Виктор Бибиков «Слабняк»

I

Вечер. Солнце заходило, и умирающие лучи позолотили неподвижную, сонную реку. Большая лодка, выкрашенная темно-зеленой краской, врезалась в берег, густо поросший тростником и высокой травой. В лодке сидело много народа: молодые люди в парусинных блузах и кумачовых рубахах, в соломенных шляпах и белых фуражках, и девушки в матросских костюмах, гимназических коричневых платьях, малороссийских вышитых рубашках.

Из лодки выпрыгнул молодой человек в парусинной блузе, невысокий худощавый брюнет с испитым лицом.

Это был студент-медик первого курса Молочаев.

Стальные очки съехали на середину длинного носа и открыли глаза черные, испуганные, близорукие. Щеки покрывала редкая черная бородка, чуть пробивались усы, и тонкие бледные губы странно искривились, когда он закричал своим спутникам, чтобы не выходили на остров, пока он не привяжет лодки. Но его не послушались; всем давно надоело сидеть на одном месте, и лодка чуть не зачерпнула воды, когда нетерпеливые пассажиры начали прыгать в беспорядке. Последней вышла молодая девушка в пестрой клетчатой блузе, туго перехваченной широким, лакированной кожи, поясом. Она не торопилась и осторожно переступала со скамейки на скамейку. Молочаев хотел помочь ой.

— Вашу руку, виновница торжества! — улыбаясь, предложил он.

Но Любочка, — так звали молодую девушку, — не обратила внимания на протянутую руку и легко и грациозно прыгнула на песок. Она поднялась на песчаный пригорок; Молочаев поплелся за ней, волоча ноги, как подагрик.

— Смотрите, — обратилась к нему Любочка, показывая рукой на противоположную сторону острова, где за молодым дубняком поднимался синий дымок, — там разложен костер.

Молочаев прищурил глаза.

— Должно быть, наши, — сказал он и прибавил: — А не лучше ли, если наши, соединить две компании в одну — все веселей будет. Хотите, я пойду, узнаю?

Любочка согласилась. Молочаев прошел несколько шагов; от костра неслась громкая песня бравурного характера, и по голосам он узнал своих товарищей, студентов-первокурсников. Он подошел ближе. Костер догорал, пустой казанок лежал на серой золе, и по хлебным коркам и деревянным ложкам, валявшимся на траве, можно было догадаться, что здесь только что происходила еда.

Запевало хора, Забугин (его узнал Молочаев) выводил тенором высокую ноту; остальные певцы внимательно следили за движением его губ, чтобы вовремя подхватить песню, а слушатели лежали на пледах и пальто и смотрели задумчиво на потухавший костер.

Но Забугин не дотянул ноты, — на его плечо опустилась рука Молочаева, — он с досадой отвел руку, но оглянулся, узнал товарища и крикнул:

— Эге, Молочаев!

Песня была оборвана дружным криком: Молочаев! Посыпались вопросы, когда и с кем он приехал. И Молочаев, наскоро пожимая протянутые руки, объяснил, что приехал с барышнями, назвал их фамилии и предложил соединиться. Кто-то закричал, что с барышнями будет скучно, но Молочаев успокоил несговорчивого, объявив, что барышни привезли провизию, пиво и вино, а потому скучно никому не будет. Все согласились. Молочаев пошел к ожидавшей компании; за ним вызвался идти Забугин, в качестве парламентера, как он шутя выразился.

Молочаев представил Забугина незнакомым барышням, а, подводя его к Любочке, сказал, покровительственно улыбаясь:

— Вот, брат, рекомендую: барышня только что окончила гимназию с золотой «миндалью» и празднует получение сего ордена!

— Напрасно знакомишь, — перебил его Забугин, — мы уже знакомы с Любовью Васильевной. — И он дружески пожал руку покрасневшей девушке.

— Не верьте Молочаеву, — защищалась она. — Я праздную вовсе не получение медали, а через несколько дней уезжаю из пансиона Рябининой, где прожила три года, и это катанье — прощальное.

Забугин поспешил успокоить Любочку. Он и не думает верить Молочаеву, да и тот шутит. Он уверен, что Любочка не придает никакого значения казенной медали, и было бы смешным это предполагать. Щеки Любочки залило еще более густой краской, чем тогда, когда Молочаев острил насчет медали. Она вспомнила, как волновалась и плакала, когда в гимназии разнеслись слухи, что ей дадут серебряную, а не золотую медаль; вспомнила, как «зубрила» перед экзаменами, но ничего не ответила Забугину, и молча согласилась с ним. Забугин спросил ее, что она теперь намерена делать. Он сделал такое ударение на слове «делать», что Любочка смутилась еще более, но ответила довольно небрежно:

— Право, не знаю; хотелось бы в сельские учительницы, а, может быть, и на курсы поступлю, — и пытливо посмотрела на Забугина.

Лоб Забугина многозначительно сморщился.

— А вы чувствуете себя готовой к роли сельской учительницы?

На последний вопрос Любочка не успела ответить, потому что все уже подходили к костру. Молодые люди, лежавшие вокруг костра, встали, увидя приближающихся барышень. Начали знакомить.

Молочаев провозглашал фамилию рекомендуемой барышни, и каждый из молодых людей называл себя и жал с силой ее руку. Скоро все были знакомы друг с другом, и мужчины из своих пальто и пледов устроили по возможности удобные сиденья для барышень, расположившихся отдельной группой. Собирали хворост и поддерживали костер. Молочаев сделал приспособление из двух колышков с положенной на них палкой и отправился с казанком к реке за водой. Днепр темнел внизу, и только от противоположного берега тянулись огненные столбы на всю половину реки. Эти столбы разрывались, если случайно набежавший ветерок рябил воду. Звезды зажигались в синем небе, и поднималась молодая луна. На острове чувствовалась свежесть, приятно щекотавшая тело.

Забугин предложил петь, и все согласились.

Но хором пели недолго. Начали «Гой ты Днепр, ты мой широкий», но сбились, спутались и заспорили, чей мотив вернее.

Тогда Забугин запел solo одну из своих любимых песен: «Ой, місяцю, місяченько!» — трогательную малороссийскую песню, в которой поющая девушка просит месяц не светить никому, кроме ее милого, возвращающегося домой после любовного свидания. Забугин пел с большим вкусом. У него был маленький голос, и когда он не мог взять высокую ноту чистым грудным звуком, он брал ее фальцетом, сладким, изнемогающим. Песня была спета. Все просили петь еще и еще. Забугин не заставил себя упрашивать, и скоро общество познакомилось с его репертуаром, в который входили любимые отрывки из опер и малороссийские романсы.

Любочка с удовольствием слушала пение Забугина и, под звуки его голоса, вспомнила, как она с ним познакомилась. Это было на вечере в городской думе в пользу студентов. Любочка в первый раз надела тогда цветное платье, светло-серое с розовыми лентами, и ей казалось, что все на нее смотрят.

И действительно Молочаеву, ходившему с ней по зале в начале вечера, надоело представлять Любочке товарищей-студентов, желавших с нею познакомиться. Между молодыми людьми, фамилии которых она тогда же забыла, был и Забугин. Он недолго ходил с Любочкой по зале, потому что подбежали студенты и увели его в «мертвецкую». Перед Любочкой извинились за «похищение кавалера». Но присутствие Забугина необходимо в «мертвецкой»: он — душа студенческих вечеринок, оратор и певец. Любочка вспомнила, что Забугин, вместо того, чтобы расспрашивать, в какой она гимназии, в котором классе и кто у нее учителями, — как это делали почти все представленные ей студенты, — сказал, улыбаясь, что она ужасно напоминает прекрасную лесную розу, его любимый цветок, и что он с удовольствием сделал бы с нею тур вальса. В это время подошли товарищи, и танцевать не удалось.

До конца вечера Любочка пытливо всматривалась в толпу черных сюртуков, напрасно ища юношу с каштановой гривой и серыми большими глазами: Забугина не было видно. Но она не забыла сравнения с лесной розой, казавшегося ей очень поэтическим, и, слушая теперь симпатичный грудной голос, мысленно соглашалась с товарищами Забугина, называвшими его душой общества.

Каша была готова. Молочаев разделил компанию на две смены для очереди. Любочка достала провизию, бутылки с вином и пивом, и просила не церемониться. Просьба оказалась излишней. Все проголодались и уничтожали припасы с удивительным аппетитом. Когда все холодные закуски были уничтожены, и сваренная в другой раз каша съедена второй сменой, кому-то пришло в голову соорудить гигантский костер. Скоро была собрана груда материала. Решили не поддерживать огня и, когда погаснет, ехать домой. Все согласились. А пока, лежа в молчании, смотрели и на огонь, причудливыми языками лизавший мокрый хворост, и на звездное синее небо, и на темный Днепр, и на черневшие вдалеке горы.

— А знаешь, Забугин, — прервал недолгое молчание Молочаев. — Свинство ты сделал, что защищал Сокорского.

Несколько дней тому назад, студенты устроили сходку — товарищеский суд, на котором разбиралось дело студента Сокорского, прижившего с одной курсисткой ребенка и бросившего и мать, и младенца без всяких средств к жизни. Дело разбиралось по жалобе девушки, и Забугин защищал на суде обвиняемого. Сокорского оправдали громадным большинством голосов.

Об этой истории много говорили в городе — она была злобой дня. И когда Молочаев напомнил этот факт, начались оживленные толки. Все яростно заспорили послышались ссылки на известные имена; цитировали Мальтуса и Спенсера, Фохта и Дарвина.

Скоро крик сделался общим, и ничего нельзя было разобрать в этом нестройном гаме. Барышни, сначала внимательно прислушивавшиеся к спору, заговорили о чем-то своем и весело хохотали. А Забугин молчал и только отодвигался от протянутых к нему, отчаянно жестикулировавших, рук. С ловкостью опытного спорщика, он выжидал, пока накричатся вдоволь, и только когда посыпались на него перекрестные вопросы, он заговорил, но тихо, почти неслышно. Скоро он говорил только один, все слушали, и барышни перестали смеяться.

Сокорского обвиняли, что он обольстил девушку, хотя, строго говоря, любовь была свободная, и обольщения нет. Конечно, он должен был подумать, чем может кончиться подобная связь, и имеет ли он возможность поддержать семью. С другой же стороны, и девушка, сожительница Сокорского, должна была знать о возможности появления ребенка, так что об этом нечего и разговаривать.

Говорят, что некрасив факт оставления Сокорским девушки без всяких средств; но разве виноват человек, если у него нет ни гроша? И, может быть, ему тяжело было видеть страдания двух дорогих существ, и он ушел, сознавая беспомощность своего положения.

— Впрочем, господа, вам нечего укорять меня, что своей защитой я помог Сокорскому пустить по миру бедную девушку, — не дальше, как вчера, она получила от меня собранные двадцать рублей, и Сокорский дал честное слово, что как только найдет уроки, поделится с нею половиной заработка. Да, господа! — заключил свою роль Забугин. — Мы всегда готовы обвинить и обвиняем направо и налево, а если хорошенько вдуматься и извесить за и против, то почти всегда за перевесит против. Это мое глубокое убеждение!

— Старая песня! — закричал Молочаев. — «Понять, значит простить», но мерзавцев нельзя оставлять без наказания.

Спор возгорелся с новой силой, но Забугин уже не принимал в нем участия. Костер потухал. На обратном пути, в лодку к барышням пересел Забугин помогать гребцам, но у него отняли весла, и он должен был всю дорогу петь.

Когда выходили на пристани, Забугин предложил Любочке идти с ним под руку. Она согласилась, но всю дорогу молчала, может быть, потому, что рядом шла одна из ее подруг. Молчал и Забугин. Но когда прощались у подъезда пансиона, Любочка пригласила Забугина приходить к ней на хутор, в семи верстах от города, где она будет жить на каникулах. Тот согласился.

II

В пансионе у Любочки была отдельная комната, узкая и длинная, но высокая, с окном, низко прорубленным и выходившим в сад. Это окно служило пансионеркам, весною и летом, дверью в сад. У боковой стены стоял стол, обтянутый черной клеенкой, изрезанной по всем направлениям. Небольшая этажерка, битком набитая книгами, темнела в углу. Платяной шкаф, простая железная кровать и два деревянных стула дополняли обстановку.

Над кроватью висела в золотой узкой рамке олеография: Велизарий с девочкой, держащей в руках несоразмерно большой шлем. В пику истории, Велизарий был изображен зрячим: с глазами небесно-голубого цвета. Под олеографией, в овальной синей бархатной рамке, висел портрет отца Любочки, Василия Петровича Криницына, снявшегося еще тогда, когда он учительствовал в N-ской гимназии. Высокий, шитый лаврами воротник мундира упирался в мясистый подбородок, и видно было, что, несмотря на усилия сделать благосклонную улыбку, Василий Петрович чувствовал себя неловко.

Василий Петрович овдовел в день рождения Любочки и, дослужив до полной пенсии, купил в семи верстах от города небольшой хутор с двумя десятинами земли, где жил и зиму, и лето.

Впрочем, раза два-три в месяц, он приезжал в город для свидания с дочерьми. У Любочки была старшая сестра, Наталья Васильевна, служившая классной дамой в частной женской гимназии.

С сожалением Любочка оглядывала комнату, с которой через несколько дней расставалась навсегда. Она пригляделась к обоям, светло-голубым в мелких белых цветочках, и к начинавшему белеть давно крашеному полу, и даже к железному крюку, сиротливо черневшему среди лепной розетки потолка. Жалко будет и сиреневого куста перед окном. Этот куст Любочка называла своей ставней — он защищал от бледного света луны и смягчал по утрам резкие лучи восходящего солнца.

Но надо «вступать на суровый путь новой жизни», вспомнила Любочка фразу из речи директора на акте и улыбнулась. Она сняла пояс, сбросила блузу и, накинув ночную кофточку, отворила висевшим на шейном шнурке ключиком небольшую шкатулку, стоявшую на этажерке, достала оттуда небольшой четыреугольный кожаный футляр, похожий на часовую коробку, и отворила осторожно. В бархатной рамке сияла золотая медаль. Любочка смотрела на нее долгим пристальным взглядом и, вздохнув, спрятала на прежнее место. Сняла с руки серебряный браслет цепью и бережно положила около футляра с медалью. В этой шкатулке хранились драгоценности Любочки: крестик из маленьких бриллиантов, два кольца: одно с бирюзой зеленоватого цвета, другое — с черным эмалированным сердцем; в секретном ящике шкатулки, помещавшемся, впрочем, довольно заметно в крышке, лежал екатерининский империал, завернутый в папиросную бумагу.

Любочка заперла шкатулку и поставила ее на этажерку, но не ложилась еще спать.

Облокотившись задумчиво на стол, она перелистывала довольно толстую тетрадь в четверть листа. Отворила механическую чернильницу и принялась писать крупным неразборчивым почерком, низко наклонившись над столом.

Любочка была брюнетка с разноцветными, если можно так выразиться, волосами, так как среди темных, почти черных волос попадались каштановые пряди, что выходило очень красиво.

Небольшой, но выпуклый лоб, густые брови, большие глазные впадины, в которых глубоко запали черные тревожные очи, длинные ресницы, слегка вздернутый нос, маленький рот, где виднелись, при улыбке, белые и блестящие зубы. Такова была наружность Любочки. Любочка не выговаривала двух букв «л» и «р», но картавила так мило, что ее подруги по пансиону надоедали ей просьбами произносить трудно выговариваемые слова.

Она много читала, но серьезные книги ей не давались. Зато корифеи беллетристики были ей хорошо известны: Тургенева, а в особенности Гончарова, она читала несколько раз. Лиза «Дворянского гнезда» и Ольга «Обломова» долго владели ее головкой, и она горько плакала, когда дочитала великий роман до нравственной смерти Обломова, и упрекала Ольгу, находя, что она не все сделала, чтобы разбудить Илью Ильича.

В пансионе ее окружали любовью и уважением. Некоторые обожали и не давали покоя почтительными взглядами, поцелуями и восторженными записками, которые Любочка находила в своей комнате.

Она считалась хорошим товарищем, и большая часть ее времени уходила на объяснения, за которыми ежеминутно прибегали пансионерки. Любочка решала одной задачу, другой писала сочинение; третья приставала — выспросить уроки, и все исполнялось без отговорок, немедленно. Училась Любочка в гимназии прекрасно, но любимым предметом ее была математика, которою она занималась особенно тщательно.

Вот что было записано в дневнике Любочки от 18 июня 188* года: «Сегодня я наконец устроила прощальное катанье. Ездили кататься за Днепр. На Муханове-острове, куда мы пристали варить кашу, встретили громадную компанию студентов. Мы познакомились с ними чрез Молочаева. В этой компании был и Забугин. У меня в дневнике описан разговор с ним в ноябре прошлого года на студенческом вечере. Сегодня он расспрашивал меня, куда я поступлю после окончания гимназии. Я отвечала уклончиво, потому что до сих пор наверно не решила. Забугин долго пел; у него чудный голос. На лугу Молочаев поднял вопрос об истории Сокорского и затеял спор с Забугиным. Но Забугин ясной и красивой речью (он удивительно хорошо говорит) доказал свою правоту и разбил Молочаева на всех пунктах. Я пригласила Забугина на хутор, он обещал приходить. Впрочем, вряд ли он будет часто заходить. Придет раз, узнает меня поближе и не захочет больше бывать. Он ужасно начитан: во время спора он цитировал таких писателей, о которых я и не слыхала; мое общество не доставит ему удовольствия. Впрочем, может быть, Наташа его заинтересует: она ведь тоже с философской начитанностью. Перед отъездом на хутор, необходимо записаться в библиотеку и взять Спенсера. На этого писателя все ссылаются, как на нечто общеизвестное, и Забугин привел несколько цитат из его сочинений. Вообще, за эти каникулы надо приналечь на серьезное чтение. Наташа может составить список авторов, которых необходимо прочесть прежде всего».

Дописав последние строки, Любочка положила перо и неподвижно смотрела в темный сад. В каком-то забытье прошло минут пять. В открытое окно влетела ночная бабочка и яростно металась вокруг лампы. Сладкий запах сирени врывался в комнату.

Любочка закрыла тетрадь, спрятала ее в ящик и, затворив окно, стала медленно раздеваться. Она погасила лампу и юркнула под одеяло. Оставшаяся бабочка шумно билась об оконное стекло. Любочка встала с постели и выпустила ее, оставив окно открытым.

Но ей не спалось: в комнате казалось ей душно, несмотря на открытое окно, и удары сердца отзывались в голове. Ключ, висевший на шейном шнурке, щекотал грудь. Любочка сняла шнурок и спрятала под подушку. Наконец она заснула, и странный сон привиделся ей.

Ей снилась река широкая, величественная; синяя полоса воды едва виднелась на далеком горизонте. Высокие волны бились у гористого берега, на котором стояла Любочка. Директор гимназии, — высокий, противный старик, с длинными седыми бакенбардами и злыми глазами, — толкал Любочку в маленькую душегубку, взлетавшую на волнах у самого берега.

Любочка чувствовала, что не выдержит толчков, и, поскользнувшись на глинистой земле, скатилась в душегубку. Как только Любочка упала в лодку, волны отхлынули и понесли душегубку на середину реки. На далеком противоположном берегу горел костер, и, несмотря на громадное расстояние, Любочка ясно видела Забугина, спокойно лежащего возле огня. И река как бы догадалась о желании Любочки быть там, возле него, потому что волны понесли лодку прямо к берегу. Но в нескольких саженях от берега налетел шквал, душегубка наполнилась водой, и Любочка медленно погружалась в холодную реку. Вода дошла до пояса, до плеч, до горла — Любочка захлебывалась… и проснулась. Утренний свежий воздух напоял комнату. Велизарий удивленно смотрел на Любочку своими голубыми глазами. Под окном кричал воробей. Капли росы в чашечках сиреневых цветков дрожали, блестя, как бриллианты; золотой луч солнца дробился на полу. Любочка вскочила с кровати, наскоро оделась и побежала умываться, смутно вспоминая виденный сон.

III

На третий день, ранним утром, большой неуклюжий тарантас на деревянных круглых палках, вместо рессор, запряженный двумя булаными лошадьми, стоял у подъезда пансиона.

Кучер-карлик, казавшийся восьмилетним мальчуганом, в порыжелой суконной свитке и тяжелой бараньей шапке, сидел на козлах, и его короткие ноги не касались подножки. Улыбаясь, он чуть ли не до ушей растянул свой рот, когда на крыльце показалась Любочка, окруженная провожавшими ее подругами. Горничная, рыжая и некрасивая, с начесанными на лоб волосами, в некогда розовом замытом платье, вынесла чемодан и крикнула кучеру:

— Эй ты, деревня, принимай чемодан!

Кряхтя и нагибаясь под непосильной тяжестью, карлик поставил чемодан на козлы и уселся так, что ноги его приняли горизонтальное положение. Он вынул из кармана уже набитую трубку и зажег спичкой, которую достал из-за уха. Пуская изо рта сероватый дымок, он апатично смотрел на прощавшихся пансионерок. Подруги целовали Любочку без конца, некоторые плакали и не пускали садиться в тарантас. Прощание угрожало затянуться надолго. Крайнее окно, в первом этаже отворилось с шумом, и из-за зеленой занавески показалось заспанное полное лицо начальницы пансиона.

— Mesdames, прекратите эту трогательную сцену, — послышался недовольный голос. — Не забывайте, что вы на улице, да и Любочке пора ехать! Прощайте, Любочка, кланяйтесь папаше! Mesdames, ступайте в комнаты.

Окно захлопнулось. Любочка освободилась из чьих-то крепких объятий и, поцеловав поочередно коротким и звучным поцелуем всех пансионерок, впрыгнула в тарантас. Лошади тронули и побежали крупной рысью.

Тарантас скрылся из виду.

Любочка уселась поудобнее и, проезжая мимо городской думы, — здания, похожего на цирк, — посмотрела на часы. Было семь часов утра, и пыль еще не успела подняться. Прошли торговки, нагруженные полными корзинами; они спешили на базар, и их крикливый разговор нарушал тишину пустынной улицы. Дворники в белых загрязненных передниках подметали мостовую. Некоторые из них подняли головы и посматривали насмешливо, как казалось Любочке, на ее допотопный экипаж. И хотя она была чужда ложного стыда, но ей не хотелось, чтобы кто-нибудь из знакомых встретил ее в этом ковчеге, как шутя называли тарантас в пансионе.

У Воздвиженской церкви, синие куполы которой, усеянные золотыми звездами, заняли внимание Любочки, молодой человек в соломенной широкополой шляпе переходил через улицу. Любочка узнала этого молодого человека, — то был Забугин. Она уже забыла о своем нежелании встретить кого-либо по дороге и хотела только одного, чтобы Забугин заметил ее. Трудно было не обратить внимания на тарантас, катившийся с грохотом, как пустая бочка по неровной мостовой. Забугин поднял голову, посмотрел на радостно улыбавшуюся Любочку и остановился, кланяясь и приподнимая шляпу. Любочка торопливым движением руки взяла за пояс кучера, и карлик не без труда остановил лошадей.

Забугин сошел на мостовую.

— Вы уже на хутор едете? — сказал он, крепко пожимая ее руку.

— Да… А вы куда так рано идете?

— По делу! — с шутливой серьезностью отвечал Забугин.

Вчера товарищ сообщил ему, что приехал знакомый помещик искать репетитора для своих детей на лето. Товарищ говорил с помещиком о Забугине, и вот теперь он спешит для личного свидания.

— Вы, стало быть, уезжаете на лето? — сказала Любочка, и в голосе ее послышались капризные нотки, заставившие Забугина улыбнуться.

— Стало быть! — ответил он, не спуская глаз с Любочки, которая казалась ему сегодня гораздо красивее, чем тогда, за Днепром, при красноватом отблеске костра.

А Любочка, чувствуя на себе этот пристальный взгляд, разглядывала трехцветный шерстяной пояс кучера с такой любознательностью, как будто она увидала его в первый раз.

— Когда же к вам на хутор можно явиться? — угадывая безмолвный вопрос Любочки, сказал Забугин.

Пояс вдруг перестал занимать Любочку, и она повернула лицо к Забугину, оживленно блестя мягкими глазами.

— Когда хотите, мы ведь всегда дома. Да приезжайте с Молочаевым — его любит папа, и Наташе будет с кем спорить.

— О чем же они спорят? — спросил Забугин.

— Обо всем: они придираются к каждому слову друг друга и пикируются.

Забугин достал из маленького карманчика, пришитого к его синей расшитой рубахе, никелевые открытые часы и посмотрел озабоченно.

— Однако я с вами заболтался, уже восемь часов, опоздаю к помещику — прощайте, барышня!

Он протянул ей свою широкую и белую руку, с тщательно обрезанными и вычищенными ногтями, и ласково прищурил серые лучистые глаза.

— Когда же вас ожидать? — спросила Любочка.

— А хоть и завтра… впрочем, не знаю, как Молочаев.

Он энергично, напоследок, тряхнул руку Любочке. Кучер дернул вожжами; тарантас покатился.

Проехав несколько шагов, Любочка невольно оглянулась и посмотрела, но сейчас же поворотила голову назад. Забугин стоял на том месте, где они только что разговаривали, и смотрел на удаляющийся тарантас. Глаза их встретились, оба улыбнулись и покраснели.

IV

Улыбка не покидала Забугина вместе с новым для него чувством самодовольства вплоть до дверей «Англии», лучшей гостиницы города.

В шикарном номере бельэтажа он застал помещика, занятого укладкой чемодана и двух, обтянутых полотном, сундуков. Масса разнокалиберных свертков, коробок и пакетов лежали на диване, бархатных креслах, валялись на полу, и помещик, добродушный толстый степняк с глазами, налитыми кровью от напряжения, поставил коробку со шляпой на стол, чтобы освободить уголок дивана.

Усадив Забугина, помещик принялся излагать свои условия, торопясь и сбиваясь. У него дочь, маленькая девочка восьми лет, «не дитя — ангел»; с нею надо заниматься два часа в день русским языком и арифметикой. Для остальных предметов есть гувернантка. Отдельная комната, пятьдесят рублей в месяц, и если Маруня (так зовут девочку) выдержит экзамен, — особая благодарность в размере ста рублей. Столом господин студент останется доволен, потому что хорошо поесть — одно из главнейших деревенских удовольствий. И помещик, улыбаясь, выразил надежду, что к экзаменам Маруни молодой человек пополнеет и постарается догнать его.

Помещик звонко расхохотался, и тучный живот его колыхнулся, как на пружинах. Забугин постарался улыбнуться. Помещик достал из внутреннего кармана своего пиджака туго набитый бумажник из желтой кожи, вынул довольно толстую пачку двадцатипятирублевых бумажек и, подавая одну из них Забугину, сказал:

— Это на ваше переселение, не в счет, конечно, жалованья!

Забугин смутился, покраснел, скомкал хрустевшую новую бумажку и поскорее опустил ее в карман панталон. Помещик, следя за его движениями, улыбался.

— Ну а к месту служения прошу пожаловать через четыре дня, — шутливо сказал он, подчеркивая слова: «месту служения».

При прощании, Забугин пожал так сильно мясистую руку своего будущего патрона, что тот замахал в воздухе сплющенными пальцами.

Приятно возбужденный, спускался Забугин по мраморной лестнице, держась рукой за бархатный красный шнур, прикрепленный к стене вместо перил. Он весело улыбнулся швейцару, нехотя отворившему двери. Как раз перед этим Забугин прожил длинный период безденежья: задолжал за стол, за квартиру, в мелочную лавку, прачке, и являлся в свою комнату поздним вечером, стараясь, не шуметь ключом в замке, чтобы не услышала хозяйка.

Из дому Забугин не получал ни копейки. Его отец, почтмейстер уездного города, еле-еле содержал свою довольно многочисленную семью, и Забугин с пятого класса гимназии отказался от присылаемых, — впрочем, очень неаккуратно, — пятнадцати рублей в месяц.

В гимназии он считался хорошим учеником, и инспектор всегда находил для своего любимца выгодные уроки. Но инспектор получил директорское место в другом городе, и когда Забугин, уже студентом, явился в гимназию просить уроков, ему пообещали иметь его в виду, но уроков он не получил и, вынужденный заниматься перепискою лекций, остался на второй год на первом курсе естественного факультета. Теперь все переменилось: долги будут заплачены, впрочем, не все (в кухмистерской подождут, а то на дорогу не хватит), а заработок с летнего урока обеспечит безбедное существование на следующий учебный год. Он избавится от ненавистной переписки лекций и, пожалуй, если эта Маруня выдержит экзамен и он получит сто рублей, можно будет купить микроскоп. С радостью думал он о предстоящей жизни в деревне: с девочкой придется заниматься всего два часа, стало быть, целый день свободен, и можно основательно повторить химию и, вообще, серьезно призаняться.

Проходя мимо табачного магазина, он спросил сотню папирос в полтора рубля и небрежно бросил скомканную бумажку на полированный прилавок. Приказчик, — приторно-красивый караим с капулем, — бережно разгладил ассигнацию, посмотрел ее на свет, прищуря глаза, как знаток, смотрящий на вино, и почтительно отсчитал сдачу. Затем, раскрыв массивный серебряный портсигар, он любезно предложил папиросу. Закашлявшись от сильной затяжки, вышел Забугин из магазина, раздумывая, куда пойти.

Обрадовать ли квартирную хозяйку уплатой долга, или идти к Молочаеву уговориться насчет поездки на хутор?

И решил, что лучше зайти к Молочаеву, так как утром его наверно застанешь дома.

Образ Любочки не покидал Забугина; он давно не встречал такого симпатичного лица, и ему казалось не лишним познакомиться с ней поближе. Кто знает, что кроется за этой красивой внешностью, что говорят на самом деле эти глубокие глаза, что думает эта изящная головка? Забугин где-то прочитал, что красивая женщина слишком полна сознанием красоты, чтобы думать о чем-либо другом, кроме своей наружности, и ему нравился этот парадокс. Впрочем, Любочка тогда на лугу сказала, что она хочет быть сельской учительницей. Эта фраза, сказанная смущенной девушкой наудачу, врезалась в памяти Забугина.

Он считал дело народного учителя святым делом, а людей, отдавшихся ему, — подвижниками, и фигура Любочки выросла в его глазах.

«Но не уловка ли это кокетства? — расхолодил он себя. — В последнее время, чем только не кокетничали у нас…»

«Во всяком случае, присмотреться не мешает», — заключил он свои соображения, подходя к небольшому домику в три окна, на Черниговской улице, где жил Молочаев. Ставни были закрыты, и спертый тяжелый воздух обдал Забугина, когда он отворил дверь. Сквозь плохо притворенные ставни пробивались широкие полосы солнечного света, и пыль играла в них. На деревянной кровати, зарывшись головой в подушку, лежал Молочаев. Большая часть байкового (несмотря на лето) одеяла валялась на полу.

Посреди комнаты, на круглом столе, стояли: бутылки с водкой и пивом, пустая коробка от сардинок, стаканы с недопитым и бурым от набросанных окурков чаем. Дверь в другую комнату была притворена. Забугину еле удалось разбудить Молочаева.

Бормоча невнятные ругательства, он приподнялся, сел на кровати и, охватив руками согнутые колени, неподвижно смотрел на Забугина. Он узнал его и, протирая глаза, рассказал, как вчера ночью явились к нему два товарища, послали за водкой и пили до трех часов утра.

— Дюжину пива вылакали, — заключил он, улыбаясь и кривя рот, по своей привычке. — А теперь курить страшно хочется, у тебя есть?

Забугин протянул сверток с папиросами, Молочаев распечатал пачку, достал штук тридцать и положил на стул возле кровати.

— Проснутся те, тоже захотят, — пояснил он.

Забугин передал приглашение Любочки и спросил Молочаева, когда он может ехать на хутор.

— А хоть завтра. Что, понравилась Любочка? — утвердительно спросил он, и глаза его заблестели. — Да, брат, советую обратить внимание, барышня забирательная!

Тон Молочаева коробил Забугина, противны были его близорукие маленькие глаза, подернутые масляной влагой и искавшие подтверждения своих мыслей в собеседнике.

Забугин, чтобы отделаться, сказал, что барышня действительно хорошенькая, и спрашивал, не скучно ли будет им на хуторе.

— На хуторе превесело; во-первых, старик Криницин, — добряк страшный, пикантные анекдоты рассказывает и наливкой угощает. Но какая наливка!.. — воодушевлялся Молочаев. — Во-вторых: тебе Любочка ничего не говорила о своей сестре?

— Нет, говорила, что ты с ней всегда о чем-то споришь.

— И больше ничего?

— Ничего!

— Ну так тебя ожидает сюрприз. Наталья Васильевна — девица замечательная. Впрочем, я рассказывать не буду: ее надо видеть. Проедем мы с тобой до Монастырских дач по Днепру на паровом катере, а от дач три версты до хутора по образу пешего хождения. Но вот в чем вопрос, — продолжал Молочаев, — я вижу, у тебя готовые папиросы, ergo, у тебя есть деньги. Ты должен купить мне билет на катер, а если денег нет, достань!

Забугин с шутливым торжеством достал из кармана пачку ассигнаций и потряс перед Молочаевым. Но он тотчас же пожалел о своей выходке: Молочаев моментально занял у него три рубля и, когда получил деньги, стал рассеяннее слушать рассказ Забугина о полученных уроках, его планы насчет покупки микроскопа, и даже прервал его, зевая:

— Так приходи ко мне ночевать сегодня, потому что катер рано отходит. В десять часов вечера я буду дома. Если не застанешь, ключ над дверьми. А теперь страшно спать хочется, прощай и убирайся!

Он натянул одеяло и повернулся к стене.

V

Трескучий звон будильника поднял молодых людей в шесть часов утра. Они умылись, подавая воду друг другу поочередно над грязным медным тазом; торопясь, напились чаю (катер отходил в семь часов) и, сев на извозчика, поехали к пристани. Молочаев был неразговорчив; вчера, вместо десяти часов вечера, он возвратился домой в два часа ночи и не успел выспаться. Забугин тоже молчал. Они скоро проехали по пустынным улицам еще спящего города к пароходной пристани, Молочаев соскочил с дрожек и побежал к берегу, оставив Забугина расплачиваться с извозчиком.

Забугину пришлось купить для него и билет на проезд, так как вчера полученные три рубля Молочаев проиграл на бильярде. Они взобрались на корму небольшого катера, битком набитого пассажирами, подальше от паровой машины, сиявшей на солнце светло-вычищенными медными частями.

Раздался свисток, и катер тронулся.

Скоро внимание Молочаева привлекла девочка-подросток в мордовском костюме, расшитом разноцветными шелками — прелестное белокурое создание с темно-синими глазами.

Заметив пристальные взгляды Молочаева, девочка кокетничала, принимала красивые позы и делала глазки. Молочаев подошел к ее отцу, чиновнику с желтыми волосами и светло-рыжими бакенбардами, и, закуривая у него папиросу, выразил восхищение красотой его дочери. Чиновник осклабился и, гладя шелковистые кудри девочки рукой, затянутой в фильдекосовую перчатку, порванную на пальцах, говорил самодовольно:

— Мы уже привыкли к поклонению, побеждаем сердца… правда, Леночка? — Он наклонился к дочери.

А Леночка, заливаясь мелодичным смехом, пряталась в складки широкого пальто чиновника и бросала оттуда взгляды вызывающие, почти дразнящие.

Катер миновал железнодорожный мост и въехал в широкий залив.

На дальнем берегу показалась деревня, спрятанная в лощине; за нею лес, где среди темной бархатной зелени красиво выделялась колокольня монастыря.

Машинист выпустил пары, и катер, уменьшив ход, свистя и шумно вспенивая воду, подошел к берегу.

Там стояла толпа дачников и дачниц, ожидавших прихода катера. Некоторые улыбались, весело перекликаясь с пассажирами, другие казались недовольными, — обманутое ожидание виднелось на их лицах. Матрос снял с навеса доску и, перекинув с борта на берег, первый прошел по ней и остановился, отбирая билеты у выходящих пассажиров. Забугин и Молочаев вышли последними.

Они двинулись по пыльной деревенской улице до густого леса и пошли опушкой. Как будто сговорившись, они в одно время сняли шляпы.

Душистой прохладой пахнуло на них. Они шли, жадно вдыхая ароматный воздух. По склонам горы бродили коровы. Тяжело прыгали лошади со спутанными передними ногами; однообразно стучали деревянные колокольчики на их толстых шеях.

Лес кончался канавой, чрез которую был переброшен полуразвалившийся мостик.

На пригорке, шагах в пятидесяти от леса, показалась усадьба хутора Софиевки. Она ничем не отличалась от крестьянского двора — разве дом, крытый тесом, был несколько больше обыкновенной хаты.

Калитка уныло заскрипела на ржавых петлях, две собаки бросились на Забугина; но, услыша от Молочаева свои клички, завиляли хвостами и ласково терлись у его ног.

По доскам, проложенным во дворе, они прошли к дому и вступили в прохладные темные сени, где Молочаев нащупал ручку дверей. Но едва они вошли в светлую большую комнату, как раздался крик, и мимо них пробежала в другую комнату Любочка в кумачовой красной рубашке и синей юбке. Забугин заметил промелькнувшие белые ножки. С дивана встала и, слегка насмешливо улыбаясь, шла к ним навстречу полная, среднего роста, девушка в очках. В левой руке она держала толстую книгу.

— Здравствуете, Молочаев, — сказала она грубым, почти мужским голосом, энергично отвечая на его пожатие. — А вы — Забугин; мне говорила о вас сестра, здравствуйте и вы! Любочка сейчас выйдет — она сидела босая, по своему обыкновению, а вы пришли, и девица сконфузилась…

Молочаев спросил, где Василий Петрович, и получил ответ, что он уехал на сенокос и к обеду возвратится. Студенты уселись на соломенных плетеных креслах; Наталья Васильевна заняла свое место на диване, тоже соломенном.

Она была некрасива: большой широкий нос, чересчур круглое мясистое лицо, узкий лоб и странно собранные в складки толстые губы. Лоб был так узок, что казалось, будто Наталья Васильевна надела широкий парик из прекрасных, впрочем, черных густых волос, и он съехал к бровям. О сходстве с Любочкой говорили только глаза, темные, большие, но близорукие. На верхней губе пробивались заметные усики.

Она была в малороссийском костюме со множеством разноцветных бус на загорелой полной шее; короткие рукава позволяй видеть ее руки, смуглые, широкие, с короткими изгрызенными ногтями.

Пестрый народный костюм плохо гармонировал с очками на серьезном интеллигентном лице. Комната, в которой они сидели, служила Кринициным гостиной, залой, — вообще парадным покоем. На это указывали продолговатое зеркало в светлой ореховой раме, висевшее над диваном, старинный узкий рояль у противоположной стены и большие фотографические снимки в резных ажурных рамках, стоящие на таких же кронштейнах. Снимки изображали благодарных учеников Криницина снявшихся в разное время с любимым учителем. В углу комнаты стояла широкая большая этажерка, заваленная книгами. На узких подоконниках маленьких окон теснились вазоны с красными фуксиями, небольшими ярко-зелеными кактусами, пожелтелыми фикусами.

Забугин взял, с преддиванного стола альбом с фотографическими карточками, чтобы скрыть некоторую неловкость, овладевшую им, а Молочаев спрашивал у Натальи Васильевны, какую книгу она читала перед их приходом.

— «Философию бессознательного» Гартмана, — небрежно отвечала она. Забугин вскинул на нее удивленные глаза, а Наталья Васильевна осведомилась у Молочаева, прочел ли он, по ее совету, Шопенгауэра. Молочаев не успел прочитать, но он прочтет, хотя с сущностью учения этого философа он познакомился, благодаря продолжительным спорам с его последовательницей.

— Все люди свиньи, жить плохо, умирать страшно, и счастия нет на сем презренном свете? Так, что ли? — развязно говорил Молочаев.

Наталья Васильевна хотела возражать, но в комнату вошла Любочка с лицом смущенным и покрасневшим. Молодые люди встали, скрипя отодвигаемыми креслами. Она села рядом с Натальей Васильевной, изредка взглядывая на Забугина, рассматривавшего альбом. Разговор продолжался. Говорили о личном счастии. Наталья Васильевна утверждала, что личное счастие невозможно и несовместимо с общим благом, и для честного «идейного человека» нет счастия на земле. Молочаев возражал. Он не понимает, зачем такие крайности, и находит, что нет ничего легче, как совместить счастие с честностью. И привел себя в пример.

— Я буду, положим, земским доктором, буду лечить народ, заботиться о его здоровье, гигиене, — одним словом, об его благе, но это не мешает мне помнить и о себе. У меня может быть прекрасная квартира, лошади, хороший повар, жена, наконец… Сумма составляется из слагаемых, — заключил он. — Для чего я буду увеличивать число несчастливцев?

Молочаев вопросительно поднял свои жидкие брови.

— Это грязный буржуазный компромисс! — кричала Наталья Васильевна.

Они спорили долго, яростно, говорили друг другу дерзости, но остыли, и Наталья Васильевна привлекла все время молчавшего Забугина к разговору. Она хотела узнать его взгляд на личное счастие. Забугин отнекивался, но Наталья Васильевна и Молочаев настаивали, а глаза Любочки загорелись от любопытства. Тогда он заговорил. По его мнению, личное счастие совместимо с общим благом, но другим путем, ничего общего не имеющим с Молочаевскими буржуазными идеалами. «Надо идти в народ!» — торжественно объявил он.

— А, неждановщина, это старо! — закричал Молочаев.

Презрительно улыбнулась Наталья Васильевна.

— Нет, не неждановщина! — продолжал, воодушевившись, Забугин. — Неждановы хотели возмущать народ во имя неведомого общественного строя, от которого отшатываются и в свободнейших республиках, а народу надо служить. Служи народным учителем, служи простым лекарем, а не «господином земским врачом» в роскошной квартире. Живи с народом, слейся с ним, узнай его нужды, облегчай их по возможности, а не сули ему журавля в небе, которого никто еще не поймал за хвост. Ты можешь быть, конечно, женатым, — к чему ненужный аскетизм? Да в этом деле он и не годится. Но жена твоя не должна быть придатком к роскошной квартире, экипажу и повару, а равноправной сотрудницей…

Ему не дали окончить, причем Любочка сердито посмотрела на перебивших эту восторженную речь.

Обиженный Молочаев кричал, что песни-то соловьиные, но каково будет их исполнение, а Наталья Васильевна с азартной авторитетностью провозглашала, что народ — стадо диких и неблагодарных зверей, и ему не служить надо, а повелевать им, держать в руках…

При последних словах, она выразительно сжала большие кулаки.

— Кого это ты, Наташа, бить собираешься?! — послышался хриплый, но приятный бас. Все оглянулись: в комнату входил высокий, полный старик с седой громадной головой и черными пушистыми бровями. Это был Василий Петрович Криницын.

VI

Наталья Васильевна разжала кулаки. Любочка поднялась с дивана, уступая место отцу. Студенты тоже встали. С Молочаевым Василий Петрович звонко поцеловался, а Забугину пожал руку, сказав, что очень рад новому знакомству, и грузно уселся на диване.

— По лицам вашим вижу, что вы только что спорили; о чем, можно узнать? — спросил он, смотря на Забугина, и тот ответил, слегка робея, что спорили о личном счастии.

— Хорошая тема! — одобрил Василий Петрович. — Ну а есть вам давали?

Молочаев, улыбаясь, потряс отрицательно головой. Василий Петрович выразил на лице комический гнев и с укоризной посмотрел на Наталью Васильевну.

— Ты всегда так: разговоры разговариваешь, а о самом главном и забудешь. Ну кто же спорит о личном счастии на голодный желудок! И наверно не пришли ни к какому соглашению.

Студенты смеялись. Снисходительно улыбалась Наталья Васильевна: она привыкла к насмешкам отца, к его манере обращать всякий разговор в шутку и, боясь, чтобы он не завладел вниманием гостей, спросила Забугина о содержании последней книжки «Отечественных Записок».

Василий Петрович осведомился, скоро ли дадут обедать, и когда узнал, что через час, отправился вздремнуть «для поддержания аппетита», как он выразился. Любочка заняла прежнее место и внимательно уставилась на Забугина. Он передавал вкратце содержание журнала.

Любочка просила изложить сюжет рассказа Гаршина, но Наталья Васильевна воспротивилась.

— Этого нельзя рассказывать, надо самой прочитать! — решила она.

Молочаев сообщил, что Забугин знает наизусть последнее стихотворение Плещеева. Наталья Васильевна попросила прочитать. Загубин отнекивался, оправдываясь плохим чтением, но Наталья Васильевна была неумолима.

— Поверьте, что слушателям нет никакого, дела до вашей декламации, важно содержание; извольте читать! — почти приказывала она. Забугин повиновался. Он слегка приподнял голову и, опустив глаза, начал декламировать.

Забугин читал недурно, общему впечатлению немного вредило подчеркивание звучных рифм, но слушателям это нравилось: Любочка не спускала с чтеца своих блестящих глаз, Наталья Васильевна качала в такт головой, Молочаев сделался серьезен. Стихотворение всем понравилось; Забугин прочитал его еще раз и, когда окончил, Любочка достала с этажерки довольно объемистую тетрадь в переплете и просила написать.

Пока она ходила за чернилами, Забугин перелистывал тетрадь, большая половина которой была исписана уже стихотворениями разных современных поэтов.

Любочка принесла чернила и перо.

Забугин придвинул кресло ближе к столу и вписывал стихотворение мелким и четким почерком.

Любочка стояла у него за спиной и внимательно следила за быстро двигавшейся рукой. Стихотворение было переписано, и так как до обеда оставался еще целый час, то Любочка предложила прогуляться в лесу.

Наталья Васильевна накинула на свои волосы ярко-красный шелковый платок, Любочка взяла зонтик, и молодые люди разделились на пары. Наталья Васильевна шла с Молочаевым; они опять завязали какой-то спор, а Любочка умчалась с Забугиным вперед.

Они быстро достигли леса, оставив далеко назади Молочаева с Натальей Васильевной. Любочка предложила Забугину показать свое любимое место в лесу, куда она уходит читать. Забугин согласился, и они подошли к пригорку, поросшему молодым орешником. Любочка быстро и легко, как коза, взобралась на довольно крутую горку и перегнала Забугина, остановившегося отдохнуть на середине пути.

Она стояла на вершине пригорка, оживленная, раскрасневшаяся, и, улыбаясь Забугину, говорила своим милым картавым выговором:

— Скоро же вы устаете!

Забугин быстро очутился возле нее.

— Сейчас вы будете у меня в гостях, — сказала Любочка. — Вот мой уголок!

По другую сторону пригорка зеленела котловина, поросшая густой высокой травой. Четыре развесистых многолистных грабовых дерева образовывали беседку. Молодые люди быстро сбежали вниз к этим деревьям. В котловине было прохладно и свежо, солнце туда почти не проникало. Между двумя дальними деревьями трава была примята, валялись лоскутки бумаги и ореховые скорлупы.

— Здесь я сижу по целым дням, когда у нас нет гостей, — объяснила Любочка. — Читаю, иногда пишу. Как вам нравится мой кабинет?

Забугин нашел, что место очень поэтическое, и, смущенный, глядел на Любочку. Потом он подумал, что глупо смущаться и робеть, и посмотрел так пристально на Любочку, что та опустила глаза. И слегка поднятым голосом спросил:

— Что же вы читаете?

В последнее время Любочка читала Тургенева и уже третий раз перечитывала Рудина. Забугин согласился, что не мешает почаще «освежать в памяти великие образцы», но сказал, что одной беллетристикой увлекаться нельзя, и необходимо читать серьезные книги.

По просьбе Любочки, он назвал нескольких авторов, между которыми Любочка услышала имя Спенсера, и подумала: «Дался им этот Спенсер!»

— А что вы пишете здесь? — вновь задал вопрос Забугин.

Любочка ответила, что пишет письма к подругам, — у нее большая переписка, — но в этом ответе была только половина правды.

Любочка не решалась признаться, что, кроме писем, она пишет стихи, боясь уронить себя в мнении Забугина, и оглянулась вокруг. На траве, белея, валялись остатки вчерашнего творчества.

— Вы меня и не приглашаете садиться, — пошутил Забугин и опустился на траву. Любочка продолжала стоять, опершись о толстый ствол дерева.

Набежавший ветер сорвал несколько увядших листьев, и они, кружась, упали на землю.

Желто-зеленая иволга влетела в котловину, посидела несколько секунд на дереве и, пронзительно свистя, улетела в лес. Наступило напряженное молчание. И когда к ним донесся зычный голос Натальи Васильевны, призывавший к обеду, они оба обрадовались выходу из неловкого положения.

В столовой, — небольшой продолговатой комнатке с окном на двор, — уже стоял накрытый стол. Василий Петрович, только что умывшийся, с волосами, еще не успевшими высохнуть, сидел в конце стола. За обедом, разговором завладел Василий Петрович. Когда кухарка, низенькая сморщенная старуха с красной шерстинкой вокруг кисти правой руки, принесла миску с дымящимся борщом, Василий Петрович, передавая студентам налитые тарелки от Любочки (она хозяйничала), сказал:

— Что, еще не кончили спора о личном счастии? А мне в голову только что сравнение пришло, впрочем — извиняюсь — несколько прозаическое. Ваши поиски за счастием напоминают мне человека, которому подали бы вот этот борщ, а он, вместо того, чтобы отведать его, начал бы рассуждать, что, может быть, и картофель плохо очищен, и капуста несвежая, да спрашивать кухарку, где она провизию сегодня покупала. Пока бы он принюхивался, присматривался да кухарку расспрашивал, аппетит пропал бы, и появилось бы отвращение… Так и вы, господа… Правда, Молочаев?

— Верно! — подтвердил тот и, обратившись к Наталье Васильевне, уныло глядевшей в пустую тарелку, спросил, отчего она не ест.

Наталья Васильевна нехотя ответила, что она никогда не обедает, а довольствуется небольшим куском холодной говядины за утренним чаем.

— Что так, уж не похудеть ли вы хотите? — допрашивал Молочаев, но ответа не получил.

Василий Петрович рассказывал какой-то анекдот, и Наталья Васильевна с улыбкой следила за впечатлением, какое производил юмор ее отца на Забугина. Тот от души смеялся. Дружно вторила ему сидевшая рядом Любочка. Но Молочаев угадал верно, предложив Наталье Васильевне банальный вопрос. О, как хотела она похудеть, и чего только не делала для этого! От булок, пирожных и всяких сладостей она отреклась раз навсегда; одно время пила даже уксус и ела лимоны, но ничто не помогало. Совершенно невинное замечание кого-нибудь из знакомых при встрече: «Вы, кажется, пополнели, Наталья Васильевна?» — приводило ее всякий раз в бешенство. Ее мощное, полное тело и румяное лицо так не гармонировали с отвращением к жизни, с пессимизмом, который она исповедовала. Как бы хотела она сделаться эфирным созданием, с бледным лицом и горящими, глубоко-впалыми глазами.

И когда она строила свои воздушные замки (этого занятия она не чуждалась, несмотря на свой пессимизм), то воображала себя стройной, прекрасной женщиной в белой одежде с распущенными волосами, как Тамара на рисунках Зичи. Она удаляется в пустыню, сопровождаемая массой поклонников, проповедует новое учение, как аскет фиваидский или Аполлоний Тианский. Часто, когда среди молодых людей высказывались желания путешествовать, и один желал ехать в Швейцарию, другой стремился в Париж, третья в Италию, — Наталья Васильевна с презрением слушала своих собеседников. Низменными, легкомысленными казались ей такие желания.

Далекая таинственная Индия, куда не проникал ни один развращенный европеец, была заветной мечтой Натальи Васильевны. Там жил, скитался и учил великий Будда, там скрывался родник всех религий и философских учений. Раз как-то, увлекшись, она начала мечтать вслух, но ее подняли на смех, и с тех пор прозвище буддистки осталось за нею.

Теперь, на «банальный» вопрос Молочаева, она только презрительно сжала губы и не сказала ни слова. Молочаев возбуждал в ней презрение; он казался ей сегодня неисправимым пошляком.

Прежде Наталья Васильевна думала, что он, — как большинство молодых и хороших людей, — рисуется своим цинизмом, но сегодня, в споре о личном счастии, он говорил совершенно серьезно и убежденно.

Забугин возбудил ее внимание, она посмотрела на него пытливо. Две выпитые рюмки опьянили его, он раскраснелся и — до сих пор такой солидный — стал громко смеяться остротам Василия Петровича и, смотря в упор на Любочку, заставлял ее чуть ли не в третий раз повторять — не хочет ли он еще сметаны к вареникам. Он ничего не слышал и улыбался недоумевавшей Любочке.

Молочаев выпил много, но не оживился и не покраснел, а, напротив, побледнел, и глаза его, подернутые маслянистой влагой, приняли злое выражение. Каждую фразу Василия Петровича он сопровождал восклицаниями: «Да-с! Вот как!» — и часто совершенно некстати.

Встали из-за стола, шумно двигая стульями, и вошли в гостиную. Забугин почувствовал внезапный прилив нежности к Василию Петровичу и, обняв его, поцеловал несколько раз. А Молочаев, закурив толстую папироску, раскачивался на каблуках и, пуская густые клубы дыма, довольным тоном говорил Наталье Васильевне:

— Вот это я люблю, да-с!

— Что вы любите?

— Так поесть и выпить люблю-с, для этого жить стоит, вот что-с!..

Наталья Васильевна только плечами повела и угрюмо посмотрела на Забугина; ей хотелось поговорить с этим идеалистом-народником, как мысленно она его окрестила. Но пока это ей не удалось.

Василий Петрович подошел к Забугину, обнял его за талью и, подводя к Молочаеву, сказал:

— А пойдем, панычи, со мной в клуню, я вам секрет скажу!

— Не ходите, не ходите! — перебила оживленно Любочка. — Это он вас спать зовет.

— А тебе нужно объяснять! — прикрикнул, шутя, Василий Петрович.

— Может быть, они вовсе не хотят спать! — недовольным тоном возразила Любочка: ей не хотелось чтобы уходил Забугин, и она посмотрела на него выразительно. Но, к ее удивлению, Забугин поддержал предложение Василия Петровича: у него шумело в голове, и он боялся наговорить лишнего.

Мужчины ушли. Наталья Васильевна принялась за чтение «Философии бессознательного», промолвив вскользь Любочке:

— К этому Забугину следует присмотреться, он показался мне неглупым.

— О да, он очень умен и ужасно начитан! — живо возразила Любочка.

— Ты откуда это знаешь?

Любочка слегка замялась.

Наталье Васильевне нельзя было говорить о дебатах за Днепром, — она не поощряла катаний на лодке, и Любочка сказала, что так отзывались о Забугине его товарищи-студенты. Наталья Васильевна улыбнулась презрительно.

— Ну, эти отзывы еще ничего не значат: для первокурсников, кто прочел Бокля или понюхал Спенсера, тот уже и начитан!

Любочка не возражала и взяла с этажерки том Тургенева. Но сегодня ей не читалось.

VII

В клуне было прохладно, темно; кое-где на полу шли узкие золотые полоски солнца, проникавшего сквозь щели. Пахло душистым, недавно скошенным сеном. Охрим, — так звали карлика-кучера, — принес ковер и три подушки. Василий Петрович сбросил свой люстриновый сюртук, снял сапоги и тяжело упал на сено; он посоветовал молодым людям последовать его примеру.

Скоро в клуне наступила тишина, нарушаемая могучим храпом Василия Петровича, раскинувшегося на спине в позе пловца.

Молочаев спал, спрятав голову под подушку, а Забугин сначала прислушивался к жужжанию комаров (оно напоминало ему какой-то знакомый мотив), медленно жуя длинный овсяный колос, случайно попавший среди сена, а затем посмотрел на строгое выражение лица Василия Петровича, спавшего с открытым ртом, — и ему вдруг пришло в голову пересчитать, сколько у него осталось денег. Он опустил руку в карман, смутно припоминая свои расходы, и заснул крепким сном, чему-то улыбаясь.

Вечером, золотых полосок на полу уже не было видно; студентов разбудил Василий Петрович.

В отворенных дверях клуни стоял Охрим с кувшином в руках.

— Вставайте, панычи, умывайтесь, да поедем на луг: там чай будем пить, уху варить. Живей! — торопил Василий Петрович не совсем охотно поднимавшихся молодых людей.

Сначала он не хотел брать на луг дочерей, которые, по его словам, могли только мешать хорошему делу, но Наталья Васильевна так на него прикрикнула, что он поспешил согласиться.

Пока собрались и запрягли лошадей, стемнело; а когда приехали на луг, звезды уже серебрились на безоблачном темно-голубом небе; луна поднималась медленно, точно нехотя.

У стога сена, казавшегося громадным шатром, вокруг тлеющего костра, сидели косцы. Они только что поужинали и, завидя знакомую телегу, бросились распрягать и путать лошадей.

На лугу пробыли до двенадцати часов ночи. Варили уху, но никто не мог есть — она сильно пахнула дымом; пили чай с ромом. Забугин не отходил от Любочки, он ей что-то рассказывал, и она оживленно слушала. Наталья Васильевна угрюмо на них посматривала, но в разговор не вмешивалась. Молочаев и Василий Петрович вполголоса говорили с косцами; Василий Петрович привез им водки; серьезные малороссы сдержанно смеялись. Но тщетно Василий Петрович уговаривал их петь — они упорно отказывались; присутствие барышень их стесняло.

Тогда Молочаев предложил Забугину спеть что-нибудь из малороссийских песен, в надежде, что его пение подзадорит несговорчивых. Ко всеобщему удивлению, ни одна из малороссийских народных песен, столь употребительных среди учащейся молодежи, не была известна косцам.

Впрочем, они с большим удовольствием слушали незнакомые песни на родном языке. И, пошептавшись между собой, решили спеть хором. Они отошли подальше от костра и запели:

Гремит слава трубой,
Мы дралися с ордой…

Они спели несколько куплетов, искажая мотив и странно коверкая слова. Их больше не просили петь и оставили в покое. Зато Забугину пришлось много петь по желанию барышень.

Наталья Васильевна заставила его три раза спеть ее любимую арию из «Демона»: «Я тот, которому внимала…»; Любочка просила малороссийских песен, а Василий Петрович все время настаивал, чтобы Забугин спел старинный романс: «С горных стран пал туман» и т. д.

И не хотел верить, что Забугин не знает ни слов, ни мотива. Старик даже принялся напевать дребезжащим голосом, но Наталья Васильевна перебила его, говоря, что когда не умеешь, не следует петь.

Василий Петрович обиделся. Он пел в свое время и пел очень хорошо. Обиженным голосом он сказал Забугину, что когда тот состарится, его дочки также будут уверять его, что он не умеет петь, и ничем их не убедишь. Старик впал в грустный тон. Возвращались домой шагом. Забугину надоело сидеть на телеге, и он предложил Любочке идти пешком.

Сначала они шли наравне с телегой, но Забугин постепенно замедлял походку. Любочка шла с ним под руку, и они скоро отстали. В молочном тумане, поднявшемся над лугом, телега казалась далеким движущимся пятном.

— Когда же вы поедете в деревню? — спросила Любочка.

— Послезавтра, — был односложный ответ.

— И нельзя отложить? — робко спросила она.

— Нет, нельзя. Да и не все ли равно, днем позже, днем раньше? — уныло возразил Забугин.

Любочка замолчала. Молча прошли они несколько шагов.

— Весь год я страшно хотел, — начал Забугин, — достать урок в деревне — мне хотелось присмотреться к народу, заняться серьезно в одиночестве, и когда товарищ предложил мне урок, я не знал, как благодарить его. — Забугин понизил голос. — А теперь мне не хочется уезжать отсюда на два месяца к совершенно незнакомым людям. Я бы хотел остаться в городе.

Любочка молчала, и рука ее, прежде крепко державшая руку Забугина, ослабела.

— Зачем же вы хотите остаться в городе? — едва слышно спросила она.

— Не все ли вам равно! — печально и значительно ответил Забугин.

Они подходили к усадьбе, и когда вошли во двор, Забугин остановился и посмотрел на Любочку, залитую лунным светом. Она остановилась тоже и удивленно вскинула на него глаза. Забугин попросил позволения писать ей из деревни.

— Я буду одинок там, Любовь Васильевна, и обмен мыслей с вами доставит мне много удовольствия, — вкрадчиво говорил он.

— Я, право, не знаю…. Как хотите! — с расстановкой отвечала Любочка.

— Вы согласны! — радостно вскричал Забугин. — Благодарю вас, благодарю!

И, в порыве благодарности, он пожимал маленькие руки смущенной и приятно взволнованной Любочки. Они вошли в комнаты. В столовой их ожидал ужин, но оба не могли ничего есть.

— Вы что-то уж чересчур медленно шли! — заметила Наталья Васильевна.

Забугин напряженно посмотрел на Молочаева; тот подмигивал ему, и он поспешил отвернуться. Масляный взгляд Молочаева оскорблял его.

— Знаешь, Наташа, сегодня такая чудная ночь! — говорила Любочка.

Забугин удивился ее смелости и ниже опустил голову. Непонятная робость овладела им, и он со страхом ожидал, что еще скажет Наталья Васильевна.

— Да ночь важная! — послышался голос Василия Петровича, и Забугин оживился. Он посмотрел на Любочку; она ему улыбнулась ласково, и черные глаза ее блеснули шаловливо; на разрумянившемся лице не видно было и тени смущения.

— В такую ночь спать, должно быть, хорошо! — зевая, заключил Молочаев.

Василий Петрович послал Любочку распорядиться, чтобы приготовили постель молодым людям. Через несколько минут она возвратилась, улыбаясь.

— Кто хочет спать, может отправляться в гостиную! — сказала она, смотря на Молочаева.

— Да уж и всем пора! — заметил Василий Петрович и, пожелав гостям спокойной ночи, ушел в кабинет.

— Пойдем, брат, и мы, а то завтра на катер опоздаем! — обратился Молочаев к Забугину, нерешительно поглядывавшему на Наталью Васильевну и ожидавшему, что она будет упрашивать еще посидеть.

Но его ожидание не оправдалось: Наталья Васильевна поднялась со своего места и, не говоря ни слова, протянула руку за прощание. Нехотя пожал ее Забугин, не сводя глаз с Любочки, которая из-за полуопущенных ресниц насмешливо смотрела на его понурое лицо.

В гостиной на полу были положены тюфяки и перины. И когда молодые люди улеглись, Молочаев сказал, потягиваясь на мягкой перине:

— Люблю я здесь бывать: накормят так, что хоть две недели потом не ешь!

— Да, славные люди! — с увлечением подтвердил Забугин.

— А ты, брат, что-то там насчет Любочки прохаживался; смотри, долго ли до греха! — с усмешкой заметил Молочаев.

— Какие у тебя глупые и грубые выражения: «прохаживался»! Нельзя и поговорить с девушкой, чтобы не посыпались нелепые намеки…

— Ну, ну, не сердись, я пошутил! Давай лучше спать, спокойной ночи!

Молочаев повернулся на другой бок, и скоро послышалось мерное дыхание с легким носовым свистом. Но Забугин не скоро заснул. Он и лежал на спине, и ворочался с боку на бок, но сон не приходил к нему.

Про себя повторял он робкие ответы Любочки, подражая ее картавому, милому для него говору, закрывал глаза и явственно видел прелестное смуглое лицо, вьющиеся на висках волосы и темные, глубокие бархатные глаза.

— Неужели же я… — Но он не хотел говорить рокового слова. Легкая, приятная дрожь пробежала по его телу.

— И зачем я попросил позволения писать?.. А как она мило согласилась!..

И, засыпая, при сером утреннем полусвете, он желал увидеть ее во сне любящей и благосклонной.

VIII

Встали рано, в шесть часов утра. Гостей будил Василий Петрович, бесцеремонно сдергивая с них одеяла.

Забугин вскочил и быстро оделся, а разоспавшийся Молочаев, не открывая глаз и крепко держа одеяло, которым он опять накрылся, ругал на чем свет стоит своего мучителя. Василий Петрович принес воды и брызнул на Молочаева, который поднялся и, растерянный, неловко извинялся. Скоро они оба смеялись. Умывшись, Забугин вышел в столовую, где шумел самовар и Любочка расставляла стаканы.

Она была в матросском костюме; складки широкой белой рубахи красиво драпировали ее стан, отложной синий воротник с белыми полосками обнажал шею, до половины загорелую. Сияющая утренней свежестью, она показалась Забугину вдвое прекраснее, и он почувствовал, что разлука с нею на два месяца будет слишком тяжела.

— Хорошо ли вам спалось у нас? — радушно осведомлялась Любочка.

— Нет, я не мог заснуть почти до утра, — отвечал Забугин и посмотрел на нее с улыбкою.

— Вам неудобно было, вы верно не привыкли спать на полу, — живо возразила она.

— Нет, было и очень удобно, и на полу я люблю больше спать, чем на кровати; но если хотите знать причину моей бессонницы, скажу вам: я долго думал о вас и не мог заснуть. — Сказал это Забугин и удивился своей смелости. Любочка смутилась, покраснела и чуть не уронила стакана, который вытирала расшитым полотенцем.

— Зачем вы шутите, я не люблю таких шуток! — обиженным тоном отвечала она, стараясь не глядеть на Забугина, но, против воли, подняла глаза, и его виноватое лицо сказало ей, что он далек от всяких шуток. А когда она услышала тихий подавленный голос извинявшегося Забугина, то, бросив полотенце на стол, выбежала из столовой, и на пороге чуть не столкнулась с Натальей Васильевной, выходившей из внутренних комнат. В столовую вошли также Василий Петрович и Молочаев. У Молочаева глаза были полны слез от смеха, а Василий Петрович, трясясь всем своим тучным телом, повторял заключительные слова скабрезного анекдота, только что им рассказанного.

— Так и говорит мужу: хиба я умiю по-нiмецки! — И они оба залились смехом. Наталья Васильевна спросила о причине смеха.

— Ваш папаша рассказал мне очень смешной анекдот, — отвечал Молочаев.

— Так расскажи и нам! — предложил Забугин. Василий Петрович и Молочаев расхохотались еще звонче.

— Нет, брат, я тебе лучше на дороге расскажу! — выразительно подмигивая, сказал Молочаев.

Наталья Васильевна насупилась и, ожесточенно звеня ложечкой в стакане, заметила отцу о неприличии рассказов, неудобных для повторения при всех. Василий Петрович добродушно отшучивался, но было видно, что он побаивался дочери. Любочка вошла, разлила чай по второму стакану и ни разу не посмотрела на Забугина, не спускавшего с нее влюбленных глаз. Наталья Васильевна была угрюма и сосредоточенно занялась холодным мясом, поставленным у ее стакана. Она съела половину небольшого куска, отодвинула тарелку и, прихлебывая чай, исподлобья следила за Забугиным и посмотрела на Любочку, которая, встретясь с упорным и проницательным взглядом сестры, покраснела.

«Начинается… — подумала Наталья Васильевна; она поняла все, и Забугин значительно понизился в ее глазах. — Такой же, как и все они, — продолжала она размышлять, подразумевая под местоимением они знакомую молодежь. — Как увидят смазливое личико, сейчас глупеют…»

Она не допускала увлечения красивой внешностью, любовь называла «животным чувством» и нередко говорила, что не понимает, как можно унизиться до такой степени, чтобы влюбиться. Самое это слово казалось ей нелепым. Один только раз в своей жизни она чуть-чуть не унизилась до такой слабости.

«Демон» Рубинштейна был любимою оперой Натальи Васильевны, и она не пропускала ни одного представления этой оперы. Был такой сезон, что приезжим баритоном, исполнителем роли Демона, увлекалась вся прекрасная половина театральной публики. Казалось, и Наталья Васильевна поддалась общему течению: она купила портрет красавца-баритона, который занял почетное место в ее альбоме, и нередко Любочка заставала сестру подолгу смотрящей на карточку. Остряки говорили, что Наталья Васильевна принимает участие в вышивании подушки для лаврового венка к бенефису любимца. Но к концу сезона Наталья Васильевна вынула карточку из альбома и, показывая некоторым из своих знакомых, сурово спрашивала:

— Не правда ли, какая глупая рожа?

С ней спешили согласиться. Карточка была подарена одной из менее скептических обожательниц актера, и впоследствии Наталья Васильевна чувствовала укоры совести, когда при ней заходил разговор об актере, который она старалась заминать.

Студенты спешили допивать чай. Явился Охрим и доложил, что лошади готовы. Василий Петрович расцеловал обоих молодых людей и просил почаще навещать старого отшельника. Наталья Васильевна сообщила, что послезавтра она с сестрой будут в городе, а вечером — в драматическом театре, где идет новая пьеса с приезжим актером.

— Вы будете в театре? — спросила она Забугина. Он замялся, а Молочаев ответил, что Забугину нужно ехать в деревню, на урок.

— А если так, конечно, нельзя; приходите вы, Молочаев, чтобы проводить нас после театра.

Молочаев неловко поклонился в знак согласия. Любочка захотела посмотреть, как молодые люди усядутся, и, выходя на двор рядом с Забугиным, успела шепнуть ему, так что никто не слыхал: «Пишите же!» Забугин крепко пожал ей руку, смотря на нее растерянно, и счастливо улыбаясь. Дорогой Молочаев принялся рассказывать обещанный анекдот, но Забугин перебил его, говоря, что хочет поговорить с ним о деле.

— Обстоятельства так сложились, — начал Загубин, — что на уроки в деревню я ехать не могу.

Молочаев засмеялся.

— Знаем эти обстоятельства! — воскликнул он, растянув рот чуть не до ушей.

— Не перебивай и не смейся; я хочу предложить тебе свои уроки, ты мне отдашь свои, а когда возвратишься из деревни — я уступлю тебе опять.

Молочаев согласился сейчас же — для него была слишком выгодна эта мена. Он занимался с двумя ленивыми и тупыми мальчиками, постоянно раздражавшими его и отнимавшими много времени, и за это получал стол и квартиру. Условия же Забугина: пятьдесят рублей в месяц, при жизни на всем готовом у богатого помещика, и приятная перспектива получения ста рублей награды, если девочка выдержит экзамен, показались Молочаеву роскошными. Насмешливая улыбка исчезла с его лица, ее сменило радостное выражение; он сказал довольным голосом: «Ударим по рукам!» — и горячо пожал руку своего товарища. Но в душе он презирал Забугина: как можно быть таким юбочником, чтобы из-за хорошенькой, положим, девчонки лишаться уроков, заработок с которых обеспечивал безбедное существование в продолжение будущего учебного года. Но он не высказал этих соображений и продолжал рассказывать свой анекдот, вся соль которого пропала бесследно для ничего не слышавшего Забугина. Зато Охрим хохотал с неподдельным увлечением, и Молочаев, окончив анекдот Василия Петровича, рассказал еще несколько своих такого же содержания.

IX

В тот же день Забугин переселился на квартиру Молочаева и был представлен хозяйке, обрадовавшейся новому репетитору, — Молочаев в последнее время плохо занимался с ее детьми. А на следующий день утром Молочаев уехал с ранним пароходом.

Возвращаясь с пристани, Забугин на последние два рубля купил билет в кассе театра, так как сегодня обещала быть на спектакле Наталья Васильевна с Любочкой. Он прочитал афишу; давали драму «Джек», переделанную из романа Альфонса Доде.

Дома он застал в комнате двух сыновей хозяйки, ожидавших его прихода. Оба они недодержали экзамена по латинскому языку и арифметике при переходе из третьего класса в четвертый, и обоих ожидали передержки после каникул. Забугин, знакомясь вчера с хозяйкой, не видал учеников (они ходили купаться) и с любопытством рассматривал их теперь. Они нисколько не смутились появлением Забугина, и старший, черноволосый, худощавый мальчик с серыми глазами, подошел к своему репетитору и, протягивая грязную руку с траурными ногтями, сказал:

— Вы с нами будете заниматься, вы — Забугин? — и, получив утвердительный ответ, продолжал: — А мы ваши ученики: я — Ваня, а он — Коля Погребинские!

И Ваня энергично пожал руку Забугина. Пример Вани нашел подражателя и в Коле, очень похожем на своего брата. Ваня объявил Забугину, что они каждый год переходят в следующий класс с передержкой, но до сих пор у них были передержки из латинского, а в этом году — и из арифметики.

— Нас режет учитель латинского языка, известный мерзавец, наш классный наставник с первого класса. Во время года мы в аттестациях имеем тройки, а на экзамене он возьмет, да и рассадит вас отдельно от товарищей, ну, понятно, списать не у кого, мы и обрезываемся!

Начались занятия и Забугин убедился, что с Ваней и Колей предстоит много работы. Они плохо знали спряжения и имели самое смутное представление о неправильных глаголах. При переходе к арифметике, обнаружились тоже печальные результаты. Тройные правила, которые проходят в третьем классе, оказались очень мало известны обоим братьям. Позанявшись с Валей и Колей условленные два часа, Забугин почувствовал утомление и головную боль, и у него явилось сожаление о невыгодной мене уроков. Когда дети ушли, он достал из чемодана учебник химии и принялся читать, но в глазах сливались буквы, и он прилег на диван с книгой в руках, размышляя о сделанной глупости, как он мысленно уже называл свой поступок.

«В самом деле, — думал он, — зачем я остался в городе? Ведь я совсем не знаю этой Любочки, да и она меня не знает, так что на взаимность рассчитывать нечего. И что за глупая способность увлекаться первым встречным хорошеньким личиком. А ведь я увлекся исключительно наружностью, так как Любочка не сказала при мне ни одного слова, кроме ничего не значащих официальных фраз. И вдруг окажется, что она барышня из простушек самого обыкновенного типа, а я упустил случай побывать в деревне, присмотреться к народу, узнать его не из книг, а в действительности».

Но у него мелькнула мысль, что народ всегда останется с ним, а первая любовь бывает один раз в жизни и, как говорят, не повторяется никогда.

«Да разве это любовь?» — спрашивал он себя, приподнявшись на коленях на диване и смотрясь в зеркало, висевшее на стене. Глаза блестели, зрачки расширились, на щеках выступил румянец, и все лицо странно оживилось. «Влюблен, влюблен!» — повторяло зеркало, и Забугин улыбался своему отражению, как незнакомому, но в высшей степени приятному человеку. Он упал на диван навзничь, закрывая разгоревшееся лицо книгой, и в его воображении восстала Любочка, с грациозной статной фигурой, пристально смотрящая на него своими глубокими, большими черными глазами.

— Нет, у простушек не бывает таких глаз, — решил Забугин, и ему сделалось даже стыдно за свое предположение.

«Как она смотрит… Да ей и не нужно говорить никаких умных слов. Эти беспокойные, загадочные глаза, которые то вспыхивают, то потухают… И какое разнообразие оттенков!..»

Забугину показалось неловко на диване; он встал и крупными шагами ходил по комнате, то останавливаясь и улыбаясь чему-то, то снова продолжая шагать быстрой нервной походкой.

Он опять взялся за книгу, но, прочтя несколько строк, расхохотался и швырнул книгу в угол дивана.

«Нет, теперь не до химии!» — подумал он.

Ему принесли обедать, он съел несколько ложек борща, кусок мяса и, отрезав большой ломоть хлеба, задумчиво грыз его. Время тянулось для него невыносимо долго, и с пяти часов он начал одеваться.

Прическа заняла много времени: никак не удавалось сделать пробор, и непокорные волосы торчали в разные стороны. Тогда Забугин смочил их обильно водой, и они вдруг сделались послушны; одевшись в старательно вычищенный сюртук, он вышел из дому в половине шестого, хотя начало спектакля было обявлено в восемь часов. Но он не мог больше сидеть в комнате.

В театре еще не было ни души, и, проходя через зрительную залу в прилегавший к театральному зданию сад, Забугин увидел только капельдинера, расставлявшего стулья и обметавшего пыль. В саду играли дети с молодой еще и довольно красивой гувернанткой. Забугин мельком взглянул на детей и отвернулся от гувернантки, устремившей на него пристальный и любопытный взгляд. В конце аллеи стояла уединенная скамейка, скрытая большими сиреневыми кустами. К ней отправился Забугин: он чувствовал необходимость быть одним; но недолго усидел на этой скамейке. Он постоянно смотрел на часы: его злило, что он не может заметить движения минутной стрелки, и ему казалось, что с каждой проходящей минутой растет его нетерпение.

Тогда он вошел опять в зрительную залу. Там уже сидело несколько человек, а в балконе, за перегородкой, обтянутой синим сукном, раздавался сдержанный хохот. Два военных писаря, наклонясь к своим дамам, нашептывали им какие-то «ужасно смешные» анекдоты: слушательницы заливались смехом и закрывали свои раскрасневшиеся лица платками.

Забугин перестал смотреть на балкон и занялся рассматриванием гипсовых медальонов, с изображениями писателей, на стенах залы.

Наконец, в залу вошла Любочка. Увидев Забугина, она остановилась, удивленная, и протянула ему свою маленькую ручку, изящно обтянутую шведской перчаткой. Синий корсаж, отороченный серебряным узким галунчиком, удивительно гармонировал с цветом лица смуглой Любочки, а красная лента в волосах, как казалось Забугину, окружала ее голову каким-то сиянием.

Они поздоровались, и Забугин предложил погулять в саду до начала спектакля.

— Вы отложили свою поездку? — лукаво улыбаясь, спросила Любочка.

— Нет, я совсем не поеду на кондицию! — отвечал Забугин и объявил Любочке о своей мене с Молочаевым.

— Но разве урок Молочаева выгоднее для вас?

— О да, гораздо выгоднее! — поспешил ответить Забугин и улыбнулся, радостно смотря на Любочку.

Он спросил о Наталье Васильевне. Ее задергали знакомые, и она вряд ли приедет в театр.

— Но она надеялась, — прибавила Любочка, — что Молочаев будет в театре и проводит меня после спектакля домой. Теперь вам придется заменить Молочаева.

Забугин начал одну из официальных фраз, что «он с удовольствием» и т. д., но Любочка перебила его и спросила, не знает ли он содержания пьесы.

Забугин никогда не видал этой пьесы, но в кратких и общих чертах рассказал сюжет романа Доде.

Любочка не читала Доде, и вся плеяда французской реальной школы оказалась ей совершенно неизвестной. Забугин, удивленный, переспросил ее: неужели она и Зола не читала?

По настоянию гимназических подруг, она прочла несколько глав «Нана», и это чтение отбило у нее охоту знакомиться с другими произведениями новых французских писателей.

Забугин горячо посоветовал прочитать Доде, своего любимца, и обещал привезти в Софиевку один из его романов.

Любочка поблагодарила молчаливым наклонением головы.

Разговор замялся. Наступал вечер. Небо синело; сумрак окутывал сад, и капельдинер прошел по аллее с узкой лестницей, быстро зажигая фонари.

По главной аллее ходила густая толпа публики, и Забугин заметил, что большинство проходящих мужчин останавливает на Любочке более чем любопытные взгляды.

Это ему не понравилось, и он предложил своей спутнице идти к той скамейке, где он сидел до ее прихода. На скамейке пристроились уже два гимназиста и курили, пряча в рукава свои папиросы. Увидев Забугина и Любочку, они поспешно бросили папиросы в траву и, обдергивая сюртуки, пошли по аллее. Забугин смотрел, на Любочку, сидевшую с ним рядом, и думал о том, как тяжело ему было сидеть на скамейке час тому назад; вспомнил свои муки ожидания и волнение. Но вот теперь Любочка возле него. Отчего же беспокойство усилилось, отчего каждое слово произносится с ужасным напряжением и кажется глупым, фальшивым; отчего руки похолодели, отчего он боится смотреть на Любочку и только украдкой, как вор, глядит на нее, а встретясь с ее спокойным взглядом, отворачивается в смущении, как виноватый.

«Я скажу ей, как я мучился, ожидая ее, скажу, скажу!» — думал Забугин, но в это время по саду пробежал капельдинер, оглушительно звоня колокольчиком, а Любочка быстро встала, говоря:

— Пойдем, а то опоздаем, скорее! — понукала она, весело улыбаясь, медленно и с неохотой поднимавшегося Забугина.

Они пошли в хвосте сбившейся в кучу разношерстной публики, спешившей к театру, откуда доносились отрывистые звуки оглушительного персидского марша.

Под звуки этого марша, молодые люди вошли в залу той напряженной, не своей походкой, какой ходят люди в публичных местах.

X

Забугин уселся рядом с Любочкой на месте Натальи Васильевны в шестом ряду партера. Венские стулья, нанизанные на деревянный шест, сдвинулись, и сидеть было так тесно, что колени Забугина касались колен Любочки, и его беспокоила эта близость.

За кулисами послышался звонок; капельмейстер несколькими энергическими, короткими взмахами смычка оборвал марш, и занавес заколыхался, собираясь в неровные складки. В зале произошло движение, которое всегда бывает, после поднятия занавеса, когда каждый старается принять более удобное положение. Первое действие — на террасе, дача Амори д’Аржантона. Собираются гости, которым неудачник-поэт хочет читать свое новое произведение. Актер, игравший д’Аржантона, надел серую куртку с атласными стегаными отворотами, какие бывают у халатов. Длинный белокурый, барашком завитый, парик придавал его худому бритому лицу смешное выражение, и когда он заговорил гортанным, неумеренно громким голосом, у Любочки начали вздрагивать плечи, и она засмеялась. Но чтобы смех не был слышен, она втягивала в себя воздух и закусывала губы, что придавало ее лицу шаловливое выражение. Забугин не слышал ни слова из того, что говорил д’Аржантон, обращаясь к неловким, не умевшим сидеть статистам-гостям; безучастно посмотрел на Иду де Баранси, черноволосую, высокую и полную актрису, которая вышла в сером шелковом платье с малиновой отделкой и держала себя на сцене с нейдущим к ее роли величием провинциальной grande-dame. Он пользовался тем, что внимание Любочки поглощалось этою сценою, и изучал ее лицо, находя в каждой черте новую прелесть. Ему казалось, что Любочка красивее всех женщин в этой зале, и он снисходительно поглядывал на свою соседку с левой стороны, белокурую, миловидную гимназистку, лет шестнадцати, стыдливо потуплявшую глаза под бесцеремонным взглядом Забугина. Но он ненадолго удостоил ее своим вниманием, продолжая пытливо рассматривать Любочку.

Он заметил тонкую черту, идущую под ее круглым подбородком, точно проведенную, резцом. Когда Любочка смеялась, эта черта служила границей второго подбородка, маленького, пухлого, едва заметного во время спокойного состояния лица.

В зале было жарко, и небольшие изящные уши Любочки казались Забугину малиновыми, прозрачными цветками невиданной причудливой формы.

Вдруг раздались громкие аплодисменты; Забугин вздрогнул и посмотрел на сцену, в глубине которой появился высокий, красивый мужчина, в синей рабочей блузе с широким отложным воротником. Это и был известный столичный актер, для которого собралась вся эта разодетая толпа в жаркий июньский день в душную залу. Аплодисменты не смолкали, и д’Аржантон, накинувшийся с упреками на Жака (столичный актер играл Жака), как он смел появиться в его доме, должен был замолчать, ожидая конца несмолкавших аплодисментов.

Наконец наступила тишина. Д’Аржантон окончил свой монолог, волнуясь, не вовремя размахивая руками, что так не шло к его неуклюжей фигуре. Но он кончил, и на середину сцены, смотря в упор на Иду де Баранси, вышел Жак.

— Матушка! Я пришел к вам, и желаю говорить с вами наедине! — раздался взволнованный грудной и мелодичный голос. Д’Аржантон вышел, произнося проклятия; за ним последовали гости, толкая в дверях друг друга. Ида и Жак остались одни. Зрители замерли в напряженном безмолвии. Актриса, игравшая Иду, опустилась величественно в кресло с высокой спинкой.

— Говори, Жак, я тебя слушаю! — подала она реплику.

Жак заговорил.

Автор переделки заставляет Жака в этом монологе рассказывать свою жизнь, и вся зала начала переживать страдания мальчика, брошенного пустой и бессердечной матерью на произвол судьбы и обстоятельств. Актер обладал чарующим голосом и в совершенстве владел всеми его оттенками. И когда, рассказав всю свою жизнь, муки и страдания одиночества, он опустился на колени перед Идой и, прерывающимся от настоящих слез голосом, умолял свою мать разорвать постыдную связь с д’Аржантоном, — этим холодным эгоистом, — бросить мишурную роскошь этого дома и зажить с ним мирной, трудовой жизнью, в зале раздались оглушительные крики и рукоплескания без конца.

На сцене вновь появляется д’Аржантон, и происходит раздирательная сцена. Ида де Баранси борется между чувством долга и своей несчастной любовью, д’Аржантон в напыщенных фразах соблазняет ее, и слабая женщина уже готова остаться, но в это время Жак произносит со стоном, идущим прямо от сердца, одно только слово, как вопль: «Матушка!» — и Ида бросается к нему на шею; он уводит ее при треске аплодисментов и неистовых криках галереи.

Забугин замечает, что у Любочки вздрагивают плечи, но на этот раз уже не от смеха; она достает из кармана маленький, обшитый кружевами, платок и подносит его к своим блестящим, влажным глазам — Любочка плачет. Забугин пытается утешать.

— Нет, оставьте, это хорошие слезы!

Они выходят в сад.

— Какой чудный голос у этого актера! — наконец произнесла с увлечением Любочка.

Забугин молчал: ему сообщилось волнение девушки, и он не мог отвечать ни слова.

Они подходили к скамейке, где сидели до начала спектакля.

— Посидим здесь! — предложил Забугин, и в голосе его, подавленном и дрожащем, Любочка услышала что-то новое.

Она села на краю скамейки и спросила, не произвел ли и на него актер такого же впечатления, как на нее. Забугин покачал отрицательно головой, но вопрос Любочки ободрил его.

— Я мало слышал из того, что говорилось на сцене, я не о том думал, Любовь Васильевна, — печальным голосом отвечал он.

Любочка посмотрела на него, полуоткрыв губы, как будто желая что-то сказать, но наклонила свою головку и не промолвила ничего. А Забугина охватила волна нетерпения и понесла его против воли; он чувствовал, что сейчас же скажет Любочке все. У него стучали зубы, язык не повиновался ему, в горле пересохло, а удары сердца отзывались в голове с мучительной болью. Но он собрал все свои силы и почти спокойным голосом сказал:

— Хотите, я скажу вам, о чем я думал во время спектакля?..

И, не ожидая ответа, продолжал:

— О вас, Любочка, я думал все время — с тех пор, как увидел за Днепром… Я люблю вас!.. — почти прошептал он с отчаянием.

Любочка встала, быстро поднялся и Забугин. Любочка хотела уйти, но Забугин загородил дорогу и коснулся ее руки, которую она быстро отдернула.

— Простите меня, Любовь Васильевна! — лепетал он, видя, что Любочка плачет. — Сядьте, успокойтесь, простите!..

Он и сам не знал, что говорил.

Она продолжала стоять и, смигивая непокорную слезу, кусая в волнении губы, сказала:

— Кто дал вам право оскорблять меня?

— Я… оскорблять… я благоговею перед вами, — оправдывался смущенный Забугин, но она продолжала:

— Вы еще на хуторе пробовали насмехаться надо мной, но я посмотрела на ту нелепую выходку, как на неудачную шутку; теперь вы снова повторяете ее, уже в больших размерах, я не знаю, за что?.. — При последних словах, почти невнятных, Любочка залилась слезами и опустилась на скамью. Забугин терял голову. Он наклонился к ней, взял ее руку и, покрывая несчетными поцелуями, просил о прощении, говорил о своей любви.

— Зачем вы говорите о любви, разве можно полюбить за две недели? — чуть слышно сказала девушка.

— Любочка, я полюбил вас в то утро, — помните? — когда вы ехали на хутор, а побывав у вас, я убедился, что не могу жить без вас, что вы захватили меня всего, и у меня нет ни воли, ни свободы; для вас же я не поехал в деревню и поменялся с Молочаевым!

Любочка молчала, но не отнимала своей руки, из рук Забугина. Поощренный ее молчанием, он подвинулся ближе и хотел обнять ее наклоненный стан. Любочка вздрогнула, отдернула свою руку и посмотрела на Забугина пристальным, долгим взглядом.

— Что же вы молчите? — взмолился Забугин. — Скажите мне хоть одно слово; зачем вы так смотрите на меня?..

— Я не верю вашей любви, так скоро полюбить нельзя! — прошептала, отвернувшись, Любочка.

— Ну как же мне убедить вас? Ведь грудь не разорвешь и сердца не покажешь!.. — почти со злобой вскричал Забугин и поник головой в безнадежном отчаянии.

Но в ту же минуту он почувствовал, как вокруг его шеи обвились горячие руки Любочки, голова его запрокинулась, и губы их встретились и слились в крепком до боли поцелуе.

Он властно обнял ее стан; она уже не сопротивлялась и повторяла счастливым грудным голосом:

— Верю, верю!..

У Забугина исчезла робость, и он говорил, не умолкая. Говорил о своей любви, о том, как давно он ждал такую девушку, как Любочка, об их будущем счастье; о совместном труде, их ожидающем — честном, хорошем, разумном труде, — и покрывал милое лицо бесчисленными поцелуями. Любочка сидела молча, как очарованная, не сводя глаз с воодушевившегося Забугина; грудь ее порывисто дышала, и она нервно сжимала своими маленькими ручками его широкие сильные руки. А в противоположном конце аллеи заливался торжествующий колокольчик, и публика стремилась в залу; но ни Забугин, ни Любочка не тронулись с места.

XI

— Николай Петрович, я вас уже третий раз спрашиваю: верно ли я произвожу герундий от disputare? — перегибаясь через стол, кричал почти над ухом Забугина ученик его Ваня.

Забугин посмотрел на взъерошенные волосы Вани, посмотрел на его серые глаза, горевшие нетерпением, и улыбнулся.

— Верно, верно! — отвечал он, совершенно не думая о том, что говорил. Он наскоро исправил латинские переводы своих учеников, немилосердно подсказывал им, спрашивая неправильные глаголы, и отпустил детей, позанявшись с ними не больше часа, вместо условленных двух. Сегодня он не брался за химию; всякая мысль о каком бы то ни было занятии была смешна для него.

До сих пор Забугину не случалось любить. То есть, он влюблялся во многих красивых женщин, но ни одной из них не говорил о своей любви, ни одна из них, как думал Загубин, и не догадывалась о внушенном ею чувстве. И он с радостью подумал, что Любочка — его первая любовь. Этому обстоятельству он придавал большое значение и с торжеством говорил ей вчера об этом. Они просидели все второе действие пьесы в саду, а во время антракта ушли совсем из театра. Забугин предложил Любочке пойти в городской ботанический сад, и они гуляли там, по пустынным аллеям, еще долго после звонка, так что сторож ворчал, отворяя для них отдельно калитку. Забугин воспользовался этой прогулкой для того, чтобы ознакомить Любочку покороче со своей нравственной физиономией, взглядами и убеждениями. Он считал необходимым сделать это при первом свидании с любимой женщиной. И хотя Любочка несколько раз перебивала его исповедь словами, что она верит и чувствует, что он хороший человек, Забугин сказал все, что считал нужным. А в заключение пообещал привезти в Софиевку свой дневник и прочитать несколько необходимых выдержек. Вспоминая вчерашнее свидание, Забугин с гордостью подумал, что он сделал все, что должен сделать честный человек в его положении. Он подумал об одиночестве, которым всегда так тяготился и которого теперь совсем не чувствовал. Ему не хотелось никого видеть, ни знакомых, ни товарищей: всякий из них мог только помешать ему. Все его внимание принадлежало одной Любочке, все существо его было проникнуто мыслями о ней; он ощущал прилив новых сил, чувствовал себя бодрым, как никогда, и чувство самодовольства наполняло его душу. Ходя взад и вперед по комнате, он остановился перед зеркалом и, внимательно рассмотрев каждую черту своего лица, решил, что он положительно недурен. Даже всегда непокорные волосы сегодня, казалось, лежали живописными завитками. Он вспомнил, как Любочка вчера целовала его голову, и объяснял эти поцелуи красотою своих волос.

«Но какая она восторженная! — продолжал вспоминать Забугин. — Когда мы сидели вчера в городском саду, в беседке, что над прудом, я потянулся к ней; она упала в мои объятия, мы слились в долгий поцелуй; но вдруг она освободилась из моих рук и, смотря мне в лицо с улыбкой, которой мне никогда не забыть, сказала: Правда, эти минуты никогда больше не повторятся; правда, этот вечер останется лучшим воспоминанием в нашей жизни! Глаза ее были полны слез. Я уверял ее, что будут минуты лучшие, более сладкие, и скреплял свои уверения объятиями более крепкими, поцелуями более жаркими и продолжительными… Но Любочка молчала и боязливо жалась ко мне, пряча свою головку на моей груди. И только, когда мы прощались, она обвила мою шею своими горячими, сухими руками и, шепча: Ты мой, мой навсегда, покрыла мое лицо бесчисленными поцелуями, которые я не успевал возвращать».

Забугин вспомнил, как, возвращаясь домой, он торопился, точно получил сокровище, которое нужно поскорее спрятать и не показывать никому; как добрался наконец до своей квартиры и решил, что спать в такую ночь было бы преступлением; как прилег на диван, да там и заснул, не раздеваясь, утомленный пережитым днем. Будущее представлялось ему в радужных красках, препятствий не существовало — у него выросли крылья. Его с Любочкой ожидает мирная, трудовая, скромная, но полезная деятельность. Окончив университет, вооруженный прочным и несомненным знанием, он будет учителем в одной из пригородных деревень (в глушь не стоит забираться, да и необходимо сообщение с центром), Любочка — фельдшерицей.

«Воображаю, как будут любить ее мужики! — подумал Забугин. — Да и кто может ее не любить? Она будет ангелом-хранителем деревни… И моим! — прибавил он мысленно. — И наша скромная деятельность не пройдет бесследно: после нашей смерти, будущий историк деревни с уважением вспомнит нас и скажет: Забугины были первыми пионерами в трудном деле слияния народа с интеллигенцией!»

Он видел уже эти строки напечатанными в любимом журнале и самодовольно улыбнулся.

«Да, наконец, и самому можно будет корреспондировать, что ли, писать из народного быта, — вообще поработать, над чем будет охота!» — заключил он свои предположения.

Служение народу представлялось Забугину чем-то в высшей степени красивым, благородным и, вместе с тем, неопределенным. Только что выпущенный перед войной офицер испытывает это чувство. Там, где-то очень далеко, сражаются, побеждают, и он будет в рядах этих героев. Но, пока на войну не отправили, приятно носить красивый мундир, ничего не делать и чувствовать, что наступит время, когда придется самому сражаться и побеждать. «Народничество» для Забугина было таким мундиром. Он сидел за письменным столом и вертел в руках костяную ручку с пером.

«Не написать ли отцу письмо?» — подумал он, вспомнив, что до сих пор не ответил на последнее письмо из дому, в котором его спрашивали, не приедет ли он домой на каникулы, и обещали найти хороший урок. Забугин достал лист почтовой бумаги и написал разгонистым почерком обычное вступление: «Дорогой папа!». Но, написав эти два слова, он остановился и задумался над содержанием письма.

Лгать ему не хотелось, а действительной причины отказа от предложения отца он сообщить не мог, и решил, что пока посылать письма не будет. На пере еще оставалось много невыбранных чернил и, чтобы истратить этот остаток, Забугин написал свою фамилию с замысловатым росчерком, а под своею подписью вывел каллиграфическими буквами: Любовь Васильевна Забугина. Он опять обмакнул перо в чернила и принялся выводить эти три слова разными почерками, большими и малыми буквами. Скоро первая страница почтового листа была испещрена одним именем, повторявшимся бесчисленное число раз, и Забугин, не ожидая, пока высохнут чернила, продолжал свои упражнения на свежей странице. Это занятие надолго развлекло его, и он с неудовольствием посмотрел на горничную, пришедшую звать его к вечернему чаю.

XII

Дневник Любочки

Я давно не раскрывала этой тетради, давно не писала дневника: не до дневника мне было… Последний раз я вписала свое желание взять из библиотеки сочинения Спенсера, с тем чтобы прочитать их в деревне. Но Спенсера я не взяла и даже не записалась в библиотеке; впрочем, теперь это лишнее, так как Коля привозит мне книги, руководствуясь каталогом систематического чтения. Но зачем я забегаю вперед, и кто такой Коля? Забегаю вперед, потому что я не умею связно и толково рассказывать, да и в дневнике стесняться нечего, а Коля (ужасно люблю это милое имя!) — Николай Петрович Забугин, студент первого курса естественного факультета, — таков его полный титул. Называю же его Колей, потому что люблю его, потому что он мой друг, жених и будущий муж.

Но рассказывать историю нашей любви я положительно отказываюсь: слишком бледно и вяло выйдет мое описание, да и нет нужды в нем. Ведь я никогда не забуду ни одной мелочи из наших отношений; все живо и ясно стоит перед моими глазами; я слышу иногда даже голос Коли, когда думаю о нем. А когда я о нем не думаю?.. И за перо принялась по совету Коли: он одобряет ведение дневника, называет его одним из средств самокритики и читал мне выдержки из своего. Коля записывает малейшее ощущение, тщательно анализирует его и говорит, что по такому дневнику можно судить о нравственном росте человека.

Я решительно отказывалась читать Коле свой дневник с отрывочными и наивными записями всяких мелочей гимназической и пансионской жизни, встреч и впечатлений, после того как выслушала чтение Коли. Впрочем, он и не настаивал, говоря, что его принцип — полная личная свобода и уважение чужого душевного мира.

Он приезжает в Софиевку каждое воскресенье и каждый праздник. Папе он очень нравится, и папа его иначе не называет, как «добрым хлопцем», потому что Коля внимательно слушает все папины анекдоты и от души смеется каждой его остроте. Наташа относится к нему по-своему: полунасмешливо-снисходительно; так она относится ко всем молодым людям без философской начитанности.

Все время до обеда нам не удается остаться наедине: папа и Наташа разговаривают с Колей, и только после обеда мы уходим в лес, в мой «кабинет», и остаемся там вплоть до пробуждения папы и вечернего чая. Это место в лесу теперь мне еще больше нравится, с тех пор, как Коля признался, что он чуть-чуть не сказал мне о своей любви в первый же приезд в Софиевку, когда я привела его туда.

Коля расстилает свой плед, мы сначала «размениваемся приветствиями», как, шутя, Коля называет поцелуи; усаживаемся, и он читает вслух, или мы строим планы о будущем. Мы читали разных молодых беллетристов. Коля знает наизусть много стихотворений.

Наташа попробовала пойти с нами; должно быть, хотела послушать, о чем мы говорим, но скоро соскучилась и ушла. Она говорит, что беллетристика и стихи — бредни, расстраивающие воображение и не приносящие никакой пользы. Коля с ней не спорил, хоть я заметила, что ему стоило большого труда удержаться; он хочет сохранить хорошие отношения с Наташей.

Она догадывается о нашей любви и на днях прочитала мне выдержки из своего любимца Гартмана, выдержки, касающиеся этого чувства. Читая, она выразительно подчеркивала все те места, в которых философ говорит о призрачности любви. Прочитав мне страниц десять, она сказала строгим голосом, что сделала с своей стороны все, что ей приказывало благоразумие и долг старшей сестры, и ушла, не захотев слушать моих оправданий. Впрочем, чтение Гартмана мало меня тронуло. Он говорит, что любовь проходит, и остается постылая привычка. Может быть, все это и правда, но к нам с Колей нисколько не относится. Нас связывает не только любовь, но дружба, взаимное уважение и то общее дело, которому мы посвятим свою жизнь. Если бы любовь и прошла (впрочем, отчего же ей проходить, ведь это не болезнь, а прочное и разумное чувство) — у нас с Колей останется не одна только привычка.

Но мне жаль Наташу: ей, бедной, никогда не быть счастливой; одними книгами, хотя бы и очень умными, не проживешь. Иногда мне делается стыдно, когда я сравниваю себя с Колей. Мне всегда казалось, что без равенства немыслима истинная любовь, а я чувствую себя гораздо ниже Коли. Ведь он решил посвятить себя служению народу еще с шестого класса гимназии и, как он говорит, моя любовь придала ему новую бодрость, а мое сочувствие укрепило его намерения. Я же, полюбив его, только узнала, что и я могу приносить пользу. Нет ли тут какой фальши? Я говорила об этом с Колей; он возразил, что считает себя счастливым, заронив во мне желание служить народу, и что мое сомнение — честное и хорошее чувство. И, как средство для проверки, предложил мне вопрос: пошла ли бы я в деревню, если бы он умер. Я отвечала утвердительно — и не солгала. Да, я бы пошла. И не только пошла бы после смерти Коли, но если бы даже он сам отказался от своего намерения.

Как-то я, шутя, сказала, что наше положение аналогично с положением Елены и Инсарова в «Накануне» (самая любимая моя повесть после «Дворянского гнезда»), но Коля не согласился с этим сравнением. Инсаров — герой, он будущий освободитель своей родины, его дело — великий подвиг, и Елена — поклонница героя. Коля же говорит, что в деле, которое нас ожидает, нет ничего геройского; всякий порядочный человек может взяться за него, если чувствует себя способным.

«Мы стоим не на пьедестале, а на земле, — сказал он. — И ты, Любуша (он меня так называет) — не поклонница моя, а равноправная подруга и сотрудница!»

И он принялся целовать мои глаза, которые ему ужасно правятся. Он постоянно их целует, называя и глубокими, и прозрачными, и загадочными, да мне и не пересчитать всех прилагательных, которыми Коля определяет мои глаза. А глаза самые обыкновенные, правда, большие и черные, но ведь это можно встретить на каждом шагу.

С начала учебного года я буду слушать лекции, которые читают сестрам милосердия при общине Красного креста, уж Коля мне и прошение написал на имя председательницы, а в мае придется держать экзамен на фельдшерицу. А если откроют прием на медицинские курсы в Петербурге, тогда поеду в Петербург, и Коля перейдет в столичный университет.

Наташа идет со двора в комнаты; надо спрятать тетрадь. Предвижу вопрос: «Что, стихи пишешь, или любовное послание сочиняешь!» На этот раз я лишу ее этого удовольствия.

XIII

Лето проходило. Проходили дни знойные, удушливые, ночи лунные прохладные, освежающие, украинские. Как золотой сон, промелькнуло лето для молодых людей. Наступал август. Забугин по-прежнему пользовался каждым праздничных днем, чтобы приезжать в Софиевку.

Василий Петрович заподозрил его сначала в просвещении Любочки запрещенной литературой; он почему-то был убежден, что всякий студент «просвещает» знакомых барышень запрещенным чтением, но Наталья Васильевна рассеяла его подозрения.

— Читают они, действительно, белиберду, — сказала она, — но белиберду не запрещенную.

И старик успокоился. Между ним и Забугиным установились приятельские отношения.

Старику нравился молодой человек, он любил его пение; Забугин разучил-таки для Василия Петровича его любимый романс: «С горних стран пал туман…» и спел неожиданно, приведя старика в неописанный восторг. Они часто спорили, что не мешало их дружбе. Василия Петровича забавлял пылкий задор молодости, горячее увлечение, с какими Забугин отстаивал свои принципы и убеждения. Спорили обыкновенно за обедом, или вечерним чаем, или ужином. Василий Петрович был такого мнения, что оживленный спор помогает пищеварению. Вечной, неисчерпаемой темой был народ, деревня, крестьяне. Василий Петрович говорил, что не понимает современного увлечения народом; говорил, что «мужиком» увлекаются люди, никогда в глаза его не видавшие, или такие неопытные птенцы, как Забугин. Он рассказывал разные случаи из своих повседневных столкновений с крестьянами, их мошенничества, плутни, ложь, пьянство, лень. Забугин, взволнованный, сверкая глазами, перебивал спокойную, насмешливую речь старика, сыпал цитатами из писателей-народников, укорял Василия Петровича, говоря, что он сам виноват, если его обманывают мужики, что он эксплуататор, паук, в котором народ видит своего врага; отсюда понятны их фальшивые отношения; что нужно своей деятельностью заслужить доверие и приобрести любовь народа, что пора забыть нелепые кастовые предрассудки, и т. д., и т. д. Паук и эксплуататор добродушно улыбался, слушая грозные филиппики Забугина. «Софийский пан» пользовался всеобщей любовью и популярностью среди окружающих крестьян. Они приходили к нему за советами и помощью, и редкий нуждающийся уходил с пустыми руками от Василия Петровича. По его настоянию, в селе Софиевке была выстроена школа, приглашен учитель, возобновлена церковь: Василий Петрович был школьным попечителем и церковным старостой. Но в пылких речах молодого человека он слышал отзвук собственных былых мечтаний, разбившихся при столкновении с действительностью, и старался почаще подзадоривать Забугина.

Обыкновенно, когда садились за стол, Василий Петрович обращался к Забугину с такой фразой: «А сегодня ваши мужики…» — и рассказывался какой-нибудь случай, плохо рекомендующий «ваших мужиков».

Эта фраза служила вызовом к перестрелке, во все время которой Любочка не спускала внимательных и сиявших радостью глаз с воодушевлявшегося Забугина, изредка вставляя сочувственные ему замечания.

Только Наталья Васильевна не вмешивалась в обеденные споры. Для нее одинаково непонятны были и увлечение Забугина, и деятельность отца. Благотворительность, советы и помощь народу казались ей бесплодными затеями, вздорными игрушками, которыми тешатся взрослые люди. Она мечтала об одном средстве: новая вера, — вдохновенное учение, — как гигантский, благодатный вихрь, должна потрясти и всколыхнуть весь мир снизу доверху и сделать людей против их воли счастливыми и достойными человеческого образа. Иногда ей казалось, что на ней лежит эта великая задача, и она делалась мрачной и несообщительной, с новой энергией читала всевозможных философов, изучала библию и евангелие, а по ночам что-то писала и сейчас жгла.

Василия Петровича пугало и это чтение запоем, и ночная бессонница, и с каждым днем усиливающаяся несообщительность старшей дочери; но он не говорил ей ни слова о своих опасениях, зная по горькому опыту всю бесплодность таких разговоров.

Лето шло к концу. Раз в неделю, обыкновенно в среду или четверг, барышни приезжали в город. Наталья Васильевна проводила весь день в семействе знакомого профессора, а Любочка уходила, будто бы, в пансион Рябининой. На самом деле, она шла на Черниговскую улицу и подходила к маленькому домику, со ставнями, выкрашенными в шоколадную краску. Там, в среднем окне, сидел Забугин, поминутно опрокидывавшийся через подоконник и высматривавший Любочку.

Она старалась подойти незаметно, что ей редко удавалось. Забугин надевал пальто, и они отправлялись к Днепру, где у знакомого лодочника, широкоплечего, смуглого красавца Прокопа, Забугин нанимал на все лето небольшую лодку. Любочка садилась в весла, Забугин — на руль; Прокоп, сочувственно улыбаясь, отталкивал лодку, и она медленно скользила по течению. Они уезжали за Цепной мост, верст за шесть от города, в уединенный залив, куда никто не проникал. При входе в залив, Любочка поднимала весла и складывала их вдоль бортов, а Забугин направлял лодку, и она тихо ударялась в мягкий берег, поросший высокой и густой травой.

Вода здесь была неподвижна, кувшинчики с матовыми сухими листьями мирно дремали среди пушистых водорослей, желтые упругие лилии пестрели здесь и там. По берегам росли старые развесистые вербы; на одну из них вечером прилетал соловей на свидание к своей подруге и пел нескончаемые песни. А молодые люди сидели полулежа, в непривязанной, слегка качавшейся лодке, и слушали, боясь шевельнуться. Забугин даже старался не смотреть на Любочку, так как он знал, чем кончаются эти пристальные взгляды.

Так просиживали они часов до десяти, молчаливые, взволнованные, счастливые. На возвратном пути приходилось плыть против течения, и уже Забугин садился в весла, а Любочка — на руль. Старались держаться правого, низменного берега, где течение слабее; но переезд все-таки занимал два часа с небольшим, и в двенадцать часов лодка подъезжала к слабо мерцавшему фонарю Прокопа. Шли под руку молча, изредка размениваясь отрывочным восклицанием, продолжительным поцелуем, пожатием руки… И когда дом профессора, где останавливались сестры во время приезда в город, уже был на виду, походка замедлялась, поцелуи раздавались чаще и чаще; возле калитки Забугин обнимал Любочку в последний раз, она брала с него обещание непременно приезжать на хутор в следующее воскресенье и, отстраняя его одной рукой, другою трогала сонетку.

Забугин удалялся в сторону и не уходил, пока не отворяли дверей. Иногда ожидать приходилось минут пять, и он не выдерживал, подбегал к Любочке и быстро целовал ее. Она, шутя, отбивалась; слышались шаги в коридоре, и Забугин, как ужаленный, убегал и прятался за угол дома.

Он слышал звон ключа в замке, недовольный оклик заспанной горничной:

— Это вы, барышня? — и извиняющийся, робкий ответ Любочки:

— Я, я Степанида! — И только после ответа Любочки выходил из своей засады и медленной походкой отправлялся домой. Чутко спавшая, Наталья Васильевна зажигала свечу, стоявшую возле нее на ночном столике, и смотрела на часы, переводя укоризненный, безмолвный взгляд на Любочку.

Любочка быстро раздевалась, спеша потушить свечу, так как впотьмах она находила для себя более удобным оправдываться, и сочиняла маленькую историю, как она спешила домой, и как ее не пускали Рябинины.

XIV

— Здравствуйте, здравствуйте! А барышень нет дома, — встречал Забугина Василий Петрович. — Уехали на дачу к подруге, вечером вернутся; вы подождете, не правда ли?

— С удовольствием!

— Да мы с вами скучать не будем: у меня к вам маленькое дело есть, так оно даже и лучше, что нам никто не помешает. Посидите тут, в гостиной, я сейчас приду. Курите, пожалуйста!

Василий Петрович придвинул Забугину деревянную коробку-бочонок с табаком и вышел в соседнюю комнату.

Недоумевавший Забугин не успел еще закурить папиросу, как Василий Петрович, с толстой тетрадью под мышкой, вошел в гостиную и тяжело опустился в кресло. Он положил тетрадь на стол.

— Вот эта тетрадь вас развлечет: вы мне почитаете вслух, — а я послушаю!

Забугин согласился, подозрительно взглядывая на тетрадь, которую уже перелистывал Василий Петрович. Он скоро нашел интересовавшее его место и, тщательно разогнув тетрадь, положил ее перед Забугиным.

— Вот отсюда читайте! — сказал Василий Петрович, указывая своим коротким и толстым пальцем на левую страницу.

Забугин посмотрел на указанную страницу, увидел дату над первой строкой: «18-го июля», машинально пробежал первые две строчки, как пробегает всякий приготовляющийся читать вслух, и почувствовал, что он не в силах произнести ни слова. Краска стыда бросилась ему в лицо, горло сдавили невидимые клещи, и он лишился дыхания. Перед ним лежал дневник Любочки, и первые две строки начинали повествование о том, что говорил он Любочке во время антракта в театральном саду. Забугин не смел поднять глаз от тетради, где прыгали буквы на синих строках; он разобрал еще несколько строк, стоявших в кавычках: то были его собственные слова, записанные почти со стенографическою точностью. Наконец поднял глаза на Василия Петровича и сейчас же отвел их в сторону.

Василий Петрович наслаждался своим торжеством, и его глаза блестели хищным огнем, как показалось тогда Забугину.

— Что ж вы не читаете, молодой человек, или сегодня не в голосе? Так давайте тетрадь, я прочту, а вы послушайте, все равно, хоть я и плохо читаю; интерес содержания искупит недостатки моего чтения!

Забугин пролепетал, что не считает себя вправе слушать чужой дневник, но Василий Петрович, не отвечая на его чуть слышную фразу, достал из кармана кожаный футляр с очками, вынул их, не торопясь, протер стекла кончиком носового платка, и… началась пытка. Василий Петрович читал медленно, как будто плохо разбирал почерк, повторяя некоторые слова. У Любочки была удивительная память: большинство фраз, произнесенных Забугиным, записаны были буквально и снабжались примечаниями самого восторженного характера.

И на этих фразах Василий Петрович останавливался преимущественно, подчеркивая их насмешливым тоном.

Забугин не выдержал и пяти минут такого чтения; он вскочил с дивана, весь красный, и хотел уйти, но Василий Петрович удержал его за руку, посадив на прежнее место.

— Куда вы спешите, я не прочел вам самого интересного места!

И он оживленно перебросил несколько страниц.

— Тут очень поэтическое описание, как вы соловьев ездите слушать; посидите, я сейчас прочту!

Но Забугин порывистым движением отодвинул кресло с другой стороны и вышел из засады. Поднялся со своего места и Василий Петрович. Они остановились друг против друга посреди комнаты.

— Прощайте! Я никому не позволю над собою издеваться! — сказал, весь дрожа от волнения, Забугин и сделал движение вперед; но Василий Петрович вторично удержал его.

— Куда вы торопитесь? Посидите! Не хотите, стойте — больше вырастите!

Насмешливый тон Василия Петровича исчез, его сменили низкие суровые ноты.

— Благодарите вашего бога, что в своих отношениях с Любочкой вы дальше поцелуев и поездок к соловьям не зашли, не то так дешево со мной бы не разделались!

Забугин посмотрел на мощную фигуру старика и молчал.

— И молодые люди нынче, нечего сказать! — продолжал Василий Петрович. — Еще молоко, что называется, на губах не обсохло, как следует, а туда же лезет!.. Ну, скажите, на что вы рассчитывали, когда затевали с Любочкой свой роман, а? Ведь не интрижку же вы с ней хотели завести?

Забугин посмотрел строго на Василия Петровича и произнес, весь вспыхнув:

— Я, кажется, не давал никакого повода заподозрить честность моих намерений!

— Намерений, честность! К чему столько громких слов? Значит, говоря обыкновенным человеческим языком, вы жениться на Любочке хотите: так я понял ваши намерения?

Забугин молчал.

— Принимаю ваше молчание за знак согласия. Ну-с, а свадьба когда же, — неужели вы через пять лет, по окончании курса, думаете жениться?

— Нет, мы думали гораздо раньше… — начал слегка ободренный Забугин и, поощряемый внимательным взглядом Василия Петровича, продолжал: — Как только достану выгодные и прочные уроки…

— Так! Ну, хорошо, а сколько могут принести вам самые выгодные уроки?

— Рублей тридцать с квартирой; ну и Любочка тоже будет иметь урок рублей на пятнадцать, также, может быть, со столом; нам и хватит на первое время.

— Что ж, и вы имеете в виду такой урок, и Любочка тоже уж нашла? — спросил Василий Петрович.

— Нет еще! — отвечал Забугин, начинавший опять смущаться и краснеть.

— Вы ищете, по крайней мере, этот урок?

Забугин молчал и нервно кусал губы.

— Послушайте, сядьте! Зачем мы будем стоять? — ласково обратился к Забугину Василий Петрович и, обняв его за талию, усадил на диван.

— Знаете, я с вами по душе поговорю. Когда Наташа дала мне этот дневник, и я прочел его, то меня злость взяла сначала: хотел я вас позвать и хорошенько отделать, но передумал и Любочке ни слова не сказал. Теперь пришли вы, и я вижу, что не в силах я бранить вас, не в силах кричать на вас! Вы вот говорите, что любите Любочку, и я вам верю; но давно ли возникла эта любовь, и долго ли она будет такой высокой температуры, как теперь?.. Не будем однако говорить о степени вашей любви; я замечаю нетерпеливые движения с вашей стороны. Итак, вы любите ее честной, крепкой любовью, — не смею спорить. Я тоже люблю ее, и люблю — думается — не меньше вашего. Ну да не в этом дело! И вот мы сидим здесь — два человека, любящих одно прекрасное и милое дитя…

Здесь голос Василия Петровича задрожал, и глаза увлажились слезами, но он продолжал, стараясь говорить спокойно:

— Предполагается, что оба мы желаем ей возможно больше всякого добра и счастия. Поговорим же об ее судьбе хладнокровно, не горячась, без всякой злобы друг к другу. Я должен откровенно сказать вам, что у меня никаких капиталов нет, хутор приносит ничтожный доход, и я получаю пенсии пятьдесят рублей в месяц: стало быть, приданого никакого за Любочкой дать не могу. Вы опять делаете нетерпеливые движения, вы хотите сказать мне одну из красивых фраз об отсутствии всяких расчетов с вашей стороны. Знаю, знаю!.. Предположим самое лучшее: вы нашли урок в тридцать рублей с квартирой и даже со столом, хотя в последнее время, я слышал, такие уроки очень редки; но предположим невозможное — возможным; вы нашли такой урок, и Любочка нашла тоже. Вы трудитесь, любите друг друга, учитесь, — все прекрасно. Но вдруг вы заболеваете. Неделю другую вас, может быть, и подержат в сердобольном семействе, а там и в клинику свезут. Вы выздоравливаете, болезнь истощила все сбережения и ценные вещи, если такие были, ваш урок занят, Любочка свой тоже наверно потеряла, ухаживая за вами, и вы оба — нищие. Я не говорил с Любочкой, но из чтения дневника вынес убеждение, что она не только безумно любит вас, но еще и уверена, что она необходима вам, как нравственная поддержка, и в выходе за вас замуж видит какую-то миссию. Мне, поэтому, бесполезно с нею и говорить. Я считаю вас честным человеком; подумайте о том, что я сказал вам, и помните, что я в ваши руки отдаю решение судьбы Любочки. Я все сказал вам, не удерживаю, — можете идти домой, и простите болтливость старика!..

Забугин встал, смущенный и взволнованный, крепко пожал руку Василия Петровича и, не говоря ни слова, на ходу надел пальто и быстро вышел из комнаты.

XV

Уничтоженный, подавленный, возвращался Забугин на катере домой. Тихая, спокойная речь и слезы на глазах старика при его последних словах — отняли у Забугина всякую возможность объясняться и оправдываться. Если бы Василий Петрович кричал, угрожал и не соглашался, объяснение имело бы совсем другой характер. На крики можно отвечать криком, а на угрозы — презрительной, красивой, уничтожающей фразой. Но что можно было отвечать теперь? Забугин задал себе этот вопрос и не находил ответа: старик был прав, тысячу раз прав.

«Зачем я лгал ему про урок; где, в самом деле, я достану его?» — подумал он, и в душе его шевельнулось угрызение. Он вспомнил свою студенческую жизнь впроголодь, питание в кухмистерских, мелкие, унизительные займы у товарищей, продажу старьевщикам последнего носильного платья.

Изредка урок за стол и квартиру, или за ничтожное денежное вознаграждение — и ни на одном из них не мог он ужиться больше двух-трех месяцев. Он любил детей, но репетиторские обязанности были для него пыткою, которую он не мог выносить долго. Вспомнил он своего товарища по факультету, Степуру. Добродушный идеалист и пламенный украйнофил, он приехал в N из гимназии какого-то провинциального захолустья, весь проникнутый высокими стремлениями, напичканный громкими фразами. Общительный и влюбчивый, он скоро сошелся с курсисткой Троцкой, такой же восторженной, как и он, и они зажили на «новых началах». И тот, и другая бегали целый день по урокам и только вечером сходились в одну небольшую комнату, которую нанимали в самом центре студенческого квартала.

Забугин хорошо помнит эти вечера; он приходил к Степуре каждый день к вечернему чаю и начинал даже завидовать их семейному счастию. Как недолго продолжалось это счастие!.. Скоро Троцкая не могла уже ходить по урокам: в двух домах ей отказали, и отказ мотивировали грубыми намеками на ее положение. Кто-то из доброжелателей дал знать о случившемся ее отцу, волостному старшине. Троцкая получила письмо, грубое, оскорбительное, в котором отец отказывался от дочери и предупреждал, что больше высылать денег (всего десять рублей в месяц) не будет.

«Пусть содержит тебя твой любовник; слышали мы, что он богатый человек» — так кончалось письмо, которое читал и Забугин: от него не скрывали ничего. Вспомнил он, как ему пришлось занять два урока Степуры, не отходившего от постели больной жены.

Болезнь и роды поглотили весь домашний скарб Степуры. Все, что имели, они продали и заложили, оставив самое необходимое; на уроках, где только можно было, взяли деньги вперед. Но всего этого оказалось слишком недостаточно. Для ребенка пришлось нанять кормилицу: у Троцкой в первое время не было молока. Степура уходил ночевать к Забугину; не забыть никогда этих беспокойных ночей. Наконец, дошли до тех пределов нищеты, дальше которых, казалось, нельзя было идти.

И тогда вспомнили об отце Троцкой, решили поехать к нему, и перед отъездом обвенчались. Нашелся добрый священник, окрестивший ребенка и выдавший Степуре метрическое свидетельство на него, как на законнорожденного.

Все это сделали для умилостивления Троцкого. Уехали. Через неделю, Забугин получил письмо от Степуры.

«Настали тяжелые дни расплаты…» — писал красноречивый Степура.

Тесть заставлял его писать всякие прошения и бумаги для крестьян, с которых вымогались деньги, а когда не было письменной работы, Степура рубил дрова: Троцкий заявил решительно, что дармоедов он кормить не намерен.

Забугин вспомнил и обстановку, среди которой болела и мучилась Троцкая. Сырая комната в подвальном этаже с мокрыми стенами, в ней — две деревянных кровати с постельным бельем сомнительной чистоты; два разнокалиберных стула. Между кроватями — стол; на нем груда книг — до болезни; во время же болезни большая часть книг была продана, а оставшиеся валялись под столом. На столе появились: керосиновая печь и несколько бутылок с лекарствами. Дешевая, вечно коптевшая лампа с полуразбитым стеклом и самодельным абажуром, некрашеный грязный пол, спертый воздух. Такая обстановка ожидает и Любочку. Но что же делать, как разрешить этот мучительный вопрос?..

Катер, жалобно свистя, подходил к пристани.

Забугин быстро перебежал деревянный помост, у которого остановился катер, вскочил на извозчичьи дрожки, не торгуясь, и когда, после получасовой тряской езды по неровной мостовой, подъехал к своему дому, — то увидел в окнах свет. В комнате он застал Молочаева, развалившегося на диване. Перед ним на столе кипел самовар.

Молочаев пополнел, загорел и оброс спутанной, как войлок, бородой; на нем был новый светло-синий костюм из трико. Он быстро вскочил с дивана, увидев Забугина, обнял его и дружески поцеловал.

Забугин с увлечением отвечал на эти поцелуи: он донельзя обрадовался приезду Молочаева, потому что теперь одиночество было бы для него невыносимо. Он решил все рассказать Молочаеву, сейчас же облегчить себя этой исповедью, но, зная, что Молочаев не будет до тех пор внимательно слушать, пока вдоволь не наговорится о себе, спросил его, как он проводил время в деревне, и понравился ли ему урок.

Урок великолепный, и Забугин должен пожалеть, что не поехал в деревню. Во-первых, кормили на убой, а во-вторых, удалось завести интригу с m-me Шаповаловой (фамилия помещика). У этого противного толстяка оказалась прехорошенькая, скучающая в деревне, жена.

— И должен тебе признаться, — говорил, самодовольно улыбаясь, Молочаев, — я не дал маху, и мы превесело проводили время… Ты ведь меня знаешь: я терпеть не могу любви без сувениров; ну и на этот раз, как всегда, я не отступил от своего правила. Там, в чемодане, я тебе после покажу, полдюжины голландских рубах, дюжина носовых платков — и вот это кольцо!

Молочаев протянул Забугину руку, на мизинце которой блестело бриллиантовое дамское кольцо.

— Шаповалов — акционер сахарного завода и принимает участие в его администрации; на заводе присутствие Шаповала необходимо раза два, три в неделю, а завод в ста двадцати верстах от имения, так что все благоприятствовало нашей любви. Под конец, даже надоело, право! — заключил, лениво потягиваясь, Молочаев. — Ну а ты, брат, как проводил это лето?

Забугин ожидал этого вопроса и обрадовался ему. Он рассказал Молочаеву все, не выключая и сцены с отцом Любочки. Молочаев внимательно, не перебивая, выслушал довольно сбивчивый и пространный рассказ Забугина.

— Да, скверно, что и говорить! Но что же ты теперь намерен делать?

Забугин бессильно пожал плечами.

— Значит, теперь вопрос в том, как развязаться с Любочкой, — так что ли, я тебя понял, а?

Забугин покраснел и ничего не ответил. Его коробил бесцеремонный тон Молочаева, но в душе он видел только этот исход.

Молочаев продолжал:

— Да, брат, это задача; предложил бы тебе свой способ, но с Любочкой он не годится!

Способ Молочаева состоял в следующем: где-нибудь, на кондиции у сельского священника, Молочаев непременно завязывал интригу с перезрелой дочерью (у сельских священников всегда бывают такие дочери) и намекал даже, что не прочь и жениться, так как тихая семейная жизнь его давно соблазняет. В деревнях смотрят на студентов, как на женихов. А пока поповпа шьет и вышивает малороссийские рубахи «на память» о себе, кончаются каникулы. Молочаев уезжает и из города пишет письмо, в котором просит прощения за то, что потревожил девичье сердце, но что жениться он не имеет права, страдая неизлечимой болезнью, какой, — не сообщал.

— Но одна, брат, ответила, что если болезнь не заразительная, то она согласна вступить в брачный союз со мною. Я, понятно, поспешил ее уверить, что болезнь самая заразительная, и пылкая поповна — ей лет тридцать пять уже стукнуло — успокоилась, — больше я писем не получал!

Молочаев громко хохотал, улыбнулся и Забугин.

— Конечно, такой способ с Любочкой не годится, — продолжал Молочаев, — но услуга за услугу; хочешь, я тебе устрою это дело, но только с условием — надо меня слушаться. Перво-наперво, этим свиданьям, катаньям на лодке, прогулкам при луне и тому подобной дребедени — конец. Ты не должен видеться с нею совсем!

— Но она приедет сюда, — робко заметил Забугин.

— Разве она ходит к нам? — спросил Молочаев с двусмысленной улыбкой.

— Нет, она подойдет к окну! — поспешил предупредить Молочаева Забугин.

— Когда же она подходит к окну?

— В среду или четверг, в пять часов вечера!

— Ну так возле окна она найдет меня; ты выйдешь в другую комнату.

— Но что ты будешь ей говорить?

— Не твое дело! Хочешь — поручай, и я тебе все устрою, хочешь — нет; но если поручаешь, выспрашивать нечего. Не беспокойся, все в лучшем виде будет устроено: мне не впервой такие дела делать. Ведь теперь какое-то поветрие среди молодежи: не успеет кончить гимназии, а то еще и в гимназии, «он» уже ищет «ее». Сходятся. Роман длится год, иногда два, надоедят друг другу и разойдутся. И ведь никогда сами не объяснятся по-человечески. Или посредника ищут, или «он», а то «она» уезжает в другой город, да оттуда и пишет: «Мы, дескать, не понимали друг друга».» А понимать тут совсем нечего; подурачились, время провели, ну — и баста. Так что же, поручаешь мне или нет? — спросил он Забугина.

— Но ты не будешь с нею груб, Молочаев? — вкрадчиво спросил Забугин.

— За кого ты пеня принижаешь? Впрочем, ты же будешь сидеть в другой комнате, и если что-нибудь тебе не понравится, можешь выйти и объясниться сам. Да будь покоен! Не варвар же я, не готтентот, в самом деле: за что я ей, ни в чем неповинной, грубости говорить буду?! Вот тебя, брат, так точно что не пожалею и разукрашу ей так, что любо-дорого!

— Зачем же это?

— А затем, что не тебе же, в самом деле, ей давать отставку; надо, чтобы вышло так, как будто она тебе нос наклеила, понимаешь? Надо тебя сделать подлецом, эгоистом, изменником, клятвопреступником, черной душой, одним словом, мерзавцем последней руки — и, будь покоен, все это я устрою. Когда я, по поручению Станиславского, ходил объясняться с Лозняковой, — помнишь, они полтора года тоже валандались, — то так его отделал, что Лознякова до сих пор видеть равнодушно его не может. А Станиславский мне чуть руки не целовал. Так согласен, что ли?

Забугин встал с дивана и ходил по комнате несколько минут в раздумье; Молочаев следил за каждым его движением. Забугин остановился перед Молочаевым.

— Согласен; устраивай, как знаешь, только чтобы это вышло честно и хорошо, потому что я не в силах… ничего не умею, не знаю, не могу… — И Забугин зарыдал, как ребенок, упав на диван и вздрагивая всем телом.

XVI

Понедельник и вторник молодые люди провели, не скучая. Молочаев забавлял разочарованного друга, — как теперь он называл унылого и скучного Забугина, — рассказами о своих любовных приключениях и победах. И показывал трофеи — вышитые малороссийские рубахи, поднесенные в разное время его обожательницами.

К вечеру, после обеда, они выходили гулять на Почаевский проспект, и Молочаев делал более или менее остроумные замечания, заглядывая под шляпки проходивших женщин. К удивлению Забугина, оказалось, что Молочаев считал себя знатоком женского туалета и, разбирая недостатки костюма прогуливавшихся дам, сыпал техническими словами. Заходили в итальянскую кондитерскую, лучшую в городе, и Молочаев угощал Забугина шери-гоблером и другими прохладительными напитками с мудреными названиями. Напитки подавались в высоких бокалах, наполненных мелкими кусочками льда. Приятели тянули сладко-горькую холодную жидкость чрез длинные стеклянные трубочки, улыбаясь друг другу. Юркий австриец-кельнер, угадывая в них непривычных посетителей-новичков, соблазнял перечислением всяких изделий кондитерской, предлагал конфекты, вина, ликеры. Молочаев вступал с ним в разговор, спрашивал о размере жалованья, получаемого кельнером, и был очень удивлен, узнав, что кельнер не только не получает жалованья, но сам платит хозяину пятнадцать рублей в месяц за право служить в кондитерской.

И когда, с небрежно брошенной, скомканной десятирублевой бумажки, кельнер принес ему сдачу на круглом серебряном блюдечке, Молочаев оставил ему сорок копеек, за что получил низкий поклон, и австриец с приторной улыбкой помог молодым людям надеть их пальто. Вечером отправились в городской сад с кафешантаном, где сидели во втором ряду кресел, и Молочаев неистово хлопал и старой француженке, певшей разбитым голосом куплеты, и жонглеру, метавшему шары и бутылки.

Ужинали в вокзале сада, двусветной громадной зале с полом, выкрашенным под паркет, и с аляповатыми фресками на грязных стенах. Две люстры, как гигантские пауки, спускались с потолка. Молочаев требовал дорогого вина и убеждал Забугина не стесняться в выборе блюд.

Мимо стола, за которым они ужинали, проходили кокотки, шумя дорогими шелковыми платьями, в вычурных шляпках, в накидках из атласа ярких цветов. Некоторые из них насмешливо поглядывали на молодых людей в простых соломенных шляпах и потертых пальто, сидевших за дорогим вином и блюдами в серебряных кастрюлях. Другие сочувственно улыбались, подмигивали. Молочаев предложил пригласить одну из них, но получил решительный отказ: Забугин с отвращением подумал об этом предложении, но объяснил свой отказ желанием избавить Молочаева от излишних расходов. Тот быстро согласился. В самом деле, ведь они, говорят, любят пить шампанское, а в прейскуранте, который внимательно от доски до доски был прочитан любопытным Молочаевым, самая дешевая марка стоит семь рублей.

Когда лакей подал счет, Молочаев спрятал его, бережно сложив, в карман «на память», как объяснил он Забугину, и потребовал сигар самых лучших, за которые пришлось заплатить по девяносто копеек за штуку. Размягченные сытным ужином и вином, молодые люди приняли небрежные позы, облокотились на стол и, лениво потягивая благовонный дым, слушали музыку, гремевшую на хорах. Так просидели они до двух часов ночи, пока не разошлись все посетители, и лакеи потушили люстры, оставив гореть только стенные рожки.

Они вышли, слегка пошатываясь; Молочаев напевал марш из Фауста, Забугин подтягивал ему неверным голосом.

На другой день, в среду, встали в двенадцать часов утра: Забугин — с тяжелой головной болью, Молочаев — с измятым лицом и угрюмым злым видом. Молочаев объявил, что чаю он пить не будет, и послал горничную за бутылкой водки.

Забугин отказался пить наотрез, а Молочаев выпил, по рюмке, до обеда, всю бутылку, и по мере того, как пустела бутылка, к нему возвращалось его обычное полунасмешливое настроение.

Пообедали. Забугин почти не касался кушаний, зато Молочаев ел за двух с деревенским аппетитом. После обеда, он хотел послать за пивом, но Забугин упросил его отказаться от этого желания, так как скоро должна прийти Любочка. В четыре часа Молочаев сел около открытого окна, а Забугин ушел в соседнюю комнату.

Молочаеву недолго пришлось ожидать; он отпустил два или три оскорбительных замечания проходившим евреям, как вдруг с шаловливым окриком: «Коля, а что, испугала?» — выросла перед окном фигура Любочки и быстро отпрянула, сконфуженная и растерянная.

— Чего вы отскочили? Это я, не бойтесь, барышня! — успокаивал Молочаев, и развязный, покровительственный тон его голоса резал ухо все слышавшего Забугина.

Любочка подошла к окну, Молочаев высунулся и дружески пожал нерешительно-протянутую ему руку.

— Забугина нет дома? — спросила она, заминаясь.

— Коли? — переспросил Молочаев и, наслаждаясь смущением покрасневшей Любочки, продолжал:

— Нет, Коли нет дома, но если вы хотите что-нибудь ему сказать, я с удовольствием передам.

— Нет, мне ничего не надо ему передавать… — отвечала Любочка, после минутного неловкого положения.

— А вот мне так нужно кое-что от него сказать вам, Любовь Васильевна!

— Говорите, говорите!

— Я все знаю, Любовь Васильевна! — сказал Молочаев и важно посмотрел на Любочку.

— Очень рада, но — надеюсь — Забугин не это просил вас передать мне?

— Да, конечно, но я счел нужным сказать вам, чтобы вы знали, как следует держаться со мной…

— Ну, говорите же, говорите, — настаивала Любочка. Молочаев заговорил официальным тоном.

— Дело в том, Любовь Васильевна, что Забугин находит, — и я с ним совершенно согласен, — что продолжать далее известные отношения он не считает для себя возможным, и поручил мне объясниться с вами; я бы посоветовал вам, Любовь Васильевна, как человек опытный…

— Пожалуйста, советуйте кому угодно, а не мне, — перебила его взволнованная Любочка. — Я ваших советов слушать не желаю, а передайте Забугину, что я с посредниками не желаю иметь никакого дела! Прощайте, Молочаев. — И, отвернувшись, она протянула ему руку. Молочаев сжал обеими руками эту маленькую дрожащую ручку и продолжал, придав своему голосу, насколько был в силах, оттенок нежности:

— Любовь Васильевна, выслушайте меня, успокойтесь!

Но она вырвала свою руку и со словами, произнесенными голосом, в котором были слышны слезы: «Вы, кажется, пьяны по обыкновению, Молочаев!» — перешла на другую сторону улицы.

Забугин в наскоро накинутом пальто вбежал в комнату, где сидел Молочаев, и хотел схватить шляпу, лежавшую на диване, но Молочаев, вскочив со стула, загородил ему дорогу.

— Куда ты, сумасшедший? — крикнул он на Забугина.

— Пойду, догоню ее, пусти! — отвечал прерывисто Забугин и хотел отстранить Молочаева, но тот прихлопнул дверь и, повернув два раза ключ в замке, положил его в карман. Он снял шляпу с головы Забугина.

— Зачем же ты побежишь догонять ее, — чтобы сказать, что ты ее любишь, да, для этого? А имеешь ты право сказать это?

Забугин нерешительно отошел от двери.

— Сними, брат, пальто, позови детей и занимайся с ними, а она придет еще и поговорит со мной; не беспокойся, придет, уж я знаю! Матрена! — крикнул он, полуотворив двери. — Позовите Ваню и Колю, пусть придут заниматься!

— Послушай, Молочаев, но ведь она будет мучиться, недоумевать? — спросил Забугин.

— Надоест ей мучиться — придет ко мне, — хладнокровно отвечал Молочаев; но, заметив тревогу на лице Забугина, продолжал успокоительным тоном: — Да уж не беспокойся, мучиться не будет, а верно письмо напишет тебе и свидания будет требовать. А ты на письмо молчок, вот она и придет сюда… Тогда я ей все и расскажу, да так тебя изукрашу, что она и свиданий никаких не захочет, и писем писать не будет!

Вошли дети с книгами. Забугин сел заниматься.

XVII

Молочаев предсказывал верно. На другой же день Забугин получил письмо по городской почте и, разрывая конверт, дрожал, как в лихорадке. Вот что писала Любочка:

«Вчера я была у тебя, милый Коля, но не застала дома. У окна на твоем месте сидел Молочаев, должно быть, пьяный, потому что он наговорил мне кучу глупостей. Объявил, что знает все, намекая, должно быть, на наши отношения, о которых он догадывается, но не знает, так как не могу же я допустить, чтобы ты избрал в свои сердечные поверенные этого грязного циника. Мне кажется, что это была уловка с его стороны, хотя, впрочем, не все ли равно, знает ли кто, или нет о наших отношениях. По крайней мере, я так думаю. Но для чего я пишу тебе все это? Ты сам хорошо знаешь мой взгляд на эти вещи и даже сам говорил по этому поводу в том же духе. Посылаю тебе письмо, — как доказательство, что я была в городе, — вместо визитной карточки. Жду с нетерпением субботы. Целую тебя крепко-крепко. Твоя Любочка».

Забугин прочитал еще раз и посмотрел на нагло улыбавшегося Молочаева; тот, развалясь на диване, лениво протягивал руку за письмом. Забугину не хотелось давать этого письма, — первого письма, полученного им о Любочки, — но нечего было делать: Молочаев ждал, и надо было исполнить его желание. Молочаев быстро пробежал письмо, швырнул его на стол и вскочил с дивана.

— Вот как! В циники изволила произвести и ни единым словом не обмолвилась насчет самого главного, что я ей говорил. Ну да все равно: я не из обидчивых. Конечно, на это письмо отвечать нечего, и в субботу на хутор ты тоже не поедешь!

Забугин кивнул головой в знак согласия.

«Разумеется, на хутор немыслимо ехать», — думал он, вспомнив разговор с Василием Петровичем, а об ответе на письмо Любочки он и не думал. Что мог он отвечать ей?

Прошли два дня. Забугин хандрил, тосковал и почти ничего не ел. Молочаев несколько раз заговаривал с ним, предлагал пойти в кондитерскую, покататься на лодке, но Забугин упорно отмалчивался, на все предложения отвечал решительным отказом и просил оставить его в покое. Молочаев сердито сплевывал, кричал и добродушно ругался. Но не выдерживал «игру в молчанку», — как называл он поведение Забугина, — и уходил в город.

Забугин оставался один, и целые дни лежал на диване и смотрел в угол на кафельную печку, которую изучил в подробностях, присматриваясь к каждой трещине. Он прислушивался к лаю собак, к скрипу ворот. Однообразный заунывный напев солдатской песни, доносившийся из соседней казармы, увеличивал его тоскливое настроение. Он думал о Любочке, строил воздушные замки, воображая ее уже своей женой. Все препятствия уничтожались очень просто. Идя по улице, он находит крупную сумму денег, — так, тысяч пятнадцать; заявляет полиции, и владелец денег уплачивает ему по закону третью часть. С деньгами в кармане, он едет в Софиевку и объявляет Василию Петровичу, что после долгого размышления он остается при прежнем желании и просит руки его дочери.

Старик не соглашается, негодует, но Забугин достает из бокового кармана деньги и с торжеством их показывает. Забугин уже видел изумленное лицо Василия Петровича, но… вспоминал Степуру, — и грезы разлетались, как вспугнутые птицы, и холодный пот выступал у него на лбу. Он так настойчиво думал о необходимости разлуки с Любочкой, что под конец примирился с этою мыслью и решил, что, заглушая чувство любви, приносит жертву и поступает в высшей степени честно. Когда пришла суббота, первая суббота, в которую Забугин не поехал на хутор — и прошел час отхода катера, он почувствовал самоудовлетворение. Он выдерживал характер, но посматривал на часы. Вот уже пять часов. Катер — за Цепным мостом, подъезжает к железнодорожному. Забугин вспомнил этот мост, вспомнил, как всегда привлекал его внимание один из быков моста, треснутый и склепанный широкими полосами железа. Как темно и прохладно под этим мостом! Вспомнил, что на катере всегда находился маленький гимназист или какая-нибудь девочка, громко кричавшие, испытывая эхо под мостом. Шесть часов. Катер подъезжает к пристани. На пристани ожидает Любочка. Она держит свою руку зонтиком над прищуренными глазами и всматривается в разношерстную толпу пассажиров. Забугин вспомнил, как он, не ожидая очереди для прохода по перекинутому мостику, прыгал с невысокого борта на песчаный берег и подбегал к радостно улыбавшейся Любочке; как они шли чинно, на приличном расстоянии друг от друга, через всю деревню, где жили дачники; как наконец входили в лес, где расстояние между ними значительно укорачивалось…. Вспомнил насмешки Натальи Васильевны, добродушные анекдоты Василия Петровича.

«Но что подумает Любочка, не увидев меня сегодня на катере? Должно быть, выйдет встречать на другой день утром».

Мысль о Любочке, что подумает она, если он не приедет сегодня и завтра в деревню, после объяснения ее с Молочаевым, впервые пришла в голову Забугину. И ему сделалось невыразимо стыдно. Но что делать? Отправиться на хутор и рассказать все Любочке? Но что мог сказать он ей, после всех тех клятв, уверений и обещаний, которыми так недавно осыпал бедную девушку? Им овладевало отчаяние, и он подумывал о самоубийстве. Убить себя и оставить письмо Любочке, сжатое и краткое, но потрясающее. Но сейчас же раздумал: его самоубийство потрясет Любочку, она такая экзальтированная, что легко может сойти с ума; и потом самоубийство — признак слабохарактерности. Все это мало его успокаивало, и он завязал разговор с Молочаевым, стараясь отогнать от себя неотвязные, мучительные мысли. Но это ему не удавалось.

XVIII

— Идет, идет, скорее спрячься! — кричал Забугину Молочаев в среду, выглядывая из окна.

Забугин торопливо вышел в соседнюю комнату и сел на стул возле двери. Молочаев торжествовал. Все предсказания его сбывались, и когда Любочка подошла к окну, радостная улыбка искривила его рот. Насмешливое восклицание уже готово было сорваться с языка. Но, увидев Любочку, он удержался. Ее, всегда румяное, лицо побледнело. Большие глаза, обведенные синими кругами, казались еще больше и глубже, и взгляд их был полон такой тревоги, что Молочаев не решался первый заговорить. Начала Любочка.

— Так, значит, все, что вы говорили в прошлую среду, правда, — да, Молочаев?

Голос ее был тих, и она смотрела на Молочаева так робко, с виноватым лицом, что тот и на этот раз промолчал и только кивнул головой в знак согласия.

— И он поручил вам переговорить со мной!..

Молочаев молчал. Любочка нервно кусала губы, но удержаться не могла, и глаза ее наполнились слезами. Пронесся ветер, поднял пыль на улице и застучал синей вывеской бакалейной лавки. Прошли двое пьяных мастеровых, и один из них, с гармоникой в руках, сочувственно подмигнул Молочаеву.

— Любовь Васильевна! — начал Молочаев. — Зайдите в комнату, мы переговорим с вами!

— Нет, я не зайду. Поймите, что я не могу с вами говорить, и удивляюсь, как вы решаетесь предлагать мне какие-то переговоры…

Она вытерла слезы и заговорила почти твердым голосом:

— Передайте Забугину, что мне необходимо с ним видеться. Неужели же он боится меня? Скажите наконец ему, что подло поступать так!..

И голос ее опять задрожал, слезы заструились по лицу.

— Прощайте! — еле слышно проговорила она.

— Ну, брат, иди, догоняй ее, объясняйся! — сказал Молочаев, обращаясь к вошедшему в комнату Забугину. — Мне нечего тебе рассказывать, ты все слышал!

Забугин скоро догнал Любочку.

— Здравствуйте, Любовь Васильевна! — начал он прерывающимся голосом.

Любочка живо обернулась.

— Это ты, Коля! — вскричала она радостно, но, увидев, как Забугин, слабо пожимая ее руку, опустил глаза в землю и молчал, поправилась: — Нет, это, кажется, вы, Николай Петрович! Так, что ли, прикажете вас называть?

В голосе ее слышались сдержанные слезы.

— Зачем вы прятались от меня, что с вами, объяснитесь — вы разлюбили меня?.. — с усилием произнесла Любочка последнюю фразу.

— Я все расскажу вам, Любовь Васильевна, — начал Забугин. — Но здесь неловко объясняться; зайдем в этот переулок!

Они вошли в узкий и темный переулок, где по одной стороне шла стена громадного сарая, а по другую белела стена собора. В противоположном конце переулка сиротливо чернел одинокий покосившийся фонарь. Было тихо и пустынно. Любочка, опершись о стену сарая, пристально смотрела на Забугина, ожидая начала рассказа, и рыла нетерпеливо зонтиком мягкую землю. А Забугин, заикаясь, в несвязных словах, передал содержание своего разговора с Василием Петровичем.

— Я долго думал, Любовь Васильевна, после этого разговора и решил, что лучше всего нам расстаться!.. Это будет, по-моему, самый честный исход, — прибавил он и посмотрел на Любочку, но сейчас же перевел свои глаза на зонтик, лежавший на земле.

Забугин поднял зонтик и подал его Любочке, но она не заметила этого движения и, широко раскрыв глаза, смотрела на него.

— Честный, вы говорите — честный исход? Хорошо, для вас это честный исход, а для меня? Вы подумала ли, какой это исход для меня?..

— Я говорил про исход для нас обоих…

— Нет, нет, это для вас такой исход возможен, — повторяла она машинально — и вдруг рванулась к Забугину, обвила его обеими руками и заговорила шепотом, покрывая его лицо поцелуями:

— Но ты все шутишь, Коля, ты ведь любишь меня по-прежнему, правда? Не мог же ты разлюбить меня? Ты жалеешь меня, ты боишься, перенесу ли я бедность с тобой, да, да! — И она крепче и крепче сжимала Забугина и засматривала в его глаза.

— Любовь Васильевна… — хотел он что-то сказать.

— Какая Любовь Васильевна! Разве для тебя я уже не Любочка? К чему этот тон, Коля, а?

Она схватила его голову и силилась наклонить к своей.

— Ну, поцелуй же меня, ну, ну! Помнишь, ты говорил, что без меня жить не можешь, называл меня своей путеводной звездой, Любушей, — помнишь, помнишь?..

Но Забугин разнял не без труда руки Любочки и отошел от нее шага на три.

— Любовь Васильевна, я не имею права вспоминать, что было, и вам советую все забыть!

Громкие рыдания нарушили тишину пустого переулка. Любочка рвала на себе кораллы и бусы (она была в малороссийском костюме), и они с мелодическим звоном катились на землю. Прислонившись к сараю, она билась головою о толстые балки.

— Зачем такое отчаяние, Любовь Васильевна, ведь не одной любовью живет человек! — успокаивал Забугин, и ему самому стыдно было и своего пошлого тона, и глупостей, которые он говорил. Но он решил раз навсегда честно покончить и продолжал: — Зачем такое отчаяние? Поверьте, разлука со мной принесет вам счастие; разойдемся, сохранив друг к другу уважение.

Но Любочка не слышала ничего, что говорил Забугин; она дала волю слезам, и они текли неудержимо.

— Скажите, кому я теперь поверю? — с отчаянием лепетала она. — Кому, кому?

— Любовь Васильевна, успокойтесь, не плачьте! — говорил растерянный Забугин, но не двинулся с места.

Любочка казалась ему бесконечно жалка; картавое произношение делало ее похожею на плачущего, беспомощного и милого ребенка, и были мгновения, когда Забугин хотел поцелуями высушить эти слезы. Но он вспомнил, что надо выдержать характер, и ограничился только тем, что застегнул на все пуговицы свое пальто и произнес:

— Любовь Васильевна, пойдемте, я вас провожу.

Но отступил назад. Любочка подошла к нему и посмотрела в упор. Ее чудные глаза, еще влажные от недавних слез, странно блестели, и на лице блуждала презрительная улыбка. Забугин отвернулся и, как бы под ударом, наклонил голову под этим взглядом.

— Уйдите сейчас отсюда, слышите, сейчас! — загремела Любочка, и Забугин не узнал ее голоса.

— Но, Любовь Васильевна… — начал он.

— Ни слова, оставьте меня!

Он понял, что возражения неуместны, и, неловко поклонившись, пошел домой. Любочка на него и не взглянула. Молочаев ожидал его с живейшим нетерпением и, когда Забугин вошел в комнату, — бросился с расспросами.

Забугин отвечал с достоинством, не торопясь, что все кончено, хотя это стоило ему больших усилий.

Молочаев поздравлял его и был так деликатен, что не просил рассказывать подробности. А Забугин сел за стол и написал письмо Василию Петровичу, где в сдержанных выражениях объявлял отцу Любочки, что, «после зрелого размышления, нашел более честным разойтись с его дочерью, сохранив, впрочем, к ней глубокое уважение»… И прочитал письмо Молочаеву, вполне одобрившему содержание.

Приятели оделись и пошли бросить письмо в почтовый ящик. На возвратном пути, Молочаеву пришла счастливая мысль зайти в ресторан и распить бутылку вина за удачное окончание дела.

Вино развязало язык Забугину, и он рассказал Молочаеву с подробностями объяснение с Любочкой, осторожно умолчав, впрочем, об ее последних словах.

* * *

Две недели Любочка боролась между жизнью и смертью; две недели Василий Петрович и Наталья Васильевна не отходили от постели больной.

Дорого стоила Любочке борьба с нервной горячкой; она похудела, побледнела, но доктор обещает, что не пройдет и года, как розы опять зацветут на щеках девушки. Так утешает доктор Василия Петровича, своего товарища по гимназии.

Василий Петрович поседел еще больше и сгорбился, речь его не испещряется уже добродушными анекдотами. Он стал подозрителен в сношениях с молодыми людьми, бывающими, впрочем, очень редко у него на хуторе. Он считает себя виновником болезни Любочки и, когда она поправилась, на коленях просил прощения. Но Любочка обняла его и, заливаясь слезами, просила никогда не вспоминать ей тяжелого прошлого.

Наталья Васильевна хотя и ухаживала за больной сестрой, проводя около ее постели бессонные ночи, но в глубине души удивлялась, что особенного могла найти она в Забугине — в Забугине, который, не стыдясь, признавался, что он не читал Гартмана, и как-то раз смешал даже Дюринга с Шопенгауэром!

В последнее время, она сделалась ревностной поклонницей Льва Толстого, и упивается его последними произведениями, циркулирующими в рукописях среди учащейся молодежи.

Любочка осталась на зиму в Софиевке: она вызвалась помотать сельскому учителю Софиевской школы.

Виктор Бибиков
«Наблюдатель» № 4-6, 1887 г.