Владимир Ладыженский «Вечер»

I

С утра шел дождь. От этого в школе было темно, и по запыленным снаружи стеклам окон струились капли, как докучливые, неперестающия слезы. Детей было мало, и огромная классная комната казалась пустой. Теперь, в конце сентября, собирались только новички младшего отделения и тесно садились на нескольких партах поближе к входной двери. Они еще не привыкли к школьным порядкам и держали себя вольно, громко разговаривали между собою и все старались угадать, сколько слов сказала учительница и сколько звуков в этих словах. С непривычки это казалось им трудным и странным, и в недоумении они старались тянуть хором как можно громче:

— У… у… у! Жу… жу… жу!

— Анна Васильевна! Это выдет жук, — сказал вдруг белокурый лохматый мальчуган, радуясь, что он догадался.

Но Анна Васильевна с прежней серьезностью продолжала занятие, и дети опять недоумевающим хором тянули:

— А… а… а! У… у… у!

Потом она дала им тетради, чтобы они чертили палочки с крючками и без крючков, и, несколько утомленная, отошла к окну.

Дождь переставал, и по небу низко неслись серые, разорванные облака. Село, вчера еще радостное и оживленное, сегодня казалось пустым и скучным. С лохматых, почерневших крыш падали тяжелые капли, на дороге блестели лужи, матовыми золотыми пятнами виднелась на гумнах свежая солома, но всюду было пустынно. Даже «овочная лавка» напротив, в которой продавались керосин, папиросы и вобла, была заперта. На противоположном пригорке такой же пустынной, словно вымершей, казалась барская усадьба. А ведь еще только вчера по всем гумнам до самой зари раздавался стук цепов, а на барской усадьбе копошилась толпа народа и целый день, как чудовищный шмель, гудел барабан паровой молотилки. Теперь все кругом было пусто, и Анна Васильевна еще больше, еще больнее чувствовала свое одиночество. Изменившаяся погода изменяет и настроение. Она это знает и старается улыбнуться над своим малодушием, но… все-таки… если бы побольше солнца, как можно больше солнца, побольше света и жизни!

Анна Васильевна сделала перемену, открыла форточку и сказала детям, чтобы они шли играть на улицу. Но на улице было сыро и грязно, капли только что переставшего дождя тяжело шлепались в лужи, и детям не хотелось идти. Они вполголоса переговаривались, за партами и тут же, вынув из посконных сумок хлеб и вареную картошку, лениво жевали. Анна Васильевна пошла в свою комнату.

— Ты скоро робят-то отпустишь? — спросила ее Анисимовна, пожилая и сухопарая бобылка, нанятая в прислуги за два рубля. — А то я нонче лапшу ставила, — запускать что ль?

— Скоро, скоро, — проговорила уставшим голосом Анна Васильевна и присела к столу. Она рассеянным взглядом осматривала свое помещение, к которому не успела еще привыкнуть и приглядеться за два месяца службы. Вот эти седенькие обои с мелкими голубыми цветочками, какие бывают на ситце, небольшой простой стол у окна, четыре стула, чистенькая девическая постель в углу и огромная русская печь, с стоящей рядом лоханкой и вечно около нее копошащейся Анисимовной, — вот и вся ее обстановка…

Анна Васильевна задумалась и глядела на фотографические карточки на столе. Их было немного. На большой, порыжевшей от времени карточке пожилой господин с бритым лицом, в вицмундире с светлыми пуговицами, изображен был рядом с пестро одетой дамой. Потом карточка гимназиста с круглым задорным лицом в фуражке, сдвинутой на затылок. Наконец — две гимназистки в коричневых платьях с косами, выпущенными вперед через плечо. Анна Васильевна глядела на эти фотографии и думала. Анисимовна сначала копошилась у печки, потом подперла щеку рукой, постояла несколько времени неподвижно, о чем-то вздохнула и сказала:

— Ты бы их отпустила нонче пораньше. Сыро ходить деревенским. И лапша, боюсь, перейдет.

— Хорошо, я не долго. Скоро кончим, — рассеянно проговорила Анна Васильевна и пошла в класс.

Через час Анна Васильевна кончала занятия и наставительно говорила детям:

— По улице идите смирно, не толкайтесь и не деритесь. Завтра опять приходите с утра: я покажу вам новую букву и опять будем читать.

Дети шумели и одевались. Лохматый белокурый мальчуган постоял в нерешительности, подумал и сказал:

— Мы с Мишкой останемся ночевать. Больно грязно идтить. За четыре версты до темного не дойдешь.

— Эх вы, вшивые поросята, — замерзнете! — заметил серьезном тоном один из товарищей и равнодушно ушел.

При училище в маленькой избе через сени была земская библиотека, где иногда оставались ночевать ученики школы. Там стоял шкап с тоненькими дешевыми книжками, которые по зимам почти все разбирались, читались по избам вслух и про себя, а иногда в этих же книжках подгулявшие мужики вырывали листы на цигарки. В этой же библиотеке ночевал училищный сторож и были сделаны нары для остающихся учеников. Теперь, в хмурый осенний день, клонившийся к вечеру, она казалась пустой и мрачной. Белокурый мальчуган с Мишкой пожевали картошки и от нечего делать равнодушно лежали на жестких нарах…

После обеда дождя уже не было. Дул сильный ветер, злобно обрывал и бросал в холодную воду последние листья ветел, толпившихся у пруда между селом и барской усадьбой, и гудел какую-то непонятную угрозу в трубе училища. По небу мчались, перегоняя друг друга, обрывки серых и черных лохматых туч, и было завидно глядеть на их вольный бег — куда-то вдаль, к теплому и светлому югу.

— Мотри, к ночи мороз будет, — проговорила Анисимовна, зевнула и перекрестила рот.

Анна Васильевна оделась и пошла погулять. Теперь, в быстро надвигавшихся осенних сумерках, все село казалось лохматым и серым. У церковной ограды старый дьячок ловил не дававшуюся лошадь, бегал за ней, растопырив полукафтанье, и был похож на огромную птицу. Хозяин «овочной лавки» стоял на крыльце своего заведения и убежденно кричал:

— Ты ее прижми к ограде! К ограде-то, сделай милость, прижми, тогда и возьмешь!

Анна Васильевна тихо шла вдоль молчаливого села, ей было скучно, и невеселые мысли роились в ее голове. Ей, городской жительнице, было жаль чего-то и казалось непонятным, как могут люди прожить всю осень и долгую-долгую зиму в этих темных и душных избенках, похожих на грязные кучи соломы. Она знала, что там душно и грязно, что там копошатся дети вместе с телятами, и, как придавленная, прячется жизнь на долгие дни. От этих мыслей делалось жутко и еще жаднее хотелось солнца, побольше света и жизни, а село казалось пустынным и вымершим.

II

Гулять было тоже скучно и холодно, но Анна Васильевна все-таки дошла до самого конца села, до выгона, где стояли мельницы и за которым начиналась степь. Огромные, черные от дождя и от окутавших их сумерок, мельницы казались таинственными и бесформенными привидениями, сошедшимися на какое-то страшное и тайное совещание. Даль степи сливалась с сумерками, и слышно было, как кто-то там плакал и бился и однотонно гудел, а над степью неслись, как на крыльях, темные и серые облака. Сумерки с каждой минутой делались темнее и гуще, словно кто-то невидимый нахлобучивал их на село и на степь.

Анна Васильевна пошла домой все той же ленивой и медленной походкой человека, которому нечего делать, и так же роились в ее голове скучные думы о селе, среди которого она жила, и воспоминания о городе. Этот город, всего за восемьдесят верст от села, казался теперь бесконечно далеким, точно он был где-то в другом государстве…

В библиотеке слабой светящейся точкой уже мелькал огонек, и Анна Васильевна пошла прямо туда. Этот огонек во мраке бурного вечера казался таким веселым, и думалось, что он может разогнать скучные мысли. Но когда Анна Васильевна вошла уже в сени, огонек сразу потух и низкий, точно всегда ворчавший, голос сторожа говорил белокурому мальчугану:

— Чего же ты раньше глядел? Газ потух. Андрюшка, поищи бутылку под нарами.

Анна Васильевна присела не раздеваясь и, смотрела, как Андрюшка со сторожем опять зажигали под потолком маленькую дешевую лампу. Теперь видно было, как Мишка равнодушно сидит, поджавши под себя ноги на нарах, и от этого очень похож на восточное изваяние, виденное ею когда-то на старинной гравюре. Анна Васильевна разделась тут же в библиотеке и села рядом с детьми. Наступило молчание. Сторож застыл на своем трехногом стуле у печки, и слышно было, как ветер порывами стучит в окно, точно сердится и вызывает к себе.

— Хотите, я вам книжку почитаю? — спросила Анна Васильевна.

— Почитай, — равнодушно сказал Мишка.

— В книжках, говорят, много зря пишут, — заворчал низкий голос сторожа. — Ну, есть однако которые книжки правильные, только их мало.

— Я вам буду сказку читать — хотите? — сказала Анна Васильевна.

— Сказку? Ну, ничего. Пущай. Промежду прочим робятам забава. Скучно сидеть-то. Пущай, — одобрительно загудел бас сторожа.

Анна Васильевна достала тоненькую книжку из шкапа, поставила на стол ту маленькую лампу, которая висела на потолке и слабо освещала комнату, и стала читать. Оба мальчугана — и Мишка, и лохматый Андрюшка — сосредоточенно слушали. Ветер продолжал гудеть на дворе, порывами стучал в окна, сердясь и вызывая к себе. И когда Анна Васильевна читала о том, как на море разыгралась буря и хлестала огромными волнами, то казалось, что здесь, за окном, шумит и бушует это разгневанное море, и делалось жутко.

— Придешь, что ль, нонче чай-то пить? — спросила Анисимовна, появляясь в дверях.

— Хорошо, я после. Оставь мне чашку холодного чаю, — сказала Анна Васильевна и продолжала читать.

И опять в маленькой комнате звучал ее однообразный голос, вызывая картину за картиной, — одна удивительнее и ярче другой, а за окнами стонал ветер.

Когда кончилась сказка, ребята молчали и о чем-то, видимо, думали, а сторож сказал:

— Чудно. Известно — сказка. А промежду прочим на свете все может быть. Это только которые глупые бабы думают, что на свете ничего нет. Свет-то велик тоже — подикось.

— Бабка сказывала, — с расстановкой, медленно заговорил Мишка, — бабка сказывала, что младенцы, которые ежели помирают некрещенные, делаются на том свете нечистью и пугают людей. По ночам они бродят по свету.

— Скажи своей бабушке, что это неправда. Так думать нельзя, это грех, — с убеждением, серьезно возразила Анна Васильевна.

— Она уж померла, бабка-то, — сказал Мишка, равнодушно растянулся на нарах и замолчал.

— Нонче осенью она и померла-то — оживленно заговорил Андрюшка. — Она у него, Анна Васильевна, сгорела и сестренку его, Дуньку, сожгла. Вот страсть-то была! Народ, известно, в поле был, а бабка на печке куделю сушила. Ну, хорошо. Только сушила она ее, куделю-то, сушила, а она возьми да и загорись. Дым во всю избу так и валит. А бабка-то на печку лезет куделю таскать, жалко добра стало. Где же ей, старой, куделю с печки стащить. Ну, прибег народ, а изба-то уж занялась, по крыше поломя пышет. Потушили избу-то, да поздно: бабка уж вся обгорела, черная лежит, страшная. А Дунька на лавке около окна задохнулась. На другой день похоронили. Поп все ругал мужиков, зачем старух одних оставляют. От этого, говорит, она и сгорела. Известное дело — работа, нешто старух караулить станут.

Наступило молчание. Сторож у печки громко зевнул и проговорил лениво, растягивая слово за словом:

— Будете, что ль, ужинать-то, ребята? Я бы картошки достал. А то ложитесь спать. Что попусту газ жечь.

Анне Васильевне сделалось скучно. Она постояла несколько времени, слушая, как за окном, в которое гляделась черная, как сажа, ночь, стучал кто-то невидимый и настойчивый, посмотрела, как укладываются на нарах ребята, подстилая под голову зипуны, и медленно пошла в свою комнату.

III

Комната была маленькая и узенькая, аршин шесть длиной. У двери стояла пузатая русская печь, с задернутым ситцевым чехлом, и тут же на полу спала сладким сном Анисимовна. Анне Васильевне спать не хотелось. Она присела к столу, лениво, маленькими глотками пила чай и думала. И мысли тянулись лениво, скучные и неясные, точно и они были бессильны без света и солнца и пугались того невидимого, кто время от времени стучал в окно, угрожая и вызывая к себе…

«…Бедность, — вот что мешает людям жить как следует», — думала Анна Васильевна, и в то же время в ее сознании мелькала неясная мысль о каком-то рабском страхе, который ужаснее самой бедности. Мысль не могла оторваться, от тесных и грязных избенок, где на долгие зимние месяцы заперты и занесены снегом люди и дети вместе с телятами и овцами. Каким странным контрастом казалась эта жизнь с красивыми, полными героической поэзии зимовками, о которых она читала в путешествиях к северному полюсу…

Здесь, казалось ей, поэзии не было, была только бедность, темнота придавленной чем-то мысли и та беспомощность, с которой задыхаются вместе в огне и ребенок, и старуха. Потом мысли ее остановились на том страхе перед жизнью, который она видела кругом с малолетства. Здесь, в глухом захолустном селе, она его не замечала, и это казалось ей и радостным, и вместе с тем странным. Она глядит на выцветшую фотографию, на которой изображен ее отец, такой нарядный и чистенький в своем вицмундире, и вспоминает, что он почему-то всего боялся. Он умер давно, когда она была еще во втором классе гимназии, и в ее памяти о нем уцелели больше всего его тихие и робкие разговоры. Говорилось с благоговейным страхом о его начальнике, которому не понравились какие-то выражения на бумаге, и что он может за это выгнать на улицу.

— Лелечка, что мы с тобой тогда будем делать? А? — разводил беспомощно руками отец.

Мать ничего на это не отвечала, и отвечать было нечего. В ее глазах застывал ужас человека, над которым замахнулись, чтобы его ударить.

— Что же делать, голубчик, — говорила она тихо и робко. — Ты уж как-нибудь упроси, чтобы простили, товарищей попроси, чтобы помогли. Ночью перепишешь бумаги.

Но рассчитывать на помощь было нельзя: никто из товарищей не знал, какие именно необходимы выражения, не знал и того, зачем и кому нужны все эти бумаги. Просто писали по шаблону, как писалось и раньше, писали, что прикажут, — для того, чтобы двадцатого числа получить грошовое жалованье и жить. Их служебная преступность от этого часто зависела от каприза и расположения духа начальника, которого все они почтительно боялись, как существа высшего порядка. И это Анне Васильевне, тогда еще маленькой девочке, было совсем непонятным, особенно когда мать показала ей на улице страшного начальника. Ничего страшного она не увидела: по улице на извозчике ехал маленький, сморщенный старичок в полинявшей фуражке с кокардой.

По воскресеньям и праздникам в их маленькую бедную квартирку на окраине города, где были запущенные и заброшенные садики почти при каждом доме, заходил приятель отца, учитель приготовительного класса гимназии. Тот тоже всего боялся. Только что войдя в комнату и весело поздоровавшись, он садился с отцом на диван, и между ними начинался тихий разговор, пронизанный страхом. Они боялись вместе до тех пор, пока мать хлопотала по хозяйству и не ставила на стол пирога. Увидав графинчик с водкой, учитель произносил неожиданно веселым тоном:

— Вопрос «где» требует предложного падежа, а пирог водочного опрокидонта! — и лицо его светилось добродушной улыбкой.

Этот маленький круглый человек отличался замечательным добродушием, за что его так любили дети, и глубоким комизмом. Было что-то комичное даже в его ужасе перед директором, который «может уничтожить», и в его робком шепоте о страшном и таинственном «округе». А гимназисты старших классов смеялись ему в лицо и рассказывали по городу удивительные анекдоты о том, как он диктует малышам фразу: «лев и собака умирают одинаково молча», и как он, кончая в классе объяснения никому непонятной грамматики, задает всегда один и тот же вопрос:

— Ну, дети, поняли? Кто не понял, — встаньте: я единицу поставлю!

Каким теперь все это Анне Васильевне кажется далеким-далеким, несмотря на то, что было недавно… А потом — смерть отца, безграничный детский ужас перед неведомым и страшным, горе матери и еще большая бедность с какими-то пособиями и грошовой пенсией. И ровно, тихо и скучно потянулась серенькая жизнь со штопаньем коричневого гимназического платья, с зубрением скучных уроков, — тяжелая жизнь изо дня в день.

Анна Васильевна устала думать и долго сидела, склонившись к столу и положив голову на руки. Потом улыбка прошла по ее лицу, глаза засветились огоньком, и она опять стала думать.

Разве уж так ничего и не было радостного в ее молодой, только что начавшейся жизни? Нет, конечно было. Была та полудетская радость жизни, при которой скрашиваются и бедность, и скука, и даже самое горе. Разве не это так часто заражало бессознательным и безграничным весельем и ее, и ее подруг, которые теперь глядят на нее с фотографической карточки, с детской кокетливостью выставив напоказ людям свои огромные косы. Где-то теперь ее друзья по гимназии? Она уже давно не получала от них писем и теперь ждала этих писем каждый день. В последний раз они писали ей о курсах, на которых учились, о певцах, которых слушали, о театрах и кружках молодежи.

И Анне Васильевне хотелось бросить училище и ехать туда, в столицу, где жизнь казалась ей такой красивой и умной.

— Поеду, непременно поеду с будущего же учебного года, — вслух самой себе сказала она. Но сейчас же, точно вспомнив о чем-то, она принялась искать в карманах своего платья и вынула смятый листок почтовой бумаги. Это было последнее письмо ее матери, доставленное земской почтой, и она принялась его перечитывать. В письме было написано крупным и неровным почерком женщины, не привыкшей обращаться с пером:

«Дорогая Анюта. Посылаю мое благословение и прошу за тебя Царицу Небесную. Служи хорошенько и не рассерди чем-нибудь инспектора, меня все пугают, что он строгий. Место у тебя хорошее, двадцать пять рублей в месяц здесь в городишке не достанешь, и на каникулах все лето будем жить вместе. А я уже заняла восемь рублей и их надо через месяц отдать…»

Анна Васильевна не дочитала письма и опять сунула его в карман. Ей сделалось скучно, она медленно разделась и легла в постель. Через несколько минут в маленькой комнате воцарился мрак. А за окном все еще продолжал стучать кто-то невидимый и властный, сердился и вызывал к себе…