Виктор Бибиков «Приключение»

Памяти В. М. Гаршина

I

По Главной улице губернского города шел молодой человек. На вид ему можно было дать лет двадцать, судя по юношескому облику всей его сухощавой и стройной фигуры, да и в действительности он был немногим старше.

Он только что пообедал; сегодня портной принес ему новое летнее пальто светло-песочного цвета с бархатным воротником, пальто до того короткое (оно не касалось и колен), что если бы Петр Иваныч Тиховодов надел под него свой сюртук, то виднелись бы его фалды, но зато сшитое по последней модной картинке. Само собой разумеется, дома было трудно усидеть, и Петр Иваныч, вместо того, чтобы выйти из квартиры часов в семь вечера, как это он делал обыкновенно, очутился на улице в четыре часа дня.

Летняя же серая шляпа, огромная, неуклюжего фасона, но тоже самая модная, куплена вчера; лакированные башмаки с никелевыми пряжками ожидали теплых дней еще с осени прошлого года, когда Петр Иваныч, покупая у сапожника калоши, пленился блестящими пряжками этих башмаков и, поддерживаемый уверениями ловкого приказчика, — «запас беды не чинит», — купил их с значительной уступкой — по уверениям того же приказчика, а на самом деле — по обыкновенной магазинной цене.

В руках у Петра Иваныча красовалась камышовая палка с набалдашником из серебристого сплава, изображавшим коротконогую вакханку, покоящуюся среди виноградных листьев. На ходу он то помахивал этой палкой, то прятал набалдашник в карман пальто и тогда придерживал ее локтем, — ловким франтовским жестом, заимствованным Петром Ивановичем у своего начальника — младшего советника губернского правления, молодого правоведа Прейса, одного из первых щеголей города.

Радостное оживление, овладевшее Петром Иванычем с тех пор, как он увидел себя в зеркале в новом пальто с приподнятыми и расширенными искусным портным плечами, не покидало его вплоть до конца главной и самой длинной улицы города, по которой он шел бодрой, молодцеватой походкой, закинув высоко голову, держа грудь колесом и только изредка поворачиваясь к магазинам, не будучи в силах противиться желанию увидеть себя хотя бы и довольно туманным отражением в зеркальном окне. Но когда он дошел до громадного здания городской думы и сверил свои часы с башенными, — часы шли минута в минуту, — оживление если и не покинуло совсем молодого человека, то к этому чувству прибавилось новое: желание показать кому-нибудь свою обновку. Знакомых он не встретил никого: кроме сослуживцев, их у него почти и не было, да и встреча с ними вряд ли была бы желательна; но на улице не попадалось обыкновенных гуляющих, из которых хоть кто-нибудь наверно обратил бы внимание на недурного собой, изящно одетого, молодого человека.

И в его душе поднялось старое сожаление, что он испортил себе жизнь, не кончив гимназии, чересчур ранним стремлением к самостоятельности и навсегда погребен в этом, хотя и губернском, но в сущности — глухом и скучном городе. Что такое он, Петр Иваныч Тиховодов, сын благородных и когда-то богатых родителей, не оставивших своему наследнику никакого состояния? Помощник столоначальника без чина, писец или, как обидно значится в его послужном списке, канцелярский служитель.

Положим, для своих двадцати двух лет он получает хорошее жалованье — сорок семь рублей с полтиной в месяц; но с годами потребности возрастают, вспомнилась Петру Иванычу часто слышанная им фраза.

А что ожидает его в будущем? Самое лучшее, должность станового пристава — перспектива, никогда не казавшаяся заманчивой ему, привыкнувшему с детства относиться к чинам полиции с безотчетным презрением.

Но со всем этим можно было бы примириться: будущее вместе с возрастающими потребностями и ненавистной должностью станового пристава — за горами и за очень далекими горами, есть настоящее, есть молодость, эта лучшая пора жизни.

Но разве можно назвать молодостью бесцельное хождение изо дня в день в душную, зловонную от наплыва крестьян, канцелярскую залу, подшивание надоевших до отвращения бумаг, писание рапортов и отношений, содержание которых известно до того, что их можно писать с закрытыми глазами, — оскорбительные выговоры столоначальника, испытывающего те же муки и вымещающего их на подчиненном, грубые насмешки, колкости и остроты товарищей над страстью к щегольскому платью и деликатным обращениям Петра Иваныча, и, как светлые промежутки, редкие посещения театра или общедоступного маскарада, — вся жизнь без увлечений, без первой любви, с отравленными грезами о несбыточных воздушных замках, с завистью к мнимым счастливцам.

И когда он задавал себе этот вопрос, — а это случалось очень часто, — то чувствовал себя самым несчастным человеком во всем мире, всеми покинутым, заброшенным, одиноким, и грудь его теснили подступавшие рыдания — Петр Иваныч был чувствителен и слезлив.

То же почувствовал он и теперь, но сдержал себя и не заплакал, не только потому, что шел по улице, не только потому, что весеннее солнце и грело, и веселило каждое живое существо, но и потому, что, выпрямившись и застегнувшись, он лишний раз убедился, что пальто сидит так, как не сидело до сих пор ни одно из его платьев, а новые башмаки приятно жали и несли против воли ноги скучавшего молодого человека. Явилось желание увидеть себя в зеркале, и Петр Иванович ускорил шаги, направляясь к итальянской кондитерской, которая носила характер ресторана и помещалась в самом центре Главной улицы.

II

Он скоро увидел зеленую изгородь из ползучих растений, посаженных в длинные продолговатые ящики; она изображала нечто вроде палисадника, разбитого на широком тротуаре перед окнами кондитерской. За изгородью, у расставленных там и здесь столиков, томились от скуки завсегдатаи кондитерской, лица которых уже давно успели примелькаться и надоесть Петру Иванычу. Сидел за недопитым стаканом шоколада молодящийся польский помещик с яйцеобразной плешивой головой и гусарскими, пушистыми на концах, седыми усами. На столике возле него лежала трость с таким же набалдашником, как и у Петра Иваныча, в руках он держал «Figaro», но газеты не читал, и его мутно-серые глаза тупо уставились на концы невероятно длинных и узких ботинок с загибающимися носками.

На соседнем столике, апатично зевая, играли в домино: биржевой заяц, красивый еврей в изысканно-модном пестром костюме, и маленький горбун в черном сюртуке. Горбун был известностью города: он считался первым игроком в домино, и городская сплетня приписывала ему красавицу жену, которую ревнивец держал чуть ли не в одиночном заключении; никто, впрочем, никогда ее не видал.

При появлении Петра Иваныча за изгородью, польский помещик бросил на него безучастный взгляд и сейчас же перевел его на концы своих ботинок; игроки в домино не заметили вошедшего, и только стоявший у дверей кондитерской австриец-кельнер в черном пиджаке с белым передником наклонил голову, ожидая приказаний. Но Петр Иваныч, вежливо улыбнувшись, сказал: «Не беспокойтесь, Жан, я пройду к буфету» — и кельнер опять застыл в выжидательной позе.

Петр Иванович подошел к буфетной стойке, где симметричными группами на хрустальных тарелочках были разложены пирожное и конфекты, и, учтиво, но не снимая шляпы, поклонившись розощекому приказчику, осторожно, двумя пальцами, взял сливочное пирожное и направился в общую залу.

В этой большой комнате с почерневшими золотыми карнизами и завернутыми в розовую кисею картинами не было никого из посетителей, и Петр Иваныч, оглядываясь на ходу, подошел к высокому трюмо, помещавшемуся в середине залы, и пристально вгляделся в отражение.

Разумеется, больше ничего не остается желать: пальто обливает его стройную фигуру, нигде не тесня ее и вместе не делая складок, шляпа придает особый оттенок щеголеватой солидности, и палка служит необходимым дополнением к общей гармонии костюма.

Петр Иванович достал из кармана платок, поставил ногу на стул, отряхнул пыль, легким слоем покрывшую концы башмаков, и опять оглянулся посмотреть, не подглядывает ли кто-нибудь за ним.

Но никого не было видно. Тогда, чтобы убедить буфетчика, что он читает газеты. Петр Иваныч подошел к столику с газетами и иллюстрированными журналами, перебросил несколько страниц журналов, уже пересмотренных им чуть ли не в день их получения, и, усиленно пошуршав газетными листами, неслышно подошел опять к зеркалу.

Он рассматривал себя до пресыщения: кланялся воображаемой даме и, перегнувшись всем станом, приподнимал шляпу; отходил на несколько шагов от зеркала и опять подходил к нему, держа трость набалдашником в кармане; улыбался, прищуривался, шаловливо грозил кому-то пальцем, и в заключение, как Чичиков, даже послал себе воздушный поцелуй.

Послышались чьи-то торопливые шаги; он отбежал к газетному столику и быстро развернул английскую иллюстрацию; вошел кельнер, взял газету и опять ушел.

Вошли два офицера, звеня шпорами, побрякивая шашками; за ними бежал суетящийся кельнер. Они отдали приказание и, весело пересмеиваясь, продолжали, начатый еще на улице разговор. Красивый молодой сапер с лицом, напоминавшим французского маркиза, говорил своему товарищу, рыжеватому, приземистому поручику:

— Знаешь, эти слишком частые победы надоедают… право, чего ты улыбаешься, я говорю серьезно… и потом — все женщины похожи одна на другую до невозможного!

— Ну это ты, брат, напрасно, — возразил басом поручик, в узких серых глазах которого блеснул завистливый огонь.

— Уверяю тебя, точно их на патронном заводе приготовляют: одна в одну, за исключением, разумеется, наружности.

И красавец с напускным разочарованием стал крутить свои небольшие усы.

— Да вот тебе доказательство: они не только говорят, они пишут почти одно и тоже…

Он расстегнул сюртук, под которым Петр Иваныч увидел ослепительно белый жилет, достал из внутреннего кармана два конверта и небрежным движением бросил их на стол.

— Прочти, сегодня утром получены оба!

Поручик, сосредоточенно нахмурив брови, принялся за чтение; красавец засвистал бойкий опереточный вальс и, бросив вокруг себя равнодушный, быстрый взгляд, остановился на Петре Иваныче, не сводившем с него глаз. Офицер смерил молодого человека с ног до головы почти оскорбительным взглядом, но, заметив в его глазах немое обожание, отвернулся и еще громче продолжал свистать свой вальс.

Кельнер принес офицерам серебряный поднос с кувшином ликера и двумя крошечными рюмками; возвращаясь и проходя мимо Петра Иваныча, он замедлил шаги.

— Дайте и мне, — начал Петр Иваныч, но встретился с пристальным взглядом красивого офицера, смутился и, вставая, прибавил: — Впрочем, не трудитесь, Жан, я выпью у буфета.

Залпом опорожнив рюмку ликера, он сразу почувствовал себя бодрее и даже заговорил с буфетчиком:

— Я, право, удивляюсь, — приятельским тоном сказал он, — как вы не скучаете, стоя целый день у буфета?

— Всякий имеет свою службу, — отвечал буфетчик.

— Да, но, согласитесь — бывают всякие службы; например, я: занимаюсь в канцелярии до трех часов дня; остальное время, кроме дежурства раз в неделю, совершенно свободен; между тем как вы стоите здесь, сколько я мог заметить, с десяти часов утра до двенадцати ночи, и у вас нет праздников.

Буфетчик молчал, прислушиваясь к доносившемуся хохоту офицеров, и бесстрастное выражение его лица дало Петру Иванычу повод подумать, что его слушатель обижен неуместным сравнением. Чтобы загладить свой промах, он сказал:

— Знаете, налейте мне еще рюмочку!

Буфетчик повернулся к белому шкафу с зеркальными дверцами, достал графин с темно-зеленым ликером и вновь наполнил рюмку, которую Петр Иваныч из любезности поспешил опорожнить. Но так как молчание буфетчика продолжалось, то Петр Иваныч достал кошелек с деньгами, положил на стойку трехрублевую ассигнацию и сказал уже совсем дружеским голосом.

— Будьте так добры, достаньте мне сигарку — знаете, из тех, что вы посоветовали мне взять в прошлый раз… небольшие, «pour la noblesse», кажется, двадцать седьмой номер!

Буфетчик проворно наклонился и, не глядя, достал из-под стойки ящик с сигарами. Раскрывая его, он поднес Петру Иванычу.

— Прошу вас, выберите сами, вполне полагаюсь на ваш вкус!

Буфетчик потрогал пальцем, точно отсчитывая, несколько сигар и подал одну молодому человеку.

— Уж вы и обрежьте!

Сигара была поднесена к гильотинке, висевшей, как брелок, на цепочке буфетчика; послышался сухой треск, и Петр Иваныч, осматривая обрез, сказал:

— Удивительно, как это вы ловко делаете, я бы наверно испортил.

Буфетчик милостиво улыбнулся, зажег спичку и долго держал ее около сигары, которую спешил закурить Петр Иваныч.

Потянув в себя раза два благовонный дым и получив сдачу, которую, не считая, он отправил в кошелек, Петр Иваныч сказал:

— Вот я и похвастался перед вами своей свободой, — а знаете, если сказать откровенно, то, может быть, гораздо лучше служить, — он поправился, — заниматься весь день. Вы не поверите, у меня столько свободного времени, что его некуда девать, и вы наверно никогда так не скучаете, как я.

— Когда человек занят, он не имеет времени скучать, — отвечал буфетчик. Ему уже надоел этот чересчур разговорчивый молодой человек, но, чтобы не обидеть постоянного посетителя, он прибавил: — Но когда у молодого человека есть деньги, то он завсегда может иметь удовольствие.

— Да, вы правы, совершенно правы, но, к сожалению, не совсем, то есть не всякий может; впрочем, я, кажется, утомил вас своей болтовней.

Он достал свои часы — маленькие, открытые, но золотые — сверил их с круглыми часами, вделанными в буфетный шкаф, заметил вслух, что часы кондитерской отстают на две с половиной минуты, крепко пожал руку буфетчика и вышел на улицу.

III

Солнце заходило. На Главной улице было заметно предвечернее оживление. По обеим сторонам улицы, правой — буржуазной, которая уже была в тени, и левой — аристократической, где помещалась кондитерская, медленно шли гуляющие.

Петр Иваныч сел у одного из столиков, недалеко от входа в кондитерскую, и, покуривая сигару, рассматривал проходивших мимо обывателей. Большинство из них были ему знакомы.

Вот прошел под руку с княжной Белоцерковской его начальник, правовед Прейс, высокий, широкоплечий блондин с остроконечной бородкой и с моноклем в правом глазу. Наклонясь к своей даме, он рассказывал, должно быть, что-то забавное, так как она заливалась веселым смехом. Петр Иваныч не без удовольствия заметил, что на Прейсе было такое же короткое летнее пальто, как и на нем. Когда эта пара поравнялась с Петром Иванычем, он встал и, сняв шляпу, почтительно поклонился своему начальнику. Занятый разговором, Прейс не заметил его поклона, и молодой человек, обиженный и огорченный, опустился на стул, стараясь скрыть смущение от насмешливого, как ему показалось, взгляда своего соседа, польского помещика.

Проехал в фаэтоне, неприлично развалившись и закинув ноги на переднюю скамейку, адвокат Тюльпанов, городская знаменитость. Лица почти всех сидевших за изгородью расцвели в счастливых улыбках: Тюльпанов был общим любимцем.

— Покатил наш Жорж! — громко сказал кто-то по адресу Тюльпанова, и все добродушно рассмеялись. Один Петр Иваныч не принимал участия в общем смехе. «Положим и я иногда с удовольствием читаю его глупые фельетоны, — подумал он, — но, за что его любят, что хорошего сделал он всем этим людям?»

Прошли неразлучные сестры Запрягаевы, дочери богатого купца, высокие, стройные блондинки, удивительно похожие одна на другую. Их в городе звали выездной парой, и никто никогда не видел порознь ни одной из сестер. Проехал, весь согнувшись на пролетке, в шотландском костюме с чересчур длинными, болтавшимися по плечам, лентами у шапочки, местный поэт, Хвостов-Трясилин. И его знал Петр Иваныч, слышал несколько раз в клубе его иступленную декламацию стихов и даже завидовал иногда его уменью одеваться. Хвостов-Трясилин тоже принадлежал к золотой молодежи города, но преимущественно бил на эксцентричность: его можно было увидеть в красных ботинках.

В это время из кондитерской вышли офицеры, разговор которых слышал Петр Иваныч; и, когда они прошли мимо него, он долго провожал тоскливым взглядом красавца-сапера, жаловавшегося на однообразие женщин.

«Счастливец! — чуть не вслух сказал Петр Иваныч. — Ему надоели победы; должно быть, их много было у него; впрочем, и немудрено». Он вызвал в своей памяти красивое лицо офицера, и ему тотчас же вспомнился презрительный взгляд этого баловня. «А впрочем, он прав, совершенно прав», — вдруг почему-то озлобившись на себя, заключил Петр Иваныч и приказал кельнеру подать коньяку. Он быстро выпил с отвращением две рюмки, одну за другой, съел кусочек лимона, который ему был подан на маленькой тарелочке вместе с толченым сахаром, расплатился и, надев шляпу, пошел бродить.

Он ходил по Главной улице до усталости; вино странно подействовало на него: он не опьянел, но жалость, которую он всегда чувствовал к себе, выросла до невероятных размеров. Более жалкого человека Петр Иваныч не знал в своей жизни: ему скоро двадцать три года, он до сих пор не знает любви, у него не было ни одной победы, ни одного любовного приключения.

И всему виной этот проклятый город, где все знают друг друга, кто где служит, сколько получает жалованья; чуть ли не знают, сколько у кого денег в кармане. О каком любовном приключении может мечтать писец губернского правления, не получающий в месяц и пятидесяти рублей?

Модистки и швеи, подруги сослуживцев Петра Иваныча, никогда не прельщали его: исколотые руки, дешевенькие туалеты, грубые манеры не могли нравиться человеку с изысканными вкусами. Петр Иваныч основательно изучил переводные романы и мечтал о женщине большого света. Говорят, в Петербурге великосветские дамы тайком посещают маскарады, и молодой человек красивой наружности, хотя и не принадлежащий к свету, может рассчитывать на какое угодно приключение. Быстрое знакомство в маскараде, ужин в ресторане и после ужина — похищение в карете какой-нибудь графини, жаждущей сильных ощущений.

Темнело. Прошел ламповщик, зажигая фонари. Гуляющие попадались все реже и реже; теперь встречались больше пары, смеющиеся, веселые, счастливые. Петр Иваныч перестал мечтать о графинях. Все равно — кто-нибудь, лишь бы любящее существо, которому можно было бы рассказать о своем горе, найти сочувствие, поддержку, с кем не чувствовалось бы это угнетающее одиночество.

IV

На углу одной из пересекающих Главную улиц он увидел молодую девушку в темной накидке и простеньком белом шелковом платке. Она остановилась у торговки, продававшей ранние розы; свет от фонаря падал на лицо покупательницы, и Петру Иванычу показалось, что он никогда не видел такой красавицы. У красавицы были темные глаза с длинными ресницами, слегка вздернутый нос, красивый овал лица, на котором играл нежный румянец, и влажные, полные губы. На лоб выбилась из-под платка темно-русая прядь вьющихся волос. Она выбрала две розы, белую и красную, и любовалась, и вдыхала аромат чудных цветов; но, встретясь с восхищенным взглядом Петра Иваныча, который остановился рядом с нею у лотка с цветами, торопливо достала небольшой батистовый платок, в одном из углов которого были завязаны деньги, и положила в протянутую руку торговки две серебряные монеты. Пока она завязывала опять узел, Петр Иваныч, чтобы оправдать свою остановку у лотка, тоже поспешил купить розу в маленьком флакончике с медной застежкой. На ходу прикрепляя его к отвороту пальто, он спешил не упустить из виду быстро уходившую вперед молодую девушку.

Он решил познакомиться с нею; как — это все равно. Он и не думал об этом: так или иначе, а они должны быть знакомы. Пусть это будет его первым любовным приключением. И вопрос, кто она, мало занимал Петра Иваныча. Во всяком случае — не швея. Он вспомнил ее, правда, большие, но красивые белые руки с длинными пальцами.

Незнакомка прошла до конца Главной улицы и повернула налево у здания городской думы. Теперь ей нужно было перейти большую пустынную площадь за думой, чтобы попасть в одну из улиц, поднимающихся к Старому городу. На площади не было никого. «Тем лучше, — подумал Петр Иваныч, не отставая ни на шаг от незнакомки. — Здесь я подойду; но что я скажу ей? Ведь надо же что-нибудь сказать…» И когда эта, по-видимому, простая мысль пришла ему в голову, он вдруг почувствовал, что завязывать любовные приключения — не так-то легко. «Позвольте проводить вас, — мелькнула в уме Петра Иваныча обычная фраза уличных надоедал, но он всем существом своим возмутился против подобного вступления. — Но что сказать?.. Ведь необходимо заговорить, иначе познакомиться нельзя…»

Они прошли уже большую половину площади, а Петр Иваныч все не находил желанной фразы. Вдруг он почувствовал слабый запах розы, приколотой почти у самого воротника.

«Решено, начну с розы — предложу ей свой цветок». — И Петр Иваныч поравнялся с незнакомкой.

Лица ее почти нельзя было рассмотреть, благодаря слабому освещению далеких фонарей, и Петр Иваныч заметил только, как при его приближении тревожно блеснули ее широко открытые неподвижные глаза. Дыхание занялось у Петра Иваныча, и хриплым от волнения голосом он сказал, тщетно стараясь отшпилить флакончик с цветком: «Позвольте поднести вам мою розу… Бог любит троицу…» — и остановился, ожидая ответа.

Незнакомка даже и не взглянула на него; отойдя на несколько шагов в сторону и не изменяя походки, она продолжала идти, слегка наклонив голову.

— Боже, какой я дурак! — воскликнул Петр Иваныч. — Что я сказал? Вот так придумал!

Он бросился со всех ног догонять незнакомку и, опять поравнявшись с ней, застенчиво прошептал:

— Позвольте мне идти с вами рядом, простите меня!

Ответа опять не последовало, но молодая девушка пошла быстрее. Петр Иваныч следовал за ней в некотором отдалении и мысленно упрекал себя за сделанную глупость. «Зачем я подходил к ней, для чего заговаривал, и так пошло?.. Теперь все испорчено; надо было идти вслед за нею молча, узнать, где она живет, кто ее родные, — так как это, очевидно, порядочная девушка, — найти общих знакомых, и тогда можно было бы познакомиться, и даже очень легко познакомиться, между тем как теперь все испорчено…» Но, несмотря на то, что все было испорчено, он не мог не преследовать незнакомки.

Улица, по которой шли теперь молодые люди, была слабо освещена далеко расставленными друг от друга фонарями, и незнакомка то исчезала во мраке, то освещалась, поравнявшись с фонарем. И каждый раз, когда при свете фонаря белел ее платок, Петр Иваныч ощущал новую бодрость, и в нем укреплялось желание во что бы то ни стало выследить незнакомку. Улица, поднимавшаяся в гору, была крута; Петр Иваныч уже устал; тем не менее он не мог ни остановиться, ни присесть на одну из скамеек, попадавшихся на пути почти у каждого дома. Раза два незнакомка оборачивалась, желая убедиться, идет ли за ней Петр Иваныч, встряхивала недовольно плечами и продолжала идти все той же торопливой походкой. Во время каждого ее поворота Петр Иваныч останавливался, точно чувствуя себя виноватым; но она опять оборачивалась, и он продолжал свое преследование.

Зачем он шел вслед за девушкой, которая ему казалась порядочной и знакомство с которой стало невозможным, благодаря его поведению? «Все равно, узнаю, где она живет», — утешал себя Петр Иваныч, тяжело дыша и уже опираясь на свою палку.

Крутая улица окончилась. Незнакомка повернула на Владимирский проспект — одну из лучших улиц города. Тротуары на ней были так широки, что пять человек свободно могли идти рядом, и Петр Иваныч теперь уже поравнялся с молодой девушкой, держась, впрочем, в некотором отдалении от нее, возле домов. Фонари здесь были расставлены гораздо чаще, и Петр Иваныч, время от времени, видел освещенный профиль милого лица и несколько раз ловил взгляд молодой девушки. Нельзя было сказать, чтоб этот взгляд отличался особенным добродушием, и, встречаясь с ним, Петр Иваныч равнодушно смотрел куда-то вперед, точно он и не думал преследовать незнакомки, а так, шел по своему делу.

V

У небольшой кондитерской молодая девушка остановилась; остановился и Петр Иваныч. Она прошла мимо него, отвернувшись в сторону, и когда за ней прозвенел дверной колокольчик, Петр Иваныч почувствовал себя страшно одиноким. Он подошел к окну и видел, как молодая девушка медленными глотками пила воду. Он решил подождать ее, но незнакомка, поставив стакан и отирая губы знакомым ему платком, увидала своего преследователя и, подойдя к стойке, взяла пирожное.

Петр Иваныч не выдержал ожидания и вошел в кондитерскую. Когда хлопнула дверь, незнакомка даже и не повернулась — так она была уверена, кто вошел, а Петр Иваныч долго не мог произнести ни слова вопросительно смотревшей на него хозяйке кондитерской, непомерно толстой немке с двумя подбородками, которые мясистыми ожерельями спускались на туго накрахмаленный воротничок ее платья.

— Видите ли, мне надо печенья к чаю… и я съем, может быть, пирожное.

— Каких вам угодно печений?

— Все равно, каких-нибудь… сладких…

— Печенья все сладкие, — возразила хозяйка и прибавила: — Сколько вам, фунт?

— Сколько угодно… впрочем, фунт или полфунта — как вам угодно, — проговорил окончательно растерявшийся Петр Иваныч.

— Так вы желаете один фунт печений? — внушительно произнесла хозяйка, доставая с полки большой бумажный мешок.

— Да, пожалуйста, фунт!

Пока он наливал дрожащими руками стакан воды, молодая девушка подошла к прилавку, и Петр Иваныч, чуть не поперхнувшись недопитым глотком, поспешил подойти вместе с нею.

— Возьмите с меня за пирожное! — послышался гармоничный голос, и хозяйка, неуклюже повернувшись, спросила лениво:

— Сколько?

— Одно.

— Пять копеек.

— А сколько стоит фунт печений? — вмешался Петр Иваныч.

— Шестьдесят копеек!

Он быстро достал из кармана кошелек и положил на конторку рублевую бумажку. Немка протянула молодой девушке серебряную монету, и та вышла из кондитерской.

— Я после зайду, — едва успел проговорить Петр Иваныч, торопливо хватаясь за ручку двери и не слыша хозяйки, кричавшей, чтобы он взял печенья и сдачу.

Незнакомка уже успела пройти шагов двадцать, и Петр Иваныч почти бегом пустился ее догонять. Они прошли рядом через весь Владимирский проспект и оба старались не глядеть друг на друга. Теперь уже Петр Иваныч не задавал себе вопроса, зачем он преследует порядочную девушку, с которой нельзя познакомиться. И утомления он тоже не чувствовал. Он хотел теперь только одного: как можно дольше идти рядом с нею, куда бы и как долго она не шла. Но кончился и Владимирский проспект. На углу его, у длинного желтого здания семинарии, незнакомка остановилась, точно соображая, куда теперь идти. Остановился и Петр Иваныч; и так как ему показалось неловким стоять рядом с нею, то он отошел на несколько шагов назад, не спуская глаз с девушки, стоявшей в раздумье на углу. Но ее раздумье продолжалось недолго. Она обернулась, посмотрела на Петра Иваныча и повернула налево, по бульвару, спускающемуся к Главной улице. По бульвару она шла медленно, до того медленно, что Петру Иванычу приходилось иногда останавливаться, чтобы не наступить на ее платье, потому что на сравнительно узком тротуаре бульвара он не решался идти рядом.

Он попробовал опять заговорить с нею, прошептав: «Позвольте идти с вами рядом», так как другой фразы не мог придумать; но ответа не получил, и незнакомка только отодвинулась, давая ему дорогу. Если бы она сказала: «Тротуар широкий, и я не могу никому запретить идти своей дорогой» — ответ, который приходилось иногда слышать Петру Иванычу — то он, может быть, прекратил бы это преследование; но ее молчание, как это ни странно, подстрекало его все более и более.

Они прошли весь бульвар, усаженный широкой аллей исполинских тополей, в которой бродили и сидели там и здесь пары гуляющих, и вышли опять на Главную улицу. Она была теперь пустынна; кое-где у ресторанов стояли дремавшие извозчики, да, тревожно оглядываясь по сторонам, шла запоздавшая искательница приключений. На Главной улице незнакомка опять пошла быстрее, и Петр Иваныч позволил себе идти с нею рядом. Однажды она повернула голову к Петру Иванычу, и ему показалось, что она хочет что-то сказать. Он остановился, но молодая девушка не сказала ничего, и Петр Иваныч пошел вслед за нею, почему-то уже не решаясь идти рядом. «Очевидно, она не желает, чтобы я узнал, где она живет», — мелькнуло у него соображение; и оно подтвердилось, когда, пройдя всю Главную улицу и перейдя Думскую площадь, незнакомка вновь пошла по той же крутой улице, которая поднималась к Владимирскому проспекту и по которой они шли в прошлый раз; кроме того, она теперь постоянно оборачивалась и, как ему показалось, опять хотела заговорить. Однако Петр Иваныч, несмотря на то, что он, как вежливый и деликатный человек, понимал, что его преследование теряет интерес приключения и становится похожим на травлю, тем не менее возвратиться и не думал. Он даже почувствовал озлобление: «Ты хочешь меня утомить? Хорошо же, не отстану, хотя бы ходить до самого утра: все равно, завтра праздник, на службу идти не надо, успею выспаться». Он посмотрел на часы: было половина одиннадцатого, они ходили около двух часов.

Незнакомка шла теперь все быстрее и быстрее: очевидно, она тратила свои последние силы, и Петр Иваныч еле поспевал за нею; как вдруг, совершенно неожиданно, она остановилась у фонаря, и Петр Иваныч прирос к месту. Они простояли, смотря друг на друга, несколько мгновений, и Петр Иваныч ясно видел, что до сих пор зло смотревшие на него глаза молодой девушки светились безмолвной мольбой; в них был виден испуг. Пройдя несколько шагов, она опять обернулась и опять посмотрела на Петра Иваныча, который с изумлением заметил, как беззвучно раскрылись ее губы, но выразительные глаза лучше всяких слов говорили ему, чтобы он прекратил свое преследование.

На мгновение им овладело раздумье: не бросить ли, в самом деле, эту нелепую затею, как мысленно он окрестил свое первое любовное приключение — все равно, она ничем не кончится; но желание уже было сильнее его, и он не мог сопротивляться.

Весенняя ночь была холодна, и модное короткое пальто, сшитое из невесомой материи, плохо согревало Петра Иваныча; но если бы, как ему казалось, на дворе стоял мороз, то он все-таки продолжал бы идти за молодой девушкой, которая влекла его за собой с непонятной силой. Предположение о морозе несколько успокоило Петра Иваныча и оправдало его в собственном мнении.

«Я влюбился, — решил наконец он, — ведь влюбляются же с первого взгляда; и, так или иначе, она должна быть моей».

Он вспомнил красивое лицо девушки, ее темные глаза, ее губы, казалось, просившие поцелуев, и ему показалось несчастием не понравиться такому очаровательному созданию.

«Неужели я так противен ей, что она не может даже заговорить со мной? Она не знает, что за одну ласковую фразу, за один звук ее голоса я отдал бы все на свете. Пусть возьмет розу, пусть скажет: уйдите, оставьте меня, — и я уйду; но это молчание, это кружение по улицам с очевидной целью избавиться от меня — это похоже на отвращение. Она не может представить себе, как вежлив, предупредителен и почтителен был бы я с нею. Я сказал бы ей: милостивая государыня… или нет, лучше, сударыня, я вижу вас в первый раз, но любовь, которую внушили вы с первого взгляда, сильна и глубока, да истинная страсть и не нуждается в долгом знакомстве. Прошу вас, не объясняйте моего чистого, святого чувства какими-нибудь дурными намерениями. Наконец, я сказал бы ей: сударыня, я не знаю вас, но не все ли равно, я люблю вас, и этого достаточно. Хотите быть моей женой, подругой моей жизни? Я бедный человек, у вас тоже ничего нет; но я здоров и молод и сумею прокормить семью. Наконец, в деревне живет старуха-тетка, которая во мне души не чает; она полюбит вас; я единственный ее наследник, и рано или поздно мы будем обеспеченные люди…»

Для чего Петр Иваныч прибавил несуществующую тетку, он не мог объяснить; но это доказательство так убедительно заключало его речь, что он пожалел с ним расстаться.

«Боже, как мы будем счастливы! — умилялся Петр Иваныч. — Я ручаюсь за счастие, я буду угадывать и предупреждать малейшее ваше желание, ваша воля будет моим законом, достаточно будет одного взгляда…» И, размышляя таким образом, он ни на шаг не отставал от молодой девушки.

Но вот внезапно хлопнула калитка, Петр Иваныч поднял глаза и увидел, что незнакомка вошла во двор каменного двухэтажного дома; он бросился вслед за нею, но у ворот на скамейке сидел дворник, и это обстоятельство охладило стремительность молодого человека.

Петр Иваныч достал портсигар и, вынимая папиросу, сказал: «Господин дворник, нет ли у вас спичек?»

Дворник, не отвечая, распахнул тулуп, глубоко запустил руку в карман, и когда зажженная о колено спичка осветила его добродушное, заспанное лицо, Петр Иваныч ободрился, закурил папиросу и, протягивая дворнику двугривенный, спросил:

— Не будете ли вы так любезны сказать мне, кто эта девушка, которая только что вошла во двор.

— Известно кто — барышня! — с ударением отвечал дворник. — Они тут с мадамой во втором этаже живут.

— Как с мадамой, объясните пожалуйста, я не понимаю.

— Гуляют! — коротко ответил дворник и, вставая, прибавил: — Да вот пожалуйте с подъезда во второй этаж, сами увидите.

Петр Иваныча не двинулся с места, и добродушное лицо дворника вдруг показалось ему отвратительным.

— Пожалуйте, пожалуйте, — продолжал дворник, — дверь с подъезда отворена, а там позвоните, отворят. — И, перетолковывая медлительность молодого человека по-своему, прибавил: — Да там не одна эта барышня, еще две живут и, действительно, можно сказать…

— Хорошенькие, — поддержал его Петр Иваныч.

— Действительно, как есть в аккурате, настоящие барышни.

И он предупредительно отворил дверь подъезда.

Отступать Петру Иванычу показалось смешным и по скрипучей деревянной лестнице, освещенной керосиновой лампой с медным рефлектором, резавшим до боли глаза, он поднялся во второй этаж и позвонил.

Дверь отперла горничная.

— Вам кого угодно? — спросила она довольно сухо, но дворник, стоявший внизу и следивший за молодым человеком, крикнул приятельским тоном:

— Известно кого! Отворяй, Таня, нечего куражиться, барин хороший!

VI

Дверь была тотчас отворена. В передней Петра Иваныча встретила полная дама в черном шелковом платье с тяжелой золотой цепью на шее, с массивными серьгами в ушах; на голове у нее была черная же бархатная наколка; нижнюю тонкую губу она выставляла вперед, и недовольная гримаса обрюзглого лица делала ее похожей на полковых командирш, вступивших уже в тот почтенный возраст, когда самые зеленые прапорщики стыдливо потупляют свои глаза под их ободряющим и вызывающим взглядом.

Петр Иваныч отвесил этой даме почтительный поклон, она смерила его с ног до головы испытующим взглядом и произнесла недовольным голосом:

— Пожалуйте в гостиную.

Он торопливо отколол розу, снял пальто и, не доверяя его горничной, бережно повесил на вешалку, положил шляпу и палку на подзеркальник и, расправляя волосы, последовал за хозяйкой. Когда они вошли в гостиную, небольшую комнату, освещенную двумя настенными лампами, дверь в противоположной стене полуотворилась, оттуда выставилась миловидная белокурая головка, незнакомая Петру Иванычу, и улыбаясь и показывая белые зубы, приветливо закивала молодому человеку.

— Прошу вас, садитесь, — пригласила хозяйка, несколько смягчаясь, — девицы сейчас выйдут.

Петр Иваныч присел на кончик кресел и разглядывал обстановку: дешевую мягкую мебель, обитую красной материей с широкими черными полосами, простеночное зеркало и длинный рояль с истрепанными двумя-тремя тетрадями нот.

Сердце его тревожно билось, и он поглядывал на дверь, откуда, при входе в гостиную, приветствовала его белокурая головка, и откуда он ожидал появления незнакомки.

Но дверь отворилась с шумом, с хохотом вошли, обнявшись, две девушки, и ни одна из них не была той, кого он ожидал.

Блондинка села на диван между хозяйкой и Петром Иванычем, посмотрела на молодого человека и сейчас же засмеялась; тихим смехом вторила ей подруга, присевшая у простеночного зеркала, черноволосая стройная девушка с мелкими чертами бледного лица.

Смех, сначала показавшийся Петру Иванычу вполне искренним, поддерживался как-то уж чересчур старательно и, поймав недовольный взгляд хозяйки, блондинка замолкла, сейчас же ее примеру последовала и та, что сидела у зеркала.

Наступило молчание. Петр Иваныч старался не смотреть на хозяйку и с притворным любопытством, слегка прищурясь, разглядывал девушку, сидевшую у зеркала.

Скоро хозяйка заметила внимание, с каким он смотрел на сидевшую за ее спиной девушку, обернулась и сказала:

— Берта, чего ты там прячешься, иди сядь на диван!

Берта повиновалась, села рядом с подругой, и когда они опять рассмеялись, Петр Иваныч сделал над собой усилие и обратился к хозяйке:

— Мне хотелось бы, сударыня, сказать вам несколько слов наедине.

— Берта, и ты, стрекоза, уйдите; я позову вас потом, — скомандовала хозяйка. Девицы покорно удалились, и только за дверью послышался смех, на этот раз совершенно искренний смех веселой блондинки.

Хозяйка величественно улыбнулась, ободряя Петра Иваныча.

— Видите ли, — начал он после некоторой паузы, — ваши девицы, сударыня, очень красивы, но я просил бы вас, если это не составит вам особенного затруднения, познакомить меня с той барышней, имени которой я не имею удовольствие знать, но которая возвратилась домой за несколько минут до моего прихода. Я очень был бы благодарен вам, сударыня.

Хозяйка, во все время внимательно слушавшая Петра Иваныча, не сразу ответила. Она сделала серьезное лицо и, точно обдумав что-то и как бы решаясь наконец после некоторой борьбы, сказала:

— Барышня эта, молодой человек, у меня недавно, и я ее не всякому показываю, но для первого знакомства с вами, извольте.

Она поднялась с грацией театральной королевы и прибавила:

— Идите за мной.

Они вышли опять в переднюю и, войдя в коридор направо, остановились перед первою дверью.

— Лиза, к тебе гость, — сказала хозяйка, постучав согнутым пальцем в тонкую дверь, оклеенную обоями.

— Идите! — шепнула она Петру Иванычу, уходя в гостиную.

Он тоже, как и хозяйка, постучал в дверь, но так как на свой вопрос: «Можно войти?» — произнесенный чуть слышно, ответа не получил, то нажал медную ручку, найденную им ощупью, и дверь легко отворилась.

Когда он вошел, и затворив дверь, остановился у порога, Лиза в белой кофточке у зеркала поправляла волосы.

Голубой фонарь, привешенный к потолку, оставлял эту продолговатую комнату в прозрачном полумраке, пахло духами, войлочные ковры устилали пол, и так как осторожный Петр Иваныч тихо отворил и затворил дверь, не производя шума, то его появление не было замечено.

Не находя, как и на улице, вступительных слов, он собирался кашлянуть и этим обратить на себя внимание, но в это время Лиза наклонилась к флакону с духами и увидела в зеркале отражение своего преследователя.

Флакон с глухим шумом упал к ее ногам, она протянула руки вперед, как бы защищаясь от нелепого призрака, и она вскрикнула, если бы, повернувшись, не увидела Петра Иваныча, который только что собрался наконец кашлянуть.

Бледная от испуга стояла Лиза перед смущенно улыбавшимся Петром Иванычем.

— Это вы… вы… — повторяла она, отступая к комоду, где стояло зеркало.

Петр Иваныч сделал шаг вперед и, протягивая розу, сказал:

— Да, это я, Елизавета… не имею чести знать вашего отчества, как видите, нашим розам суждено соединиться.

И он подошел к столику у кровати, где в стакане с водой стояли купленные на Главной улице цветы. Но он не успел опустить розу в стакан, как цветок был вырван из его рук и отброшен в угол быстрым движением руки Лизы.

— Как вы смеете… Какое право прийти ко мне, если я… — вскричала она, вся дрожа от негодования и отвращения и подбегая к Петру Иванычу с загоревшимися гневом глазами, но вдруг спохватилась, точно вспомнила что-то, и тихий вопль, от которого Петру Иванычу сделалось холодно, огласил комнату.

Лиза закрыла руками лицо, бросилась на кровать, уткнула голову в подушки, и все тело ее потрясали беззвучные рыдании.

Петр Иваныч стоял, как приговоренный к смертной казни. Он, всегда вежливый, деликатный, Сахар Медович, как называли его сослуживцы, в каком он положении! И сам легко плачущий, он не переносил чужих слез.

Так вот чем кончаются любовные приключения! Любовные, повторил он про себя, вспомнив свое преследование, хозяйку, разговор с дворником и ему сделалось еще холодней.

Но где выход из этого положения? Позвать хозяйку, но одна мысль о ней показалась ему противной.

А Лиза продолжала вздрагивать всем телом и слышались изредка всхлипывания, но тихие, подавленные, напоминавшие плач совсем больного запуганного ребенка.

И это сходство, замеченное Петром Иванычем, терзало его душу.

— Послушайте, любезная Лизавета… не знаю вашего отчества, послушайте m-lle Лиза, успокойтесь, не надо плакать; согласитесь, что если не я, так другой…

«Боже, какие гадости я говорю!» — подумал Петр Иваныч.

— M-lle Лиза, поверьте, что мои намерения… успокойтесь, клянусь вам!

Еще минута, и он не выдержал бы и, может быть, заплакал, но, подойдя к столику, увидел, что стакан с розами приставлен к кабинетному портрету в широкой дубовой рамке, и машинально взял его в руки.

То был портрет молодого человека с длинными, вьющимися, а может быть и завитыми волосами, с крупными чертами красивого, несколько актерского лица.

Рассматривание этого портрета подействовало на Петра Иваныча успокоительно, но когда он ставил его на прежнее место, то по неловкости задел им за стакан, послышался легкий звон, Лиза повернула лицо, все орошенное слезами, к Петру Иванычу, схватила портрет, спрятала под подушку и со словами: «Никакого права никто…» — опять упала на кровать и залилась новыми слезами.

Петр Иваныч заходил по комнате быстрыми шагами, точно ища новой вещи, которая заставила бы его забыться, но такой вещи не находилось, и когда он опять подошел к кровати, чтобы успокоить плачущую, явилась наконец мысль, осуществление которой показалось ему желанным исходом.

Торопливо он достал кошелек, вынул пятирублевую ассигнацию, хотел положить ее на столик возле кровати, но почему-то раздумал и положил на комод. Обычное спокойствие овладело им.

Он поднял оброненный Лизой флакон, поставил его на комод, подошел к кровати, хотел что-то сказать, но не смог, поклонился необорачивавшейся, но переставшей плакать Лизе и у входа наступил на розу. Он поднял ее, но при его прикосновении смятые лепестки опали, и он бросил на пол увядший цветок.

Быстро надев в передней пальто и застегивая его на ходу, он торопливо вышел на улицу. Хозяйке, что-то говорившей ему (она вышла в переднюю, игриво улыбаясь), он не ответил ни слова, даже не поклонился, и почтенная дама, удивленная внезапной переменой, происшедшей с таким вежливым молодым человеком, поспешила в комнату Лизы.

VII

А Петр Иваныч шел по улице, жадно вдыхая свежий, холодный воздух.

«Так или иначе, я поступил благородно», — утешал он себя, и ему неудержимо захотелось рассказать кому-нибудь о случившемся.

Домой идти он не мог, ему необходимо было видеть людей, и он сел на первого попавшегося извозчика и приказал ехать в увеселительный сад Тиволи.

Думские часы с веселым стеклянным звоном били, должно быть, двенадцать, когда Петр Иваныч проезжал через Главную улицу, потому что, войдя в Тиволи, сад, разбитый в сыром овраге, он увидел, что на открытой сцене уже кончалось представление.

За оградой, в нумерованных платных местах, было мало народа, но представление привлекло массу зрителей, стоявших на скамейках, расположенных на террасах сада. И Петр Иваныч примкнул к одной из групп бесплатных зрителей и смотрел, как под звуки мизерного оркестра, заглушаемые победным грохотом турецкого барабана, актер, одетый во фрачную пару, и актриса в белом подвенечном платье, в длинной фате, убранной померанцевыми цветами, пели поочередно: «Ты мой супруг» — «Моя супруга» — и вместе: «Ах, как любим мы друг друга!» — деревянными, сиплыми от холода голосами.

Публика громко смеялась. Окончилось представление на открытой сцене, заиграл бальный оркестр на эстраде, и публика повалила занимать здесь уже бесплатные скамейки.

Петр Иваныч бродил по саду из конца в конец и тщетно искал, с кем бы поделиться пережитыми впечатлениями. Но мало-помалу его тоскливое настроение проходило.

Тюльпанов, уже пьяный, разговаривавший громко на весь сад, ходил под руку с Хвостовым-Трясилиным. На поэте был ярко-зеленый полуфрак и желтые одноцветные панталоны; он высоко закинул голову в серебристом блестящем цилиндре, производившем впечатление металлического, и от всей души смеялся остротам своего друга. Сестры Запрягаевы рука об руку шли, покачиваясь, в одинаковых туалетах, окруженные толпой юных офицеров. И даже на одной из уединенных скамеек Петр Иваныч заметил горбуна, сидевшего, опершись подбородком на толстую трость, и зорко следившего за проходящими дамами.

В саду было сыро и холодно. Фонтан, бивший посредине, усиливал холод, и большинство предусмотрительных посетителей пришли на весеннее гулянье в драповых пальто, а комендант городской крепости, высокий, седой старик с выправкой служаки николаевских времен, ходил в теплой шинели с бобровым воротником.

Чтобы согреться, Петр Иваныч несколько раз подбегал к буфету и выпивал по рюмке коньяку, который уже не казался ему таким противным, как в итальянской кондитерской.

В общей зале вокзала, прилегавшей к буфету, он увидел брюнетку невысокого роста с вздернутым носом, широко расставленными большими черными глазами и странно толстыми губами. За ее губы, выдавшиеся скулы и смуглый цвет лица молодежь губернского города прозвала ее Мадагаскарской королевой. Петр Иваныч был знаком с королевой и, подойдя к ней, в самых изысканных выражениях пригласил разделить его скромный ужин. Она ласково улыбнулась и, держа Петра Иваныча во время разговора за пуговицу пальто, назвала его котиком, согласилась ужинать, но после фейерверка, не раньше. На вопрос, отчего же королева не хочет ужинать раньше, он услышал короткий ответ, что она всегда ужинает после фейерверка и не намерена для него изменять своим привычкам. Петр Иваныч повиновался.

На самом деле, королева с начала гулянья следила за высоким и красивым гвардейским офицером, должно быть, проездом попавшим в губернский город и скучавшим в саду, который так мало напоминал ему петербургские загородные гулянья. При одной встрече с королевой, прошептавшей: «Душка-гвардеец!» — он послал ей милостивую улыбку, и эта улыбка породила надежды.

Но надежды не сбылись; гвардеец не захотел ни с кем разделить своей скуки и ушел из сада, а провожавшая его до ворот королева возвратилась, разыскала Петра Иваныча и, шепнув ему: «Я твоя, котик!» — предложила ужинать до фейерверка, вопреки обыкновению. Они долго просидели за ужином на открытой террасе вокзала, любуясь разноцветными узорами, ракетами и бенгальскими огнями, среди дыма которых сновали черные силуэты артиллерийских солдат; и Петр Иваныч, размягченный музыкой, коньяком, близостью казавшейся ему красивой женщины, постоянно улыбавшейся молодому человеку самой очаровательной улыбкой, хотел даже рассказать своей даме в шутливой форме сегодняшнее приключение, но почему-то раздумал.

Они возвращались из сада в фаэтоне; Петр Иваныч, оживленный, счастливый и веселый, шутил, острил и смеялся. Громко вторила его смеху Мадагаскарская королева. И когда их фаэтон обгоняла чья-нибудь пролетка, Петр Иваныч концом трости трогал кучера и восклицал:

— Получишь наполеондор, если догонишь вот этот фиакр!

А так как королева не меньше, чем Петр Иваныч, читала переводные романы, то находила эту шутку, несмотря на ее, может быть, слишком частое повторение, в высокой степени забавной, и ее громкий, крикливый хохот будил эхо спящей Главной улицы.

1888 г.