Владимир Измайлов «Антихристова печать»

…Кругом нас шумели хмельные люди. Граммофон пел: «Захочу — полюблю, захочу — разлюблю». Было жарко и душно. Яичница, поданная нам, скоро улыбнулась; мы потребовали пива, и он начал свой рассказ.

 

Человек я, как вам известно, тихий и спокойный. Табачишком, понятно, балуюсь, но водки не уважаю и ежели пью, так только при случае, в редком бываньи… Со всяким человеком случается разное. Так вот и со мною таким же манером кое-какое было… да такое, что не мешало бы гвоздем вбить в голову нашего брата, рабочего человека! Не шибко, чтоб давно было…

Случилась в нашем заводе безработица. Это бывает сплошь да рядом чисто временное безобразие; нет заказов, дело пошло на убыль, машина завертелась тише… ну, и не кормить же, понятное дело, нас даром! Но как бы там ни было, а очутился я, можно сказать, за бортом корабля жизни. А в то же самое время человек я, как изволите знать, имеющий пять малых ртов. Ничего не поделаешь, ежели жена знать никакой безработицы не хочет и рожает почти каждый Божий год… Ну, так вот-с. Начинаю прямо с сути вещей…

Сижу я как-то раз в это тяжелое время в садике по N-ской улице. Удручен заботой и опять же устал, потому за день отмахал дистанцию — верст десять. Но не есть, или даже пить хочется, а хочется до смерти курить; но нет и копейки для тройки папирос! К вечеру склонялся летний день. Сижу, — в душе забота, в сердце тоска, в желудке пустота…

Идет мимо весьма прилично одетый господин; черная бородка клином, белое господское лицо, лоснящийся котелок, перчатки, черная трость с костяным набалдашником в образе нагой женщины, — но с рыбьим хвостом вместо ног… и тому подобное. Садится на одну со мной скамейку, вынимает серебряный портсигар, берет папиросу и закуривает… Ветерок подувает… дым — аромат — деликатес! Ртом хочется поймать его и взять в пустое нутро свое… Проходит малое время, — я посматриваю на его папиросу, он начинает посматривать на меня. Вдруг обращает свой корпус ко мне и говорит:

— Судя по видимости, вы — рабочий?

— Точно. Но в настоящее время нахожусь без работы…

— Ах, скажите, пожалуйста! Скверное приключение…

— Неважное.

— Что ж, должно быть, извините, зашибали?

— Нет. А так уж общая заминка… по всему, значит, заводу…

— Но в таком случае это очень жаль! Я сочувствую вам, потому что сам был немалое время точно так же, как вы…

Предлагает папиросу. Чрез это самое он мне довольно приятным показался. Что ж, думаю, гуляет человек после обеда, для моциону, отдыхая от трудов службы. Но большая часть человечества не входит в положение своего собрата и даже так, что в зимнее время снегу из-под пятки не даст…

Снова говорит он:

— Что же, вы, конечно, грамотные, и книги можете читать?

— Да. И даже бывает, что люблю читнуть. Но, понятно, какое наше чтение?

— Вероятно, вы с этого завода?.. Так.

И замолчал на довольно долгое время. Начинает крутить ус и потом говорит:

— А скажите, пожалуйста, вы — семейный?

Я горько улыбнулся.

— Очень даже семейный. С женою и со мною — семь голов… а восьмая находится еще в положении незастрахованного билета…

— Это ужасно!

Я же думаю про себя: что это он так уж сочувствует? И опять же думаю то: но ведь есть же такие дотошные господа, и бывает так, что чрез пустой воздушный разговор люди себе работу находят…

— Давно вы без работы?

— Около месяца.

— Та-ак… — Головой качнул и замолчал, на запыленные ветки деревьев любуется.

Проходит время. Я уже уйти собирался.

— Послушайте-ка, — вдруг говорить он, — вы, признаюсь, вызвали в моем сердце сочувствии своей откровенной исповедью положения. Я желал бы помочь вам. Но пока в конторе фирмы братьев Моргуновых и К°, в которой я служу, нет местов. Однако, одно место в непродолжительном времени очищается. Вы согласны были бы быть весовщиком?

Еще бы я не согласен! Радуюсь про себя и головой слегка мотнул в знак своего согласия.

— Но чтобы показать вам, — продолжает он, — что это не слова одни только, а искреннее желание… Что слова? Языком чесать, — это сколько угодно; но тем не менее всяк норовит лишь развести турусы на колесах и обмануть, и вообще все — продажно. Если угодно, я могу дать вам в виде, так сказать, задатка три рубля?

Вынимает портмонет тюленьей кожи и дает мне зеленую бумажку. Взял. Он уже встал, но я ему:

— А вы бы, того, адресочек-то мой на всякий случай записали?

— Ах да! Действительно, у меня из головы вон столь важное обстоятельство. Да знаете ли, кстати: принимая к сердцу ваше плачевное положение, дам вам один советик… Я, конечно, имею в конторе некоторое значение, но не хозяин; а с другой стороны у вас на заводе, вероятно, не вы один нуждаетесь в заработке. Так вот для вашего же интереса я посоветовал бы вам, — конечно, как хотите, — но я посоветовал бы до поступления на место не говорить о нашем разговоре. Есть бриллиантовая пословица: слово — серебро, а молчание — золото. Скажете и другу и не нуждающемуся, а он при случае проговорится безработному, а этот молодец — махнет в контору! Поняли?

— Ка-ак же, весьма даже хорошо эти дела нам знакомы.

— Ну, вот и прекрасно. Да и жене-то… — Мимолетная улыбка прошла по его лицу. — Знаете, язык бабий…

— Известно…

— Занял, мол, и вся недолга. Ну-с, как-нибудь здесь же увидимся. Я после обеда моцион делаю и бывает, что сюда захожу.

Разошлись, я и думаю: вот умственный-то человек, вот что значит шлифовка природного ума! Опять же и с доброй душой, хотя и ферт по наружности. Ну, что ж, все люди, все человеки… Каждый принарядиться-то любит, — было бы на что.

Однако, вдался мне в голову этот господин крепко. Даже во сне видел. Но во сне я видел его нехорошо. Стоит он будто на гранитном пьедестале на каком-то кладбище. Кругом — кресты. А он стоит — в обеих руках у него по тросточке, а на каждой тросточке костяная нагая женщина с рыбьим хвостом вместо ног. Вертит он палочками, на голове — котелок, а сам надседается — хохочет! Досада берет на него и даже злоба. «И чего, балбес эдакий, грохочет?» А он и руки растопырил, как птица, которая лететь собирается, — золоченые запонки на манжетах блестят, — и все вертит тросточками, да быстро, — только мутные круги и видно. Обида просыпается в сердце, хотя и не могу сказать, за что… Как подскочу к нему, да как трахну по животу… И вдруг — нет его… и вообще нет ничего вокруг меня, — ни крестов, ни могил, — голое место, разным щебнем засоренное… Тут уж пронял меня страх и побег я… Бегу-бегу, пот прошиб, и чем больше стараюсь, тем сильнее разбирает страх… Проснулся, дрожу весь. И так уж не уснул больше. Задумался об этом господине и вообще об этом случае. И ничего не придумаю. Господин, как господин. И порешил на том, что кровь играет от беспокойства жизни.

Однако, идет день за днем, а работы все нет, и таким манером дошли мы с женой до такого положения вещей, что всей оравой перешли из квартиры в комнатку; стала наша жизнь подобна жизни сельдей в бочке, с тою разницей, что сельдям не надо ни есть, ни пить, а мои ребята писком пищат и пять ртов своих разевают. Чуть только утро, а я уже сую нос в окно, — не идет ли почтальон. Жена же моя собирается с детьми ехать к отцу в Новгородскую губернию. Плачет, ехать не хочется, потому у отца, мужика, достатки не ахти. Мое сердце рвется на части. Не сдержал слова, рассказал жене про свою надежду.

— Что ж, — говорит жена, — сидишь-то, сходи к вечеру, авось встретишь, покланяйся; бывает, так, что и хвостом вильнуть приходится… тем более, что господа это любят.

Вижу, баба говорит с умом, — пошел. А он в садике прогуливается, в котелке и с тросточкой.

Узнал меня.

— A-а, здравствуйте, ну, как ваши дела?

— Да что дела, — как сажа, можно сказать…

Придал я просительный тон словам своим.

— Знаете, — говорит он, — я должен вам сказать, что место для вас скоро откроется. Но только на той неделе. Впрочем, это недолго. Дело настолько верно, что я, искренно жалеючи вас, надеясь, что с истечением времени вы можете возвратит мне ссуду, даю вот еще пять рублей. — Вынимает тюлений портмонет и дает мне золотой.

Господи, думаю себе, ест же такие благородные люди на свете! А он говорит:

— Только услуга — за услугу…

— Что ж, для вас готов послужить…

— Присядемте.

Сели.

— Даете слово рабочего человека?

Хотел было сказать: «даю», да запнулся. Будто бы как засаднило что внутри. Как дать слово, ежели не знаешь, о чем? А в кулаке золотой. Даже ладонь вспотела! Сжал я его и говорю:

— Даю!

— Хорошо. Сейчас я вам пока ничего не скажу, но в скором времени ознакомлю вас с своим дельцем. Собственно говоря, пустяшное дельце, но требует секрету…

— Сказали бы лучше сейчас свои секрет!

Оп мимолетно усмехнулся, я же, поймав эту усмешку, вдруг вспомнил свой сон…

— Да не все ли равно? Недолго ждать. В тоже время я человек служащий… Ну, пока до свиданья, я и забыл, мне надо по делу… Да вот что: заходите ко мне через недельку вечерком. Моя квартира… (дал мне записку). До свиданья! — И пошел.

Я же стою, как истинный болван. Выходит, как будто окрутил меня человек… а в чем, неизвестно. Была минута, хотел догнать, шагнул и… остановился. Ровно бы шепчет кто: «Отдай назад!» А тут другая мысль в башке: пять рублей — деньги, это раз; дельце какое-нибудь господское, пустенькое, это два; да и господин добрый, пожалел меня спервоначала, значит, дело не грязное, это три; всегда есть время отказаться, это четыре… А деньги-то? Ведь они — вода?.. Но пока я этак-то думал, да гадал, он, понятно, и из виду скрылся. Махнул рукой.

Через неделю иду. Парадный подъезд. Лестница — шик-блеск; ступени белым ковром натянуты; искусная полировка перил; свет богатого положения. Краснорожий швейцар, брюхо во-о! — деликатно дает указания. Около двери оробел; однако, нужда — не свой брат, дал звон и дыханье затаил. Отворяется дверь. Горничная, — белый передничек сзади подвязан бантом. «Что вам угодно?» Личико подняла, глазки опустила, на рыжие носки моих сапог смотрит. Эх ты, чучело, думаю себе, поди ведь на наших же рабочих или мужицких хлебах выросла, а теперь вон как носом-то завертела!

— Доложи барину, — говорю.

Хвостом, ровно синица, тряхнула, — улетела. Слышу из горницы — «проси!». Вхожу в горницу тихими шагами, в икрах — трясение, в голове — мысль: либо поскользнусь на паркете и — чебурах, либо задену за что и, понятно, оборву… Темные занавеси, полусвет, деликатная меблировка и столь же деликатный воздух — ласковое амбре. Он же сам серьезный и даже так, что — строговитость в чертах лица. «Куда залетел, Коновалов, пес-те дери?» И с великим удовольствием вылетел бы в обратный путь, да жаль, что — не воробей!..

— Са-ди-тесь. Что вам угодно?

Вот так фунт! Однако, сохраняя видимое спокойствие в лице, говорю:

— Да вот, как значит, вызывали касательно работы…

— Да, да, вспоминаю… Да-а… Видите ли, дело в чем: работа у вас будет… но это не будет работа в настоящем смысле, понимаете? Каждый месяц я буду вам аккуратно платить 25 рублей. Согласны? — И цепочкой своих часов играет.

Чудеса какие-то! Даже жутко стало. Подумал некоторое время и говорю:

— Так-то так… но не даром же?

Дает электрический звон. А я дыханье затаил; ровно бы вот сию минуту в лоб мне должна дубина вдарить. Но входит горничная.

— Дайте чаю.

Приносит на подносе два стакана чаю; ваза с вареньем, другая с сахаром.

— Прошу.

Беру стакан, рука дрожит, и с ложки пролил малиновое варенье на белую скатерть. Как в аду! На лбу — пот, одежа — ровно бы цепи…

— Предположите, что я исследую рабочую жизнь… Ваша обязанность будет заключаться в том, что вы будете приходить ко мне каждую пятницу и отвечать на мои вопросы. Полагаю, не трудно? — Играет цепочкой своих часов, устремив на меня пристальный взор круглых и сверлящих душу глаз.

И опять я вспомнил свой сон! Что там ни толкуйте, а сердце человеческое больше понимает в сути вещей, чем человеческий ум! Блюдечко у меня в руке пляшет. А он:

— Никто, понятно, вас за язык тянуть не будет. На вашей совести будет лежать сокрытие истины. Однако, 25 рублей будете получать аккуратно.

Заерзал я на стуле, как живой карась на сковороде. Главное дело, ничего я не знаю; может, и вправду ученый; и опять же далеко зашел я; и опять же… — чудно человек иной в природе своей утрамбован! — думаю: много поработал он округ меня, и денег давал и вдруг — кругом марш, «убирайся к черту!» — как-то духу на это не хватило. Ну, думаю себе, буду ахинею гнуть пока что, а там дело виднее будет, да и завод, может, к тому времени откроется. Опять же должен 8 рублей. Где их вот сейчас возвратишь? Он же, каналья, ровно бы читает в моей душе!.. Вынул портмонет…

— Так, значит, по рукам?

— Оно, конечно… ну, да… чего уж… ладно…

— Вот и отлично. Те восемь рублей пойдут пока не в счет. Вот вам еще пять, — это уж в счет жалованья. — Сует в руку золотой.

Как-то все это очень скоро вышло! Не успел опомниться, он уж прощается и говорит, чтобы я приходил в пятницу…

Выскочил на улицу, в голове — туман, и звучит в ушах: «так до пятницы»! Есть догадка: не шагнул ли чрез предел своего положения? А ежели не ученый? Не трудновато ли будет назад-то прыгнуть? Однако, в скорости успокоил себя тем, что пока что буду ахинею гнуть, да и семейство в то же время поддержу… и даже — геройство не геройство, — а вроде как бы того, почувствовал при таком обращении мысли. «Нате, мол, вам! Кто кого! Не на таковского, судари мои, напали!» Но шевелится в сердце заноза!

И неделю ходил, как оглашенный.

Жена моя задумчивое настроение мое, конечно, заметила и, понятно, довольно странно ей, что стал я носить деньгачи.

— Места тебе еще не открылось, а деньги дают?

Но я ни гу-гу, хотя и не мог привести настоящих резонов касательно денег. Порол разную чушь, которой и младенец не поверит. Стала жена приставать; любопытство охватило ее и опять же, понятно, горькая обида: ровно я ей чужой. Вышла меж нас, конечно, крупная ссора. Но я, чувствуя свою несправедливость, только и мог, что выругаться самым скверным манером, чтобы жена сократила свой язык. А она не унялась и на другой день. Вижу, чем дальше в лес, тем больше дров, и все единственно, — шила в мешке пред женой не утаишь. Открылся. Вытаращила жена глаза свои, — а глаза у ей, как изволите знать, большие и черные, — помолчала, потом покраснела и говорит такие слова:

— Я думала до этих пор, что ты так себе, как и все прочие люди, — не глупый, не умный, — а теперь вижу, что ты — доподлинный дурак.

Я даже вздрогнул. Так по мне пришлось это самое слово, ровно, простите, панталоны на заказ. Открылся мне свет. Может, слышали из священной истории: «Савле, Савле, понеже мя гониши? И открыся ему свет…» Однако, возражаю с ядовитой усмешкой:

— Ишь умная стала, — давно каши не едала! Почему выхожу я — дурак?

— А первое дело, идиот ты, — говорит, — потому, что ничего мне не говорил, а в то же самое время кто тебе самый близкий человек? Я! А второе дело, болван и стоеросовая дубина ты потому, что не хватило тебя рассудить: повадился кувшин по воду ходить, там ему и башку сломить… Вот кабы ты был тогда дома, когда к нам Алексей Кузьмич заходил, да рассказал одну историю, так узнал бы… Известны эти господа-то!..

— Очень глупые твои мысли!

Жена горько засмеялась.

— Уж какие там ни есть, а уж ты теперь, можно сказать, припечатанный…

Бледность покрыла мое лицо. А она:

— Не припечатан, скажешь, деньгами и словом своим? «Не хочешь, ну так мы товарищам твоим покажем, какой ты есть гусь: деньги брал и слово давал!» Антихристова печать на твою глупую башку наложена!

Дивлюсь я уму жены своей, а в то же время самому пришло так, что не глядели бы мои глаза ни на что! Аппетиту к еде лишился, по ночам не сплю. Жена стала меня жалеть, но слов утешения не имеет…

— Давно бы, — говорит, — мне надо было уехать с детьми в деревню; может, и не дошел бы ты до такой подлой крайности…

Я же только вздыхаю. Разгорается в душе моей пожар тоски. Чем больше думаю, тем больше черноты вижу в себе, и дошло до того, что стал я казаться самому себе чуть ли не антихристом!.. Отчаяние взяло надо мной свою полную власть… И знаете ли, клянусь вам, как пред истинным Богом, и только вам клянусь, находили на меня, — мимолетно, правда, — но находили черные мысли… «Пропадать, мол, так пропадать с треском!» Понятно, малодушие… глуп был и робок… и опять же никакой опоры для души моей не было…. В глаза людям не смотрю, а кажется так, что все стены на меня зенки пялят… Стал по ночам орать. Усну, — и вот наваливается на меня кто-то огромаднейший, и не вижу я его, но знаю, что хочет он меня задушить…

Жена говорит:

— Прямо отрежь, откажись честь-честью. Конечно, взял деньги… Что ж делать? Денег у них много… Да просто, значит, не ходи.

— Как бы чего не вышло. Люди — с силой. Уж лучше объясниться…

— Только объяснись напрямки; одно слово, отрежь…

Приходит пятница, — пошел. А их уж двое. Другой — лысый, толстый, седая бородища надвое расчесана, на брюхе золотая цепь часов. Набрался духу, обсказал им свое решение. Но краска и бледность попеременно покрывали мое лицо. Думал, обидятся; однако, к удивлению моему, совсем даже напротив…

Заговорил лысый, и голос его, тихий, ровный, — словно сусло по желобу течет.

— Все ваши слова, — говорит, — делают большую честь благородству вашего сердца. Но вы нас не поняли. И мы, признаться, весьма даже удивлены вашим гнусным подозрением. Но в этом виноваты не вы, а наше мерзкое время. Однако, ваше благородство вас может только радовать от всей души. Нам надо таких рабочих, но не шушеру, которая только кричать умеет разные хорошие слова, но делать дело не хочет и не умеет. Мой друг (указывает пальцем на черного, а на пальце — золотой перстень с синим камнем), желая оказать вам помощь, — а мы многим рабочим оказываем помощь, — и боясь, как бы не оскорбить вас, насказал вам действительно с три короба о месте, о жалованье и еще там о какой-то конторе…

— Братьев Моргуновых и Комп., — смеясь, подсказывает черный.

Лысый хохотнул и продолжает:

— Жалованье?! Не жалованье, а помощь от сострадательного сердца… Разве помощь унижает человека? Скажите, пожалуйста, разве унижает?

— Что ж, — говорю, — помочь всегда должно…

— Вот именно! Слыхали в церкви: «всякое даяние благо и всяк дар совершен свыше!» Да-с. Вот если бы рабочие почаще посещали храм, так немало бы вынесли оттуда для души и головы своей… не так ли, а?

— Оно точно… евангелие…

— То-то вот. А то ведь нынче развелись разные краснобаи, которые и сами не ходят в храм, да и других за ворот держат, а орут о какой-то свободе… Вам, конечно, приходилось слышать таких господчиков? A-а, что?

— Конечно, что ж… но чтобы за ворот держать…

— Ну да, ведь и я не прямо же говорю, что за ворот!.. Знаю я, видал таких из вашего брата, кто разные там рацеи возмутительные разводят, да темные книжки читают, и что же? Тоже под свой нос дуют… Не говорите, батенька мой! Есть ли у вас какая помощь друг другу? Есть, а-а?

— Какая уж там помощь… Да и где ж там!.. Судите сами, мы и собраться-то не можем, не то что…

— Ага! Вот вы и не правы. И какой, простите, бессовестный дурак наговаривает вам в уши такие нелепости? Сам закон настаивает на помощи! Надо организовать помощь. Но вы сами, или, вернее, ваши смутьяны, не желают знать закона! Понятно, это на руку этим проходимцам, которые мутят и в мутной воде рыбку ловят…

— Не видал я что-то таких…

— А я знаю. Я знаю, куда жидовские-то денежки идут! Жидам поприжали хвост, вот они и злобятся и покупают говорунов… Вам это должно быть еще не известно? Я же знаю… (Растопырил жирные пальцы пред глазами своими). Нужна законная организация. Соболезнуя вашим нуждам, мы вот и хотим, по указанию закона, основать взаимную помощь. И настолько велико это наше желание, что я вот, богатый человек, могу и палец о палец не ударить, а вот забочусь, хлопочу… с вами, рабочим, толкую битый час! Теперь вы, надеюсь, понимаете нашу искреннюю расположенность?

С души моей камень свалился. Думаю, а и вправду, может, господа от скуки играют в добрые дела. И вытекает отсюда такая мораль: не грех и попользоваться, уж ежели на то пошло. Все единственно, — на наших же горбах богатство нажили. Не понравилось одно: глазищи его весьма даже играли, когда он о рацеях говорил. Мало я тогда знал тех, что книги читают, но видел. Что ж, люди душевные и даже так, что, пожалуй, лучшие по честности и трезвости люди… И опять же думаю: известно, отдаленное от нашей рабочей жизни барское понимание сути вещей… А ежели так, отчего ж и не подковать малость господина? Набрался духу и в одно дыхание брякнул:

— Положение моей жизни убийственное: семейство огромное, а работы все нет. Но, как вижу, вы господин добрый, то не одолжите ли мне пять рублей?

Посмотрел лысый на своего приятеля и говорит:

— Есть?

— Разменять бумажку придется…

— Что ж делать?.. Вы уж как-нибудь сократитесь до среды? Приходите; кстати у нас в среду будет собрание рабочих.

— Воля ваша, — говорю.

— Но о собрании никому ни слова! Мы еще не спросили на собрание надлежащего разрешения, а потому… понимаете?

Иду к себе в радужном расположении духа. Пришел, говорю жене:

— Ну, жена, молись Богу: истинный клад нашел! Господа затевают игру в помощь нашему брату, рабочему человеку. Конечно, нечего им делать. Весьма даже просто. Желают соединить нашего брата для взаимной помощи. Разрешения желают просить на собрания. Ка-ак же, разрешили! Держи карман шире. А все-таки никому не говори про это дело. В среду будет собрание и мне пятитку обещали…

Обсказал ей все, и она посветлела. Вечером же, когда улеглись мы спать, она и говорит:

— А все-таки дело-то ровно темное…

— Ну-у, закаркала!.. У вашей сестры мозги уж так устроены: мудрят, а умственности настоящей нет.

— А зачем они эти подходцы-то устраивали? То-ce, пятое-десятое; но если дело чистое, так и говори прямо. Про место сначала врали, потом про жалованье… вопросы какие-то и ответы… то помощь опять… ничего не разберешь! Мудрено…

Я подумал и вижу, что толк в ее рассуждении есть. Говорю:

— Ну, мудрено, а нам-то что? Что с нас возьмешь?

— Не хорохорься, идучи на рать…

— Ни-че-го-о, была не была, — повидалась!

Однако, опять беспокойство в сердце заворочалось. Припоминаются слова лысого… Думаю: что же в самом деле у них: игра, или серьезное дело? Барчуки они, или черт знает кто?


Прошло четыре дня. Иду с любопытством. Что за собрание? Ноги сами бегут. Пришел, — еще никого. Один черненький. Вижу: длинный стол покрыт зеленым сукном, округ стулья, а на главном месте кресло. Понравилось это мне. Вот, думаю, куда ты, Коновалов, залетел! Ровно член заводоуправления… Хорошо тут сидеть, да складные слова слушать. А еще лучше на такой обширный стол разный закусон разложить!..

— А вы очень аккуратны, — говорит черный.

— Да, в рассуждении времени, я действительно того… и опять же, сами знаете, делов теперь немного…

И вспомнилась мне обещанная пятитка. Навожу тень:

— Какие дела? Уж и не знаем с женой, когда это безработное время и кончится, во-от! — Показываю на горло. А он, — ровно и не ему сказано! Говорит:

— А скажите, пожалуйста, что же у вас, вероятно, многие волнуются по этому поводу?

— Не без того, конечно; нужда, сами изволите знать, не свой брат.

— Ну, и что же, волнуются, разумеется, те, кто остался без работы?

Глуп я собственно, но вопрос этот показался мне ровно бы ни к селу, ни к городу. Ведь он же благодетель, так что ему? Подумал и говорю:

— Как вам сказать… трудновато… известно…

— Та-ак… Ну, а те, что работают… что они толкуют?

Вспомнились мне тут слова жены о подходцах, и говорю я:

— Да чего особенно толковать-то им? Чужая беда на вороту не виснет.

И вдруг выходит из боковины лысый.

— Как все это, однако, скверно и подло! — говорит он с видимым огорчением. — Свой же брат, рабочий, и не жалеет! А ведь сам, подлец, может очутиться в таком же положении…

Краска ударила в мое лицо. Обидно, что барин так обзывает рабочего человека.

— Извините, — говорю, и в голосе моем дрожание нервов, — но я такого убеждения на этот счет, что по нашим временам столь много разной паршивой шушеры развелось, которые вроде Иуд-предателей, что помнить надо одно: ешь пирог с грибами… и тому подобное! Пожалеешь, — и упекут тебя… И опять же какие достатки у того рабочего, который ежели и работает? И опять же то: языком горю моему никто не поможет, а сердце растравить — это, конечно, всегда и языком весьма даже возможно!..

Произнес я эту речь и тою же минутой трухнул малость. Однако, лысый ничего, только башкой повел, словно манишка туго шею зажала. Говорит:

— Вот оно ложное заблуждение! Кто сказал, что рабочим нельзя помогать друг другу? Болтают эти несчастные брехуны, которых разные мальчишки-студентишки, купленные жидами, смущают. Начальство всегда готово протянуть любящую руку дружбы и внимания, но нет к нему доверия! И получается нужда. Вы посмотрели бы, как прекрасно когда-то шли дела взаимной помощи в Москве! Там вдова не оставалась без копейки. А почему? Многие из рабочих обратились тогда с доверием к власти правительства. Всегда оно готово раскрыть любящие объятия и наградить нежной лаской за доверие. Бывало, там и собирались, и разумные речи говорили, и была касса и все такое прочее. И совершенно свободно! А здесь всегда кричали: нет свободы! Глупость одна. Разве какой отец погладит сынка по головке, ежели тот от него будет рыло воротить?

Начало меня дергать; в носу щекотание, в глазах горячо, к горлу ровно кость подступает…

— Доверие? — говорю хриплым голосом. — Доверие?! А ежели нас, бывает, бьют по чему ни попадя… жен наших бьют… детей наших бьют…

— По любви, голубчик! И отец сына любя бьет…

Жар вспыхнул по телу, отвалило от глотки и кипятком ударило в сердце… Вскочил я со стула, да как заору:

— Не-т больше нашего терпения! Терпению нашему конец!

Тут случилось… а вернее сказать, ничего не случилось. Лысый только усмехнулся, но ежели бы вы видели, какой яд коварной змеи заключался в этой усмешке! Скрючило меня, сел я и тут понял все, и тут я поверил подозрениям своей жены…

Слава Богу, что вдруг раздался звон! Входит, по всей видимости, рабочий; одет прилично: штиблеты, манишка и тому подобное.

— Брошюры идут хорошо, — начал он первым делом.

— A-а, отлично! — сказал лысый. — Но позвольте вас представить… — И пробурчал наши фамилии.

— Что же, тоже, по всей видимости, заинтересованы разумным просвещением ума и возможностью широкого оказания помощи? — спрашивает меня мой новый знакомый.

— Да вот оно, значит, того, как говорят они…

— Дело, дело, товарищ!

Ишь какой шустрый, думаю себе, однако никакого виду не подал; говорю:

— Хорошее дело есть всегда дело… и как оно, значит, по честности, так и будет по-хорошему… и вообще то есть хорошим делом…

Звон. Еще приходит, и тоже мне не знаком, с другого завода или фабрики. Белесый, длинный и печальный. Молча он сел и больше ничего. Скоро приходят еще двое, и тоже я их не знаю. Один здоровенный, другой же совершенно напротив, — форменное шило. Но все они, по всей видимости, друг с другом знакомы. Лысый посмотрел на часы и говорит:

— Должно быть, те двое не придут; про одного-то я доподлинно знаю, что не придет: жена рожает… — Садится он в кресло и обращается к шустрому: — Ну-с, Ефим Степаныч, вы что-то хотели сообщить касательно брошюр?

— А вот, как значит, шибко идут. А в то же самое время стараюсь внедрить ту мысль, что должны мы соединиться в союз взаимопомощи, но чтобы показать свое доверие и благие помыслы намерений, мы перво-наперво должны заручиться поддержкой лиц, облеченных высоким влиянием и положением. Только тогда, мол, дело станет широко и получит прочный фундамент. Есть, которые склоняются. И то сказать; каждому свое спокойствие дорого. А я же вбиваю: все будет открыто, по закону государства, и по тому самому ни одна трудовая копейка пропасть не может!..

Я прихожу в восторг: говорит, словно горох рассыпает, — полированный человек и, видимо, покрыт лаком просвещения, хотя и рабочий, а отец-то его, может, землю пашет и лаптем щи хлебает… И ровно бы дело говорит.

— Ну, а вы? — обращается лысый к здоровенному.

— Толкую вот то же самое и то же самое есть и доверие. Мне по крайности кажется так, что ежели теперь испросить разрешение и пустить открытый лист, многие подпишутся в члены союза…

— Рано, — говорит печальный.

— А почему? — спрашивает черный барин.

— Есть большое недоверие со стороны некоторых лиц…

— Любопытно было бы все-таки, — перебил его лысый, — привести хотя бы в некоторую известность имена этих недальновидных людей. Конечно, хотя в вашем лице, господа, является в некотором роде ядро рабочего люда, а это имеет важность в видах скорейшего разрешения устава общества; однако, с другой стороны, является мысль, что не мешало бы из заводоуправлений достать, — и я приложил бы к этому старание, — списки рабочих и по ним проверить, какой тормоз будут представлять для нашей цели эти люди; одним словом, так что необходимо знать имена этих лиц. А может, постараемся как-нибудь и их склонить на свою сторону…

— Не много есть их таких, резких-то, — вставляет шило.

— И не мало, — говорит печальный.

— Как бы там ни было, — восклицает черный барин, — но ведь нужно бороться, черт возьми!

— Вот именно, — говорит лысый и тут же обращается к шустрому: — Не можете ли вы указать примерно, на трех-четырех главных, так сказать, которые могут влиять на рабочих.

Не понравился мне этот вопрос. Никогда, признаться, не любил я, ежели начнут до имен доходить. Скажу кратко, что довольно даже много зла видит русский человек от того, что имеет он данное ему при святом крещении имя и от отца своего полученную фамилию; и весьма много бывает случаев, когда русский человек готов за двенадцать замков спрятать свое название… «Эй ты, как тебя?» — «Иван Сидоров!» — «Иван Сидоров? Взыскать с него… А ты кто?» — «Петр Коновалов!» — «Петр Коновалов? Всыпать ему по первое число!» И тому подобное, — разное, и все больше неприятное… Ну, так вот, не понравилось мне это. Да и шустрый-то поначалу в затылок полез, однако говорит:

— Кого бы указать? — И замолчал.

А черный барин уж и книжечку с золотым обрезом из кармана вынул. Но напрасно он это сделал. Как только шустрый взглянул на книжечку, завертелись глаза его, ровно колеса… Покривил лысый свои губы в сторону черного и говорит строгонько таки:

— Что ж записывать? Не велика важность, ежели и забудем. Я на всяк случай спросил. Может быть, удалось бы и убедить. Кого же все-таки вы укажете?

Шустрый посмотрел, как черный прятал книжечку в карман, подумал и говорит:

— Да вот хотя бы на Петра Кузьмичева…

А больше так и не указал ни на кого. И вопрос этот так и остался без выяснения. Начал говорить лысый.

— С своей стороны я должен порадовать вас, что наши планы открытия общества близятся к желанному исполнению. Я заручился лестным вниманием одного высокопоставленного лица. Конечно, есть и не малая препона. К сожалению, в высших кругах есть люди, которые подозрительно смотрят на наши намерения. Само собою понятно, для правительства весьма важно знать благонадежность наших планов, потому как, желая помочь бедному люду, оно боится отогреть на своей благопопечительной груди ядовитую змею. Но, повторяю, многое уже улажено. Лично с своей стороны предлагаю усерднее распространять исторические и нравственные брошюры. Кстати: у нашего сочлена Сергея Васильича родины, так вот ему от меня по святорусскому обычаю приношение на зубок, прошу передать.

Вынимает зелененькую бумажку и отдает печальному. Опять закралось в меня сомнение касательно слов жены и своих подозрений…

— А теперь, господа, прошу закусить.

Встает, идет, и — мы за ним в столовую. Шик! Белая клеенка — из дорогих, граненый графин водки и разных закусок — простой, но чистый. Лысый не пьет, черный выпивает деликатно, но наш брат, рабочий человек, оказывает полную приверженность.

— Принесите сюда брошюры! — приказал лысый черному.

Тот приносит целый ворох. Вижу, многие книжечки об одном и том же. Между прочим, языки развязываются. Шило обыкновенно молчал, а тут начал хвастаться, как загорелся раз у него спор с каким-то Андреевым, и как он уничтожил его убеждением, что лучше иметь синицу в кулаке, чем журавля в небесах. Лысый хохотнул. А тот пуще того расходится! Не понравилось мне это, — и не слова его не понравились, а объявившийся ровно бы лисий хвост. А тут еще лысый подлил масла в огонь.

— Эти смутьяны всегда так, — говорит, — мечтают, залетают под облака, да оттуда хлоп! А еще других за собой тащут…

Потянула водка и меня за язык, почувствовал в себе силу говорить по чести-совести. Говорю:

— Конечно, я человек неученый, но так полагаю, что ежели добрые господа что-нибудь желают сделать для пользы рабочего человека, то следует господину существом подойти ближе к нам, а не по видимости только… а ежели не так, то выходит игра и комедия в лицах…

— To есть, что вы хотите сказать? — спрашивает черный.

И тихо вдруг стало. Смотрят все на меня. Озлобился я. Не могу хорошенько объяснить теперь, почему мне все тогда показались противны…

— Что хочу сказать? А то, что все это самое есть затея!

Пожимает плечами черный. Но лысый мягко говорит:

— Ошибаетесь и даже очень. Без нас, голубчик, ничего не поделаете. У нас есть средства, у нас же есть время хлопотать. У вас же и времени нет, и одна работа…

— Бывает и время, — возражаю.

— Позвольте, — вдруг с большим азартом обращается ко мне печальный, — вы, я вижу, ничего не знаете и ничего вы не понимаете! Но должны знать, будут такие золотые времена и весь рабочий народ будет, как один человек, соединится в один союз братьев при помощи сильной руки правительства! — Огонь пылает в его серых глазах. — Теперь рабочий не имеет силы, теперь правительство не верит рабочему человеку, а рабочий человек не верит правительству… но тогда он будет иметь полное вспомоществование на случай нужды! Теперь у меня, примерно, жена, дети… умру, примерно, — хоть по миру идти им и больше, значит, ничего, а тут… тут помощь открытая, широчайшая, потому и мы — открыто, с правительством! Царя не нужно? Нужно Царя! Он озаботится…

Лысый издает звук удовольствия, однако говорит:

— Все, все своим чередом придет… Царю и без вас много дела…

В таком разговоре незаметно проходит час, другой. Настает, по всей видимости, время вставать. Обращается ко мне лысый:

— Вы бы взяли часть этих книжечек. Есть тут любопытное из жизни русской земли, большая пища для ума и сердца, а в то же самое время и другим кому дадите. Вот возьмите…

А о пятитке, лысый черт, ни слова! А в доме-то была как раз страшенная нужда; старшая дочка тогда захворала к тому же… Нечего делать!

— А в тот раз, — говорю, — как значит, вы обещали…

— A-а! Три что ли рубля вам?

— Да хоть три…

Простился, ушел. А те еще там остались. Иду я, — кажется, и деньги в кармане, и выпил, и закусил, а в сердце червяк гомозится. Это вот так же бывает, когда надо взять из дому нужную вещь, а ее-то и забыл взять… Идешь и невдомек тебе, что забыл, а все-таки какое-то беспокойство на душе. Уж потом вдруг вспомнишь и догадаешься, в чем суть.

Прихожу домой, хочу в лице веселость изобразить, но выходит одна грусть. А бабы вообще на этот счет особый нюх имеют. Ничего особенного не говорит, но и в лицемерном веселье меня не поддерживает.

От немалой скуки взял брошюру о том, как строилось русское царство. Слог хороший, понятный, с умом. Но потом сочинитель в мораль вдарился… Вот, мол, какой русский народ прекрасный: не умели сами собой справиться, так прямо в этом и признались, а потому и позвали иноземцев. Вот-де как любит русский народ порядок! Ну, и дальше, понятно, на нынешнее время перешел и до внутренних врагов добрался… А я и тогда слыхал всю эту историю-то. Благодарю покорно, думаю, немцев-то призвали, а те их и попринажали!.. Так и порешил, что не особенно стоящая книга. А таких у меня пятнадцать штук, да другой, подобной же, пятнадцать штук, да третьей, должно быть, штук двадцать. И пришла мне думка извлечь из них капитал, а попросту говоря, продать их бакалейщику для обертки разного мелкого товару.

И снова червячок загомозился внутри… Еще повторяю, дурак я тогда был и, конечно, ни аза в глаза — в смыслах всякой правительственной, дворянской, буржуазной механики по отношению к рабочему человеку. Грубо понимал, что есть, значит, шпики, Иуды-предатели… И даже так, что одну такую сволочь, — из заводских же, — раз мы вздули. Но более тонкой механики уловления душ христианских в сети ложного понимания вещей — на руку им, а не нам, — этой, кратко сказать, механики околпачивания рабочего человека я еще не понимал. Потому и путался я в мыслях своих меж доверием и подозрением… Жене спасибо и посейчас говорю.

Утром жена говорит:

— А ты вот что, ежели опять сомневаешься, сходил бы к Алексею Кузьмичу; он же нам — кум…

Поражен был я, как такая простая мысль раньше мне в голову не пришла. Просто завертелся, должно быть. Ежели разобрать, так всякая наша глупость и даже подлость — от нужды и полной непросвещенности ума…

Был у нас, — погиб он потом смертью героя, — Алексей Кузьмич, человек совсем молодой еще и в то же самое время на книгах, можно сказать, спал, и познал он самую глубокую глубину сути вещей. Человек этот по уму своему мог бы засиять в жизни путеводной звездой… Но что было в ем самое влекущее: понимал тяжелую тропу жизни и душу человека. Исповедуйся ему, как хорошему попу, — поймет, раскусит, обернет тебя на настоящую дорогу жизни… но душа его — могила: все слова твои зароются там на вечные времена. Светилась в его глазах доброта! Упорядоченный человек! Пророк жизни! Скромный герой! Человек ума и совести!

Пришел к нему и обсказал как есть все.

— Ничего не пропустил? — спрашивает. Ус свой кусает, ходит взад и вперед по горенке быстрым шагом.

— Ничего. Как вот было… все!

— Ну, кум, — говорит, — хотели окрутить тебя округ пальца… но это ничего… хорошо, что душа твоя чуткая… возмутилась. А то ведь, действительно, как говорит Антонида Карповна, вышла бы «антихристова печать»… клеймо затмения…

— Значит так, что все это дело вроде как бы фабрикация…

— «Антихристовых печатей»! — добавляет кум и улыбается.

И начал он мне обсказывать все это дело…

Слушал я слова его и… трепетал! И каждое слово ровно бы каленым железом жгло сердце мое!..

Ударил я кулаком по столу и говорю:

— Ну, кум, не бывать мне Каином!

— Верю. Ежели бы быть тебе им, не открылся бы ты мне…

 

Надо было случиться, что вскорости я снова стал на работу. Прихожу как-то вечером домой, вижу сидит свояк, — на лесопилке работал. Веселый человек.

— Что это, — говорит, — у тебя за литература?

— А так, — говорю, — достал тут…

— Книжный магазин открыть хочешь, что ли?

— Нет, хочу вразнос торговать… — отвечаю ему, смеясь.

— Мм… да за них и гроша медного не дадут, потому, как по нынешним временам, как у нас тут один говорит, происходит переоценка всех ценностей… И красная цена этой книжки — сена клок, да и тот, — что голодная скотина не съест! — Смеется.

Ушел он, а я уж и продавать бакалейщику их раздумал. Пред людьми как-то совестно.

— Вот, — говорю, — Антонидушка, употреби-ка ты это сено на растопку плиты, на неделю хватит, и в лучине — расчет.

А на третий день приходит один с нашего же завода и спрашивает:

— У тебя, говорят, хорошие книжки есть?

— Никаких. Каким ветром это тебе надуло?

— А так. Слухом земля полнится. — Но глаза его прямо не смотрят и, по всей видимости, не ждал он такого оборота разговоров.

— Нет никаких. Во сне ты, надо полагать, видел.

Ушел. А я, грешным делом, подумал:

«Уж не будущий ли Каин?»

Потом все 16 рублей я им выплатил почтой. Некоторое время побаивался, как бы чего не было мне после такого с моей стороны поворота. Но, слава Богу, ничего не случилось.


Вскоре после этого рассказа мы вышли из трактира. Нам надо было идти в разные стороны. Прощаясь, он сказал:

— А истинно пророк был Алексей-то Кузьмич: вот теперь эта антихристова печать на некоторых лбах объявляется… До свиданья!