Виктор Бибиков «Писатель»

И. Е. Репину

I

Пассажирский поезд подходил к Белостоку. До станции оставалось, еще минут десять езды, а в одном из вагонов третьего класса пассажиры, спеша, доставали из-под скамеек чемоданы, завязывали узлы с подушками и торопливо надевали верхнее платье.

В общей суете не принимал никакого участия молодой человек, лет двадцати, в коротком драповом пальто, сидевший в углу вагона, и смотревший в окно на однообразные поля, покрытые снежным ковром, на мелькающие телеграфные столбы.

Впрочем, когда старик еврей, нагруженный тяжелым большим сундуком на спине и узлом под левой рукой, прошел к выходу и остановился, искоса взглянув на молодого человека, то этот последний приподнялся, оглядел вокруг себя, тронул рукой небольшой полотняный чемодан, стоявший на верхней полке, и опять сел, облокотившись на подушку, завязанную желтыми ремнями в серый клетчатый плед. Молодой человек ехал в Петербург из далекого южного города и проводил в дороге уже третий день. Возбуждение, не покидавшее его первые два дня дороги, уже утихло, его сменила напряженная апатия: впереди еще двое суток утомительной езды в третьем классе, ночей без сна, продолжительных остановок на пустынных станциях, среди незнакомой чуждой толпы.

Резкий протяжный свисток. Лязг цепей и скрип тормозов. Укороченным ходом поезд приближался к станции, и все пассажиры столпились у запертой пока двери вагона, осматривая друг друга с враждебным любопытством.

Больше всего было евреев; они перекидывались отрывочными хриплыми фразами и недовольно посматривали на группу юнкеров, ехавших в училище после рождественских каникул.

Юнкера все время сидели особняком в середине вагона и занимали четыре скамьи; они равнодушно посматривали на суетившихся евреев, но когда поезд стал, подходить под навес платформы, будущие офицеры поднялись с своих мест и, не говоря ни слова, растолкали толпу евреев и стали первыми у дверей.

Наконец кондуктор отворил двери, и пассажиры в беспорядке, толкая друг друга, вышли из вагона на платформу. Последним вышел молодой человек в коротком драповом пальто. К нему подбежал маленький еврейчик в материнской, должно быть, порыжелой, некогда бархатной кофте, перевязанной поясом.

— Позвольте ваши вещи я перенесу на Варшавский вокзал! — сказал он, обнажая белые острые зубы.

— А где Варшавский вокзал! — ответил вопросом молодой человек, не выпуская из рук ни чемодана, ни пледа с подушкой.

— Вон там! — Еврейчик сделал неопределенный жест рукой в воздухе и, скорчив жалкую гримасу, продолжал:

— Добрый барин, дайте что-нибудь от вас заработать, я отнесу вещи, на вокзал еще далеко.

— Так я возьму извозчика!

— Зачем извозчика, тут пять шагов, но только вы устанете, барин, дайте что-нибудь заработать, у меня маменька третий год в чахотке лежат.

Последний аргумент подействовал, еврейчик с ловкостью опытного носильщика выхватил чемодан из рук уже не сопротивлявшегося молодого человека и улыбнулся, встряхнув рукой легкий сундучок.

— Барин не любит возить много вещей, позвольте и тот узел.

И он засеменил худенькими ногами в стоптанных женских башмаках по обледенелой платформе, постоянно поворачивая на ходу к следовавшему за ним молодому человеку свое худое горбоносое лицо, желтизна которого бросалась в глаза ярче, благодаря длинным иссиня-черным шелковистым пейсам, закрывавшим уши.

До Варшавского вокзала, действительно, было немногим более пяти шагов; еврейчик быстро пробежал по деревянным мосткам, проложенным по небольшому двору, разделяющему оба вокзала, и, внеся чемодан в залу второго класса, бережно опустил ношу на пол и ожидал платы. Получив тридцать копеек, он рассыпался в благодарностях и предлагал взять билет в кассе, но молодой человек отказался от этой услуги и спросил, когда отходит поезд.

— Первый и второй классы через двадцать минут, в четыре часа, а там, где с третьим классом, в двенадцать часов ночи.

Это сообщение было очевидной неожиданностью для молодого человека, и еврейчик, заметив недовольство своего слушателя, продолжал скороговоркой:

— Но вы можете здесь хорошо отдохнуть! В Белостоке есть Петербургская гостиница, так там есть недорогие отличные номера, и вы можете и спать, и сделать все, что вам угодно. Барин, я снесу ваши вещи? Извозчику нужно дать только десять копеек.

— Нет, я останусь на вокзале. — По тону, каким была сказана эта фраза, еврейчик понял, что молодой человек хочет отделаться от него, и, сняв свой меховой треух, он униженно поклонился и исчез из залы все той же торопливой, семенящей походкой.

II

За длинным обеденным столом с высокими цинковыми лампами, с аляповатыми вазами синего стекла, наполненными иммортелями и цветами из папиросной бумаги, сидели юнкера и пили чай. Они шумно разговаривали между собой и негодовали на железнодорожные порядки.

— Не могут прицепить двух-трех вагонов третьего класса, точно мы виноваты, что не можем ездить во втором классе! — говорил красивый брюнет с румяным лицом, сидевший посредине стола.

— Железнодорожники проклятые!

— Сердись, не сердись, а все равно до двенадцати подождешь! — ядовито возражал маленький блондин с фельдфебельскими золотыми нашивками на синих погонах. Юнкера насмеялись, улыбнулся добродушно и брюнет.

— Но согласись, что делать в продолжение восьми часов.

— Пойдем в город, осмотрим его достопримечательности.

— Воображаю достопримечательности: паршивый жидовский городишко!

— Белосток, на границе с Пруссией, сукноваляльные фабрики с производством не помню на сколько сот тысяч рублей в год! — Точно отвечая урок, сказал юнкер, сидевший рядом с фельдфебелем, худощавый юноша с огромными ушами и далеко расставленными серыми глазами.

— Вот и посмотрим фабрики, — сказал фельдфебель.

— Держи карман шире, сегодня воскресенье, и фабрики, наверно, закрыты.

— Ну, тогда осмотрим другие достопримечательности, которых нет в географии Смирнова, — возразил спокойно фельдфебель, медленно отпивая глоток за глотком свой чай.

— Хорошо тебе разговаривать с твоим характером: тебя хоть в Чухлому посади, так ты и там пойдешь осматривать достопримечательности, — отвечал, раздражаясь, румяный юнкер.

— И там пойду, если больше нечего будет делать. Но, позвольте узнать, какой это у вас такой характер.

— Вспыльчивый, горячий, нетерпеливый, вот какой!

— А ты выпей стакан холодной воды, авось простынешь.

— Ну, пошел острить. Знаешь поговорку, как ни остри, а все-таки… — Румяный юнкер смолк, выразительно подмигивая улыбавшимся товарищам.

Они сдержанно смеялись, посматривая на молодого человека в коротком драповом пальто, но молодой человек, все время с оживленным вниманием слушавший спор, тоже смеялся, и, заметив его смех, юнкера засмеялись громче.

— Вы тоже едете в Петербург? — спросил его юнкер с фельдфебельскими нашивками.

— Да, в Петербург.

— С двенадцатичасовым поездом?

— Да.

— А позвольте узнать, что вы будете делать до поезда.

— Тоже, должно быть, пойду осматривать достопримечательности, — улыбаясь, среди всеобщего радушного смеха юнкеров, ответил молодой человек.

— Значит, у вас не горячий характер?

— Нет, горячий, но я уже привык к остановкам на станциях; в Бресте пришлось ждать целую ночь.

— А вы откуда едете?

— Из N-ска.

— Вы студент?

— Нет, не студент. — И молодой человек, желая прекратить расспросы, наклонился к стакану чая.

— Все равно, пойдем с нами в город, в компании вам будет веселее. Впрочем, как хотите, может быть, вас стесняем…

— Напротив, я с удовольствием. — И в порыве откровенности, молодой человек продолжал: — Вы меня приняли за студента, потому что на мне широкополая шляпа и эта бородка, да?

— Да! — улыбаясь отвечал юнкер.

— Меня многие принимают за студента, — сказал молодой человек, поглаживая свою небольшую жесткую рыжеватую бородку — но я не студент, я писатель, начинающий писатель-беллетрист, и моя фамилия Надеждин, позвольте познакомиться, Надеждин! — Молодой человек приподнялся с места и протянул руку через стол поспешившему встать юнкеру с фельдфебельскими нашивками. Все юнкера встали, шумно отодвигая стулья, и один за другим энергично пожимали маленькую руку начинающего писателя.

— Вы, должно быть, недавно начали печататься, потому что я ничего вашего не читал: впрочем, теперь так много журналов, — спросил фельдфебель после некоторого молчания, во время которого юнкера с почтительным любопытством осматривали беллетриста.

— О да, недавно! Даже еще ничего не напечатал, то есть печатал, но в провинциальных газетах, а в Петербурге один толстый журнал взял, три месяца тому назад, мою повесть, заплатил все деньги, предложил постоянное сотрудничество; я везу им теперь две повести, но еще ничего не напечатано, так что немудрено, что вы не читали.

— А сколько вам платят за ваши повести, или, может быть, это нескромный вопрос?

— Отчего же нескромный, каждый труд оплачивается известной суммой денег. Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать, как сказал Пушкин. Мне заплатил издатель по сто рублей за печатный лист, шестнадцать страниц, тридцать пять тысяч букв. В моей повести было больше трех листов, но я получил триста рублей, а остальное по напечатании.

— Скажите! Даже буквы рассчитывают! — изумлялись слушатели. — Так что каждая вами написанная буква стоит несколько долей копейки.

— Да, каждая буква! — самодовольно ответил начинающий беллетрист. — В этом нет ничего удивительного: слова составляются из букв, а печатные листы составляются из слов, отсюда и весь издательский расчет.

— Да, я понимаю, — в раздумье отвечал фельдфебель, — но все-таки странно, мы вот исписываем целые тетради и, кроме плохих баллов, ничего не получаем, а у вас каждая буква оплачивается.

— Да, но какая буква: буква букве рознь. Оплачивается каждая буква художественной прозы или стихотворения, а ведь и я много пишу даром: заметки, переводы для себя, наконец, письма. Впрочем, — счастливо улыбаясь, сказал Надеждин, — если я составлю себе громкое имя, то после моей смерти, мои корреспонденты могут продать и мои письма, как это было после смерти Тургенева. И, пожалуй, продадут и получат больше денег, чем получаю я теперь за свои повести. Однако, господа, если идти осматривать достопримечательности, так уже пора!

Надеждин достал из кармана панталон открытые никелевые часы и позвонил ложечкой о пустой стакан.

III

Юнкера наскоро допивали простывший чай и расплачивались с кельнером. Когда сдача была принесена, фельдфебель предложил снести вещи в туалетную, все взяли свои чемоданы и отправились в мужскую уборную, узкую, крошечную комнату с клеенчатым потертым диваном, жестяным умывальником и пыльным зеркалом. Похлопывая рукой по чемодану Надеждина, юнкер, негодовавший на железнодорожные порядки, сказал, улыбаясь:

— Здесь хранятся ваши повести?

— О нет, я не так прост! — живо возразил Надеждин. — Рукописи всегда со мной!

Он расстегнул свое пальто и достал из бокового кармана небольшой кожаный портфель.

— Поезд может столкнуться с другим поездом, или просто слететь с рельсов, будешь спасаться, где уж тут думать о чемодане, а рукописи мне дороже всего.

— Я думаю, — авторитетно возразил фельдфебель, — если каждая буква…

— Ах, вы это напрасно, — с живостью перебил Надеждин, — вы, может быть, думаете, что я смотрю на литературу, как на выгодное ремесло, вы меня не поняли, хотя я сам виноват, я вам говорил все про деньги и даже о письмах. Но, уверяю вас, что я и не думаю о деньгах, когда пишу, да и никто не думает, да и нельзя думать. Самый труд этот — такое счастье!

— Но, согласитесь… — начал было румяный юнкер, но Надеждин тотчас же его перебил.

— Вперед говорю, ни с чем не соглашусь. Вы не знаете, вы представить себе не можете, что значит быть писателем. Я сейчас вам объясню. Были вы когда-нибудь влюблены? — вдруг спросил он.

Юнкера засмеялись, румяный юнкер отвечал, принужденно улыбаясь:

— Ну, был… случалось… так что ж?

— Был… Случалось! Как вы говорите, точно я вас спрашиваю, ели ли вы когда-нибудь гречневую кашу. А то, что, представьте себе, вы любите, страстно, безумно, и любимая девушка назначила вам свидание. Вы всем существом своим поглощены мечтой об этом свидании. Можете ли вы в это время думать о том, что вот, мол, женюсь на ней, возьму столько-то приданого?

— За кого вы меня принимаете? — обиженно возразил юнкер.

— За прекрасного молодого человека. Вы не обижайтесь, это сравнение. Так вот приблизительно состояние души писателя; когда он обдумывает свою работу, приготовляется писать. А когда пишет, и рука не поспевает набрасывать на бумагу задуманное; это уже нельзя сравнить ни с каким любовным свиданием, поцелуями, жаркими ласками самых неистовых влюбленных. Да что далеко ходить за примерами: я сам был влюблен, так влюблен, что по ночам рыдал от счастья, что меня любит чудная девушка, мечтал о ней, как не знаю, о чем, но все это бледнеет в сравнении с писательством. — Надеждин перевел дыхание и продолжал, волнуясь и спеша: — И это очень понятно. Все люди любят, влюбляются и все бывают одинаково счастливы. Но творить могут только художники-поэты, и никогда в человеке образ и подобие Божие не выступают с такой силой, как во время творчества. Мы создаем целые миры одними манием руки, населяем их людьми, нами созданными, создаем новую землю, новое небо, зажигаем солнце, луну и звезды, и созданные нами люди кажутся нам более действительными, чем те, которые ходят перед нашими глазами!..

Надеждин смолк, стыдливо опустив глаза. В комнате наступило молчание. И когда начинающий писатель, весь покрасневший от радостного смущения, поднял глаза, в которых дрожали слезы, на своих слушателей, то почувствовал, что его волнение сообщилось молодым людям: у насмешливого фельдфебеля горели глаза, и он вдруг похорошел, румяный юнкер, чуть дыша, благоговейно смотрел на Надеждина и, казалось, еще слушал, остальные юнкера сохраняли почтительное внимание.

— Вы простите нас, — прервал молчание фельдфебель, — если мы вас обидели насчет денег, но, право, мы без всякого умысла, а по незнанию. Так редко встречаешь писателя… Значит, Державин был прав, когда писал: «Я червь, я раб, я царь, я Бог!»

— Нет, я нисколько не обиделся, я вообще, никогда не обижаюсь, — отвечал Надеждин, — и Державин, конечно прав, но только мне нравится больше определение Майкова: «Мы — боги, скованные телом». Этот стих из его поэмы «Три смерти» — не читали? Прочтите, великая вещь! Эту фразу говорит философ Сенека перед своей смертью, относя ее, кажется, ко всем людям, по учению Платона; но я нахожу, что только поэты и художники, пожалуй, философы имеют несомненное право так говорит о себе.

Надеждин мечтательно оглядел своих слушателей.

— Знаете, о чем мы вас хотим попросить, — начал фельдфебель, — у нас так много свободного времени, в городе же, серьезно говоря, никаких достопримечательностей нет, да мы их успеем еще осмотреть, не согласитесь ли вы нам прочитать одну из ваших повестей, или хотя отрывок.

Он замолчал, просительно глядя на молодого писателя, просиявшего при его последних словах.

— Зачем же отрывок? — возразил он, — лучше я вам прочту всю повесть; тут у меня есть небольшая вещь, листа в два, и я в час успею вам ее прочитать, если, разумеется, вам не будет скучно.

Он самодовольно улыбнулся.

— Что вы, что вы, помилуйте, — басом заговорили молчавшие до сих пор юнкера, — мы с большим удовольствием!

— Хорошо, я вам прочту. Но знайте, что я делаю на этот раз исключение, потому что вообще не люблю читать своих вещей: в моей работе еще много несовершенного, и во время чтения для меня яснее выступают недостатки, которых все равно, пока, я исправить не могу; потом есть и другие соображения, но я дал слово и прочту, рассчитывая, конечно, на вашу снисходительность.

Надеждин отпер портфель маленьким ключиком и достал небольшую, но довольно толстую тетрадку в четвертую долю листа. Юнкера с любопытством следили за его движениями, попросили показать почерк, спрашивали объяснения, почему Надеждин пишет только на одной стороне страницы, и получили ответ, что это делается для облегчения наборщиков.

Надеждин пригласил слушателей садиться на диван, взял стул, стоявший перед зеркалом, и поставил его на середину комнаты, откашлялся и сел, нахмуря свои темные пушистые брови. Два юнкера поспешно вынули носовые платки и громко высморкались, фельдфебель расстегнул верхние пуговицы мундира, и все трое боязливо посматривали на молодого беллетриста, который, сохраняя нахмуренное серьезное выражение лица, спокойно пережидал приготовление к слушанию.

В комнате воцарилась тишина, изредка нарушаемая далекими и короткими свистками маневрирующего паровоза.

— «Соперники», повесть! — внушительным громким голосом прочитал Надеждин.

Он читал хорошо, уверенно и отчетливо выговаривая каждое слово, и было заметно, что звук собственного голоса доставляет ему наслаждение.

В повести описывались дети-подростки, два гимназиста четвертого класса, влюбленные в одну шестнадцатилетнюю девушку, идеально-красивую, с золотыми кудрями, с глазами, синими, как небо. Познакомившись с этой красавицей, друзья охладели друг к другу, а когда барышня предпочла одного из гимназистов, стройного юношу с горящими черными глазами и каштановой гривой, в котором слушатели без особенного труда могли узнать портрет начинающего беллетриста, они поссорились, один оскорбил другого и было решено смыть оскорбление кровью. Но во время поединка игрушечную медную пушку разорвало от неумеренного заряда и поранило гимназиста, стрелявшего первым. Примирение не состоялось, но и дуэль не была возобновлена, а пока один из противников выздоравливал от обжогов, другой охладел и разошелся с барышней.

Вообще повесть была написана еще неумелой и робкой рукой. Изобиловала длиннотами, ненужными описаниями, языком начинающий беллетрист владел плохо, стараясь писать литературно, но кой-где вспыхивали искорки таланта, замечалась наблюдательность, оба гимназиста выступали, как живые, недурно были построены их характеры, каждый говорил своим языком, и только барышня, очевидно, выдуманное лицо, отличалась романтической натянутостью.

Она была ужасно умна, начитанна, писала стихи, мечтала о славе и по целым ночам просиживала на окне, глядя на луну.

Но слушателям повесть очень понравилась; при чтении некоторых сцен, где гимназисты говорили между собой о барышне, или при сцене, где ясно выступало желание каждого из героев отличиться перед красавицей, юнкера громко и дружно смеялись. Надеждин прерывал чтение, радостно улыбаясь, оглядывал свою аудиторию, иногда не выдерживал характера и смеялся так же громко, как и слушатели, счастливым детским смехом, опрокидывался на спинку кресла и кричал:

— Действительно смешно, даже самому смешно, тут я их здорово изобразил, вот так я!

Чтение окончилось среди шумного одобрения юнкеров, радовавшихся успеху Надеждина, как своему собственному.

Они окружили его толпой, пожимали ему руки, пророчили славное будущее и просили его навещать их в училище в любой из праздничных дней.

— Впрочем, — прибавил фельдфебель с грустной улыбкой, — вы там вступите в литературный мир, перезнакомитесь с знаменитостями, где уж тут помнить о серых шинелях.

Надеждин, сияя глазами от недавнего торжества, спешил его успокоить.

— Все люди одинаково интересны; разумеется, на первых порах знаменитости возбудят особый интерес, но ведь и они люди, могут скоро приесться, — а для меня главное: смена разнообразных впечатлений, и я буду очень рад время от времени навещать вас, господа, тем более, что я чувствую, как молодеешь в вашем обществе.

— А теперь пора в город!

Юнкера поспешно одевались, помогая друг другу застегивать пояса со штыками, собирать сзади узаконенное число складок шинели и оправлять по установленной форме башлыки. Надеждин расстегнул ремни у пледа, оставил подушку на диване, а плед взял с собой, ухарски перебросив его через плечо.

— Теперь вы совсем студент, — заметил фельдфебель, — в этой шляпе, с пледом и с этой бородкой.

— Отчего же студент? И художники тоже носят широкополые шляпы и пледы; а бородка моя, если уж хотите знать, совсем не студенческая, а Ван-Диковская. Точь-в-точь такие бородки на портретах этого живописца.

Молодые люди, смеясь, шутя и разговаривая, вышли из вокзала.

IV

Было решено час побродить по городу, а потом зайти куда-нибудь в недорогую гостиницу и пообедать, так как вокзальные цены показались слишком накладными для отощавших в дороге кошельков молодежи.

Выдался один из тех ясных, солнечных и теплых зимних дней, какие бывают только на юге, и, если бы не талый снег на улице и на крышах, обнаживших свои красные черепицы, блестевшие на солнце, можно было бы подумать, что в этом году ранняя весна. Светлое, голубое небо с неподвижными, серебряными облаками, писк воробьев, голуби, слетающиеся во множестве перед лавками с овсом, мягкий, теплый воздух, легкий, совсем весенний ветерок и встречавшиеся евреи в длинных люстриновых сюртуках и хламидах, — ничто не напоминало зимы, и только молодые люди в толстых серых шинелях с башлыками и в барашковых шапках нарушали приятную иллюзию.

Они прошли несколько узких и пустынных улиц и вышли на главную улицу города, которая отличалась от неглавных тем, что она была немножко шире и почти в каждом доме ее была лавка с красными товарами. В лавках и на скамейках перед лавками сидели купцы, которые, зевая от безделья и скуки, равнодушно смотрели на проходивших молодых людей.

Два-три извозчика с широчайшими сиденьями допотопных пролеток, но обитых бархатом, правда порыжелым, но все-таки бархатом ярко-вишневого цвета. Пешеходов почти нет. Изредка по проложенным доскам, вместо тротуара пройдет, куда-то торопясь, какой-нибудь еврей, да в конце улицы юнкера встретили офицера стоящей в городе артиллерийской батареи. Офицера, еще совсем молодого поручика, видимо одолела скука, и он шел, не зная, куда. Юнкера отдали ему честь, он весь расцвел улыбкой и, наклонившись вперед, изящным движением приложил руку к козырьку новехонькой фуражки, которой некому показать в глухом, захолустном городке.

— Смотрите, какая вывеска! — вскричал румяный юнкер, останавливая своих товарищей перед огромным лабазом. Из лабаза вышел жаждущий покупателей толстый еврей с красно-рыжими волосами. Юнкера читали вывеску: «Продажа овса, дегтю, мыла, сала и прочих деликатесов».

Дружный хохот покрыл громкое чтение.

— Нет, это прелесть что такое: сало, мыло и прочие деликатесы! — повторяли юнкера, заливаясь веселым смехом.

Надеждин, улыбаясь общему смеху, расстегнул пальто и оказался в синей австрийской блузе, достал маленькую записную книжку и серебряным карандашом, висевшим у него на шнурке, записал текст вывески.

— Характерная вывеска, — объяснял он своим спутникам эту запись, — потом будешь описывать какое-нибудь захолустье, может пригодиться! Помните, у Гоголя: портной из Копенгары, ведь это наверно с натуры списано…

— А помните, у него же, — перебил фельдфебель, — есть другой портной из Парижа и Лондона.

— Помню, конечно, помню, — отвечал снисходительно Надеждин.

После случая с характерной вывеской, юнкера во все время прогулки рассматривали тщательно вывески и попадающиеся объявления, каждый из них желал увеличить запас наблюдений молодого беллетриста, но их старания не увенчались успехом: попадались вывески крайне безграмотные, но ни одна из них не была «характерна» и ни одна не удостоилась чести быть занесенною в памятную книжку молодого писателя.

Было семь часов вечера, когда молодые люди подошли к «Петербургской гостинице», помещавшейся в центре города.

В общей зале, неопрятной маленькой комнате с несколькими столиками, покрытыми цветными скатертями, не было ни души, и кельнер, юркий еврейчик в сером пиджаке, растерялся от неожиданности видеть стольких посетителей. Пока юнкера усаживались за одним из столов, собирая из всех концов залы разнокалиберные стулья, он успел достать где-то салфетку, поддел ее под левую руку и, склонив голову набок, ожидал приказаний.

Из соседней комнаты вышла еврейка, должно быть, буфетчица, в черном шелковом платье, с длинными золотыми эмалированными серьгами и толстой золотой часовой цепочкой. Она остановилась у порога и с тоскливым любопытством посматривала на юнкеров.

— Мы хотим есть! — объявил фельдфебель.

— Что ж, можно! — отвечал кельнер, наклоняя голову набок еще ниже.

— Что же у вас можно достать?

— Все! — меланхолично отвечал кельнер.

— Все — это значит ничего, — возразил, раздражаясь, Надеждин, — подайте карту и мы выберем!

— Зачем карту, для чего карту! У нас нет никакой карты. Говорите, какие вы хотите кушанья, я буду говорить, какие мы имеем, и вы выберете.

— Оригинальные порядки! — пожимая плечами, заметил Надеждин.

— Ну, что у вас есть, говорите! — спросил фельдфебель.

— Говорите прежде вы, я буду слушать, — отвечал кельнер.

— Да что мы торговаться пришли сюда, что ли? — повышая голос, вмешался Надеждин. — Какие кушанья у вас есть?

— Зачем сердиться, не надо сердиться, можно сделать все без крику, без голосу. Что вы себе прикажете, молодой барин?

— Да что у вас есть, вы скажете, наконец!

— Ох, какой горячий молодой барин! У нас есть все: можно приготовить котлеты пожарские, бифштекс с картофелью, может барин любит рыбное, можно щуку подать, хорошую фаршированную щуку; цыплят тоже можно, молодых цыплят!

— Антрекот вы можете приготовить? — спросил Надеждин.

— Антрекот? — лукаво улыбаясь, переспросил кельнер. — У барина тонкий вкус, можно и антрекот.

— Что это такое: антрекот? — спросил фельдфебель.

— А просто большой кусок мяса, я всегда требую в ресторанах это кушанье, и если говядина свежая, лучшего ничего не надо, — отвечал Надеждин.

— Ну, тогда дайте и нам антрекот! — сказали юнкера.

— Всем антрекот? — задумчиво произнес кельнер.

— Да, всем!

— Всем антрекота нельзя. Можно подать молодому барину, потому он очень горячий, можно еще одну порцию вам, — кивая на фельдфебеля, отвечал кельнер, — а всем антрекота нельзя!

— Отчего же нельзя?

— Деликатное блюдо.

Юнкера засмеялись. Надеждин предложил отправиться в другой ресторан. На лице кельнера выразилось живейшее беспокойство.

— Зачем беспокоить себя? Для чего ходить в другой ресторан, вы получите свой антрекот и господин юнкер получит, а господам я подам шнельклопс.

— Что это еще за шнельклопс? — смеясь, переспрашивали юнкера.

— Такое блюдо. Тоже все из мяса, как антрекот.

Переговоры уже надоели проголодавшимся молодым людям, и фельдфебель приказал подавать все, что есть, лишь бы скорее.

Кельнер засуетился, стал собирать ножи и вилки, хотел сдвигать столики вместе, чтобы восемь человек поместились за одним столом, но раздумал и, поставив взятый столик на место, подошел к молодым людям.

— Знаете, что я вам скажу? Здесь вам будет нехорошо есть, а что я вам скажу: сюда могут приходить всякий народ, а лучше я вам дам номер, большой семейный номер, так вы себе там и пообедаете и будете, как дома.

— Веди в номер!

Юнкера гурьбой отправились за номерным и, выйдя в дверь налево, очутились в совершенно темном коридоре.

«Куда ты нас ведешь?» — запел громким басом из «Жизни за Царя» юнкер, шедший впереди всех. Надеждин зажег спичку, но при повороте уже было светло, и кельнер гремел ключом в плохо отворявшемся замке. Семейный номер оказался довольно большой комнатой с двумя широкими кроватями и с обыкновенной номерной обстановкой: круглым столом, диваном, двумя креслами и шестью мягкими стульями.

— Здесь вы и хорошенько отдохнуть можете, до поезда еще порядочно осталось, — сказал кельнер, сдвигая рядом два ломберные стола.

— А что будет стоить этот номер? — спросил Надеждин.

— А ничего. Я хочу угодить молодым людям, чтобы довольны остались и чтобы вспоминали хорошо наш отель.

— Il faut lui donner pour boire!1Нужно дать ему на чай! (франц.) — сказал вполголоса Надеждину фельдфебель.

— Après!2После! (франц.) — отвечал беллетрист деловым тоном, и оба смолкли, довольные этими французскими словами.

Кельнер лукаво оглядел молодых людей, изъяснявшихся на французском диалекте, и ушел, пообещав принести заказанные блюда через десять минут. Юнкера сняли стеснявшие их мундиры и приняли непринужденные позы, развалившись на мягкой мебели. Фельдфебель улегся на кровати и приглашал, сладко потягиваясь, Надеждина последовать его примеру. Но не успел еще начинающий писатель снять свое короткополое пальто, как в дверях послышался слабый стук, затем щелкнула отворявшаяся ручка, и в комнату заглянула оживленно кивавшая голова с черными спутанными волосами и неестественно бледным лицом.

— Позвольте вас беспокоить, господа молодые офицеры! — заговорила бледная голова.

— Что вам надо, войдите! — пригласил Надеждин.

Голова еврея высунулась уже по плечи и одним зорким глазом — другой был навеки закрыт — бегло оглядела молодых людей.

— Войдите! — повторил Надеждин.

— Благодарю вас, сейчас.

Медленно отворяемая дверь заскрипела и в комнату, униженно кланяясь, вошел горбатый еврей в длинном лапсердаке.

Он дружелюбно улыбнулся молодым людям и, таинственно подмигивая, сказал, понижая искательный тон своего голоса:

— У меня есть до вас, господа, маленькое дело, — и, обращаясь преимущественно к Надеждину, продолжал: — Известно, как все господа проезжающие любят себе сделать удовольствие, то я могу предложить вам, — я здешний фактор, — такую паненку, что господин студент будет доволен, з Варшавы паненка, одним словом, я знаю, что любит господин студент…

Фактор придал своему лицу умильно-сластолюбивое выражение, закрыл глаз от восхищения и поцеловал кончики своих грязных пальцев.

— Вы совсем не можете знать, что я люблю, я не студент, и мне никаких паненок не нужно, — сухо отвечал Надеждин.

Фельдфебель повернул к еврею свое красивое лицо с оживленно блестевшими глазами и, облокотившись рукой о подушку, спросил:

— Хорошенькая?

Фактор оживился.

— Я говорю вам! То не женщина, а куколка. Блондинка с такими глазами!

Фактор прищурил свой одинокий глаз, желая, должно быть, наглядно показать молодым людям прелесть глаз паненки.

— Наверно рожа! — убежденно возразил фельдфебель.

— Ай, что вы говорите, рожа! Не может быть у нее рожа! Если бы уже была рожа, ее бы так все не любили, первая красавица в городе и проезжающим я третий год ее рекомендую, так все хвалят и меня всегда хорошо благодарят. Одним словом, будете довольны!

— Ну, брат, проваливай! — внезапно закричал фельдфебель. — Проваливай! — повторил он недоумевавшему фактору. — Никаких нам твоих паненок не надо, а такой, которую ты третий год рекомендуешь, и подавно. Уходи, уходи!

Фактор не трогался с места.

— Так вы, может, любите брюнеток, так у нас есть тут одна брюнеточка.

Фельдфебель поднялся с кровати. Фактор, не успев поцеловать еще раз своих пальцев, попятился к дверям.

— Уходи, честью просят, не надо нам ни брюнеток, ни блондинок.

— За чего сердиться, не надо сердиться. Не любите паненок, у меня есть янтари, хорошие янтари з прусской контрабанды!

— Какие янтари?

— Мундштуки и папиросницы.

Фактор достал из-за пазухи бумажный сверток и показывал янтари прусской контрабанды. Юнкера поочередно пересмотрели папиросницы, но когда фельдфебель спросил, что стоит самый маленький мундштук, он заломил такую ни с чем несообразную цену, что с ним не захотели торговаться и попросили уйти. Он долго не хотел уходить и стоял в растворенной и невыносимо скрипевшей двери, до тех пор, пока фельдфебель не вытолкал его в коридор и запер за ним дверь на ключ.

Через добрых полчаса явился кельнер с блюдами. Расставляя тарелки, он суетился, болтал без умолку, зажег две тоненькие свечи и поспешно ушел. Приготовлены были блюда нестерпимо плохо, и в особенности плохи оказались обе порции антрекота, два засушенные куска говядины сомнительной свежести. Во время еды Надеждин храбро выдерживал укоризненные взгляды фельдфебеля, соблазнившегося хитрым названием блюда, и с аппетитом, более похожим на прилежание, уничтожал невкусное, жесткое мясо. После обеда легли отдыхать. Надеждину, несмотря на его сопротивление, юнкера уступили кровать и сами разместились на другой кровати вчетвером, на диване и на сдвинутых стульях.

Они скоро заснули, утомленные долгой дорогой, и когда номерной пришел в одиннадцать часов будить молодых людей, все встали, оглядывая с тупым изумлением друг друга заспанными глазами, точно они не провели вместе два дня в дороге, а виделись в первый раз. Наскоро пили чай, и когда номерной принес счет, каждый заплатил свою долю, и никому не пришло в голову возмутиться против двойных цен «Петербургской гостиницы».

Почти не разговаривая, они пришли на вокзал, взяли билеты и, заняв в вагоне места за полчаса до отхода поезда, разместились на скамьях и опять заснули, продолжая прерванный сон.

V

Утром все были разбужены кондуктором: в вагоне прибавились пассажиры, и юнкера должны были освободить занятые ими лишние места и усесться, по требованию кондуктора, по два человека на скамье.

Днем молодые люди опять сблизились между собою, завязались оживленные разговоры, шутки, смех, и всеобщее внимание юнкеров опять привлекал Надеждин. По мере приближения к столице, он становился все веселее и возбужденнее, говорил об ожидающем его успехе, читал стихотворения, импровизировал рассказы.

В Вильно полуторачасовая остановка и пересадка.

На вокзале юнкера встретились с своими товарищами, ехавшими через Вилейку из западных губерний, и так как всех набралось человек тридцать, то было решено за обедом занять отдельный вагон, не пускать в него никого из посторонних пассажиров и ехать в тесном дружеском обществе.

Юнкера, ехавшие из Белостока, познакомили, разумеется, Надеждина с своими товарищами, и он быстро с ними сошелся, благодаря восторженным отзывам представлявших его молодых людей. Кондуктору дали рубль на чай, и он с удовольствием согласился на просьбу юнкеров не пускать никого в занятый ими вагон.

Шутки, смех, веселые разговоры не умолкали всю дорогу. У некоторых юнкеров, севших в поезд в Вильно, нашлись в чемоданах пирожки, вино, закуски, положенные дома заботливыми родственниками: конечно, они всем делились с своими товарищами и наперерыв угощали молодого беллетриста.

Он быстро вошел во все интересы училищной жизни; ему были рассказаны самые последние училищные анекдоты и остроты; он узнал всех более или менее характерных учителей, батальонного командира, «Яшку красную рубашку» по училищному прозвищу, ругавшегося на ученьях неприличными словами и оправдывавшегося в своем сквернословии тем простым обстоятельством, что он имеет дело не с институтками; узнал, что у начальника училища прехорошенькая горничная, предмет ухаживания всех юнкеров; узнал, наконец, буфетчика Харлампия, всеобщего любимца, отпускающего в неограниченный кредит юнкерам до выпуска в офицеры, папиросы, булки, чай и сахар. Рассказы об училищной жизни, об экзаменах с неизбежными мошенничествами посредством шпоргалок, подсказываний, всевозможных школьных проделок, вызвали со стороны Надеждина рассказы о его пансионской жизни, и молодые люди взапуски делились своими воспоминаниями.

Возле Динабурга евреи, не нашедшие свободных мест во всем поезде, попробовали войти в вагон юнкеров, но их вытолкали при общем смехе. Та же участь постигла и небольшую партию рабочих-плотников.

Во время дороги на промежуточных станциях другие пассажиры пробовали войти в этот вагон, но юнкера не пускали никого, объявляя, что вагон отведен им железнодорожным начальством, они должны ехать вместе, а о Надеждине говорили, что он — сопровождающий надзиратель, и все удовлетворялись этими объяснениями.

Надеждин уступил просьбам своих спутников, прочитал им вслух другую свою повесть, и чтение сопровождалось тем же успехом, что и в Белостоке. Он читал, стоя посередине вагона, окруженный теснившимися и жавшимися друг к другу юнкерами, которые боялись проронить хоть одно слово чтения. После прочтения этой повести, внимание юнкеров к беллетристу удвоилось. На ночь они устроили ему удобную постель из своих шинелей, и Надеждин не сопротивлялся, как в Белостоке, принимая все эти знаки уважения, как необходимую дань своему таланту.

Но, несмотря на сравнительно очень удобную постель, молодой человек не мог заснуть всю ночь. Завтра в Петербурге. Как примет его столица? Как примет его тот редактор, которому он везет свои повести. Он думал о литературных знаменитостях, с которыми ему предстояло познакомиться, мечтал об ожидавшем его успехе. Успехе? А если неудача. Разве не может быть так, что редактор не возьмет его повестей; что тогда делать в громадном городе без друзей, родных и знакомых? На помощь с родины он рассчитывать не мог, оттуда некому его поддержать, все отговаривали его уезжать в Петербург, пророчили ему неудачу, и, пожалуй, они только порадуются справедливости своих предсказаний. Он вскакивал со скамьи, выходил на площадку и, освеженный морозным воздухом, резким ветром, возвращался в вагон, садился на свое место и осматривал мирно спавших юнкеров.

Он вспоминал их горящие глаза, восторженные лица во время его чтения, похвалы, которыми осыпали его слушатели, похвалы искренние, горячие. Это воспоминание его несколько успокоило, и он крепко заснул, победив последние приступы страха.

VI

Утром мутный свет лился через замерзшие окна, освещая неопрятный вагон с набросанными во множестве на полу окурками и остатками еды, Надеждина разбудил шум и возня возле вагонной двери.

— Уходите, уходите, мест нет! — громким шепотом убеждали кого-то юнкера. — С нами едет надзиратель, и если вы его разбудите, он Бог знает что с вами сделает!

«Как они меня любят, — думал Надеждин, сладко потягиваясь и протягивая руку в карман, чтобы достать и закурить папиросу, — берегут мой покой и за что?»

Но его счастливое настроение сменилось беспокойством, когда он услышал хриплый голос, простонавший:

— Господа, ради Бога!

Надеждин встал, наскоро протирая глаза, и подошел к юнкерам, которые, сохраняя напряженное молчание, силились вытолкнуть за дверь отбивающегося от них пассажира в енотовой шинели и потертой драповой шапке, лица которого не было видно, благодаря поднятому воротнику. Он стоял спиной к двери, схватив обеими руками за дверную ручку, и юнкера, несмотря на все свои усилия, не могли оторвать крепко уцепившихся рук человека в енотовой шубе.

— Уходите в другой вагон! — вскричал с досадой Надеждин. — Чего вы лезете? Я еду с моими воспитанниками и не могу позволить никому из посторонних ехать с нами.

Голос Надеждина одобрил юнкеров, руки человека в енотовой шубе были разжаты дружными усилиями, дверь отворилась, струя морозного воздуха ворвалась в вагон, человек в енотовой шубе покачнулся, чуть не упал, но схватился за косяк и удержался, юнкера надвинулись на него ближе, и он бы вылетел за дверь, как вдруг громкий вопль, старческий, дрожащий вопль, вырвавшийся у человека в енотовой шубе, заставил юнкеров отодвинуться от него. Человек в енотовой шубе порывистым движением руки расстегнул воротник шубы, шапка слезла на затылок, из-под нее выбились в беспорядке седые спутанные волосы, и все увидали старческое бритое лицо с слезящимися глазами, с дрожащими от волнения губами.

— Уходите! — закричал фельдфебель, подвигаясь к старику.

Новое рыдание огласило вагон, старик собрал все свои силы, запахнул шинель и сделал шаг к выходу. Но, повернув к юнкерам свою трясущуюся голову, сказал:

— Уйду, уйду! — И с новым рыданием ушел из вагона. Юнкера, как стояли возле дверей, так и остались, смущенные, с виноватыми лицами, избегая встретиться взглядами друг с другом.

— Надо его вернуть, сейчас же вернуть! — вскричал Надеждин. — Я пойду!

Но фельдфебель его предупредил и со словами: «Подождите, я сейчас, вы простудитесь!» — вышел из вагона. Прошло минуты три тягостного молчания. Фельдфебель возвратился с пасмурным лицом.

— Ну что? — спросил Надеждин.

— Не хочет! — глухо отозвался фельдфебель.

— Что же он говорит?

— Говорит, что он старик и… что нас Бог накажет… все плачет. — Фельдфебель отвернулся от Надеждина и от внимательно слушавших его товарищей, чтобы скрыть слезы, выступившие на его глазах.

Два юнкера ушли к старику. Но и они возвратились без успеха, с унылыми, печальными лицами. Тогда из вагона ушел Надеждин. На площадке, на кондукторской скамейке сидел старик. Он опустил свою голову в руки, упершись на колена и, казалось, застыл в этом положении. У ног его лежал небольшой ковровый саквояж.

— Мы просим вас возвратиться в вагон! — начал Надеждин дрожащим голосом, но не получил ответа. Он постоял молча несколько минут. Старик не поднимал головы.

— Простите нас! — прошептал чуть слышно Надеждин. Молчание.

— Простите нас! — повторил он громче, трогая руку старика.

Старик поднял голову, и когда Надеждин опять увидал его дряхлое, морщинистое лицо с воспаленными от слез и от ветра глазами, нестерпимый стыд охватил все его существо.

— Простите нас! — повторил он еще раз, наклоняя голову под взглядом старика. — Идите к нам в вагон! — прибавил он чуть слышно.

— Простит вас Бог, а мне нечего прощать. Но только и вы доживете до старости, тогда узнаете, что значит… — Он не мог договорить, слезы заструились по его лицу, голова затряслась, и он поник ею бессильно.

— Прошу вас в вагон, здесь простудитесь!

Старик достал большой клетчатый платок, вытер слезы и сказал почти спокойно:

— Идите вы сами; вы если простудитесь, так жалко будет, молодой человек, а меня уж не пожалеют: лишнее место на свете занимаю.

— Идем в вагон! — повторил Надеждин.

— Нет, не просите, не пойду; уж если вы не пустили меня от Гатчины, то теперь не пойду, здесь останусь, даст Бог, не замерзну. А вы идите.

— Без вас я не пойду!

— Как вам угодно, — отвечал старик, отворачиваясь от Надеждина.

Дверь вагона отворилась, из нее выглянуло смущенное лицо фельдфебеля, он вопросительно поглядел на Надеждина, но тот замахал руками, и фельдфебель скрылся.

Поезд мчался все скорее и скорее. Потянулись пригородные деревни, обнаженные чернеющие рощи.

На площадке было очень холодно, и озноб заставил Надеждина дрожать всем телом в своем коротком, недостающем до колен пальто.

— Идите в вагон! — кротко сказал старик после долгого молчания.

— С вами пойду, без вас — нет! — отвечал Надеждин, и оба опять замолчали.

Опять отворились двери вагона, две-три головы юнкеров выглянули, беспокойно оглядывая Надеждина. Но он замахал нетерпеливо обеими руками, и, должно быть, выражение его лица было так убедительно, что дверь тотчас же захлопнулась. Прошло еще с четверть часа. Поезд приближался к столице. Виднелись дымящиеся трубы далеких фабрик, кресты церквей; вот проехали кладбище, так непохожее своими размерами на провинциальные кладбища, встречающее, как молчаливая угроза, едущих искать счастья в туманный город.

Старик тяжело вздохнул и перекрестился, когда поезд, свистя и пыхтя, промчался мимо кладбищенской церкви.

Но вот поезд с немолчно свистящим, точно стонущим паровозом, въехал в станционную территорию. Промелькнули бесчисленные пустые вагоны, и поезд въехал под стеклянный навес платформы и остановился. Старик вышел на платформу. Надеждин остался на своем месте в том же положении с опущенной головой, в каком-то оцепенении, но через несколько мгновений он со всех ног бросился догонять старика:

— Послушайте, ради Бога, — взмолился он, догнав старика, который, весь согнувшись, проходил через большую залу.

— Что вам угодно? — останавливаясь, спросил тот.

— Ради Бога, что вам стоит, простите меня, простите… — и долго сдерживаемые слезы потоком хлынули по холодным щекам Надеждина.

— Батюшка, что с вами, чего вы плачете; сказал я вам: Бог простит, успокойтесь, здесь люди…

— Нет, не уйду я, пока вы меня не про… простите.

— Христос с вами. Вот не ожидал. Ну, прощаю, прощаю, только перестаньте. Ах, молодой человек, молодой человек!

Старик опустил саквояж на пол, обеими руками обнял голову Надеждина и поцеловал заплаканные глаза начинающего беллетриста.

— Простите и вы меня, старика, неразумного. Простите и прощайте, счастья вам много желаю. Ах, сердце горячее!

Он наклонился к саквояжу, а в это время Надеждин схватил его другую руку, в порыве благодарности прижал ее к своим губам и побежал в залу ожидания, чтобы скрыть охватившее его волнение. Там он напился воды и успокоившись, решил переждать, пока все юнкера, не нашедшие его ни на площадке, ни на платформе, не прошли к выходу. Когда последний юнкер скрылся в толпе спешащих и суетящихся людей, Надеждин пошел к вагону, взял свои вещи, нанял извозчика и поехал по неприветливым улицам незнакомого города, который так долго томил его воображение.

Июнь, 1887 г.

Примечания   [ + ]