этот костюм ни в каком случае не может оскорбить целомудрия твоей невесты. Считаю также не лишним прибавить, что и приданое в условленном размере и бриллианты будут наградой Варваре Панкратьевне за эту маленькую услугу. Только не забудь, Егор, напомнить, что древние женщины хитон надевали прямо на рубаху. Поезжай, да скорее возвращайся.

Сказал князь все это очень просто и, по обыкновению, убедительно. Я коробку под мышку и скорее на Петербургскую. У подъезда меня опять лошадь ожидала.

XXIV

Нисколько не смущаясь присутствием Аграфены Карповны и Сережи, я коробку Варваре Панкратьевне подал и просьбу княжескую, вместе с его извинением, объяснил. О картине рассказал и о том, как надо надевать этот хитон упомянул.

Выслушала она меня и бровью не дрогнула. Аграфена Карповна, Сережа, глаз с нее не сводят. Развернула она бумагу, открыла коробку, достала оттуда платье белое, длинное, из легкой материи, на шелк похожей. На шее небольшой вырез, но рукава длинные, хотя узкие, как у фуфайки. И все платье мне до странности узким показалось.

Взяла Варвара Панкратьевна угол полы хитона и материей этой кисть с рукой обернула. Точно перчатку надела. Вся рука, как облитая, видна.

Подозвала Сережу, накинула на него хитон и через его ткань вся курточка мальчика проступила, даже пуговицы обрисовались.

— Итак, Егор Петрович, вы желаете, чтобы князь ваш снял меня в хитоне?

— Варвара Панкратьевна! — взмолился я. — Все счастье нашей жизни находится в ваших руках. И стыда никакого нет. Какой ни на есть этот хитон, может быть, в древности таких не носили, однако все же одежда. Между тем подумайте, что нас ожидает, да и решитесь!

— Я думала о том, что нас ожидает, Егор Петрович, думала и вижу, что надо решиться.

И хотя она слова эти с глубокой горечью сказала, но я услыхал только «надо решиться», и дух у меня заняло. На колени перед нею упал, если бы не свидетели. Но руку все-таки поцеловал, узнал, что завтра, в двенадцать часов дня, князю можно приехать и к Порохонскому поспешил. И Аграфена Карповна на прощанье меня облобызала, и Сережа ручонками своими мою руку из всех сил стиснул.

Проводила меня Варвара Панкратьевна и в темной прихожей в первый раз обвила руками своими меня, прильнула к груди моей и жарко поцеловала меня. Все во мне помутилось от поцелуя нежданного, и как сквозь сон услышал ее шепот:

— Что бы ни случилось, Егорушка, знай: ты не виноват!

XXV

Много раз я должен был повторять Порохонскому, что Варвара Панкратьевна свое согласие выразила, он все не то что не верил, к счастью своему привыкнуть не мог.

— Теперь уж извини, Егор, — говорит князь, выслушав мое донесение, чуть не в десятый раз, — я тебя не отпущу от себя!

Вместе мы с ним обедали, после обеда на бильярде играли и не заметили, как ночь пришла.

Вместе мы и поужинали. Князь с большим аппетитом ел и мне говорил, что за весь этот месяц он в первый раз пищу без отвращения принимает. И после ужина князь просит меня не уходить от него.

— Пожертвуй, Егорушка, для меня одной ночью. Я не засну, все равно, да и тебе наверно не до сна. Посидим вместе.

Подали нам в кабинет ливеров, кофе, фруктов. Сидим мы друг перед другом в глубоких креслах. Камин горит. Князь кокс в него подбрасывает, щипцами шевелит. Разговариваем. Часов до трех время незаметно летело. Но как к утру пошло, так каждый час все тяжелее и тяжелее становился. Хмель меня не взял, и вспомнил я последние слова Варвары Панкратьевны. Как подумаю, на что она решиться может, меня точно ножом в сердце колет. Одно меня утешало: правдивость Варвары Панкратьевны. Если бы она замыслила что-нибудь над собой сделать, не оставила бы она у себя хитона. Князь также в беспокойство вошел и озноб почувствовал. Надел меховой халат, теплые комнатные сапоги обул, камин костром развел, никак согреться не может.

— Вдруг, Егорушка, она откажется? — говорит он часам к пяти утра. И как сказал это, так все повторял: — Мы приезжаем в двенадцать часов, а она вдруг возьмет, да и откажется. Я передумала, скажет, господа. Что тогда? Егорушка, не откажется Варвара Панкратьевна?

— Не такая она девушка, чтобы обманывать, — говорю и грубо говорю, потому что за эти сутки омерзел мне опять этот старик до последних пределов.

А он не унимается.

— Повтори, Егор, повтори, утешитель мой! — И сам за меня повторяет: — Не такая она девушка, чтобы обманывать… Не такая, не такая. Ты прав, Егор, она правдивая девушка, она прекрасная девушка, она даже не девушка, а так, одна мечта и притом поэтическая мечта!

Однако, всему конец бывает. Дождались и мы двенадцати часов. Князь в коляске поехал, а я за ним, в карете, держу на коленях небольшой фотографический аппарат, на детский гробик похожий.

XXVI

Приезжаем мы на Петербургскую. Но в переулок, где Снигиревы жили, проехать нельзя. Полон переулок народом. Кричат, галдят. Остановились мы в сторонке. Князь меня подзывает и просит, чтобы я узнал сначала, не случилось ли чего-нибудь у Снигиревых. Иду я, как на казнь смертную, еле протискался к дому Снигиревых, еле во дворе пробрался среди толпы и в квартиру их вошел. Там полиция. На столе Варвара Панкратьевна лежит. Мальчик в припадке падучей на диванчике колотится. Аграфена Карповна, простоволосая, над ним сидит. Как меня увидала:

— Полюбуйся, шепчет: христопродавец, твоих рук дело!

Глянул я на Варвару Панкратьевну. Господи, Творец Небесный, зачем она смерть эту через повешение приняла! Нельзя рассказать, что с ее лицом ангельским сделалось. Не мог я в этой комнате оставаться.

Побежал к Порохонскому, а его уже нет, но карета меня ожидает. Кучер мне сказал, что князь все узнал от пристава и ждать меня не захотел. Еду домой.

Князь в белой зале, где он давал праздник свой с живыми картинами. Сидит у окна. Я вошел, а он на меня и не смотрит. Наконец обращается в сторону, я у двери стою, на лакейском положении.

— Покойница тебя с Хамом сравнила, но ты хуже Хама, ты Иуда-предатель. За что ты девушку погубил? Зачем меня обманывал? Отчего ты мне прямо не сказал, что у твоей невесты, хоть она и мещанка, великая душа? Или ты этого не видел, не понимал? Ты денег хотел? Да я бы тебя с ног до головы золотом осыпал, если бы ты правду сначала сказал, не искажал слов Варвары Панкратьевны. Впрочем, Варвара Панкратьевна хорошо сделала, что умерла. Разве с тобой она могла узнать счастье? И разве счастье на земле для Варвары Панкратьевны, для бессмертной красоты, для великой души? Не сегодня, так завтра пошлость победит красоту. Не продал бы ты Варвару Панкратьевну мне, старому развратнику, захотел бы продать ее другому. Соблазна много. Пошлость вечно преследует красоту. Но все это — дело твоей совести, а тебе я простить не могу, что ты и меня невольным участником своего преступления сделал. Вспомни, разве я хоть однажды настаивал. Я просил, я молил, но я всегда предупреждал, что мне согласие твоей невесты нужно, а не насилие над ней. Одно меня утешает, что я, как истинный поэт, предсказал ее кончину, пожелав снять ее древней мученицей. Но не с тобой об этом говорить. Уходи из моего дома. Тебе дадут денег, все тридцать сребреников сполна!

Выслушал я эту проповедь и слова в ответ не сказал. Убил меня Бог своим гневом еще в ту минуту, как я Варвару Панкратьевну мертвой увидал, и легче бы мне не было, если бы я князю доказывать стал или спорить, чья вина больше в кончине мученической Варвары Панкратьевны: моя, или его. Ушел я, но денег взять не захотел. Вещи дареные хотел оставить, но мне не позволили этого сделать.

XXVII

Что еще рассказывать?

И пьянствовал я, и с Вяземской лаврой познакомился, и милостыню просил, и на улице ночевал — всего было.

Попал я сюда, в Москву, случайно; опамятовался и в эту гостиницу поступил. Только хуже тюрьмы эта гостиница.

Нас, лакеев коридорных, раз в месяц со двора пускают. Вышел как-то я в начале декабря, морозы сильные были. Походил я по Кремлю, познакомился с отечественной гордостью, царь-пушкой и царем-колоколом, в храме Спасителя побывал. Возвратился домой, всю рожу пузырями вздуло. Известно, месяц просидишь в четырех стенах, в тепле, без воздуху свежего, перемена и действует.

День-деньской в коридорах бегаешь, намаешься к ночи, уснул бы, — не тут-то было! Спим мы, двенадцать человек, в маленькой комнате, с одним окошечком. Смрад, духота. Летом хоть это окошечко отворяем, а зимой и двери в коридорах не позволяют отворять, — жильцы обижаются.

Однако, заговорился я с вами, барин, а, кажется, уж новый год подходит.

Егор достал часы. Я невольно посмотрел на них. Часы были простые, серебряные с потертыми крышками, но на двойной, хотя и бронзовой цепочке, с тремя брелоками: грязно-зеленой малахитовой печатью, никелевым карандашом и серебряным помятым сердцем.

— Аккурат двенадцать часов! С Новым годом, барин, с новым счастьем!

Виктор Бибиков
«Северный вестник» № 12, 1891 г.