Владимир Измайлов «Освобожденная любовь».

IV.

Раиса Николаевна снимала очень миленький, даже уютный, небольшой номер лучшей в нашем городе гостиницы «Москва», разделённый зеленой ширмой на две неравных половины.

— Странно… так жарко, а я чувствую легкий озноб.

Она притворила раскрытые настежь окна.

Слуга принес самовар. И пока Раиса Николаевна занималась чайным прибором, я попристальнее осмотрел комнату и не без неожиданного для себя самого удивления (на которое я, впрочем, тотчас мысленно ответил: однако, что ж тут странного!) увидел на комоде, среди туалетных вещей, фотографический портрет Андрэ,

— Андрэ здесь очень хорошо вышел, — произнес я безразличным тоном.

— А-а, это вы… Да, вышел недурно. — И после некоторой паузы сказала, не оборачиваясь: — Не правда ли, какая я верная супруга?

Мною снова овладела та странная неловкость, которая стесняла меня на первых порах в ресторане.

— Ну, садитесь. Рому наливайте сами, — душа меру знает. А я, — вы меня извините, — на минуту вас оставлю. Я здесь — дома, и бабьи доспехи меня стесняют.

И она исчезла за ширмами.

— Пожалуйста, не стесняйтесь… будьте, как дома… жарьте ром… Вы, кажется, предпочитаете коньяк?

Сквозь её болтовню слышались шелест материи и легкое потрескивание разных шнурков и даже её усиленное, моментами прерывающееся дыхание.

— Ну, вот и я. Уф! как стало легко и свободно.

Несколько полный, но стройный стан Раисы Николаевны, просторно охватывал легкий сарпинчатый в мелкую темно-красную клетку капот, открывавший шею; широкие и короткие рукава позволяли видеть атласистую кожу её прекрасных рук со слегка тронутыми загаром кистями.

Она придвинула к стулу, на который должна была сесть, мягкое кресло. А когда села, то с грацией женщины, не скрывающей, что она и хочет, и может очаровать, быстро положила свои ноги в синих, вышитых серебром, туфельках на мягкое сиденье кресла.

Я невольно покосился на эти всегда сводившие меня (да и меня ли одного!) с ума ножки, обтянутые ажурными полосатыми — серое с голубым — чулками. И, надо полагать, в эти моменты был несколько смешон.

— Что же вы? Наливайте в чай рому… Скажите, вы любите француженок?

— Что за вопрос? Я никогда им и не задавался. Да я их, можно сказать, совсем и не видел, Говорят, что пикантны. А там, заграницей, как слышно, готовы творить себе кумира из славянской женщины. Ее наделяют какими-то особенными чертами. Со стороны-то, может быть, и виднее. Кажется, что в ней видят что-то мистическое. Не знаю. Я где-то даже читал, будто даже из любви она творит какую-то мистерию. Этого уж я решительно не понимаю.

Но, говоря это, я вдруг почему-то вспомнил о фотографии Андрэ. И как-то невольно, точно кто шепнул мне, произнес, сам удивляясь какому-то особенному значению своих слов:

— Большая она христианка, эта русская женщина… настоящая русская женщина… хотя бы вот выросшая в муромских лесах или на берегах Волги… хотя бы вот вы…

— Это становится интересным… — тихо произнесла Раиса Николаевна с явным и пока еще непонятным для меня смущением.

А я продолжал, точно в каком-то вдохновении:

— Да, это так. Я это ясно чувствую. Для истой славянки, для вас, например, Раиса Николаевна, нездешнее, неземное, потустороннее, если угодно, даже реальнее всей вот этой живой жизни, всего того, что мы видим, осязаем…

— Нужно ли сейчас об этом говорить?

— Обязательно! — горячо воскликнул я. — В моих руках, кажется, уже имеется ключ, которым я, милостивая государыня, сейчас отопру вашу душу и загляну в бездонную глубину её… Я это чувствую! Мне вспоминается замечательная картина Семирадского «Похороны Руса в Булгаре». Рус — это воин великого князя Святослава Игоревича. Эту картину я видел в Москве в Российском Историческом Музее. Тогда она меня поразила. Но только сейчас я понимаю, почему она меня поразила, понимаю мистику её содержания. Представьте себе, невеста Руса по смерти жениха обрекает себя на смерть… И, согласно дренерусскому сказанию, послужившему темой для картины, над ними, мертвыми, совершился обряд венчания… Не ясно ли, что эта юная славянка, язычница по названию, не остановившаяся пред страхом смерти, представляла себе будущую жизнь там не менее, если не более, реальной, чем жизнь здесь…

Побледневшая, с широко раскрытыми потемневшими глазами, Раиса Николаевна что-то прошептала беззвучно, как бы не имея сил произнести свои слова вслух. А я продолжал, точно радуясь и торжествуя:

— Вот он ключик-то к вашей душе!

Она вдруг встала, быстро прошлась по комнате и затем остановилась у окна, точно заинтересованная уличным шумом.

— И я понимаю… почему вы, женщины… играете с нами…

— Почему? — отрывисто спросила она, продолжая смотреть на улицу.

— Вы хотите, чтобы я сказал… Хорошо. Вам, видите ли, нравится ходить по краю пропасти… именно таким, как вы… верующим…

Раиса Николаевна быстро повернулась ко мне лицом. И это было совсем другое, точно не её лицо, — таким холодом, почти враждебностью веяло от него.

— Вы думаете, что я играю с вами? — сухо произнесла она.

Я вдруг почувствовал, что сказал какую-то нелепость, кажется, даже оскорбительную, именно в её глазах и именно в данную минуту, нелепость.

— Простите, я, вероятно, сказал совсем не то… не так… вообще, кажется, я даже оскорбил вас… поверьте, невольно… Но, Раиса Николаевна, мне кажется, я был близок к какой-то истине…

И, действительно, в моем мозгу уже родилась какая-то мысль; но сознание еще не могло уловить ее…

— Позвольте, Раиса Николаевна… позвольте…

— Пейте-ка лучше чай, да кладите рому. Это освежит вас. А то вы зарапортовались… и начали молоть чушь.

Наступило молчание.

— «О-чи черные… о-чи жгу-у-чие»… — тихонько запела она и вдруг оборвала.

Мне показалось, что я поймал свою мысль. И еще мне показалось, что я должен, обязан высказать ее, что, когда я выскажу ее, тогда все станет ясным, а, когда все станет ясным, тогда и рушится какая-то стена, разделяющая меня и Раису Николаевну…

— Раиса Николаевна, скажите откровенно… Давеча вот вы сказали, что его нет, т.е. совсем нет. Вот камень, — его бросили в воду, пошли круги, потом и тех не стало, и камень исчез… Или — нет! Камень все-таки существует… Лучше вот что: мыльный пузырь… лопнул… и его совсем, так-таки совсем не стало… («Но, ведь, суть-то его, содержание его все-таки осталось! — мелькнуло в голове. — И нет ничего в мире, что исчезло бы бесследно»… — Но я поспешил отогнать эту мысль). Да, не стало… И вот так же точно и его не стало… Раиса Николаевна, вы сказали это искренно… или — чтобы только узнать мое мнение? Вы любите жизнь. Ведь, каждое ваше движение, взгляд кричат, что вы безумно любите жизнь… но…

На мгновение лицо Раисы Николаевны приняло выражение досады и в то же время страдания.

— …но чувствуете вы на себе какие-то цепи… точно какой-то призрак, или предрассудок, стоит поперек вашей дороги… — продолжал я тихо и почти умоляюще. — Вы, верующая, хотите перешагнуть… Это так трудно! Скажите, Раиса Николаевна, откровенно, ведь, я понадобился вам, — как вот давеча понадобился мне этот нож, чтобы отрезать кусок лимона…

— Боже мой, зачем вы все это говорите!..

— Еще бы мне не говорить! Я не буду сейчас говорить вам, люблю я вас, или нет… Но, Раиса Николаевна, вы должны же понять, что быть для вас только удобным человечком, только костылем, который бросается, когда в нем перестают нуждаться, словом, быть только вашим союзником в вашей борьбе с призраком я и не могу, и не хочу…

Склонившись над столом, Раиса Николаевна закрыла лицо рукой и некоторое время молчала.

— Да, вы отчасти правы, отчасти… — наконец, тихо произнесла она. — Удивительно!.. Когда он был жив, я знаю, иные охотно бежали бы со мной из города с клятвой любви, — продолжала она дрогнувшим голосом, в котором мне послышались слезы. — А теперь вот я — птица, выпущенная из клетки на свободу… так, по крайней мере, надо думать, можно думать… ведь, его нет… его нет! Он не остался, да и не мог остаться, даже в моем сердце… Я… да, я хочу жить! Но почему же, когда его нет…

Раиса Николаевна провела рукой по лицу, как бы желая скрыть изобразившееся на нем глубокое внутреннее страдание.

Все существо мое дрогнуло от жалости и любви.

Я встал, молча взял её руку и прильнул к ней губами. Она не отняла руки; но и не подняла на меня глаз. Я тихо произнес:

— Раиса Николаевна, своими словами, быть может, я сделал вам больно… Но я не сказал бы того, что сказал, если бы… Вы всегда были для меня единственной, которую… я истинно, глубоко любил… и люблю…

— Я это знаю, — так же тихо ответила она, все еще не поднимая на меня глаз.

— Во мне, Раиса Николаевна, жило что-то… Эта дружба с Андрэ… И я даже скрывал то, что, кажется, скрыть невозможно…

Раиса Николаевна глубоко вздохнула.

— Конечно. Особенно от женщины, которая… сама…

Она взяла свою руку и, взглянув на меня лучистыми любящими глазами, продолжала:

— Вы, мужчины, вероятно, и не подозреваете, как мы любим в вас эту вашу мужскую гордость… бриллиант, которым обладает ничтожная часть вашего брата… любим в вас то, что заставляло вас, Алексей Петрович, быть чистым, не вносить грязной лжи в наши взаимные отношения. Но чего это стоило мне! Скажите, неужели в продолжение почти года вы ничего не заметили, не почувствовали… и думали, что я люблю Андрэ?

— Я знал, что вы относитесь ко мне с симпатией.

— Какое скучное слово!.. Помните, я уезжала на два дня, а вы с Андрэ без меня кутнули… Я вошла в спальню, и прежде всего мне бросилась в глаза батарея пустых пивных бутылок в проходе между кроватями. «Вы, кажется, пили, лежа в постелях? Он здесь и ночевал?» — «Да, на моей кровати, две ночи. Мы изображали сибаритов». — «Вы изображали свиней», — сказала я… А потом тихонько, незаметно от Андрэ, поцеловала подушку, на которой покоилась ваша забубённая пьяная головушка. Не скрою, от наволочки пахло алкоголем, но женщина, которая любит, не знает брезгливости…

— Милая… — шепнул я.

— Ну, садитесь сюда… ближе… Вы теперь знаете все. Впрочем, нет, погодите! — вдруг воскликнула она и быстро встала. — Я уже говорила, вы давеча отчасти были правы… вы объяснили меня мне самой… Но вы видите теперь, что вы не просто союзник… Верно, я действительно решилась жить…

В эти моменты, она, — бледная, с потемневшими глазами, — была прекрасна!

— Я — свободна! Я перешагну!

С этими словами Раиса Николаевна подошла к комоду, вынула портрет Андрэ из-под стекла подставки и разорвала на мелкие куски.

— Вот!..

Бесконечно обаятелен был этот подвиг любви! Все существо мое затрепетало от блаженства…

…Она крепко прижалась ко мне, вздрагивая сильным, упругим телом.

— Безумно… люблю… мой милый…

V.

— Свободно и легко!.. И в твоих глазах я читаю одну лишь поэму счастья, солнечной радости…

Ширмы скрадывали быстро меркнувший свет угасающего дня. Я не спускал глаз с милого, смутно белевшего в полумраке, обрамлённого волнами распущенных волос, лица с потемневшими, глубокими, как бездна, глазами.

— Как они сильны, эти ревнивцы, — продолжала она. — Теперь я могу говорить об этом! Мертвые, — они как будто даже сильнее! Знаешь? когда я в ту минуту бросилась к фотографии, мне показалось, что глаза на этом квадратном мужественном лице злобно сверкнули, точно пронзая мою душу.

Наступило минутное молчание. Казалось, будто Рая ждала от меня ответа, вернее даже не ответа, а чего-то более важного, каких-то «вещих» слов, которые осветили бы её существо, разгадали бы новую загадку её любящей и жаждущей жизни души.

Но как только я почувствовал это, так тотчас-же мое сердце кольнула ясная и жесткая в своей точности мысль:

— Мне кажется, твоя душа не совсем еще освободилась из-под его загадочной темной власти.

Рая слегка вздрогнула, точно холодная струя воздуха коснулась её горячих обнаженных рук.

— Нет, нет — нетерпеливо возразила она, как бы спеша отогнать от себя призрак опасности. — Я, ведь, перешагнула… и назад нет пути… А, впрочем, нет… не стану скрывать… это какая-то смутная тревога… Но, Господи, не преступница же я! Я хочу только завоевать жизнь, данную мне Богом. И, кажется, я уже завоевала ее. Разве я не могла приехать раньше? Но я боролась… с призраком! Да-да!.. Люблю тебя! Любила давно и люблю…

— Ты сам знаешь, ведь Андрэ никогда не казался ревнивцем…

— Опять о нем?

— Назло ему — о нем. Надо кончить с ним…

— Но, ведь, ты говоришь точно о живом! Для меня же сейчас он совсем не существует, как бы его и не было вовсе… Он еще существовал для меня недавно, очень недавно… вот когда мы пили чай… Но теперь его нет. Понимаешь ли, Рая, смерти уже больше нет, когда жизнь выкинула свое белое знамя. Понимаешь?

Рая точно в порыве нежной благодарности крепко прижалась ко мне.

— Кажется, он запугал меня своим деспотизмом, — как-то робко и вкрадчиво сказала она. — А теперь… все прошло…

— Андрэ был деспотом?

— Конечно, видя нашу жизнь, никто не мог бы подумать, этого. Скажу больше: если бы Андрэ заметил что-нибудь, может быть он не подал бы и виду… Но как бы ужасно страдал! Органически, всем существом своим он был прежде и после всего ревнив… Мы, женщины, чувствуем это. Люди, как Андрэ, бессознательно смотрят на женщину, как на благоприобретенную собственность, хотя, быть может, и проповедуют политическое равноправие женщин и прочие глупости в этом роде. И они до такой степени боятся, как бы кто не похитил их «собственности», что порою даже делают вид, будто… не очень ценят ее! Ты спросишь: ради чего эта глупая комедия? А ради чего скряга делает вид, что он нищий, а иногда притворяется мотушкой, зря бросая, — конечно, гроши? И знаешь, — вдруг усмехнулась Рая, — эти ревнивцы далеки даже от мысли, что кто-нибудь видит их насквозь… Поверь мне: гораздо легче тем женам, мужья которых не скрывают ревнивой злобы, делают сцены, даже дерутся… Муж сорвет злобу, да так или иначе и успокоится. Но такие, как Андрэ… Чего стоит это напряженное молчание, в котором чувствуется страдание и голодная злоба! О, я очень понимаю женщин, убегающих от мужей как будто без особенной причины, без видимого деспотизма мужа!.. И подумать только: какой поток грязной сплетни, ругани обычно выливается на голову такой женщины! и как жалеют люди какого-нибудь «несчастного, скромного, благородного Степана Ивановича, или Ивана Степановича»! И те же люди не в состоянии понять, почему иная женщина терпит вечные скандалы, даже побои… ее называют рабой, дурой, говорят: «она любит мужа, как собачонка». Боже мой, до чего люди глупы!

— Милый! Не любить и жить вместе, жить годы… Любить другого и не видеть исхода! Чувствовать в нем, любимом, джентльмена и за это любить его еще сильнее… И знать — знать! — что минутный порыв, взрыв старательно и долгое время сдерживаемого чувства в один миг может создать катастрофу, в которой могли бы погибнуть все мы… мог бы погибнуть ты! Ведь, Андрэ в критический момент мог бы превратиться в зверя… Дорогой мой! Теперь торжествует жизнь. Люби меня. Я достойна твоей любви. Я купила счастье ценой страданий. Я завоевала право на любовь… Ты знаешь, я верующая. Но мне не страшен теперь Андрэ. Мои права так велики, что часть их я переношу на тебя… Мы чисты пред небом и землей. Люби меня, как я тебя люблю! И Тот, Кто сказал, что на земле не может быть развязано то, что связано небесами, Он — я чувствую это! — благословит нашу земную любовь…

Чрез две недели я провожал мою любимую. Она уезжала на пароходе в город, где обычно жила. Как-то мельком она сказала мне, что готовится к экзаменам на высшие женские курсы. Наша любовь расцвела пышным цветом. Но мы решили не связывать себя постоянной близостью друг около друга.

В разное время Рая высказала ряд следующих сентенций:

Любовь свободна. Кто действительно любит, тот уважает и верит. И нет в нем животной ревности. А разлюбит — откровенно скажет. Когда один находится в какой-либо зависимости от другого, там любовь не может быть продолжительной. Любовь и рабство — огонь и вода.

Раннее утро выдалось тихое, мягкое, слегка мглистое, так что невысокое еще солнце бросало свой как бы рассеянный свет на землю, точно сквозь нежную газовую светло-золотистую вуаль.

— Днем будет гроза, — сказала Рая.

Широкая зеркальная мутновато-голубеющая гладь Волги ласкала глаза своей нежной мягкостью. И казалось, будто царственно-прекрасная река все еще дремлет, охваченная приятной истомой пред полным пробуждением к бодрой, деятельной жизни.

Звонили в церквах к будничной коротенькой обедне — в малые колокола. И пестрые, суетливые звуки, смягченные влажной атмосферой, как бы выбрасываемые в пространство чьей-то невидимой щедрой рукой, летали поверх воды, торопясь обогнать друг друга, постепенно замирая, чтобы умереть навеки где-то там, далеко, в окутанном густой синей мглой темном бору — на противоположном крутом берегу реки.

Мы стояли на террасе парохода.

— Как хорошо! — тихо воскликнула Рая, глубоко вдыхая влажный, пахнущий водою, воздух. — Вот это все: и речная гладь, и небо, и солнце, и мгла… и все, все… Как много во всем этом какой-то тихой и в то же время безудержно смеющейся радости!.. Все равно, что задумчивая и в то же время удивительно жизнерадостная мелодия… Как будто противоречие, но его нет… Волшебница Волга! Река — святой Руси…

Раздался басовитый мощный гудок парохода. Он властно заглушил все остальные звуки майского утра, а когда оборвался, то его отзвук долго еще, медленно затихающим аккордом, плыл в воздухе — густой и мягкий…

— До свиданья, милый!.. Когда соскучишься, или просто взгрустнется, скажи только: «сивка-бурка, встань предо мной, как лист перед травой!». И вот уже я — тут. Ну, беги! люди сейчас возьмутся за сходни.

Чистый, блестевший белизной всего корпуса, пароход-дворец медленно-величаво отходил от пристани, мягко и не часто ударяя по взволнованной воде огромными ярко-красными плицами колес; из приземистой, накренившейся взад, трубы темными клубами повалил густой дым, рвущийся на мелкие клочья, постепенно таявшие в лазури неба.

И в этом зрелище отхода от пристани громадного красивого судна, наполненного людьми, было нечто такое, что будило в душе странное чувство какой-то немножко завистливой грусти. Словно речной, полный жизни, блестящий красавец отрывался с корнями от насиженного и порядком надоевшего гнезда и — отрывался спокойно, с решимостью сильного существа, смело стремящегося к новым местам, к «новому счастью»…

Пароход уходил, постепенно ускоряя движение. Все более скрадывались его детали, и сам он становился все меньше. Я не спускал глаз с светлой, как бы медленно таявшей в солнечных лучах фигурки Раи, махавшей белым платком.

Вдруг мне страстно захотелось иметь крылья, чтобы могучими взмахами в минуту перелететь пространство, отделявшее меня от моей любимой, — прилететь, посмотреть в её лазурные ясные глаза, поцеловать и улететь обратно…

— До свиданья, моя радость!

И вместо ответа услышал беспокойно-пронзительный, звонко-гортанный крик чайки, которая, распростерши свои длинные серебристые крылья, делала круги над крупно-волнистою, отливающей и лазурью неба, и золотом солнца гладью еще не совсем успокоившейся реки…

 

Владимир Измайлов.
«Пробуждение» №22-23, 1916 г.
Эдуард Мане — Chez le père Lathuille. 1879