Владимир Лидин «Мыс Бык»

В полдень, в день, в ночь — туман. И в полдень, в день, в ночь — ревет в туман ревун маяка. Люди на берегу идут в тумане, океанские штормы рушатся на остров, и люди в тумане вытирают рукавами сырость с лица. Маяк — на самом мысу, о мыс неустанно — террасами десятилетий — бьется океан. Океан округло обмыл гранит, и мыс зовут капитаны: Мыс Бык. На Мысу Бык — черная башня маяка, радио-мачта, два дома, два барака. На Мысу Бык живут смотритель маяка с женой, телеграфист, поморка-бобылка и дурковатый Николша — работник. Бьется океан об остров и в штиль, страусовые султаны вскипают над черными грядами рифов, в штиль над островом солнечная океанская тишина, и в солнце идет по берегу жена смотрителя. У жены смотрителя — очень белое лицо, синие глаза, она мила, у нее прекрасная грудь; ее привез сюда муж двенадцать лет назад, семнадцатилетней. За все двенадцать лет была только раз она летом на родине, в портовом городе.

В портовом городе ходила она восемь дней по досчатым мосткам, слушала человеческую речь, и в портовый город, на родину, вез ее тот же замасленный черный буксир, что тридцать лет кряду — весь ее срок — возил на маяк три раза в лето муку, припасы и почту. Буксир был стар, грязен, как овчарка, машина на нем сработана, команда — проштрафившиеся матросы, потому что переводят на такие буксиры матросов с больших пароходов за пьянство, нерадивость и грубость, и видят тогда матросы, вместо чужеземных портов, одну и ту же вонючую гавань и скудный, постылый, труд. И трижды сменялись капитаны буксира: умер старый норвежец Фридрихсен, норвежца Фридрихсена сменил капитан Круть, капитан Круть сгорел от виски в архангельском кабаке, его несли матросы в открытом гробу, и над открытым гробом качался угольно-черный профиль. И капитана Круть сменил капитан Шевцов. Капитану Шевцову было тридцать три года, когда пришел впервые он на буксир, у капитана Шевцова были серые неописуемые глаза и индигово-снний дракон, обвившийся до локтя, дракон порта Гонконга, ибо ходил капитан Шевцов штурманом дальнего плавания в далекие моря, в незабываемые страны солнца, каучуковых пальм и пламенных рыжих песков. В осеннюю пору, в шторм, вел капитан Шевцов большое, дорогое судно; на судне был драгоценный хлопок; в шторм далеко в сторону относит течение пароход, оно уносит его на целый румб в сторону от пути, к берегам, и горе капитану, который не вычислит румба течения. И было горе — капитану Шевцову, который не вычислил румба течения и который посадил дорогое судно с хлопком на банку. Дорогое судно звали «Луиза», оно было застраховано в больших страховых компаниях, страховые компании потерпели большие убытки, ибо получило судно много пробоин, хлопок подмок и частью затонул, и на судне «Луиза» кончилась карьера капитана Шевцова. Его перевели на буксир, к проштрафившимся матросам, и на буксире забухли серые неописуемые глаза английскими виски и норвежским коньяком. За четырнадцать лет они выцвели, залились красными жилками, за четырнадцать лет пропах капитан Шевцов холостой неопрятностью, табаком, обвис желтоватым жиром, и платиновая игла заблестела меж сизой тяжелой щетины щек.

Буксир был грязен, стар, изношен, делал он самые грязные и тяжелые работы в порту, возил на маяк припасы, водил в док нарядные занемогшие пароходы. И в первый раз на буксире ехала женщина. Был штиль, зной. Безмерным голубым дыханием дышал океан, перцово-красные медузы плыли мимо парохода, и пароход был, как на солнце чахоточный — на солнце розовеет чахоточный, на лбу у него легкий блаженный пот — на солнце потеплел буксир, отошла рваная, замученная команда неудачников, не так скрежетала сношенная машина, и людям было приятно, что едет на палубе молодая, спокойная женщина в белом, солнце золотило нежнейший дым ее волос, и коричневой плесенью сквозил высокий черепаховый гребень. В эти дни было меньше на буксире матершины, матросы на корме люто стирали заношенное белье, и капитан Шевцов вышел на палубу в ослепительно-белом кителе, щеки до-красна пробриты, и глаза опять были — неописуемыми глазами штурмана дальнего плавания. Женщина сидела на носу, на канатах, руки ее были сложены на коленях, и под белою тканью была спокойная безумная грудь. Капитан Шевцов подошел к женщине, он сказал:

— Вот мы и везем вас.

Женщина ответила: — Да.

Капитан Шевцов сказал еще:

— Каково море.

Женщина ответила: — Да.

Больше ничего не сказали они за день друг другу. Потом была крылатая океанская ночь. Ночь была не темнее дня, полуночное солнце было выткано тяжелою розой на голубом пологе; и голубою дышащей ночью, в которой дремали на воде гагарки и детски вскрикивали под пароходом, капитан Шевцов подошел к женщине снова. Женщина сидела молча, потому что научилась молчать за многие годы на острове, и капитан Шевцов стоял рядом и тоже молчал, потому что научился молчать за многие годы одиночества на пароходе. Они молчали кряду несколько часов, потом пробили склянки, и капитан ушел на вахту сменить помощника.

Жена смотрителя пробыла на родине восемь дней; восемь дней она сидела у окна и ходила по досчатым мосткам, она слушала, как говорят люди, от которых отвыкла, она купила новую шляпку, телесного цвета чулки и модные туфли; два загулявших штурмана долго брели за ней вечером прибрежным бульваром, она твердо ступала острыми каблучками по песку, она взглядывала иногда на высокий подъем своей ноги в чулке телесного цвета, сердце ее было смутно. На восьмой день угрюмый пароход каботажного плавания, возивший паломников, повез ее обратно, на остров. Штиль кончился, дул северный ветер, океан был угрюм, неспокоен, как обычно. И о гранит Мыса Бык разбивались крутые водные груды. Жену смотрителя перевезли на карбасе на остров, в карбасе плескалась вода, и на веслах сидели поморка-бобылка и Николша-работник, на них были высокие сапоги, и от поморки пахло картофельной водкой. Потом ушел пароход. С севера шла осень. С Новой Земли было радио, что к восточному берегу подошел тяжелый лед. Остров закрылся туманом. В туман ревела сирена; в тумане шли пароходы.

Маяки мигают во тьму. Один и тот же всплеск золотых ресниц — в ночь, в тишину, в шторм. Большим путем идут пароходы. Маяк стоит на великом пути: налево, на запад — Англия, направо — Сибирь, на север — полюс. Маяк роняет в сердца мореплавателей золотые семена земли. Земля! Земля светит в океан, и если в шторм, в запутанную космическую игру морских карт, компасов, путей — видит мореплаватель тревожную дрожь золотых ресниц земли — в этот миг бьется его сердце чувством великого братства, ибо братья сторожат его судьбу. Смотритель маяка понемногу отвыкает говорить. Двенадцать лет назад взял он на берегу жену, привез на остров, на котором родился. На острове две могилы — отца-смотрителя, смотрителя-деда. Так шло — родом; и родом отвыкали понемногу говорить. Смотритель привез жену и сказал:

— Вот твоя комната. Надо перенести сюда мою кровать.

Комната была — окнами на остров, от ветра. Ветер с океана дул в спину. На острове — была тундра. Березка-карлица ползла по земле, как змея. Оливковый мох был тепел, во мху росли синенькие слабые цветочки. Дальше шли сосенки-карлицы, тысячепудовые розоватые глыбы гранита — ледники проходили здесь. Жена смотрителя нарвала синеньких цветочков, поставила их в стакан; повесила на окне пеструю занавеску; в комнате запахло женщиной. Она накрыла стол камчатой скатертью, поставила чашки, стакан с цветами, у нее был человек — муж, о нем надо было заботиться. Смотритель вечером вернулся с маяка, длинные желтоватые волоски лежали на запавших его щеках, глазки были выцветше-сини, нос всегда зяб. Они пили чай, он снял сапоги, сидел в подтяжках. Потом она перемыла чашки, постелила постель. Он разделся, лег к ней в постель, сразу выплеснул свое сиротство и уснул; нос его ночью озяб еще больше. С океана дул норд, потрясал дом, землю; неустанно ревел ревун, — ей стало страшно, и она заплакала. С этой ночи пошла ее жизнь на острове.

Смотритель уходил утром, возвращался в обед; после обеда спал, вечером снова уходил на маяк, вел маячные книги. Он был сыт женщиной, доволен; не было больше сиротства, можно было много спать, не ставить самому самовара, самовар ожидал его. Раз он сказал:

— Вот у нас и все есть. Другие могут нам завидовать. Картошки на зиму хватит, зимой придут самоеды, будет оленина. Треску засолили. Керосину хватит. У других ничего нет. Пароход придет еще раз, перед льдом.

Он говорил всегда, как мигал маяк: речь его мигала. Жена слушала его, сложив на коленях руки. Он спросил:

— Ты довольна, что вышла замуж за меня?

Она ответила: — Да.

Он сказал еще: — Надо тебе побывать на маяке. Все-таки ты — жена смотрителя. — Зубы у него были длинные, в длинных, бледных губах. — Завтра пойдем со мною.

Утром он повел ее за собой на маяк. Маяк — черный, черно-просмоленный, чудовищной башней, лестница в нем шла углами, скрипела необычайно. Она побывала в его комнате, в комнате на столе — приборы, карты, дневник прохождения судов; выше лестница — в камеру рефлекторов, дуговых ламп — тысячесильными пучками лучей в пузатое брюхо стекла, обращенное в океан глазом земли, светящимся зовом в непогоду. Маяку, камню, острову — казалось — тысяча лет.