Владимир Ленский «На пороге».

V.

— Я никогда не позволю! Слышишь, Сима, и не говори лучше, не упоминай мне имени этой женщины!..

Голос матери прозвучал в соседней комнате резко и грубо и как обухом ударил Алешу по голове. «Начинается!» — подумал он с тоской и тихо застонал. Боль в груди и во всем теле отрезвила его от радости воспоминания весеннего счастья, — оно принадлежало жизни, а он, ведь, теперь, был весь во власти смерти. Слова матери напомнили о Леле, которая ждет разрешения прийти к нему, которую ему так хочется, так нужно видеть!..

«Боже мой, отчего они так жестоки со мной! Разве мама не знает, что я умираю? Или мне самому сказать ей об этом?..»

Он пошарил рукой по стене, нашел кнопку и позвонил. В комнату вбежала Сима с заплаканными глазами, за ней вошла мать с красным, еще не остывшим от гнева, лицом.

Алеша с трудом приподнялся на локте и слабо попросил:

— Я хочу сесть…

Сима помогла ему сесть и обложила его подушками.

— Сядьте, мама… и ты, Сима…

Мать села на стул, Сима — на постель. Обе вопросительно ждали, приготовившись каждая по-своему. Алеша переводил глаза с одной на другую и смотрел серьезно и грустно.

— Мама, — сказал он, устало закрывая глаза: — я вас хочу попросить… Это моя последняя просьба. Я больше никогда ни о чем не смогу вас просить… ничем не буду огорчать…

Он остановился. Ему было трудно говорить. В груди начинало клокотать, нужно было переждать, чтобы не вызвать приступа кашля. У Симы глаза наполнились слезами, и она отвела их в сторону, чтобы Алеша не видел. А мать воспользовалась его передышкой и быстро заговорила, сразу приняв, в еще не улегшемся в ней раздражении, боевой тон:

— Я знаю, о чем ты хочешь просить! Но этого не будет никогда! И так уже все в городе пальцами на нас показывают, от шпилек и намеков проходу нет! Еще не доставало пустить к себе в дом эту потаскушку!..

— Мама! — вырвалось у Алеши и Симы одновременно.

Но она отмахнулась от них рукой и продолжала говорить — так визгливо и грубо, что Алеша корчился на постели и стонал, словно его хлестали раскаленными железными прутьями. Эта, уже не молодая, женщина любила своих детей, вероятно, больше всего на свете и готова была для них пожертвовать своей жизнью; но счастье своих детей она понимала по-своему, и то, что они не хотели того счастья, о котором она мечтала для них, а пытались создавать свое, которого она не понимала и которое, наоборот, казалось ей несчастьем — выводило ее из себя, заставляло забывать обо всем на свете, даже о том, что Алеша смертельно болен и что дни его сочтены.

— Пока я жива, я никогда этого не допущу! — кричала она в исступлении: — довольно, что ты водил ее сюда, когда нас не было, и все лето, вместо того, чтобы поехать в Крым, валандался здесь с нею!.. Таких, как она, тысячи ходят по улицам и продаются каждому встречному!..

— Мама, да перестаньте же!.. — негодующе закричала Сима, дрожа от гнева и обиды за Алешу и Лелю.

Алеша тщетно пытался заговорить и только ломал в отчаянии пальцы…

Мать сразу замолчала и обернулась к Симе. Она никогда не видела эту, всегда послушную, тихую девочку такой возмущенной и гневно протестующей. В первое мгновение она даже потерялась и не знала, что сказать. Но она тотчас же опомнилась и, повелительно указав дочери на дверь, строго сказала:

— Сима, выйди отсюда! Тебе еще рано мешаться в такие дела!..

— Не пойду! — дерзко сказала Сима, сверкнув, как дикий зверек, глазами.

— Что? — закричала мать, выходя из себя и поднимаясь с места. — Как ты смеешь?..

— Мама, мама! — стонал Алеша, хватаясь от боли за грудь. — Оставьте!.. Боже мой, что за мука!..

— Сейчас же убирайся в свою комнату! — не слушая его, крикнула Симе мать: — я слышать ничего не хочу!..

В дверях появился отец, старик сурового вида, с нависшими над глазами седыми бровями, с длинной, раздвоенной на подбородке, бородой.

— Что здесь такое? В чем дело? — спросил он, уже догадываясь по гневному лицу жены, о чем здесь шла речь, и, сердито хмуря брови, тяжело оглядел сына и дочь.

Старик, так же, как и его жена, считал связь Алеши с Лелей — несчастьем для него и позором для их дома; всегда, как только об этом начинался разговор — он тотчас же терял самообладание и кричал до хрипоты, ничего не слыша и не видя. И теперь, войдя в комнату сына, он сразу же стал на сторону жены, забывая, так же, как и она, о тяжелом положении Алеши в своей родительской заботе о том призрачном и совершенно ненужном ему, даже если бы он и остался жить, счастье…

Сима от волнения тяжело дышала, губы её прыгали. Она быстро переглянулась с Алешей, который этим взглядом как будто давал ей на что-то разрешение, и прерывающимся голосом, дрожа, почти плача, она заговорила:

— Как вы не видите, что Алеша, ведь, умирает!.. Ему никогда уже не поправиться и не пойти больше к Леле!.. Это будет его последняя радость. Неужели вы возьмете на себя грех — лишить его этой радости?.. Вы… вы… Как вы этого не понимаете! Как вы можете!..

Она не договорила, захлебнулась и, закрыв лицо руками, истерично разрыдалась…

То, в чем они боялись себе признаться, чего никто из них до сих пор не мог произнести вслух — было, наконец, сказано: Алеша умирает! И хотя это все втайне знали, тем не менее слова Симы произвели на стариков впечатление громового удара. Они сразу затихли и с недоумением смотрели на Алешу, устало закрывшего глаза и дышавшего с усилием тяжкого волнения. Вглядываясь в его желтое, восковое лицо, вдавленную грудь, высохшие руки, они как будто только теперь ясно и определенно поняли, что Алеша умирает, что ему уже не нужны их заботы о том его счастье, которое они хотели создать ему, и что теперь уже нельзя так говорить и поступать, как до этого дня говорили и поступали они. Лица их выражали страх и смущение. У матери дрожали губы и мигали глаза, на которых заблестели слезы. Она нервно искала дрожащими руками кармана в юбке, чтобы достать платок. Отец, нахмурившись, смотрел в пол и щипал свою седую бороду…

И в эту минуту дверь вдруг тихо открылась. Кто-то заглянул в комнату… Алеша поднял голову и слабо вскрикнул:

— Леля!..

И как эхо из дверей ему откликнулся тонкий, рыдающий крик:

— Алеша!..

Леля вбежала в комнату, сбрасывая на ходу пальто и шляпку, зацепила и дернула волосы, рассыпав их по плечам и спине. Рыдая и смеясь, она упала около кровати и прижималась головой, щеками, губами к лицу, груди, к руке Алеши, обнимала и привлекала его голову к своей груди, целовала рубашку на его плечах, постель, одеяло и все повторяла, истерично, безумно, в тяжком забвении безграничной радости и такого же безграничного горя:

— Алеша… Алеша… Мой милый… Мой бедный…

Он гладил её волосы, плечи, лицо, дыша запахом снега, который она принесла с собой в волосах и в платье, и лицо его казалось лицом здорового и счастливого человека…

Старики переглянулись и молча вышли из комнаты. Сима тихо последовала за ними…

VI.

Они долго ласкали друг друга, забыв обо всем на свете, и как будто говорили ласками рук, глазами, прикосновениями губ. Им было так хорошо, радостно быть вместе, что в первую минуту, казалось, все горе как-то отошло в сторону и не мешало им наслаждаться созерцанием друг друга…

Потом, утомившись, Алеша взял лицо Лели в руки и, тихо поглаживая ладонями её нежные, разгоревшиеся от волнения, щеки, долго смотрел на нее, как будто искал в ней и хотел понять её жизнь за все то время, что он не видел ее. Она исхудала; маленькое личико её сделалось детски-узким и грустным, а карие ободки зрачков стали еще прозрачнее, и в них уже не мелькали золотые искорки, которые так радовали и веселили его весной и летом. Отчего они погасли? Должно быть, она много плакала, и слезы потушили их…

Леля ласково и радостно улыбалась ему, но за этой улыбкой Алеша чувствовал страх и боль за него. Ему страстно хотелось утешить и порадовать ее, проявить к ней всю теплоту своей любви и жалости, но спазмы сжимали горло и мешали говорить… Он только гладил её лицо руками и целовал её чистый белый лоб, тоненькие брови и глаза, которые она тихо закрывала, когда он прикасался к ним.

Он чувствовал губами длинные, мягкие ресницы и движение глазного яблока под тонким, нежным веком, и это, как и раньше, пробуждало в нем неутолимое желание слиться с ней, впитать, вобрать ее в себя, чтобы всегда чувствовать ее с собой нераздельно и полно; и рядом с этим желанием вставало мучение преждевременной смерти, страх потерять ее. Этот страх возрастал в нем с каждым мгновением и грозил заглушить, задавить все остальные чувства…

— Ты не уйдешь? Ты будешь со мной, Леля?.. — спрашивал он с тревогой и мольбой в глазах и брал её руки, платье, волосы своими худыми, дрожащими пальцами, которые от слабости ничего не могли удержать и бессильно падали на постель.

Леля кивала ему в ответ головой и не переставала улыбаться, как будто не видела его лица — лица умирающего, не желая дать ему понять, что она знает все, что её сердце разрывается от жалости и горя за него и за себя.

— Лелечка, бедная!.. — вдруг вырвалось у него с коротким рыданием.

Он прижался лбом к её голове и тихо заплакал, обнимая её голову рукой. Он чувствовал под своими пальцами её мягкие, живые, волнистые волосы, которые он так любил гладить и целовать, опутывая себе ими лицо, — и от этого ему хотелось еще больше, сильнее плакать. Он плакал, как дитя, захлебываясь слезами, всхлипывая и жалобно приговаривая:

— Я умру, Леля… скоро умру… Я не понимаю этого… Как я могу умереть, когда… я так люблю тебя, так хочу быть с тобой!.. Если бы было кому сказать: не надо… не надо, чтобы я умер… я хочу жить, я еще не жил… дайте мне хоть немного пожить!.. Я убедил бы оставить меня, потому что с такой жаждой жизни, как у меня… страшно… страшно, Леля, и бессмысленно умирать!..

Он перестал плакать и, откинувшись на подушку, с страстной тоской продолжал:

— Кому же сказать, Леля?.. Научи, кому сказать?.. Я чувствую вокруг себя стены, потолок, людей, всю землю и небо, и я одинок, как никогда не бывал в жизни. Я не знаю, кого просить и кто может помочь мне. Все ходят вокруг меня, смотрят на меня, видят, что мне худо, смертельно худо — и оставляют меня одного умирать, когда я так хочу жить! И они становятся мне все больше далекими… я ухожу от них один, один… Никто не знает, никто не понимает, как это страшно и трудно — умирать!.. Ах, Леля, главная мука в том, что и от тебя я уйду, совсем, совсем уйду и никогда тебя больше не увижу… Разве есть небо, разве есть Бог после этого? О, если Он есть!.. — он поднял кулаки с мукой и злостью бессилья, готовый крикнуть хулу и проклятье…

Леля быстро схватила его руки и прижалась губами к его губам…

Алеша сразу обессилел. Руки его упали, голова поникла. Он тихо хрустнул пальцами.

— Если бы ты знала, как мне тяжело!..

Леля села на постель, обняла его и прижалась головой к его груди. Они молчали оба, подавленные, измученные остротой первого приступа горя…

…В комнате и во всем доме — тихо-тихо, и чувствуется свежий холодок, как будто все ушли и оставили двери настежь открытыми. У окон слышится легкий шорох снежинок, падающих и скользящих по стеклу…

Леля лежит головой на груди Алеши с закрытыми глазами и как будто спит. А у Алеши глаза широко раскрыты и смотрят серьезно и пристально, как-то мимо всего, в какую-то пустоту, где он видит что-то страшное, непонятное. Руки его обнимают и держат Лелю, как будто это страшное собирается напасть на них и отнять ее у него…

Веки у Лели тихо дрожат. Что-то светлое пробегает по её глазам и прячется в уголках губ. Она думает о чем-то хорошем, и лицо её вдруг озаряется счастливой улыбкой. Она открывает глаза и поднимает их на Алешу, продолжая улыбаться. И он видит в прозрачных ободках её зрачков золотые искорки, которые прыгают и смеются. «Слезы о моей болезни потушили их — подумал Алеша: — какая же радость зажгла их опять?..»

— Знаешь, Алеша, — шёпотом говорит Леля, и становится вся пунцовой и такой нежной и хорошенькой, какой Алеша никогда ее не видел: — я… у меня… будет ребенок…

Сказав это, она уже не смущалась и не краснела, а была только светла и горда своим счастьем, которое, как яркий солнечный луч, прорезало тёмные тучи горя и отчаянья. Но это продолжалось одно мгновенье. Она как будто спохватилась, и ей стало страшно своего горя и счастья. Она вся как-то поникла, потухла, съёжилась. Руки бессильно и устало лежали на коленях, а глаза смотрели испуганно и наполнялись слезами.

У Алеши же на лице продолжал гореть этот луч. Он откинулся на подушки и, сложив руки на груди, говорил тихо, но возбужденно, и мечтательно улыбался:

— Как это хорошо, Леля!.. Знаешь, у меня такое чувство, как будто я не болен и не должен скоро умереть, а буду жить и буду всегда с тобой!.. Леля, у тебя будет мой ребенок — ведь, это значит, что у тебя буду я. Я еще долго буду здесь. Ах, Леля!..

Он замолчал, в изнеможении от избытка наполнившего его чувства умиления, и закрыл глаза. И, как будто засыпая и во сне улыбаясь, продолжал:

— Это я буду опять — маленьким, нежным, чистым… и таким слабым и беспомощным… Ты будешь кормить меня… Леля, кормить своей грудью, баюкать, купать, целовать мое тельце… Опять детство, игрушки… сколько маленьких и больших радостей и печалей!.. Леля, ты будешь любить меня… его, моего ребенка?..

Леля молчала. Она душилась слезами и вдруг затряслась и, как будто давясь чем-то, полузадушенным криком ответила только:

— Алеша!..

И, вскочив, она выбежала из комнаты, прихлопнув за собой дверь…

Алеша удивленно проводил её глазами. Слышно было, как в передней Леля глухо рыдала. Потом послышался голос матери, к удивлению Алеши, тихо и ласково успокаивавшей Лелю. Вот они куда-то уходят. Алеша улыбнулся тому, что мать его стала к Леле так хорошо относиться.

«Леля плачет, что я умираю, — подумал он. — А меня уже это не мучит… Как странно! Отчего это? Неужели я уже привык к мысли о смерти?..»

Но этот вопрос недолго занимал его. Он забыл даже и о том, что там, где-то в комнатах, плачет Леля, — и думает о своем ребенке, о том себе, который скоро начнет новую жизнь сначала.

«Он будет чувствовать себя, как я чувствую себя, и его я, чувствующее себя, будет мое я. Только как же это: вот теперь я многое знаю в жизни, а он ничего не будет знать, и все постепенно будет открываться ему, — отчего же я не могу перейти в него вместе со всем моим знанием?.. Нет, это было бы смешно и противоестественно: ребенок, только что родившийся — и с жизнью, двадцати-двух лет!..»

Он тихо засмеялся и продолжал себе рисовать себя в виде маленького ребенка, с нежным розовым тельцем, пухлыми ручками и ножками и светлыми, невинными глазами. Вот он лежит в колыбельке, которая тихо качается, и слышит голос Лели, напевающей простую песенку собственного сочинения:

Баю-баюшки; родной,
Спи, Алеша, я с тобой…

Но маленький Алеша не спит, таращит глаза и высовывает из-под мягкого голубого одеяльца то ручонки с сжатыми кулачками, то маленькие розовые ножки со сморщенными подошвами. Вот Леля наклоняется к нему и целует его глазки, — он чувствует этот легкий поцелуй нежных губ и запах её волос, в которых он запутывается ручонками. Она осторожно подкладывает под его головку и тельце свои любящие руки, вынимает его из колыбельки и прикладывает его личико к своей мягкой, теплой груди. Он ловить губами розовый сосок, поймал его и жадно сосёт, усиленно сопя носиком. Теплая струйка сладкого молока бежит в рот и булькает в горлышке… А Леля тихонько покачивает его на руках и тоненьким голоском напевает:

Баю-баюшки, родной,
Спи, мой мальчик, я с тобой…