Владимир Табурин «Молчание человека»

I

От поста до поста — пять верст.

Усачев и Голованов проезжали свой участок верхом на низкорослых косматых сибирских лошадках. Сзади бежал Тунгуз.

Кругом бесконечная тайга, а сбоку, повыше, железнодорожная насыпь, ровная и прямая до смертельной скуки.

Иногда проползет длинный, двойной тяги поезд, как телятами, набитый людьми в папахах. Объездчики вслух посчитают число вагонов и больше ничего не скажут. Они совершенно равнодушны к тому, что эти люди едут защищать отечество, тех же Усачева и Голованова. Но и люди в папахах, глядящие из маленьких окон товарных вагонов, одинаково равнодушны к тому, что Усачев и Голованов для их же безопасности охраняют дорогу от покушений неприятельских лазутчиков.

Люди скучали, а собака Тунгуз имел некоторое развлечение.

Идя у задних ног одной из лошадей, нарочно так, чтобы подкова едва не задевала его за нос, Тунгуз вдыхал в себя теплый запах из-под копыта. По этому запаху он мог узнать, чья это лошадь — Усачева или Голованова. После двух-трех верст дороги копыта забивались землей и запах ослабевал. Тогда Тунгуз совался чуть-чуть вперед и старался держать голову так, чтобы копыто при каждом взмахе задевало его за кончик левого уха. Это его забавляло.

Усачев, рябой, востроносый, в маленькой фуражке, едва державшейся у него на голове, остановил коня.

— Попытаю на козу. А ты, Голованов, вот как услышишь винтовку — держись наравне, далеко не уходи. Я скоро. Пойдем, Тунгуз!

Собака рванулась в сторону и залаяла, не в силах скрыть своей радости, хотя знала, что шуметь нельзя. Запрыгала под головою лошади, стараясь лизнуть ее в губы, но затем приняла деловой вид и, покуда Усачев осматривал замок винтовки, присела, чтобы почесать левое щекотавшее ухо.

Тунгуз — крупная лайка с плотной серою шерстью и белым, пушистым, крючковатым хвостом. Остроконечная морда точно выбрита до щек, откуда сразу топырятся густые седые баки, так что хорошо заметно, когда Тунгуз улыбается.

Ему уже порядочно лет, но зубы у него все целы, а зрение и в особенности чутье замечательные. Только на правое ухо он туговат и, когда к чему-нибудь прислушивается, то нагибает голову набок и подставляет левое ухо.

Молодость его прошла довольно бурно. Родившись на севере, он сначала имел дела с промышленниками, помогал им на охоте, но в ту пору его всегда тянуло к вольной жизни. Ни к одному промышленнику он не привязался. Народ это грубый и скупой. Кормили только тогда, когда им служишь, а в остальное время приходилось промышлять самому. Тунгуз отбивался на сторону, неделями бродил по лесам, ловил фазанов, таскал из рек полупудовых лососок, сам себе рыл норы и при удаче бывал сыт и согрет. Но в голодные дни приходилось заниматься даже разбоем. Забирался он в одинокие деревни, как волк, таскал кур, ягнят. Эти отчаянные экскурсии не всегда проходили безнаказанно. Однажды его избили так, что он неделю пролежал в норе, питался одним снегом. Отошел однако и только оглох на одно ухо.

С годами одиночество ему надоело. Пришла охота найти хорошего, ласкового человека и около него устроиться.

Случайно он набрел на посты охраны дороги. Притворился смиренным и солдаты его прикормили. Но и тут он не мог найти себе человека по душе. Поживет на одном посту и при объезде участка перейдет на другой. Таким образом многие посты считали его своим.

Привязался было он к Усачеву, как охотнику. Ходил с ним на лосей, на диких коз. Усачев же дал ему последнюю кличку — Тунгуз. Раньше он имел разные другие клички, но давно об них позабыл.

Одним только не нравился ему Усачев. Часто напивался пьян и в такие минуты, взявши за уши Тунгуза, подолгу разговаривал с ним, причем густо дышал на него самым отвратительным запахом из всех, которые когда либо знал Тунгуз.

II

Лошадь Усачева шла по лесу трясучею рысью, ловко шныряя по кочкам, между соснами. Тунгуз побежал вперед, чтобы подняться на лысый пригорок, осмотреться и обождать Усачева. Но на полдороге он остановился. Слева, под легким ветром, потянуло живьем. Тунгуз повернул туда, то теряя, то опять находя чутье. Усачев окликнул его. Он постоял на месте, желая обратить на себя внимание, но Усачев не понял его. Тогда он помчался дальше, напав на верный не исчезавший след. То не был зверь, а если и человек, то какой-то диковинный.

С размаху Тунгуз свалился в глубокий овраг, перевернулся через голову, а когда встал на ноги, то увидел перед собою такую необыкновенную для этого леса картину, что не тронулся дальше и ощетинился.

Среди редких сосен стоял шалаш из сухих веток, а около него несколько человек. Ближе всех на седле сидел бородатый мужчина в желтом халате и меховой шапке. При виде Тунгуза он был удивлен не меньше его и встал. Книгу, бывшую перед этим у него в руках, он бросил на землю.

Несколько секунд человек и собака стояли друг против друга. Человек черными зоркими глазами беспокойно посматривал вдаль, ожидая, что за собакой должен появиться хозяин.

Человек поманил его к себе. Тунгуз осторожно подошел и обнюхал его. У него была способность по первому чутью узнавать натуру человека. Труса отличал от храброго. Лукавого от добродушного. Тут он сразу догадался, что новый знакомый — человек хороший. Но выразить своего одобрения не хотел. Еще неизвестно, как отнесется к нему Усачев. Тунгуз попятился назад, заворчал больше для виду и, опустив голову, уверенным шагом пошел к другим сидевшим около шалаша. Их было трое. Тоже в халатах, но черных. Один, самый молодой, замахнулся на него палкой. Это взбесило Тунгуза. Он залился нервным обиженным лаем. Усачев из лесу отвечал свистом.

Люди прислушались и затревожились. Человек в желтом халате бросился в сторону, где стояли две лошади. Остальные вытащили из шалаша большие кожаные сумки, настолько тяжелые, что каждую несли по два человека. Их приторочили на вьючное седло одной из лошадей, а на другую сели двое в черных халатах и сейчас же ускакали. Около второй навьюченной остальные двое постояли некоторое время, и человек в желтом халате махнул рукой, отойдя в сторону.

Тунгуз приветливо помахал хвостом человеку, который не хотел убегать. А тот поднял с земли им же брошенную книжку, повертел ее в руках и положил в догорающий костер.

Молодой уже сидел на крупе вьючной лошади и удалялся вскачь. Тунгуз бросился за ним. На пути он опередил Усачева, тоже скакавшего за убегающими. Нагнав заднюю лошадь, Тунгуз укусил ее за пятку, но она ударила его в плечо. Не столько от боли, как от обиды, он преувеличенно завизжал. Упал от удара, поднялся и опять побежал, сильно отставая.

Усачев два раза стрелял по убегавшим, но те были уже далеко, укрываясь чащей леса. Тунгуз еще долго бежал по следу, но, наконец, вернулся, сердитый на свою неудачу и на промах Усачева. Он хотел даже не показываться ему на глаза и стороной вернуться на пост.

Но, пробегая по краю оврага, он заметил около шалаша Усачева, а рядом с ним человека в желтом халате. Усачев, держа одной рукой повод своей лошади, другой рылся у него в карманах распахнутого халата. Делалось это вполне дружелюбно. Нашел у него пачку табаку, тонкую трубку с серебряным чубуком, шелковый зеленый носовой платок, и все это, как подарок, спрятал себе в карман. Одно только было странно — оба они молчали.

Тунгуз очень обрадовался их дружелюбию, подбежал, ткнул носом человека в желтом халате, желая показать, что он первый нашел его, и, успокоившись после неудачи, занялся осмотром места бивака.

На притоптанной земле все еще чувствовались следы странных людей. Дым от потухшего костра низко плыл в сторону дороги. Рядом валялись яркие перья и обглоданные кости фазана. Тунгуз выбрал себе косточку покрупнее, но взял ее не сразу, а сначала прогулялся около, чтобы не показать своей радости даровому угощению.

В лесу послышался топот лошади. Тунгуз даже не обернулся, зная, что это Голованов. Усачев кричал ему:

— Вот какого фазана поймал! Шел на козу, а попал на фазана. Голыми руками взял.

Голованов остановил коня рядом, касаясь коленом плеча человека в желтом халате.

— Какой такой?

— Молчит. Побожился, что не может разговаривать. Глухонемой.

— Видать, что азиат. Ежели купец, должны быть деньги при нем.

— Нету денег. Трубку с табаком нашел, а денег нету. Заберем на пост, разденем. Четверо было. Трое удрали, на двух конях. Стрелял по ним.

— Куда такого принца? Пусти на волю.

Думал Голованов не так, как говорил. Ему досадно было, что поимка подозрительного человека удалась Усачеву, а не ему, и он старался обесценить это событие.

— Нет, брат, — я зацепил и буду держать. Отпустишь, а он, может, злоумышленник.

— Тьфу… Я тебе таких каждый день по десятку доставлю. Из города.

— То из города. А зачем этому в лесу быть? На линии дороги?

Голованов сам уже взвесил эти обстоятельства, но пренебрежительно ответил:

— Так себе — человек без всякого употребления.

— У других мешки были с предметами.

— Купцы с товарами.

— А зачем удрали?

— Зачем? Тебя испугались — такого покупателя.

А тот, о котором шла речь, стоял, не обращал внимания на говорящих. Точно во всем лесу он был один, заблудился и пытливо посматривал на небо, на землю, на глухую даль тайги.

Ниже среднего роста, коренастый, чернобородый, смуглый, лет сорока. Из-под халата виднелась слишком маленькая для мужской ноги обувь из оленьей шкуры. От меховой шапки наивно торчали по сторонам отвороченные наушники. Когда он улыбался, то, видимо, заставлял свои черные узкие глазки смотреть приветливо и старался скрыть презрение к двум незнакомцам и своему незавидному положению.

Усачев ждал, что пленник будет метаться, просить об освобождении, но по его осанке и жестам заметно было, что если он и станет объясняться, то, во всяком случае, не с ним и не с Головановым.

Тунгуз, в удобной позе, грыз свою кость. Голованов лениво посмотрел на него, потом перевел взор на сизо-черные уголья костра и заметил там предмет правильной четырехугольной формы. Послал своего коня вперед и стал следить. Но Усачев, заметят его движение и, прежде чем тот сошел на землю, бросился к костру и поднял книжку. Голованов тоже ухватился за нее. Несколько секунд оба они весьма недружелюбно смотрели один другому в глаза.

Чувствуя свое право, Усачев закричал:

— Человек мой и книжка моя!

— Я нашел! — отвечал Голованов.

Но, покуда они спорили, человек в желтом халате с легкостью циркового наездника вскочил на лошадь Усачева. Она потопталась на месте и не сразу пошла рысью. Усачев успел догнать ее шагах в десяти. Голованов не стал помогать ему, с досады, что выпустил книжку из рук.

Человек в желтом халате сам спрыгнул с седла. По лицу его пробежала гримаса злобы, а плечи судорожно передернулись.

— Ага! Доказал себя! — кричал на него Усачев, припрятывая за пазуху книжку. — Говори, кто ты есть?

Для острастки он сорвал с него шапку и ею ударил пленника по лицу.

Человек в желтом халате спокойно отстранил его рукой и улыбнулся. Этот жест и улыбка совсем не соответствовали убеждению Усачева, что человек находится в его власти. Он хмуро посмотрел на него и надел ему шапку. А тот поднял руки кверху и показал себе на губы и на уши.

— Молится Богу, — заметил Голованов.

— И вовсе не молится, — поправил его Усачев. — Божится, что глухонемой. Убогий.

Усачев стал думать, чем бы доказать над человеком свою власть. Как никак, а приятное ощущение. Но человек, видно, не хочет признавать его власти. Усачев даже к Голованову обратился тоном начальника и велел ему осмотреть шалаш. Голованов разметал ветки, вытащил колья, так что от шалаша не осталось и следа.

Сели на коней и поехали рядом. Человеку в желтом халате Усачев велел идти впереди между ними, наравне с лошадиными головами.

Тунгуз был в недоумении. Сначала все шло мирно, а под конец хорошего человека ударили и теперь он идет впереди, как наказанный. Тунгуз следовал за ним по пятам, проверяя свое чутье. Неужели он врага принял за хорошего человека?

В одном он был уверен: что человек покорился Усачеву и ненавидит его. Точно так же он ненавидит Тунгуза, за то, что он навел Усачева на его след. Но, отставши на повороте, Тунгуз случайно забежал вперед. К его удивлению, человек в желтом халате поманил его рукой и улыбнулся. На привет пришлось ответить — помахать хвостом и лизнуть ему руку. Усачев крикнул на них и Тунгуз решил потом найти случай приласкаться к этому странному человеку.

III

Каждый пост — это маленькое укрепление. Кругом стена из дикого камня с амбразурами и красивыми башенками по углам. Внутри ажурная наблюдательная вышка, видная издалека, казарма на 8-10 человек, конюшня и сарай.

На дворе прибывших окружил весь наличный состав поста. Усачев доложил старшему о происшествии, но тот отнесся к этому довольно равнодушно и, покуда что, велел запереть пленника в сенной сарай. У дверей не поставил даже караульного, понадеявшись на дежурного на вышке.

Случаи задержания подозрительных лиц на линии дороги бывали часты и в большинстве не имели серьезных последствий. Захваченного препровождали до ближайшего поста, оттуда дальше и так до штаба тыла. Там его допрашивали и отпускали.

Усачев сам не знал, почему он умолчал о найденной книжке и о трех убежавших сообщниках человека в желтом халате. Отчасти он хотел добиться поездки в штаб в качестве конвойного и свидетеля не совсем обычного происшествия. Отчасти ему льстило сознание, что, покуда он держит это в секрете, судьба человека находится в его руках. Но той же тайной владеет и Голованов, а потому нужно было сговориться с ним, чтобы действовать совместно. Убрав коня, он пошел в казарму, не раздеваясь, лег на койку и стал обдумывать решение этого сложного вопроса.

Приблизительно такими же соображениями был занят и Голованов, но план действия у него составился определеннее и быстрее.

Он пошептался с одним хозяйственным земляком, прошелся с ним в таинственный угол между вышкой и сараем и вернулся оттуда с полбутылкой водки в кармане.

С таким надежным пособием он смело вошел в казарму и присел на койку Усачева. Тот посторонился и посмотрел на него выжидательно.

— Выходит, нам обоим ехать в штаб, — начал вполголоса Голованов.

— Кому ехать, а кому и нет.

Очень не хотелось Усачеву отказаться от своего превосходства.

— Ори тише. Обязательно нам двоим ехать. Не простой случай, а факт. Книжку можно показать. Тогда обязательно ехать.

— А ты не болтай.

— Я при себе держу. Я один, да ты один — только и знаем. Двое во всем свете. Слышь, Усачев, а книжку мы не смотрели. Что в ней?

— Будет охота, — почитаю.

Усачев уже хотел отвернуться, но Голованов толкнул его в бок и показал из кармана горлышко бутылки. Открытый для зевка рот Усачева быстро закрылся. Ладонью он расправил свои усы и приподнялся на локте. Но Голованов уже встал и направился к двери.

Усачев стукнул сапогами об пол и пошел за ним.

Они вошли в маленькую каморку, называемую канцелярией. Тут у окна стояли два стула и стол с кипой приказов, под тяжелым куском рельсы. На стене железнодорожная карта, до того измазанная солдатскими пальцами, что линия дороги и ближайшие к местному посты исчезли в буром тумане.

Голованов выбил пробку из бутылки и сел за стол.

— Ну, показывай книжку. Что в ней?

Не спуская глаз с бутылки, Усачев достал из-за пазухи книжку. Она была в засаленном темно-зеленом кожаном переплете. С корешка обгорела и большинство листов едва держались.

Голованов предложил Усачеву захлебнуть из бутылки. Потом хлебнул сам, но значительно меньше, и оба, нагнувшись над столом, стали рассматривать диковинную книжку.

Несколько страниц были заняты маршрутными съемками. При них не имелось никаких письменных пометок, а только условные знаки, видимо, известные одному автору чертежей. На других страницах наброски с натуры, сделанные умелым карандашом. Холмы, группы деревьев, фигуры лошадей и людей. Целый рисунок бивака, где трое сидят за костром. Но больше всего обратила на себя внимание приятелей страница с чертежом моста. Даже не всего моста, а двух его устоев, изображенных очень детально с крестиками в некоторых местах.

— Наш мост! — воскликнул Усачев.

— Он и есть, — согласился Голованов.

Поворачивая книжку, чертеж осматривали и прямо, и боком. Голованов первый заметил крестики и ткнул их пальцем.

— А вот это, слышишь, обозначено, куда мины заложить. Вот какого человека изловили.

Оба широкими глазами посмотрели друг на друга и согласились, что все это не простое происшествие, а факт.

Затем Голованов, гордый тем, что последнее, самое важное открытие принадлежит ему, хлебнул первый из бутылки и придвинул ее Усачеву.

— Пейте, не стесняйтесь.

Тот хлебнул из бутылки и опять отыскал страницу, где был изображен бивак с тремя человеческими фигурами. Полюбовался, как нарисован дым от костра, и укоризненно сказал:

— Тебе бы за теми гнаться, а ты за книжку ухватился.

— Ничего. У нас один, да матерой. Пейте, не стесняйтесь.

Покуда Усачев, закинув голову, тянул из бутылки, Голованов поднял книжку перед своим лицом, отыскал страницу с чертежом моста, потным пальцем загнул едва державшийся листок сначала на двое, потом вчетверо и незаметно опустил его в широкий рукав шинели.

Усачев почти один выпил всю водку. Душевное настроение его переменилось. Книжка его больше не интересовала. Он посмотрел в окно. На дворе смеркалось. Двое очередных садились на коней, чтобы тронуться в объезд. Серая стена смотрела в темный лес маленькими амбразурами. К углу переплетались брусья наблюдательной вышки. Верха с ее часовым не было видно. Налево тянулся сарай с покатой крышей, по которой гулял ручной ворон.

Усачев с чувством сказал:

— Одно у меня в голове! Какой он человек?

— Какой человек? Злоумышленник.

— Не об этом… Я думаю — не простой он человек. Свою гордость имеет.

— Ну, что толковать.

— Нет, погоди. Я его по морде, он вроде как принц какой — без внимания. Удивительный человек.

— Ну, о чем толковать. Книжку бери. Говорил, твоя, ну и бери. Мне не надо. Старшему показывать нечего. Покажем кому в штабе. А старшему доказать, чтобы нам непременно ехать. Давно я в городе не был. Порядочное общество увидать охота.

Усачев спрятал книжку.

— А у меня в голове вроде вопроса. Желаю знать, какой он человек. Пойдем к нему.

— Зачем?

— Желаю допросить. Я его поймал. Может, я его выпущу после допросу.

— Полно врать.

— Обязательно должен я к нему пойти. Душа у меня легкая.

— Сиди, разве можно это.

Усачев поднялся на ноги и выразительно ударил себя кулаком в грудь.

— Не держи меня, Голованов! Прошу вас об этом. Должен я узнать, какой он человек. Могу дать ему снисхождение. Душа у меня легкая.

Голованов попробовал силой остановить своего приятеля, но тот загорелся таким непобедимым желанием увидеть пленника, что готов был наделать шуму. Поэтому Голованов решил не прекословить ему, а идти вместе с ним.

IV

Когда глаза их привыкли к темноте сарая, Голованов прикрыл дверь, чтобы кто не вошел.

Человек в темном халате сидел, глубоко зарывшись в соломе. Тут же, около него, лежал Тунгуз. Он сначала пошел навстречу Усачеву, но, почуяв, что тот пьян, опять лег на прежнее место.

Усачев подбил под собой солому и уселся в удобной позе. Голованов сел не сразу и некоторое время стоял.

Человек в темном халате небрежно посмотрел на них, не желая даже догадываться о причине их посещения, и стал гладить Тунгуза.

Забыв о том, что перед ним глухонемой, Усачев начал свой допрос.

— Скажи ты мне, милый человек, зачем ты сюда объявился? Скажи мне по совести. Я желаю об тебе знать. Для какого дела? Взорвать мост? Действительно, смотрели мы твою книжку. Этакую пакость придумать. Ну, зачем тебе мост? Взорвешь — катастрофа будет. Я, хотя и пьяный человек, а могу понимать, сколько это глупо.

Вместо ответа человек в желтом халате вздохнул так глубоко, что под ним зашуршала солома.

— Видишь — самому совестно…

Голованов перебил Усачева:

— Человек не понимает, а ты с ним разговариваешь.

— Ничего, поймет. Слышал, как дыхнул в последний раз? Хоть я и говорю тебе без хитрости. Скажи, кто тебя послал? Ты не сам по себе — это мы знаем. Никто сам по себе не действует. Так и скажи. Бояться нечего. Тот, кто послал, — тот далеко. У меня душа легкая. Могу дать снисхождение.

— Пойдем, не слышит.

— Не слышит, да понимает. Подумать надо, какое дело затеял. Люди строили мост, инженеры ученые работали, сколько денег убито, а он взорвать. Этакое глупое дело. Побожись окончательно, что не будешь скандалить, и отдам тебе твою книжку и иди себе на все стороны…

— Смотрю я на твое поведение… — укоризненно сказал Голованов. — Пьяный ты человек. С немым разговариваешь.

Усачев сам заметил, что хватил через край, и поспешил поправиться:

— Ну, отпустить не отпущу. Это шалишь. А книжку могу не показать. Побожись мне, что вреда от тебя не будет. Расскажи об себе. Все при мне останется.

— Он тебе расскажет.

— Побожиться вполне может. Тунгуз тоже немой, а все понимает. Поди сюда, шельма. Укажи, который здесь самый хороший человек.

Он притянул Тунгу за уши, но тот заворчал и опять улегся у ног человека в желтом халате.

— Видел! — с восторгом воскликнул Усачев. — Ни к тебе, ни ко мне, хозяину, не идет, а вот к нему. Понравился он мне за свою гордость. И, думаю, не простой он человек, а из господ. Давай руку, дядя!

Усачев протянул руку к человеку в желтом халате. Тот ответил было тем же, но вдруг лицо его исказилось испугом и рука протянулась к двери. Тунгуз ощетинился, задрожал всем телом и повел носом в том же направлении.

— Идет кто-то, — шепнул Голованов.

— Кто? — спросил также шепотом Усачев, не оборачиваясь и чувствуя, как будто от двери на него пахнуло холодной, отрезвляющей волной воздуха.

— Дверь закрыта, а он вошел, — еще тише сказал Голованов и присел поближе к Усачеву.

Тунгуз рвался вперед и скулил, но человек в желтом халате крепко держал его за ошейник. Все оцепенели от страха. Еще пришедший ничем не проявил себя, но они чувствовали себя виноватыми перед ним и покорно ждали, что будет дальше.

У самой двери, плоская, как тень, стояла фигура человека. Лица и рук не было видно и вся она состояла из тяжелых закругленных складок, с какими обыкновенно изображают одежды святых.

— Сюда идет, — сказал Голованов, поправляя фуражку.

Усачев мельком оглянулся и, видя, что тень приближается к нему, потянул Тунгуза к себе.

— Напущу собаку.

— Шш… нельзя — остановил его Голованов и вместе с человеком в желтом халате ухватился за ошейник.

Темная фигура неслышно плыла стороной за спину Усачева. Он закрыл глаза и хотел читать молитвы, но все заученные слова бесследно вылетели у него из головы. На всякий случай он незаметно крестил себе живот.

Тяжелые складки зашуршали, и рукава легли на плечи Усачева, как пудовые гири.

— Говорит что-то… — шепнул Голованов, глядя выше Усачева.

За хрипом и визгом Тунгуза трудно было разобрать неясные слова и Усачев повернул ухо кверху.

— Легкая душа… — услышал он и спина у него похолодела.

Пригнулся ниже, отстраняясь вбок.

— Это меня…

Голос заговорил еще ближе к уху:

— Ты пожалел человека в желтом халате. Ты должен выплюнуть свою жалость. Тогда ты будешь твердо знать, что тебе делать.

Стало тихо, но пудовые тяжести все еще лежали на плечах Усачева. Он робко сказал:

— Слышь, Голованов. Плюнуть велит.

— Ну и наплюй.

Усачев сердито плюнул и почувствовал, что плечам стало легче.

— Не велит мне жалеть человека.

— Ш… ш… говорит опять, — перебил его Голованов.

— Этот человек — твой враг.

— Свяжи ему руки и ноги, чтобы он не мог бежать.

— Голованов, слышал, как надо? Говорит, чтобы связать его.

— А чем его свяжешь? Веревки нет. Обожди, я сбегаю.

Голованов был рад случаю уйти из сарая и сделал это с большою проворностью. Усачев остался один с немым и с тем, кого он чувствовал за своей спиною. Тунгуз лаял и завывал уже на дворе. Голованов взял его с собою.

Стало тихо и Усачев с удвоенным страхом ожидал новых звуков голоса. Но то, что он затем услышал, наоборот, успокоило его.

— Тебе страшно? — спросил стоящий за ним и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Возьми своего врага за горло и тебе не будет страшно.

Усачев нерешительно перегнулся к человеку в желтом халате и взял его сначала за плечо.

— Жалко мне тебя, дядя! Да вот, велит этот…

В ту же минуту он почувствовал, что страх, действительно, отходит от него. Но, когда человек в желтом халате, обороняясь, ударил его в грудь, Усачев заметил, что в нем и жалости как будто поубавилось. Он цепко ухватил человека за горло и повалил его на спину.

И чем больше он давил его, тем меньше в нем было жалости к нему и страха от присутствия неведомого за его спиной. Человек в желтом халате хрипел и отбивался, но Усачев крепко держал его. Теперь уже он был пьян не от вина, а от азарта борьбы.

Сзади него голос повелительный и спокойный говорил:

— Помни, что я сказал тебе. От моей воли не уйдешь. Все концы я держу у себя…

…На посту поднялась тревога. Пришли четверо, не считая Голованова, с фонарем и веревкой.

— Бежать хотел? — спросил старший.

Голованов подошел поближе к Усачеву, чтобы тот не проболтал чего лишнего, и толкнул его коленом.

— Теперь не уйдет, — растерянно и неопределенно отвечал Усачев.

Тунгуз бешено носился по сараю, разбрасывая солому. На него цыкнули. Потом постояли около человека в желтом халате, велели ему подняться, связали по рукам и ногам и опять повалили на солому.

— На дворе никого не видали? — таинственно спросил Усачев.

— А что?

— Посвети-ка по углам.

Яркое пятно от фонаря замелькало по всем закоулкам сарая. За ним следили молча, не сходя с места. Когда оно, в виде вопроса, остановилось на лице Усачева он замигал глазами и сердито сказал:

— Приходил тут один…

— Ну, что болтать! — перебил его Голованов.

— Погоди, не мешай. Обязан я сказать или нет?

— Ну, ври дальше, — подтвердил один из слушателей.

— Врать я не согласен. Не знаю, как выразить, а могу только объяснить все обстоятельства. Ворота на запоре, дверь тоже самое, а он пришел и говорит: вяжите его. Велел мне за горло его взять. Говорит — он враг отечества, а у меня говорит, все концы в моих руках, а потому ни малейшего снисхождения.

— Какой из себя? — спросил кто-то.

— Наружности не имеет. Большею частью черного цвета. Но сила в нем большая. Это видать.

— А не врешь?

— Не я один. Голованов тоже видел.

— Это верно, — подтвердил Голованов. — Росту нечеловеческого. Сам говорит, а отвечать не дозволяет. Я молчал.

В разговор вмешался старший. Как и остальные, он охотно верил в правдивость рассказа. И только теперь его стало беспокоить, что сразу он обратил мало внимания на поимку человека в желтом халате.

— Побожиться можешь? — спросил он Усачева.

Тот встал и перекрестился. Потом опять сел, пользуясь своим авторитетом. Голованов добавил:

— Зря не будет божиться человек. Я могу тоже самое.

Старший потянул в себя воздух дрожащим зевком.

— Никогда не бывало подобного. Не понять, какой он — человек или вроде существа?

Усачев ответил ему:

— Более похож на существо. Личности я не заметил, а голос имеет протяжный. И страхом от него несет… ей-богу… не буду врать, хотел уйти из сарая — и не подумай. Сижу, как гвоздем прибитый. Строгости непомерной. Ты хочешь так, а он тебя этак. Ты хочешь по совести, а он тебя по своему направлению. Одним словом, тот самый, который держащий концы…

Все помолчали и, казалось, ясно представили себе того, о ком говорил Усачев.

Старший злобно посмотрел на человека в желтом халате.

— Так что завтра в штаб. Прямо с поста. Остановим поезд. А на ночь караульного, обязательно.

Он хотел уже назначить кого либо из присутствующих, но Голованов перебил его:

— Мы с Усачевым заночуем в сарае. Нам везти его, мы и караулить будем.

Старший ничего не ответил и все вместе вышли на двор.

Оставшись один, Усачев поманил к себе Тунгуза, сидевшего в задумчивой позе перед фонарем. Тот равнодушно зевнул, не тронулся с места и только пошевелил кончиком хвоста. Тунгуз никак не мог понять, почему Усачев не заступился за человека в желтом халате, с которым он только что вел самую дружескую беседу. Совершенно сбитый с толку этой переменой и желая показать свое беспристрастие, он отошел от фонаря и улегся далеко в стороне.

Пришел Голованов с подушками, одеялами и двумя винтовками. Он заботливо приготовил на соломе две постели и сам уселся, чтобы не спать для первой очереди.

— Ложись, Усачев. Завтра в город поедем. Порядочное общество увидим. Говорил я тебе, что обоим нам ехать. И книжки не надо показывать.

Усачев лег, но молчал. Он был недоволен поворотом дела. Он потерял власть над человеком в желтом халате и уже сам находился во власти новых обстоятельств.

V

Около восьми часов утра красным флагом был остановлен проходящий поезд. Он состоял из сорока вагонов, набитых людьми в мохнатых папахах. Напрасно Усачев и Голованов, проходя по насыпи вдоль поезда, стучали прикладами винтовок в двери вагонов-теплушек. Им не отворяли, а изнутри слышались голоса: «Места нет».

С площадки единственного классного вагона перегнулась фигура офицера. Он был встревожен неожиданной остановкой поезда. Старший с поста подбежал к нему и доложил, что изловили сомнительного человека и требуется доставить его в штаб тыла.

Тут только заметил офицер желтое пятно среди серых шинелей и велел посадить сомнительного человека в свой вагон.

Когда пленник и двое конвойных поднялись на площадку, поезд двинулся.

Вагон походил на уютное жилище. На скамьях постели, на столиках остатки еды, бутылки, спиртовые кухни, игральные карты и книги. В воздухе тепло и дымно.

В проходе стоял офицер, вернувшийся с площадки. С длинной бородой, глубокими близорукими глазами в очках, он мало походил на офицера. Ему бы мягкую шляпу на голову, потертое ватное пальто на сгорбленную спину и портфель с ученическими тетрадями под мышку. Это был капитан Штейн.

Несколько секунд он смотрел на человека в желтом халате, остановившегося в дверях, и не знал, как с ним обойтись. Но в эти несколько секунд новоприбывший успел себя зарекомендовать с самой лучшей стороны. Он нисколько не растерялся, поднял руку к шапке, по-военному, и улыбнулся капитану так ласково, точно встретил давнишнего приятеля. Потом осмотрелся, отыскивая себе место среди новых товарищей.

Штейн ответил на приветствие, шагнул вперед и протянул руку. Та, которую он, пожал, была мала, атласиста, с узкими ровными ногтями. Как бы нарочно, чтобы показать себя, она поднялась, поглаживая бороду.

Штейн велел конвойным сесть у двери, а около своей скамьи стал освобождать место. Не надеясь, что человек поймет его, он жестом предложил ему сесть.

Через спинку сиденья заглянула голова другого пассажира. Он только что проснулся и моргал бесцветными глазами с припухшими веками.

— Это что за чучело? Шпион?

Человек в желтом халате встал и поклонился ему.

Слово «шпион» заинтересовало остальных пассажиров Их было человек пять. Они столпились в проходе около гостя и смотрели на него, как на чудовище. Он каждому из них отвесил отдельный поклон.

— Все кланяется, вот дурак, — заметил штабс-капитан Иванов, тот, который смотрел через спинку сиденья.

Штейн сделал гримасу.

— Ну, зачем же так? Может быть, он понимает по-русски. Неудобно…

Потом обратился к человеку в желтом халате.

— Скажите, вы понимаете по-русски?

Желтый халат сделал неопределенный жест рукою.

Среди офицеров нашелся переводчик. Его выдвинули вперед.

— Милорд, поговори-ка с ним. Ты язычник.

Милорд с пробором через всю голову до самой шеи и с коротко подстриженными усами обратился к вставшему перед ним незнакомцу с несколькими заученными фразами, вперемежку на французском и немецком языках. Оба помолчали.

— Нет, господа, европейских языков он не знает. А с азиатскими я сам незнаком.

— Ну, поговори по-английски. Наверно, понимает.

— Этого языка я терпеть не могу. По-французски и по-немецки сколько угодно. А по-английски принципиально не хочу. К тому же, у меня плохое произношение.

В углу поднялся Усачев.

— Позвольте доложить. Так что этот самый человек не в состоянии разговаривать: глухой и немой.

Несколько времени на гостя смотрели с сожалением. Кто-то сказал:

— Притворяется.

Штейн сел против него на скамейку.

— Может быть, он есть хочет. Дам ему сыру.

Он порылся в корзине с закуской на столике у окна и отрезал кусок сыру и ломоть хлеба. Человек в желтом халате понюхал и с отвращением отвернулся. Потом показал жестом, что он хочет пить.

— Капитан! — воскликнул Иванов. — Да разве так можно угощать! Дайте ему вперед водки.

Гостю протянули алюминиевую рюмку с водкой, но от нее он тоже отказался.

Кто-то налил и поднес ему стакан теплого чая. Он выпил его с жадностью, не дожидаясь, покуда растает сахар. Глаза его то и дело останавливались на корзинке, откуда выглядывала ножка жареной курицы. Штейн заметил это, выложил курицу на тарелку и предложил ему подвинуться ближе к столику.

Лицо человека в желтом халате просияло. Он жестами извинился за свою жадность, расправился с курицей руками, без помощи ножа и вилки, и кости захрустели под его крепкими зубами.

Все смотрели на него с удовольствием. Перед ними был голодный человек, бесконечно благодарный за угощение. Неведомый и загадочный по своей профессия, но простой и близкий по природе.

Остатки костей курицы человек в желтом халате протянул под скамейку и оттуда высунулась голова Тунгуза. Никто не заметил, как он прошмыгнул в вагон.

— Это ваша собака? — спросил Штейн, жестами поясняя вопрос.

Тот отрицательно покачал головой.

Тогда спрошенный Усачев доложил, что собака с поста и неизвестно по какой причине пристала к человеку в желтом халате.

Это обстоятельство почему-то еще больше расположило к нему офицеров. Тунгуза тоже накормили и он уснул, растянувшись, как дома, в проходе вагона. Иванов перебрался поближе к желтому халату.

— Не могу без того, чтобы с тобою не выпить. Будь ты шпион, будь ты сам черт, а я с тобой выпью, как с хорошим гостем. Одно плохо, что ты не пьешь. Но помни — порядочный человек не должен отказываться от угощения. Милорд, наливай!

Долго уговаривали гостя взять рюмку. Уговаривали все настойчиво и словами, и жестами и наконец уговорили. Он встал, чокнулся с каждым и выпил свою рюмку. Когда заметили, что от водки его коробит, перебрали другие напитки. Ему понравилась наливка и он выпил еще рюмки три.

Иванов из кожи лез, чтобы доказать свое гостеприимство и что против человека в желтом халате лично он ничего не имеет.

— Мне все равно, — говорил он — кто ты есть. Ежели ты шпион — тебя повесят, какое нам дело. Я ведь тебя не допрашиваю. Для меня ты просто человек. Вот лежит собака и душа у нее собачья. А ты человек и душа у тебя человечья. Выкури папироску, нашу, российскую. Таких папирос вы, азиаты, еще не нюхали.

Усачев облизывался, глядя из своего угла, как наполняются и опустошаются рюмки. А Голованов, радостный, что хотя отчасти прикоснулся к порядочному обществу, говорил, подталкивая Усачева:

— Умеет пить пехота. Весело пьют — с разговорами.

Милорд наблюдал за человеком в желтом халате, облокотясь на спинку скамейки около сидящего капитана Штейна.

— Скажу вам только одно, — шептал он, нагибаясь к его уху, — что это человек весьма воспитанный, прекрасно воспитанный. Смотрите, как он держит рюмку. Воспитанного человека можно узнать по многим признакам. Мне достаточно увидеть, как он садится в экипаж, как он закуривает сигару, как он достает деньги из бумажника. Я сейчас видел, как он глодал ножку от курицы, и мне достаточно.

Тяжелый поезд шел по двадцать пять верст в час. Остановки долгие, утомительные. На станциях, забитых поездами, ждали отправки по часу и более. На питательном пункте солдат кормили обедом и простояли три часа. До вечера проехали пять-шесть станций.

Где имелись буфеты, офицеры выходили. Доставали старые газеты с запоздалыми известиями. Более свежие узнавались из разговоров с другими офицерами, во множестве толпившимися на каждой станции. Бродили тревожные слухи об успехах противника.

Штейн, вернувшись в вагон, в первый раз заметил, что он с товарищами стеснены присутствием человека в желтом халате, спавшего рядом со скамьей Штейна. Стали говорить шепотом. Подходили к лежащему и заглядывали ему в лицо, подозревая, что он только притворяется спящим.

«Не слишком ли мы любезны к нему?» — подумал Штейн, глядя на полную фигуру, безмятежно развалившуюся на офицерском полушубке.

Тут же вспомнил Штейн, что весь день, занятый гостем, он мало показывался нижним чинам. Как раз теперь, на последней остановке солдатам выдавался кипяток и Штейн пошел посмотреть за порядком.

У двери Усачев и Голованов стукнули прикладами об пол и встали. И тут в первый раз Штейн заметил, что охрана арестованного довольно бестолкова. Конвойные почти не видят того, за кем они должны следить.

Сердясь на самого себя, Штейн сильно рванул дверь в проход, где было совершенно темно. Там он взялся за ручку наружной двери, отворил ее внутрь и остановился, не зная, пройти ли ему вперед или дать дорогу стоящему в дверях человеку. Фигура была странная, с головы до ног укутанная темными складками, и Штейн затруднился определить, к какому классу принадлежит стоящий перед ним. Постороннего человека он, как начальник эшелона, мог выбросить из воинского поезда безо всяких разговоров, но подождал действовать столь решительно. Хотел всмотреться в лицо, чтобы увидеть хотя кончик носа, но оно было закрыто. Поглядел на плечи, не обрисовываются ли на них погоны, но плащ лежал на них густыми складками.

Прежде всего нужно было узнать, что он ответит, и Штейн спросил строго и вежливо:

— Что вам здесь угодно? Это воинский поезд.

Голос отвечал ему прежде, чем он докончил фразу. И странно, что голос этот доносился откуда-то гораздо дальше, чем стояла перед ним фигура:

— Пустяками занимаешься. Размяк.

Такой ответ смутил Штейна. Голос ровный, бесстрастный, звучал повелительно и заставлял себя слушать и повиноваться. Уже чувствуя на себе неотразимое влияние этого голоса и этой фигуры, Штейн пожелал однако, выяснить, с кем он имеет дело. Он заподозрил даже, не сообщник ли это арестованного, и с лукавой улыбкой высказал свою догадку.

— Вы не имеете ли маленького дельца к тому господину в желтом халате?

Штейн хотел двинуться вперед, прикоснуться к фигуре или обойти ее на площадке и осмотреть с освещенной станционным фонарем стороны, но не мог передвинуть ногами. Сапоги точно приросли к полу. Он покорно прислушался.

— Это мой враг, а, значит, и твой. Зажги в своем сердце злобу против него.

— Но, позвольте… с кем имею честь? Все это весьма странно…

Фигура заколыхалась, отодвинулась назад, а рука махнула в сторону, подымая за собой ряд густых, тяжелых складок.

— Довольно!.. Иди и делай свое дело.

Ноги Штейна освободились от пола, а движением темной руки все его тело, как подхваченное вихрем, повлекло в указанную сторону. Он послушно прыгнул с площадки и пошел по перрону, боязливо оглядываясь, как школьник, которому наставник погрозил пальцем. В конце перрона у маленькой будки с дымящей трубой стояли гуськом солдаты его эшелона с чайниками и с котелками. Бессознательно он крикнул:

— В очередь! Не толкаться!

И сейчас же пошел обратно, раздумывая и удивляясь на себя.

«Однако никак не предполагал, что я такой трус. Не догадался даже крикнуть кого-нибудь из вагона».

Машинально ощупал свои бока. Ни шашки, ни кобуры с револьвером. Сначала он хотел снова объясниться с незнакомцем, но, подойдя к своему вагону, замедлил шаг и боком посмотрел на площадку. Там кто-то неподвижно стоял, точно висящее пальто.

«А, впрочем, не стоит связываться. Сделаю иначе», — решил Штейн и пошел к вагону с другой площадки. Тут на минуту он остановился, следя за проходящими. Никто не обращал внимания на первую площадку. Проводник вагона, принесший чай конвойным, вошел в вагон и незаметно было, чтобы ему кто-нибудь помешал.

Штейн тоже вошел в вагон, не останавливаясь, пробрался до угла, где сидел Усачев, и тихо сказал ему:

— Если кто посторонний есть на площадке, ты доложи мне. Ступай.

Усачев вышел за первую дверь и, не отворяя вторую, вернулся, глядя на Штейна большими глазами.

— Там стоит, вашскородие.

— Кто стоит?

— Этот человек или кто его знает, какой он. Тоже ночью на посту не давал нам покою. Этого желтого велел мне за горло взять. Я действительно взял.

— Да кто он такой? Ты его знаешь.

— Известный, вашскородие. Тот самый, который держащий концы.

— Держащий концы?.. Откуда это? Странно.

Пока Усачев произносил последние слова, они показались Штейну слишком изысканными, но, когда в его ушах осталось одно впечатление этих слов, он уже нашел их вполне ясными, простыми и твердыми, как закон. Когда же он сам произнес их вслух, то они показались ему даже знакомыми.

Чувствуя неловкость продолжать разговор на эту тему с Усачевым, Штейн покрутил бороду и пошел по вагону обратно. Дойдя до скамейки, на которой лежал Иванов, он нагнулся над ним.

— Вы спите?

— Только начинаю, а что?

— Странная история…

— В чем дело?

— Почти сказка…

— Чего я терпеть не могу.

— А между тем истинное происшествие.

— Ну, тогда рассказывайте.

— Но прежде я хочу припомнить — не сказал ли я чего-нибудь лишнего этому субъекту в желтом халате. Не проболтал ли чего-нибудь. Ведь кто его знает — может быть, он только притворяется глухим.

— Нет, кажется ничего. Наоборот, мы были с ним очень деликатны.

— Вот это и плохо.

Штейн задумался и с досадой продолжал:

— И что мы за люди. Удивительно падки на душевные излияния. Стоит напиться и гуманнее нас нет людей на свете. С неизвестным человеком за его добродушную рожу готовы чуть не целоваться. Вы знаете, я сейчас получил выговор.

— От кого? Разве есть кто-нибудь из начальства?

Иванов вскочил со своего места, пригладил волосы и заглянул в окно вагона.

Его громкий вопрос привлек Милорда и двух других офицеров.

Штейн не ответил ему и мрачно теребил свою бороду.

— Нашли приятеля. Бродягу какого-то. Может быть, шпиона. Стыдно.

— Позвольте, капитан — уж если говорить правду — вы первый начали с ним любезничать.

— И что ж из этого? Я воспитанный человек. Я иначе не могу. Я был вежлив, накормил голодного, вот и все. Но я никогда не стал бы пить с неизвестным человеком.

— Хорошо, я с ним пил. Но у меня уж такая натура. Я могу не разговаривать с человеком, а выпить с ним никогда не откажусь. И не я один пил. Все пили и вы тоже, если припомните хорошенько. Но, кроме всего прочего, вы ему руку подали. Это почище будет. Да-с…

— Ну так что ж — руку! Это опять акт вежливости. А вы с ним запанибрата — на «ты» перешли… Положим, он глухонемой, но все-таки неловко. Потом обнимались с ним.

— Я обнимался?

— Да, сидели рядом и обнимали его за талию.

— Я, за талию? Господа, кто это видел?

Иванов осмотрелся, призывая свидетелей, но те промолчали. Милорд выступил по личному делу:

— Что касается меня, то я говорил с ним на европейских языках. Но опять-таки по вашей общей просьбе. Ежели угодно — я готов привести дословный перевод. Ничего политического. Во-первых, по-французски я сказал ему: добрый день, милостивый государь… как ваше здоровье…

— А ну тебя с переводом. Нет, каково! Я обнимал его за талию! Нет, господа, так можно сочинять про мертвого, а я еще жив.

Для Штейна весь этот разговор был только предисловием. Он успокоил Иванова.

— Ну, что же вы спорите? Вы обнимали его. Я ему руку подал. Теперь вон уложил его рядом с собой, как какого-нибудь родственника. Все это очень печально. Но зачем же спорить? Надо предпринять что-нибудь обратное, дать отбой, а не спорить… Наконец, я уже сказал вам, что я за все ответил. Получил выговор.

Иванов косо посмотрел на Штейна, а Штейн по очереди на каждого слушателя.

— Да, господа… получил выговор… Что это?.. Кто это?..

Штейн развел руками и поднял плечи так высоко, что погоны коснулись ушей. Просидев в этой позе несколько секунд, он привел себя в нормальное положение и коротко уронил:

— Не могу сказать. Слов не подберу.

Слушатели молчали. Штейн поправил очки и опять оглядел их мигающими глазами.

— Перед корпусным командиром стоял вот так…

Он поднял голову, выставив вперед свою длинную бороду.

— А перед этим, поверите ли, хуже мальчишки. Теперь вспомнить совестно.

— Не может быть, — удивился кто-то.

— Все произошло именно так, как я говорю. И не далее, как в пяти, шести шагах отсюда. На площадке нашего вагона.

— Кто же он? — спросил Иванов.

— Не сумею ответить. Очки заволокло туманом. Скажу даже так: никого не было. Был только голос повелителя.

После короткой паузы Иванов тронул Штейна по колену и встал.

— Вот что, дорогой капитан — ложитесь-ка вы спать, а я пойду поговорю с этим господином. Авось он на меня туману не напустит. Не удрал бы только. Вы видели его на площадке?

Штейн замахал руками.

— Ничего не знаю. Ничего не знаю.

Иванов, надел фуражку, и, шаркая ногами, направился к двери.

Усачев шумно поднялся со своего места и хотел отворить для него дверь. Иванов сердито отстранил его.

— Сиди, сиди! Не суйся!

Сам отворил дверь и остановился. В первую секунду он вздрогнул от холодной волны ночного воздуха. Затем сообразил, что лучше ему вернуться и надеть шинель. Перед этим он только согрелся, лежа, и теперь мог простудиться на открытой площадке.

Но вместе с холодом из узкого прохода на него хлынула тьма, густая и тяжелая. Иванов отступил задом, заметив, что тьма движется на него. Вплывая внутрь вагона, она еще сохраняла прямолинейные очертания двери, но затем стала похожа на фигуру человека.

Иванов видел, как Усачев отшатнулся и толкнул Голованова. Сам Иванов едва не упал, споткнувшись о стоящего в проходе Тунгуза. Тогда он повернулся и бросился к своему месту, шепнув по дороге Милорду и другим, чтобы они встали.

Тьма, похожая очертаниями на человека, медленно плыла вдоль вагона. Разглядеть ее подробно не было возможности. Она распространяла тьму и кругом себя. Всем показалось, что свечи в фонарях померкли. Люди неподвижно стояли на своих местах и только Тунгуз ожесточенно ворчал, прячась под сиденье.

Около скамьи с лежащим человеком в желтом халате темная фигура остановилась и указала на него рукой. Тот вскочил, как ужаленный, и сел на скамейке, протирая сонные глаза.

Простояв так несколько секунд, тьма, похожая на фигуру человека, медленно поплыла дальше и скрылась в противоположных дверях вагона. С ее исчезновением стало опять светлее. Тунгуз залаял и бросился к дверям. Но Иванов успел его удержать за ошейник. Подбежал Усачев и поволок собаку в свой угол.

Осторожным шепотом первый заговорил Штейн:

— Вы видели?

Иванов и Милорд подошли к нему.

— Да вы знаете ли, кто это такой? — сказал Иванов, глядя на Штейна расширенными глазами.

— Я же вам говорил…

— Да нет, вы знаете, кто это такой? Я вас спрашиваю.

Штейн порылся в бороде, что-то припоминая.

— Позвольте, позвольте… Его как-то называют… Кажется, «Держащий концы»…

— Он самый… И представьте себе — ведь я его вижу не в первый раз. Ей-богу. Только тогда он был как будто выше ростом и, кажется, лицо открыто. Еще одним глазом подмигивал. Но это он, он. Я сразу узнал.

— Погодите… — остановил его Штейн, глядя на дверь, — может быть, он еще тут.

— Наверно тут, — шепнул Милорд, — собака воет.

Иванов сделал ему и остальным подошедшим жест рукою, чтобы его слушали.

— Было это, представьте себе, года два тому назад. Ну, ничего особенного — взбунтовалась деревня. Какие-то там земельные дела — черт их знает. Одним словом — политика. Я был с полувзводом. Сам верхом для внушительности. Мужичье с колами, топорами… Дал залп по воздуху. Нипочем. Велел разогнать штыками, а сам вперед, шашка наголо. Какой-то моего коня за повод и говорит что-то. Старик, понимаете ли, и борода как у Авраама. Я на него замахнулся — хотел ударить эфесом… Неловко, знаете, Авраама, да всерьез. И что ж, вы думаете? Вижу, рядом со мной стоит этот самый. Верхом ли он был, или выше ростом — только голова наравне с моей. Даже как будто бы не вижу, а чувствую его. В глазах этак потемнело — то же самое, что и теперь…

— Ага… я вам говорил… — обрадовался Штейн.

— Да… и можете себе представить — машет рукой по воздуху, точно пример показывает. Почему-то мне подумалось, вот как дважды два четыре, что нужно делать то же самое. Рука у меня стала легкая, так и зудит — ну, я рубанул. Смотрю, опять машет — я опять рубанул… Уж не того, бородатого, он лежал под лошадью, а второго… Этот самый все ближе и ближе, точно обнимает меня. Ничего не вижу, только его чувствую. Тьма кромешная кругом. Рублю шашкой, и больше никаких… Что было дальше — не помню, сознание потерял. Потом говорили, что я упал с лошади. Однако усмирили. Больше не бунтовались… А того, т. е. этого некоторые солдаты тоже видели…

— Похоже на сказку, — скептически заметил Милорд.

— Чем критику наводить, ты бы пошел на площадку, да посмотрел — тут ли он еще.

— Благодарю покорно. У меня и без того зубы болят, а еще пойду на сквозной ветер.

— Ну, так сиди и молчи.

Штейн удивленно заглянул в окно.

— Мы, кажется, едем?

— Конечно, едем.

— Я и не заметил, когда мы тронулись. Все ли посажены? С такими делами голову потеряешь. Теперь вот что. Надо этого кавалера посадить поудобнее.

Штейн велел Усачеву и Голованову взять человека в желтом халате и посадить в углу между собой.

— Предварительно обыскать — нет ли при нем оружия, — добавил Иванов.

Пленника раздели, ощупали и посадили на новое место. Он видел, что отношение к нему переменилось, и с недоумением пожимал плечами.

Тунгуз, оставленный без присмотра, беспокойно заметался по вагону, скуля и завывая. Штейн поманил его к себе, но Тунгуз не обратил на него внимания.

— Странно, что поезд тронулся, а он еще тут. Видите, что с собакой делается. Этак она нам спать не даст.

— А вот я ее сейчас усмирю, — сказал Иванов, поймал Тунгуза за ошейник и потащил его на переднюю площадку.

Сначала он хотел просто оставить его за дверью, но, когда Тунгуз стал упираться, пытаясь даже укусить его, Иванов разгорячился. В нем поднялась злоба против собаки. Он увидел, что для сладу с ней требуется немало усилия. Опасность быть укушенным заставила его изловчиться и принять более крутую меру. Вытащив Тунгуза на площадку, он подошел к ее краю, ухватился одной рукой за поручень и сильным движением сбросил собаку с поезда на железнодорожную насыпь.

Вернувшись в вагон и еще не отдышавшись от борьбы, он подошел к Штейну и громко, чтобы все слышали, сказал:

— Теперь больше не завоет.

Свистнул и махнул рукой в окно.

Штейн хотел сказать: «Зачем же это», но сейчас же подумал, что ради тишины и порядка не стоит заботиться о таких пустяках.

Ночь прошла беспокойно. Никто не спал. На первой же остановке послали проводника за кипятком и стали пить чай, собравшись около Штейна.

Иванов осматривал свои руки, стараясь отыскать на них следы укуса и хоть маленькую царапину. Он хотел подробно и с удовольствием рассказать о жестокой расправе с собакой и о полученном повреждении. Но руки были целы, и он сказал только, что Тунгуз три раза перевернулся в воздухе, хотя в темноте видеть этого не мог.

После выпитого стакана чая с коньяком он придумал нечто другое.

— Я полагаю, господа, вот что: не завязать ли этому артисту глаза.

— Это дело, — сказал Штейн и сейчас же спохватился. — Впрочем, зачем же — ведь он спит. Посмотрите, какая идиллия. Положил голову на плечо солдату и спит. Эй, ты! Как сидишь!

Усачев, сам дремавший, понял, что значило это замечание и толчком в бок разбудил спящего человека в желтом халате.

— Я не про то теперь говорю, — настаивал Иванов. — Наступит рассвет, он может через окно увидеть другие поезда, заметить, какие полки.

— Вот это дело! — воскликнул Штейн. — Я сразу не сообразил. Нужно теперь же найти побольше носовой платок. Побольше размером и поплотнее. Лучше всего полотняный.

Все обрадовались, что нашлось интересное и полезное занятие. Были открыты и перерыты чемоданы. Вынутые платки обмеряли между собой, раздергивали, пробуя прочность, смотрели насквозь на свет фонаря. Наконец, наилучшим, по общему заключению, оказался платок, принадлежащий Милорду. Он свернул его, примерил на свою голову и в заключение добавил:

— Такие платки употребляют в Англии. Один я могу пожертвовать.

У Штейна явилась новая забота. Он должен был составит препроводительную записку в штаб. Изложить обстоятельства дела и сообщить, какие меры он принял по отношению к пленнику. Обдумывая текст записки, он вздремнул. Через полчаса проводник вагона разбудил его. Начинало светать.

Человека в желтом халате вывели на середину вагона и стали завязывать ему глаза. Он сам помогал, опуская платок на нос. В этой процедуре участвовали все офицеры. Каждый попробовал, хорошо ли завязан узел на затылке, или заглядывал снизу — не видны ли глаза из-под платка. После этого Штейн стал составлять записку, а пленника опять посадили в угол, завесив шторами ближайшие окна.

Проехали еще два-три перегона с длиннейшими остановками и часам к двенадцати прибыли к большому городу, где помещался штаб тыла.

Человека в желтом халате под руки высадили из вагона и повели по платформе. Штейн почти вплотную шел за ним. Станция была полна народу. Человек в странном костюме с завязанными глазами обратил на себя всеобщее внимание. Он шел, окруженный густой толпой. Штейн с удовольствием видел, что часть внимания обращена также на него. Некоторые штаб-офицеры задавали ему вопросы. Знал он мало, но то, что знал, сообщал громким голосом, говорил с весом и поворачивал голову направо и налево, чтобы побольше людей его слышали.

Усачев не выдержал официального спокойствии и радостно воскликнул:

— Тунгузка! И ты тут!

Тряхнул за руку человека в желтом халате, забывая, что тот не слышит, и сказал ему:

— Пришла собака-то.

Тунгуз метался и визжал от радости. Прикусил руку Усачеву в виде ласки, бросился на грудь человеку в желтом халате, удивился его лицу с повязкой на глазах и лизнул в бороду. Потом обнюхал каждого из группы знакомых людей. Все они рады его возвращению. Даже Иванов приветливо посвистал ему.

Окружающая толпа, однако, смущала Тунгуза. Он всегда опасался большого скопления народу, ожидая драки или скандала. Теперь в центре этой угрозы находился человек в желтом халате. Усачев с Головановым как будто бы защищали его, но что они могли сделать против нахлынувших со всех сторон людей. Тунгуз пробирался вперед, между шаркающих ног, и лаем давал понять Усачеву, чтобы он скорей уходил на свободу. Успокоился он только на площади перед вокзалом. Толпа осталась на станции и, если теперь были любопытные, то провожали желтый халат глазами или следовали за ним издали.

…Сброшенный Ивановым с поезда, Тунгуз несколько времени пролежал на насыпи. Падение оглушило его. Он не сразу опомнился. Выполз на середину пути и стал лизать холодную рельсу. Это его немного освежило. Рельса гудела, передавая шум уходящего поезда. Далеко впереди краснела точка сигнального фонаря. Тунгуз поднялся на ноги и побежал за ним. Правая передняя нога ныла тупой болью, красный фонарь становился все дальше, а Тунгуз продолжал бежать. Утомившись, ложился больной ногой на холодную рельсу и опять бежал.

Его предчувствие сбылось — он снова увидел красный фонарь и другие огни. Поезд давно пришел на станцию, где имел долгую остановку. Тунгузу удалось догнать его. Войти в классный вагон он не решился. Сунулся в теплушку, но солдаты не пустили его. Кто-то бросил ему оттуда корку хлеба, но это еще больше обидело Тунгуза и он побежал искать другого приюта. В поезде был вагон с тормозной площадкой. Тунгуз попробовал вскочить на крутую, высокую лестницу, но оборвался из-за больной ноги. Тогда он жалобным голосом стал просить проходящих мимо помочь ему. Но, как известно, понятливых людей очень мало. Одни не обращают внимания, другие цукали на него и нескоро нашелся один, догадливый, и подсадил его на площадку. На ней и доехал Тунгуз весь остаток пути.

Штейн вернулся в вагон. За человеком в желтом халате пошел один Иванов. Хотелось ему посмотреть, что делается в штабе.

Их поезд отвели на запасный путь. Дальнейшее движение предполагалось нескоро — дня через три-четыре. Эшелон состоял из людей, назначенных на пополнение. Дорога была перегружена и преимущество давали тем поездам, которые везли целые, самостоятельные части.

VI

Человеку в желтом халате развязали глаза в большой с белыми стенами комнате, заставленной столами. За грудами бумаг и пишущими машинами сидели писаря. Прямо перед ним стоял офицер в аксельбантах с папироской в больших желтых зубах. Дым жег ему глаза, и он страдальчески морщился.

С первого взгляда этот офицер казался неумолимо-строгим. Но это только казалось. Части лица у него были какие-то сборные, случайные. Горбатый орлиный нос совсем некстати сидел между бледными опухшими щеками. Из-под густых нависших бровей ласково глядели голубые глазки. Усы, как у Тараса Бульбы, висячие, густые, вьющиеся на концах, прикрывали маленький рот и профиль слабого срезанного подбородка.

Это был подполковник Житейский.

Сначала он обратился к Иванову, стоявшему тут же.

— Это вы велели завязать ему глаза?

— Да, это я.

— Ну, зачем же, помилуйте!.. Это совершенно лишнее стеснение для человека. Все равно мы его отсюда больше не выпустим.

Посмотрел на записку Штейна, бывшую у него в руках, повертел ее и бросил на свой стол у окна.

— Так это все, что вы знаете? Больше ничего не можете показать?

— Больше ничего, господин полковник.

— В таком случае я не буду вас задерживать. Всего наилучшего. Благодарю вас.

Он пожал Иванову руку и тот пошел к двери.

— Виноват — это ваша собака?

Иванов на ходу обернулся.

— Нет, она с ними.

Тунгуз, войдя в канцелярию, мельком оглядел стены, столы и безмятежно улегся на полу между Житейским и человеком в желтом халате.

— Славный песик. Однако ему тут не место. Возьмите его!

Два писаря бросили свое дело и стали охотиться за Тунгузом. Выгнать себя за дверь он не давал и прятался под столами. Один из писарей взял тяжелую металлическую линейку и ударил ею собаку.

Неожиданно для всех человек в желтом халате, стоявший все время неподвижно, рванулся к нему, оттолкнул его далеко в сторону и погрозил ему пальцем.

Писарь увидел черные, смело горящие глазки странного человека и невольно вытянул руки по швам.

Житейский не только не рассердился на эту вольность, но ему даже понравился невинный протест арестованного.

— Ага! Зачем бьешь? Вот и попало. Ну, черт с ней, — пускай останется.

Затем, держа в зубах папиросу, Житейский прошелся по комнате, и зайдя незаметно за спину человека в желтом халате, громко хлопнул в ладоши, около его уха.

Опыт не имел никакого эффекта. Человек стоял по-прежнему неподвижно, Усачев хмурился, чтобы скрыть улыбку, и только Тунгуз подошел к Житейскому и подозрительно понюхал голенище его сапога.

— Ну, хорошо. Пускай покуда он будет глухонемым. Нашли при нем что-нибудь?

Усачев передал винтовку Голованову, порылся за пазухой и достал книжку. Когда Житейский бегло просмотрел обгорелые листы, лицо его засветилось удовольствием.

— Ну, что же еще, рассказывай.

Только теперь Усачев нашел уместным передать историю встречи в лесу. Поспорил с Головановым о том, кто первый нашел книжку, и доказал, что эта честь принадлежит ему. Голованов неопределенно тряхнул головой, уверенный, что последнее слово останется за ним.

Житейский опять перелистнул книжку и спрятал в стол, решив заняться ею наедине.

Ему хотелось лично вести расследование и не отпускать человека в желтом халате далеко от себя.

На несколько минут он вышел, чтобы переговорить со смотрителем здания относительно помещения для арестованного тут же при штабе.

Вернулся Житейский очень довольный. Усачеву и Голованову объявил, что они будут задержаны еще дня на три. А человека в желтом халате велел вести за собой.

Прошли два коридора, свернули в боковой флигель и в конце его остановились. Тут нужно было обождать. Явился смотритель с ключами и двумя солдатами. Открыл дверь в маленькую комнату с одним окном и велел ее очистить. Оттуда вынесли корзины с бумагами, ломберный стол без ножки, поломанный музыкальный ящик, большую продранную посредине картину с изображением бури в океане, множество пустых банок из-под варенья и разный другой хлам. Все это, кроме казенных бумаг, принадлежало смотрителю. Он с грустью оглядел свое имущество. Банки велел унести к себе на квартиру, а остальное свалить в сарай.

Покуда шла работа, около человека в желтом халате собрались любопытствующие офицеры. Весть о поимке шпиона уже разнеслась по всему штабу. Пошли расспросы, но Житейский скупился на факты, отвечал вскользь и поскорее упрятал арестованного в пустую комнату. Туда же шмыгнул Тунгуз.

— Кто же его хозяин? — удивился Житейский, глядя на Усачева.

— Сначала я был, ваше благородие, а нынче вот с ним сдружился — не отгонишь… Несмотря что сам на его след навел.

— Очень трогательно… Ну, пускай вдвоем утешаются.

Житейский велел поставить в камеру кровать и стол, а ключ иметь дневальному. Усачева и Голованова определил на время в писарскую команду.

Затем, приказав им поменьше болтать, увел за собой любопытных сослуживцев.

Не прошло и получаса. В камеру едва успели пристроить койку, стол и стул, как Житейский был опять тут.

Человек в желтом халате сразу прилег отдохнуть от дороги. При появлении Житейского он встал, но не как подчиненный, а как хозяин своего нового помещения. Любезно указал рукой на стул, прежде чем Житейский успел сказать: «Садитесь, пожалуйста». Оба сели друг против друга, один на кровати, другой на стуле. Их разделял тут же поставленный стол.

— Во-первых, простите, что я вас так скоро опять потревожил. Я не мог удержать некоторой, как бы это выразиться… радости и желания побеседовать с вами, как с собратом по оружию. Я, конечно, не верю, что вы глухонемой. Ясное дело, что в вашем положении это наилучшая тактика, чтобы избежать ответов на щекотливые вопросы. Но это напрасно. Никаких сведений мы не намерены от вас вытягивать. На такое варварство мы не способны. Вы служите своему отечеству и не измените ему. Мы не будем искушать вас. Да… и я уверен, что вы офицер.

Житейский прищурился, глядя в глаза человеку в желтом халате, но не мог заметить в них ни малейшего намека на смущение.

— Да, я уверен… И это видно даже в мелочах. Несколько брошенных взглядов на нижних чинов, которые вас конвоировали, ваш невольный поступок с писарем — все это показывает, что вы привыкли командовать. Но главная суть не в этом. Вот ваша книжка.

Житейский вынул из кармана сюртука книжку и стал перелистывать ее на столе. Человек в желтом халате точно в первый раз увидел ее и живо ею заинтересовался. Придвинул к себе и быстро перебрал все листы. Только теперь Житейский заметил, как на одну секунду расширились его глаза и замигали веки. Но настоящий смысл этой сцены ускользнул от его напряженного внимания. Человек в желтом халате искал чего-то и, не найдя, успокоился.

— Вот видите, — продолжал Житейский, подавляя свое торжество, — тут у вас несколько страниц заняты маршрутными съемками. И надо вам отдать справедливость — исполнены прекрасно, точно, детально. Это берег реки Нони, как мне кажется. Я знаком с этими местами. Пометок ваших я, конечно, не понимаю. Но мне сильно сдается, что по-русски вы все-таки говорите. И, действительно, смешно пробираться к нам, не зная языка… Ну, что ж? Будем, значит, разговаривать?

Житейский хлопнул человека в желтом халате по плечу.

Тому это понравилось. Оп улыбнулся во весь рот и, жестикулируя, указал на книжку, как бы говоря: «Что ж из этого? Не понимаю».

Житейский сердито вынул из портсигара папироску и закурил, делая страдальческую гримасу. Потом, спохватившись, предложил папиросу и своему соседу. Тот взял ее маленькой, почти женской рукой.

— Вы вспотели, вам жарко? — сказал Житейский, заметив на лбу у него капли пота.

Человек в желтом халате поднял свободную руку и рукавом вытер лоб.

— Ага! — вскричал Житейский и схватил его за руку, державшую папиросу. — Вы попались! Довольно упрямства! Отвечайте!

На лице глухонемого изобразился весьма ясный испуг. Но сейчас же стало очевидно, что он испугался не своей мнимой оплошности, а совсем другого.

Быстро отбросил в сторону папиросу, заглянул в широкий рукав своего халата, встал, отряхнулся, как бы опасаясь, не заронил ли на себя искру. Сделав это, он с видом самого естественного удивления устремил вопросительный взгляд на Житейского.

Тот только плечами пожал и предложил соседу вторую папиросу.

— Сегодня, я вижу, мы с вами не столкуемся. Говорить вы не желаете. Сознайтесь, по крайней мере, что эта книжка принадлежит вам. У вас были сообщники или, вернее сказать, подчиненные. Трое. Они убежали. Мне об этом уже докладывали. Вот здесь у вас наброски сделаны, смелой, искусной рукой. Вы — прекрасный художник. Вот сидят трое у костра. Один что-то ковыряет в котле. Все молодые, безбородые и ни одного похожего на вас. Кто же рисовал? Дело ясное.

По лицу человека в желтом халате видно было, что для него слова Житейского совсем не ясны. Но, когда об этом же его спросили жестами, он обрадовался, что, наконец, понял, о чем речь, и, тыкая рукой в книгу и себя в грудь, закивал головой. Чтобы не было никаких сомнений, он еще раз внимательно пересмотрел каждую страницу и объяснил, что вся она заполнена его собственноручной работой. По некоторым добавочным жестам и веселой улыбке Житейский понял добродушный упрек по своему адресу в том, что он напрасно тратил слова.

— Ну, батенька, — сказал он, разводя руками, — как вы там ни мудрите — не верю вам. Хороший вы чертежник, художник и того лучше, а уж актер вы прямо замечательный. Ведь вы дурачите меня.

Житейский встал и сделал два-три шага по тесной камере.

— И зачем эта игра, скажите, пожалуйста. Разве я выпытываю у вас какие-нибудь сведения? Напрасно боитесь этого. Вы попали не к варварам. Вы думаете, что, если будете молчать, то и у нас будет меньше соблазна вас допрашивать. Ваше дело. Если не хотите отвечать, то мне хотелось бы, чтобы вы услышали мои слова. Мой неофициальный взгляд… Вы образованный человек. Может быть, у вас есть семья и вас послали на опасное дело, на страшный риск. Вы, конечно, хорошо знаете, что ожидало бы вас, если бы вам удалось из нашего тыла пробраться в действующие части. Смертная казнь. Но, по счастью, вы вовремя попались. По счастью и для нас, и для себя, у вас не было собственной злой воли. Вы исполняли приказание свыше. Что бы вы ни натворили, вы явились бы послушным и храбрым исполнителем. И своею жизнью заплатили бы за чужую волю. У нас такой акт называется геройством. Вот мой взгляд. Позвольте же на прощанье пожать вашу руку.

Человек в желтом халате дал две и долго умильно глядел в глаза Житейскому.

— Ну, что ж, и теперь не будете разговаривать? Напрасно. Это не изменило бы вашего положения. Как-никак, а мы вас не выпустим, во всяком случае, до окончания войны.

Человек в желтом халате стоял, опустив голову и упершись руками на края стола. В этом положении он казался внимательно слушающим. Житейский посмотрел на часы.

— Иду к начальнику штаба доложить об вас. И ухожу с уверенностью, что вы меня поняли. До свиданья.

После доклада Житейский уже не мог заниматься никаким делом. Человек в желтом халате завладел его воображением. Он несколько раз доставал из ящика книжку, рассматривал ее, искал в ней новых незамеченных деталей, каких-нибудь понятных пометок, но не находил. Она была нема, как ее владелец.

В этом человеке Житейский видел яркий пример жертвы своего долга и его молчание особенно подчеркивало в нем безличную пассивность. Он назвал его героем, но чувствовал к нему жалость и совсем неподобающее сочувствие. Уверен был, что так же отнесутся к нему и другие товарищи по службе, но говорить об этом вслух не решатся. Он и сам не отважился бы вести с ним, как только что было, интимную беседу и жать ему руку при посторонних.

Единственный человек, с которым он мог и хотел бы поговорить на эту тему, была его жена. К сожалению, он не собирался идти сегодня домой обедать. Утром, отправляясь на службу, он громко, чтобы из соседней комнаты слышала жена, велел денщику не ждать его к обеду, точно так же, как и накануне.

VII

С женой Житейский был в ссоре и три дня не разговаривал. Ею овладело сильное желание ехать сестрой милосердия в действующую армию. Он был против этого, отговаривал ее, хотя заранее знал, что она настоит на своем. У нее были сделаны все приготовления к отъезду, и весьма естественно, что она ходила в переднике с красным крестом. Но он считал это издевательством по своему адресу.

В обычное время денщик принес ему в штаб обед в судках и пошел в помещение писарей обождать, чтобы потом захватить с собою пустую посуду.

Житейский хлебнул супу, съел одну из двух телячьих котлет, а вокруг оставшейся сравнял гарнир, отобрал корки хлеба и велел отнести судки в камеру заключенному.

В эти дни ссоры с женой он уходил со службы не домой, а на вокзал железной дороги, где всегда встречал много знакомых, пил пиво и сидел до позднего вечера. Домой приходил прямо ко сну.

Но сегодня он решил сделать иначе. Сами обстоятельства подготовили очень удобный план для примирения с женой. Денщик, посидев полчаса в писарской команде, по приходе домой обязательно расскажет барыне о всех штабных новостях. Житейский по опыту знал, что у денщика от барыни не было секретов. При посторонних она командовала им, как настоящая полковница, а без свидетелей беседовала с ним, как с самой близкой приятельницей. Все, что было известно денщику о своем барине, становилось известно и ей.

После службы Житейский решил идти домой. Разговаривать с женой он не будет. По крайней мере, первый не начнет. Боже сохрани! Он дал себе слово и должен выдержать характер. Он прикажет денщику поставить самовар, потом сядет в столовой, будет пить кофе и читать газету. По плану жена обязательно должна сделать первый шаг к примирению. Любопытство не даст ей покоя.

Житейский несколько раз посматривал на часы, хотел даже уйти часом раньше, но его задержал военный следователь. Сев на стул с большой осторожностью и потирая себе правый бок, он посмотрел на Житейского, поверх серых очков, точно они ему мешали, и усталым тоном заявил, что сейчас был в камере у заключенного со штабным переводчиком восточных языков.

— Ну, и что же? — спросил Житейский.

— Молчит. Писать не хочет, а написанное переводчиком не читает.

— Какое же ваше мнение?

Следователь долго молчал, шевелил бровями и равнодушно ответил:

— Я думаю, что он ботаник.

— Вот тебе раз. Почему же вы так думаете?

— А, может быть, географ, путешественник. Вообще самый безобидный человек.

— Ну, так я вам скажу, что вы глубоко ошибаетесь. Вот вам книжка… У него отобрали.

Медленно переворачивая страницы, следователь говорил еще более уверенно:

— Удивительно, я угадал. Вот вам тут какие-то географические чертежи, рисуночки, пейзажики. Занятно.

Житейский с жаром стал рассказывать, как ускакали на лошадях трое сообщников человека в желтом халате и увезли с собой какие-то ящики.

— Ну, а что ж я вам говорю? Так и должно быть. В ящиках у них находилась ботаническая коллекция. Поспешили ее увезти, потому что знают наших удальцов. Что для них ботаническая коллекция?! Разорят, уничтожат. Обидно и жалко.

— Но позвольте! Зачем же тогда он молчит?

Следователь грустно посмотрел на Житейского поверх очков и покачал головой.

— Знаете что. Надоели мне эти дела. Ведь таких, как он, таскают сюда чуть не ежедневно. А сколько из них перевешано, по самым незначительным подозрениям?! И говорить об этом надоело. Ей-богу.

— Это другой вопрос. Вы мне все же не ответили: почему он молчит. Его молчание — улика против него. Он должен это понимать.

— Извольте, — я вам отвечу. Причина может быть такая: он, действительно, глухонемой. Узнать это очень легко. Если же притворяется, то и будет молчать. Что вы с ним поделаете? Нельзя же применить пытку. Наконец, отчего вы не хотите допустить, что он принадлежит к какой-нибудь благочестивой секте молчальников? Признает только язык природы? Как натуралист, понимает этот язык, а свой собственный держит на привязи? И молодчина. Что вы с ним поделаете? Молчит, и баста. Одобряю вполне.

Житейский косо взглянул на следователя. Не смеется ли он над ним? Но следователю было не до смеху. Он говорил через силу, с болезненным видом потирая правый бок.

— И замечательная у вас у всех, господ генерального штаба, изобретательность, — продолжал следователь. — Из мухи вы сделали слона. Из слона сделаете муху… Впрочем, я извиняюсь и умолкаю.

Житейский оглядел сухое, точно пыльное, лицо следователя, его усталую фигуру с неестественно вытянутой правой ногой и решил прекратить с ним спор. Он знал, что ему вообще не везет по части здоровья, а в последние дни его мучил ишиас. Знал он также, что следователь не выносит вопросов о своей болезни, а потому грустно помолчал в виде сочувствия и официальным тоном спросил:

— Прикажете привести свидетелей?

— Пожалуйста. Только по одному.

Привели Усачева. Он спал и его разбудили. Узнав, что его требует военный следователь, он очень огорчился. Только теперь, значит, наступил главный момент для дачи показаний, а он уж все рассказал штаб-офицеру. Придется повторять старое. Но, идя по коридору, он вдруг вспомнил, что самого главного он еще никому не рассказывал.

Следователь уже сидел за столом и, нагнувшись над бумагой, что-то записывал в заголовке. Житейский прохаживался около с папироской в зубах.

Не подымая головы, следователь стал задавать Усачеву вопросы и быстро записывал его ответы. Но, когда спросил его, почему они на посту решили отправить человека в желтом халате в штаб непосредственно по железной дороге, а не этапами, Усачев стал говорить, уже не ожидая вопросов. Он объяснил, что первоначально забрал человека так себе, «по наружности», потому что забирали всех, которые попадались по линии. И только на посту, когда в сарае он хотел обыскать его, явился тот самый и велел взять человека за горло и считать его врагом. Тут Усачев пошел рассказывать такие небылицы, что следователь перестал записывать, бросил перо и откинулся на спинку стула. Житейский остановился на месте и выплюнул папироску. Писаря перестали выстукивать на машинках и шелестить бумагами.

В комнате раздавался только голос Усачева. Он рассказывал толково и уверенно. Следователь слушал его, качая головой, и наконец перебил!

— Ну, довольно… Эти вещи ты можешь рассказывать в казарме своим землякам, а с нас довольно.

— Ваше выскородие! Господа офицеры могут подтвердить. Штабс-капитан Иванов, капитан Штейн. Эшелон и посейчас на линии стоит.

— Как? Как? — переспросил Житейский, бросился к столу и записал на клочке бумаги.

— Перестаньте, — шепотом сказал ему следователь. — Этот молодец пьян.

— Я не пренебрегаю мелочами. Можно проверить. Солдат совершенно трезв.

Следователь встал.

— Ну, а с меня достаточно. Фантастическая сторона мне известна, а фактическую я предоставляю вам.

Житейский вспылил. Его длинные усы задрожали.

— Вы, значит, считаете следствие оконченным?

— Всеконечно.

— Какое же ваше последнее мнение об арестованном?

— Я думаю, что просто человек в желтом халате… Успокойтесь — мы его упрячем. Не ходи по линии дороги, когда люди сражаются. До свидания.

Житейский как будто не заметил протянутой ему руки и зашипел, нагнувшись над столом, без нужды перебирая какие-то бумаги.

— Я бы на вашем месте… Я бы не позволил себе такого небрежного отношения к делу… Хотя бы из чувства патриотизма.

Следователь, тоже говоривший с ним до сих пор тихо, чтобы не услышали писаря, в первый раз возвысил голос, но без малейшего раздражения.

— Вы говорите о патриотизме. Это очень похвально. А знаете ли вы, дорогой мой, что такое ревматизм? Имеете ли вы понятие, что это за прелесть? Когда вас пронизывает иглой от плеча до пятки и потом передергивает нитку то вверх, то вниз, то вверх… Тогда у вас весь патриотизм будет в вашем правом боку… Доброго здравия.

Следователь взял свой тяжелый портфель и, прихрамывая, вышел из канцелярии.

Опять застучали машинки. Усачев, оборвав свое повествование, ждал вопроса, но Житейский молчал. Он теперь не хотел показаться легковернее следователя. Покуда Усачев передавал факт за фактом, они так тесно переплетались между собой — самые естественные с неправдоподобными, что казалось невозможным сбить его каким-либо вопросом. Но теперь при общем впечатлении все это походило на сказку.

— Вот видишь, — сказал он строго. — Вместо того, чтобы показывать сущую правду, ты нагородил много лишнего. Может быть, ты в ту пору пьян был?

— Никак нет, вашескордие. Врать я не согласен. Могу присягу принять. Опять же, не я один видел. Господа офицеры и Голованов тоже самое.

Житейский не мог удержаться от искушения коснуться еще немного таинственной истории.

— Ну, так кто же это такой, про которого ты рассказываешь и которого видели господа офицеры?

— Тот самый, который Держащий Концы. Довольно известный…

— Как же он выглядит?

— Большею частью черного цвета. Личности не имеет. Теперь похоже дело вроде как во сне, а тогда все было как следовает.

Машинки опять притихли и писаря стали прислушиваться. Житейский решил отпустить Усачева, но перед этим задать ему еще какой-нибудь вопрос более реального свойства. Взглянув на лежащую перед ним книжку, он безразлично спросил:

— Почему корешок обгорел?

Усачев набрал в себя воздуху и одним духом доложил, что человек в желтом халате сам бросил книжку в потухающий костер. Между сучьями она упала ребром на горячую золу. Потому ее и заметили. При осмотре книжка оказалась подозрительной.

Усачев замолк. Это же самое он говорил и раньше, но теперь Житейский спросил машинально, не придавая значения своему вопросу:

— Что же ты нашел в ней подозрительного?

— Подозрительный мост, вашескородие.

Житейский откинулся на спинку стула и крепко уперся руками о край стола.

— Мост? Какой мост?

— Тот самый. Около нашего поста. Через реку Нони. Он, видно, пытал взорвать его. Там у него и места обозначены, где шашки заложить.

Житейский перестал дышать, глядя в рот Усачеву и ожидая, что тот сейчас разъяснит загадку, или вынет из кармана припрятанный листок из книжки.

Но Усачев молчал и не двигался.

Житейский со страхом подумал о возможности пропажи листка и удивился, что эта мысль не пришла ему раньше ввиду растрепанности книжки. В одну секунду, он перебрал в голове всякие возможности: и случайная пропажа, и уничтожение листка уже после ареста самим человеком в желтом халате. Вспомнил и только теперь догадался, почему тот два раза осматривал книжку в камере и видимо остался доволен своим осмотром.

— Ну, так где же этот листок?! Давай его сюда.

— В книжке, ваше выскородие.

Житейский нагнулся под столом нервно перебирая листы.

— Ну, где же он тут? Подлец ты этакий… Где же он тут? Баранья голова… Где он тут? Разиня азиатская… Ты потерял его!

Житейский сильно ударил ладонью по столу и, долго качая головой, смотрел на Усачева с горьким упреком.

— Ты потерял его, несчастный… — повторил он еще раз, грустно и почти с нежностью.

Совершенно уничтоженный, Усачев уставился глазами в пол и рассеянно шарил у себя в карманах. Житейский встал и подошел к нему.

— Где она была у тебя?

Усачев отворотил борт шинели.

— Раздевайся.

Шинель была снята, осмотрена со всех сторон. Рукава вывернуты.

— В штанах посмотрите. Не завалилась ли в штанину.

Усачев снял сапоги и вытряхивал их, проявляя совершенно лишнее старание.

Житейский был окончательно расстроен. Точно он обманулся в своих дорогих надеждах. Шагал по комнате, заложив руки в карманы. Заглядывал, проходя мимо, под стол, рылся в корзинке и на столе между бумагами. Но знал, что все поиски напрасны, и видел воображаемый листок летающим где-то в далеком пространстве. Молчаливая грусть перешла опять в раздражение. Он с грозным видом подошел к Усачеву. Длинные усы его затрепетали.

— Да знаешь ли ты, негодяй, что тебя самого под суд! Это все равно, что ты отпустил арестанта.

Усачев стоял босой с поднятыми руками. Два писаря его усердно ощупывали. Желая чем-нибудь оправдаться и успокоить раздраженного начальника, он робко сказал:

— Позвольте доложить, ваше выскородие. Может, его вовсе и не было — листка. Кажинный день мимо моста ездишь. Все он перед глазами. Может, оно так показалось, безо всяких последствий.

— Ну это, брат, ты врешь. Выворачиваешься. Ты, я вижу, ловкач. Там какое-то привидение приплел. Теперь опять сказки рассказываешь. Позвать другого!

Привели Голованова. Увидя раздетого Усачева, он сразу догадался, в чем дело, и не знал, как ему отвечать. У Житейского вид был свирепый. Если признаться, что листок он утаил, пожалуй, будет худо. Это нужно было сделать раньше, а теперь необходимо обождать. Поэтому решил держаться покуда самой спасительной тактики, т. е. на все вопросы отвечать незнанием.

— Ты книжку видел? — спросил Житейский.

— Так точно.

— Был там чертеж моста?

— Вроде как не помню.

Неожиданно для себя Голованов подумал, что его тоже могут обыскать. Испугавшись этой мысли, он сразу потерял способность думать и связно отвечать. На все вопросы Житейского он давал неизменный ответ: «Вроде как не помню».

— Ну, этот совсем дурак, — сказал Житейский и отошел к столу.

Постепенно и в нем зародилось сомнение в словах Усачева. Возможно, что, желая отличиться, он рисовал себе самые определенные преступные намерения у пойманного человека в желтом халате. Хвастал и перед другими и сам поверил своей выдумке. Усачев представлялся ему большим фантазером. Житейский с ненавистью посмотрел на него и безнадежно махнул рукой.

— Можете идти. Но только никуда не отлучаться. Вас еще потребуют.

Опять перелистнул книжку, все страницы которой и порядок их он уже знал наизусть. Теперь, как улика, она показалась ему совершенно ничтожной.

VIII

Усачев и Голованов с виноватым видом ушли и улеглись на койки. Голованов так перетрусил, что и теперь не мог произнести ни слова. Первым заговорил Усачев.

— Наварили кашу. И куда девался листок — непонятно.

Поле долгой паузы Голованов отвечал едва слышно, уткнувшись лицом в подушку:

— Тебе лучше про это знать.

Но Усачева, по-видимому, не интересовала пропажа листка. Его занимал не самый факт, а последствия этого странного происшествия. Он постукивал носками своих сапог и лукаво улыбался.

— А я, ей-богу, рад подобному случаю.

— Что радоваться?

— Ей-богу, рад. Этот, смотри, как напирает. Подавай листок откуда хочешь. А я где возьму? До костей меня обыскали — не нашли.

— А ну-ка, я пойду маленько, — сказал Голованов, подымаясь.

Ему было не по себе. Листок, лежавший в кармане, жег его, как горчичный пластырь. Он поминутно оглядывался, ожидая, что придут его обыскивать. «Пойду и уничтожу», — думал он с трусливой нерешительностью.

— Спать неохота. Похожу маленько.

— Погоди. Куда тебе? Опять нарвешься. Писаря сказывали — ежели улики будут верные, того в желтом халате повесят за горло. Уж на что следователь — обязанный в этих делах — и потом больше насчет мнения. А этот усатый так и напирает, так и напирает. Видно, большое желание имеет, чтобы повесить человека. Вот какой. По фамилии Житейский.

Голованов молчал, сидя на койке. Усачев, улыбаясь, продолжал:

— А теперь выходит — настоящая улика пропала. Я, ей-богу, рад. У меня душа легкая. Посадят человека в тюрьму — все лучше виселицы. Тогда ночью, в сарае я его за горло ухватил — меня злоба разобрала. Задушил бы. Этот черный тоже напугал. А теперь ничего — отошло.

Голованов нагнулся над Усачевым.

— Слышь, а листок-то у меня. Сам не знаю, куда и девать.

— Да ну… у?..

Усачев удивился и обрадовался. Ему показалось очень забавным, что все ищут листок, а он тут в кармане. По его просьбе Голованов объяснил, как он попал к нему.

— Не хотел — чтобы тебе одному форсить, а теперь не знаю, куда и девать.

— Сожги, — сказал Усачев и сейчас же подумал, что этого делать не следует. Бумажка большую силу имеет. Приятно сознавать, что держишь ее при себе и стоит только показать — всему делу другой оборот будет.

— Давай мне, я спрячу. Захочу — покажу, захочу — нет. Моя воля.

Такая позиция Голованову и самому понравилась.

— Говоришь как умный. Сам могу спрятать.

— А можешь, так чего скулишь?

Голованов сообразил, что от Усачева он тайны не убережет и сообща с ним придумал спрятать бумажку на дворе под забором. Сделали это немедленно, а потом больше не ложились. Обоим не спалось, и они пошли бродить по коридору. Когда проходили мимо камеры, за дверью завизжал Тунгуз. Усачев окликнул собаку, почуявшую его, и она стала беспокоиться и громко лаять. Пришел дневальный, чтобы ее выпустить. Тунгуз не бросился Усачеву на грудь, как делал прежде. Он боялся, что такая ласка теперь не будет принята и радостно запрыгал у его ног.

— Ну ладно, шельма… — говорил снисходительно Усачев. — Изменил мне. А и то Голованов, как знать — может, тот раньше его хозяином был. У них не узнаешь. Оба немые.

Тунгуз по коридору побежал к выходу, а Усачев заглянул в приоткрытую дверь камеры. Человек в желтом халате перед этим лежал, а теперь присел на кровати. Узнав Усачева, он коротко кивнул головой.

Тот остался очень доволен.

— Кланяется. И как он злобы против меня не имеет! Простительный человек. Писаря говорят — офицер. А смотри, какое уважение к солдату.

— Заграничное понятие, — пояснил Голованов.

Дневальный отогнал их двери. Усачев все еще улыбался, польщенный уважением человека в желтом халате. И рад был пришедшей ему в голову мысли.

— Следовает послать презент. Беги в лавочку, Голованов. Купи десяток папирос. Первого сорта, офицерских, за десять копеек. Пошлем ему. Тунгуз доставит секретно. Я подержу его.

Так и сделали. Голованов принес папиросы. Из коробки вынули одну и вместо нее положили спичек. Коробку сунули в зубы Тунгузу, поглубже, чтобы не было заметно. Он понял, в чем дело, и помчался в камеру.

IX

Придя домой, Дмитрий Михайлович Житейский захватил из кабинета газету и расположился в столовой пить кофе и читать. С женою он не поздоровался.

Ниночка Житейская, маленькая востроносая женщина, села напротив него у самовара и стала не торопясь, молча, наливать его стакан.

Знакомые считали ее хорошенькой, но она недовольна была своим ростом. Зато большими серыми глазами она гордилась. Они смотрели удивленно и вопросительно. Такой же неразгаданный вопрос был у нее и в душе. После трех лет замужества она еще не знала, нашла ли в нем счастье. Девушкой она торопилась выходить замуж и пошла за Житейского потому, что между другими мужчинами считала его наиболее в нее влюбленным и наиболее солидным. Невестой мысленно называла его «Митя», а в супружестве и до сих пор звала его Дмитрием. Он был примерным мужем, она примерной женой и даже ревновала его, как это полагается в благополучных семьях.

Недавно к ней приезжала подруга по институту в трауре. Ее муж — врач был убит на войне. Вдова приехала поздно. Только для того, чтобы увидеть его могилу. На Ниночку интересная и умная подруга всегда смотрела несколько свысока, хотя они были однолетки. Но в горе она раскрыла перед ней свою душу. Призналась, что с покойным никогда не была обвенчана, но считала это вопросом второстепенным. Никакие утешения Ниночки на нее не действовали. Она говорила, что такого счастья она больше не найдет. Это бывает только раз в жизни. В ее интимном рассказе об их отношениях Ниночку поразил один факт: женщина целовала руки у мужчины.

Осторожно она выразила подруге свое удивление.

— Когда полюбишь, — отвечала та рассеянно — перестанешь удивляться…

— Я замужем… у меня есть муж… — с гордой обидой возразила Ниночка.

И ей представилось, что, если бы Житейский раньше или даже теперь, как посторонний человек, предложил ей сожительство без брака, она с негодованием отвергла бы такое предложение. А есть мужчины, за которыми женщины идут без оглядки.

В столовой часы тикали, казалось, особенно громко. Житейский выдерживал характер и молчал. Наконец, его расчет оправдался. Ниночка заговорила первая.

— Что ж ты не расскажешь о вашей новости?

— Какой новости?

— У вас поймали шпиона.

— Ах да… Это тебе денщик рассказал. Впрочем, дело, действительно, интересное.

«Вот и помирились», — с удовольствием подумал он.

— Как же он выглядит? Что-нибудь экзотическое?

— Можно его посмотреть. Завтра же я тебе это устрою. Дело в том, что, по моему глубокому убеждению, это переодетый офицер. Затем, вообрази — притворился глухонемым. Выдержка замечательная.

— Я почему-то представляю себе шпиона человеком ехидным, с блуждающими глазами…

— Ничего подобного! Это род службы, узаконенный во всех цивилизованных государствах. В этой роли ничего нет особенного. Сегодня я в штабе, завтра меня пошлют с таким же поручением.

— Ай, не говори лучше… какие страсти!..

— Да, так вот, значит… Ничего подобного. Это почтенный мужчина, очень симпатичный. Ему лет сорок пять. Наверно штаб-офицер. Вот его записная книжка. Ее отобрали при аресте. Ты посмотри, как рисует, бестия. Вот группа. Сидят у костра. Штришок, точка, запятая — и полный портрет.

Ниночка обошла стол и облокотилась над книжкой.

— Что ж тут хорошего? По-моему, очень небрежно нарисовано.

Житейский снисходительно ухмыльнулся.

— Небрежно?! Ты, Нинуся, ничего не понимаешь. Ведь это кроки, набросок.

Она посмотрела ему близко в глаза и сделала ребяческую гримасу.

— А ты понимаешь?

Ей тоже приятно было, что они помирились, и она подумала: «Значит, он мне дорог и, значит, я его люблю». А он только теперь заметил, что она не в переднике с красным крестом, а в его любимой кофте, с отворотами и шнурками на плечах вроде погон. Очевидно, что это было сделано для него, и она сама уверена была в его приходе.

— Ну конечно, понимаю. Ты сегодня гуляла? У тебя руки холодные.

Он взял ее руку и поцеловал в ладонь.

— Нет, я не выходила. Мне нездоровилось, а теперь ничего. Ну, рассказывай дальше.

— Ну так вот… Сам я хотя и не рисую, но понимаю.

— Ты же музыкант…

— Ничего не значит. Наоборот, — это имеет связь. Одаренный человек, а я себя считаю не совсем бездарным, чувствует прекрасное во всех проявлениях… Знаешь, Нинуся, какая мне сейчас пришла оригинальная мысль.

— Ну?

— Попросим его, чтобы он тебя зарисовал… так, в виде наброска. Это интересно будет… Это будет единственная в своем роде работа.

— Он не согласится. Наверно, он считает нас врагами.

— Какие пустяки! Во-первых, он сам культурный человек, а, во-вторых, и с нашей стороны к нему относятся гуманно и даже предупредительно. По этому поводу, я хотел с тобой побеседовать.

— Со мной? Да я ничего не понимаю в этом деле.

— Нет, именно ты-то и поймешь, как женщина. Безо всякой формалистики. Ты знаешь, я ему пожал руку. Я положительно преклонялось перед ним. Представь себе человека пожилого, знающего цену жизни… И вот такой человек идет в пропасть. Он оставляет семью, комфорт, все, что дорого в жизни, и идет на верную гибель. Он не похож на тех головорезов, которые сами вызываются охотниками. Он шел в силу своего долга, по приказанию свыше… Не знаю, уважать ли его или жалеть. Может быть, он сам гордится своим геройством, и сожаление оскорбило бы его. Официально я должен считать его своим врагом. Но не могу. Я чувствую к нему участие, симпатию и признаюсь в этом только тебе.

Примирение с Ниночкой воодушевило Житейского. Он говорил с увлечением и немного рисуясь.

— Не могу я понять этой нелепости. Почему человек, которого я в первый раз вижу, — мой враг? Почему другого человека, с которым я имел столкновение, от которого видел обиду, этого действительного врага, я не могу тронуть пальцем, не могу даже словом оскорбить… Мне стыдно вспомнить, я допрашивал сегодня этого человека и во мне этакое подлое злорадство подымалось. Хотел его уличить и почувствовать в нем подлинного врага. Но он осилил меня своей удивительной выдержкой. О, я уверен, что он все слышал и все понял… Да, он сильнее меня и умом, и духом. И, представляя себе его, я сейчас думаю с досадой: «Зачем ты пошел на это дело? Миролюбивый, как все по природе, добродушный человек, ушел от семейной, может быть, такой же счастливой, как наша, жизни, ушел, чтобы совершить грубое дело, несвойственное такому солидному, милому человеку?..» Он сам мог это сказать, но молчит, и в этом молчании его страдание и геройство.

— Что с тобой, Дмитрий? Ты никогда так не говорил. Мне приятно тебя слушать.

Житейский сделал гордый жест рукою.

— Что ж! Эти чисто теоретические мысли я готов высказать, где угодно….

Ниночка села опять у самовара, чтобы допить свой кофе. Житейский закурил папироску и продолжал:

— И хочу я представить себя на его месте, и не могу представить. По своей охоте я, конечно, не пошел бы. Брр… Погонят — придется идти. Значит, та сила, которая двигала бы мной, была не впереди, а сзади меня. И что бы я ни натворил — моей собственной вины было бы меньше, чем в самом ничтожном, обыденном проступке. Вернее, — совсем бы не было. Но что ужасно? Сбросить мундир, облачиться в какую-нибудь хламиду, навеки распрощаться с тобой, совершить то, что укажут, и за свое геройство принять позорную смерть…

— Как… разве?..

— Да. Таков закон. А закон жалости не знает. Если бы от меня зависело, я бы посадил его в почетное заключение и каждый день приходил бы пожать ему руку…

— Погоди… Но ведь тогда бы не было геройства. Все бы шли на такое дело с легким сердцем.

Житейский посмотрел на жену большими глазами и затеребил себе затылок.

— Верно, верно, Нинуся. Ты удивительно просто взглянула на дело. Оно так и должно быть. Где основная идея нелепа — все от нее исходящее сумбурно.

Житейский вскочил и зашагал по комнате.

— Ты меня, Дмитрий, может быть, не понял. Я просто хочу указать противоречие в твоих словах. Потом, что еще?.. Да. Ты называешь его героем, а, по-моему, он просто несчастный. Он шел не из-за идеи, а по обязанности, или, как ты сам же выразился, — движущая сила толкала его сзади, а не шла впереди. Такого геройства я не понимаю.

Житейский был несколько ошеломлен. Постоял на месте, внимательно и строго осмотрел свою папироску и спять сел за стол.

— А ведь верно, Нинуся. Тебе бы заседать в военном суде.

Ниночка махнула рукой и ответила с простодушной серьезностью:

— Если бы нас побольше спрашивали, поменьше бы лилось крови на земле. Это уж поверьте. Но я все-таки не понимаю, в чем же его обвиняют?

Житейский рассказал историю с пропавшим листком. Вспомнил, как человек в желтом халате рассматривал книжку, что-то в ней отыскивая, и теперь опять уверился, что листок этот действительно существовал.

Внимательно выслушав его, Ниночка спросила:

— Скажи, пожалуйста, нельзя ли для него что-нибудь сделать?

— Судьба сделала для него очень много. Из-за пропажи листка, он, пожалуй, останется цел. Конечно, на всякий случай надо его обезвредить. Это уж обязательно.

— Я понимаю. Дело находится у тебя?

— Да, покуда у меня. Потом придется передать прокурору.

— Ах, это неприятный человек. Дмитрий, постарайся в том же духе, как ты сегодня говорил. Сделай это для меня…

— Хорошо, Нинуся, я сам рад, что этот листок пропал. И потом я рад… Сегодня у меня хороший день.

Житейский откинулся на спинку стула и, прищурясь, осматривал Ниночку, как картину.

— Ты, Дмитрий не думай, что это женский каприз. Я тебе сейчас объясню. Я сестра милосердия. Это не просто модничанье или кокетство, как у некоторых. Я смотрю на дело серьезно. Слово «милосердие» не пустой звук. Потом еще вот что я хотела тебя спросить. Ты же ничего не имеешь против того, чтобы я занялась этим. Тебе важно только, чтобы я не уехала в передовые части?.. Скажи мне откровенно…

Житейский ответил едва заметной улыбкой.

— Ну, хорошо… Я могу работать в тылу. Хотя здесь и без меня много, но, если хочешь, я останусь.

Житейский через стол притянул ее руку и поцеловал кончики каждого пальца.

— В штабе говорят: «У вас такая хорошенькая жена, а вы ее отпускаете на позиции».

— Это наверно дурак Ринальдо сказал…

— Вроде как не помню, ваше выскородие, — отвечал Житейский, подражая Голованову, и расхохотался.

В самом лучшем настроении он пошел в кабинет, с чувством сыграл на флейте «Ах, скажите вы ей» и потом долго, до самого ужина наигрывал польку своего собственного сочинения и по тактам записывал мотив на нотной бумаге.

За ужином Ниночка с загадочным видом сделала несколько бутербродов и вместе с двумя битками завернула в бумагу.

— Ты пойдешь в штаб?

— Да, надо посмотреть телеграммы. Впрочем, не знаю…

— Захвати это с собой. Понимаешь, для него. Наверно ему дают солдатскую пищу.

— А! Это очень мило. Обязательно передам. Собственноручно. Скажу: «Вот вам от моей супружницы». И вдруг он расчувствуется и заговорит. Обязательно забегу в штаб. Вот будет ловко…

X

Как примерный служака, Житейский любил, сверх прямой обязанности, вечером зайти в штаб посмотреть, не пьянствуют ли писаря, поболтать с дежурным офицером, расшифровать полученные телеграммы. В этот раз, он, не раздеваясь, пошел прямо в боковой флигель. Велел дневальному как можно тише отворить дверь камеры. Он хотел застать арестованного врасплох. Но план не удался. Тунгуз услышал шаги и залаял. Это разозлило Житейского. Войдя в камеру, он выпихнул собаку ногой за дверь. Было темно. Он хотел зажечь спичкой свечу, но ее не оказалось. У одного из писарей нашли огарок, но впредь Житейский приказал не оставлять заключенного и темноте.

Человек в желтом халате морщился от света и сладко потягивался, сидя на койке.

— Теперь я понимаю, почему вы приласкали собачку, — начал Житейский, внимательно наблюдая за ним. — Она вам очень даже полезна. Эй! Дневальный! Гони вон собаку. Не пускай в камеру. Она блохастая. Спать ему не дает.

К досаде Житейского, его приказание ничуть не отразилось на лице человека в желтом халате. Он зевнул и с любопытством смотрел, как Житейский машинально развертывает принесенный пакет.

— Не пойму я вас… положительно не пойму… Вот женка прислала вам закусочки. По вечерам у вас будет огонь. Сейчас пришлю вам бумаги и карандаш. Может быть, хотите что-нибудь написать. Если что нужно — требуйте.

В это время Тунгуз просунул голову через приоткрытую дверь и завизжал. Дневальный притиснул его. Человек в желтом халате бросился к двери, но Житейский объяснил ему словами и жестами, что собаку в камеру не впустят. Теперь он его понял, пожал плечами и лег на койку.

Дверь опять была закрыта на ключ. Житейский постоял и посмотрел на Тунгуза, сидевшего у стенки под маленькой керосиновой лампочкой. Подошел к нему и хотел его погладить, но Тунгуз, не трогаясь с места, осторожно заворчал.

— Ишь ты, какой зубастый! Я, брат, тебя понимаю. Не пускать его!

Дневальный посоветовал выгнать его совсем из дому, потому что он будет скулить и царапаться в дверь.

— Ну, гони, — сказал Житейский — и вспомнил жену. Говорил он ей что-нибудь про эту дружбу человека с собакой? Кажется, нет. Значит, можно выгнать.

Он пошел по коридору. За углом было темно, и только в конце у нового поворота на стене висела такая же маленькая лампочка. Когда он был на середине, то услышал, что кто-то за ним бежит. Из предосторожности Житейский посторонился и пошел тише. В трех шагах за ним заговорил испуганный и запыхавшийся голос:

— Листок нашелся… вашескр…

Житейский обернулся и спросил: «Какой листок?» — хотя знал, о чем речь. В то же время его охватило волнение и странная уверенность, что тут какая-то сложная, запутанная история. Почему испуг солдата и появление его ночью, когда все уже спят.

Лица его нельзя было разглядеть, но в руках его чуть белела бумажка. Житейский схватил ее, как нечто драгоценное, и опять спросил, чтобы скрыть свое волнение:

— Какая бумажка?

— Из книжки. Спервоначала она, книжка, у Усачева была. Ну, я тоже смотрел, а потом опять же ему, отдал. Думал все, а листок этот у меня в кармане зарылся. Мне ни к чему, а листок у меня в кармане. Я и не знал.

— Ты кто? Голованов?

— Так точно.

Житейскому показалось, что за плечами Голованова кто-то стоит. Желая проверить себя, он спросил:

— Ты зачем бежал? И теперь чего оглядываешься? Стоять не умеешь?

Голованов дрогнул плечами, как от озноба.

— Покою не дает, вашескородие… Весь вечер пытает. Такую силу взял, что выразить невозможно.

— Да ты про кого?

Голованов понизил голос.

— Про этого, что стоит сзади. Отдай, говорит, листок. Всю душу сдавил. А я бы давно отдал, кабы знал, что он у меня.

Житейский почувствовал некоторую неловкость, поймав себя на том, что он как будто поддается галлюцинации.

— Иди за мной, и этот пускай идет. Мы сейчас с ним поговорим.

Он решительным шагом дошел до угла коридора, где было светлее от лампы, и остановился. Голованов поглядел назад, нагибая голову направо и налево, даже присел, и с облегчением сказал:

— Там остался. Не пошел за нами, не хочет.

— Да что это за личность? — спросил Житейский с раздражением.

— Это, ваше высокородие, не личность. У него и лица нет. На вурдалака тоже не похож. Усачев знает, как его звать. У меня тоже игде-то записано.

— Обалдели вы там все на посту. Твой Усачев тоже какую-то ерунду порол.

— Господа офицеры в поезде… Они видели.

— А ну вас!.. Поди позови его сюда. Я хочу посмотреть его.

Голованов улыбнулся, как на ребяческую прихоть, и не тронулся с места.

— Что ж ты не идешь?

Подчиненный хорошо понимал, что и начальник чувствует себя тоже не совсем ладно. Это придало ему смелости.

— Против него нельзя, вашескородие.

— Такой большой детина — и такой трус. Было бы дело посерьезнее — я бы тебя заставил. Ну, иди спать.

Голованов остался на месте, а Житейский пошел дальше. Не дойдя нескольких шагов до своего отделения, он почувствовал, что опять за ним кто-то идет. «Что за мистификация? — подумал он. — Здесь к тому же так темно, что и предпринять ничего нельзя. Я, конечно, не боюсь, а как-то неприятно. Дневальный должен был зажечь мне в канцелярии лампу, а я его с собакой услал». Неожиданно громко он крикнул:

— Голованов!

Солдат вприскочку подбежал к нему и шепнул:

— Сзади идет, около стенки.

Житейский сделал вид, что не слышит его.

— Так ты говоришь, что… листок был у тебя?

— Так точно… мне бы сразу показать.

Одинаковое чувство жути сблизило двух неравных людей, и Голованов заговорил дальше, не ожидая вопроса:

— Теперь этот не уйдет…

— Ты про кого?

— Да этот, в желтом халате.

— Что ж, ты доволен?

— Доволен за себя, вашескородие… Так что сделал по долгу совести. Этого черного тоже не боюсь. Обогнал его, он говорит: «Не бойся».

— Так приведи его теперь.

— Нельзя. Его больше не увидишь. Как перестал бояться — шабаш. Больше не покажется.

— Черт знает, какой вздор. Ну иди, зажигай лампу. Там у окна, направо.

Голованов, с поднятой над головой зажженной спичкой, вошел в комнату. Житейский снял зеленый колпак с лампы, чтобы вокруг было светло, и сел за стол. Разложил перед собой измятый, пахнущий кислым хлебом листок и стал его разглядывать. Это был чертеж моста, который сегодня днем так мучительно рисовался в его воображении. Он уже не помнил о том, что недавно говорил жене, и радовался удачной находке.

Голованов ушел, но опять вернулся, и его громкий голос в дверях заставил Житейского вздрогнуть.

— На обороте, вашескородие!

— Что такое?

— Там записано, как его звать.

Житейский быстро повернул листок и увидел грубым почерком, круто написанные два слова: «Держащий концы». Черные неровные буквы точно колебались, отставали от бумаги и держались выше, отдельно от ее поверхности. Эти два слова говорили о чем-то совершенно непонятном, загадочном, но в то же время все происшествие — и находка этого листка, и страх Голованова, и рассказ Усачева — все это получило ясное объяснение. С невольным почтением глядел Житейский на эти два слова и не старался даже вникнуть в их смысл. Ему казалось, что он смотрит на них, а они на него. Точно спрашивали его: «А скажи-ка, любезный, что ты думаешь делать дальше?»

Голованов стоял в дверях и смотрел на его освещенное лицо. Житейский вспомнил об этом и раздраженно крикнул:

— Зачем ты тут написал?! Это документ очень важный, а ты тут пишешь! С этим шутить нельзя!

Надел на лампу колпак, опять посмотрел на надписи и сразу решил отделаться от своего волнения. Это казалось очень просто. Он взял перо и перечеркнул прыгающие буквы. Но этого было мало. Он стал зачеркивать их частыми зигзагами, и острое перо прорвало бумагу. Мазнул пальцем, растер чернила сплошной кляксой, приложил протечную бумагу, но прыгающие буквы опять глядели на него.

Житейский рассердился, послал к черту решительно всех на свете и, вынув из кармана книжку, уложил туда листок.

У дверей, кроме Голованова, стоял дневальный. Житейский набросился на него за то, что по штабу ходят неизвестные личности. Приказал разбудить дежурного офицера и доложить ему об этом. Голованов проводил его до выхода. Тут Житейский дал ему шесть рублей на двоих с Усачевым и велел им завтра же утром ехать обратно на пост. По окончании дела обещал похлопотать о награде.

Выйдя на улицу, Житейский с удовольствием потянул в себя холодный воздух. Теперь он добросовестно признался себе, что там, в коридоре, поддался самому натуральному страху. Однако не находил в этом ничего удивительного и для себя позорного. Он не хотел отмахнуться от факта с презрительным отрицанием. Это было всего удобнее, даже благоразумнее, но ничего бы не объяснило. А он искал смысла и верил, что он тут имеется.

Перед ним на глинистой белой дороге тянулась его тень от луны. Сзади тоже кто-то шел и мешал ему сосредоточиться. Он не видел и не слышал идущего, а заметил под своим локтем конец его тени. Сначала он замедлил шаги, чтобы тот его перегнал, но, видя, что тень тоже отстает, пошел быстрее. «Хуже всего то, — думал он, — что человек перед явлением выше его понимания, всегда чувствует страх. Я бы должен был не растеряться, подойти поближе и спросить…»

Шедший сзади его сказал:

— Я слушаю.

Все самые твердые и решительные соображения оставили Житейского. Единственно, на что он был способен в эту минуту — это пожать плечами и сказать вполголоса:

— Опять начинается… Это же невозможно.

Хотел обернуться, но сейчас же подумал, что не стоит: он его уже видел. Если же будет говорить, то послушать можно. Это не так жутко. И тот сейчас же заговорил:

— Ты молчишь. У тебя есть похвальное чувство страха передо мной. Мне нужны покорные, и только они получают благополучие. Ты имеешь перед собой хороший пример — человека в желтом халате. Он глух и нем ко всему на свете, за исключением того дела, на которое он послан.

«Но где же его благополучие?» — мысленно спросил Житейский, удивленный кажущимся противоречием.

От ответа его покоробило. Он услышал в нем едва уловимый оттенок презрительного сарказма..

— Он имеет больше того. Разве мало, что ему доверили такое дело? Разве мало, что на родине за него будут молиться Всевышнему и назовут его героем? Разве мало, что и все вы здесь смотрите на него, как на героя? И теперь его судьба в твоих руках…

Житейский немного освоился с положением покорного слушателя и робко спросил:

— Что же я должен сделать?

— Ты сам это знаешь. Он, — твой враг и его нужно сразить. Не бойся крови. Слова о гуманности хороши только в житейских делах. Ты испытаешь радость, исполняя мою волю. Если же ты боишься мнения близких, то для них у тебя хватит изворотливости.

Житейский заметил, что он давно прошел мимо своего дома и поравнялся с длинным деревянным строением временного лазарета. Если бы он еще слышал за собой голос, то продолжал бы идти вперед, но уже несколько времени было тихо. Он замедлил шаги и сделал вид, что расправляет усы. Потянул за правый и украдкой заглянул за правое плечо. Потянул за левый и оглянулся налево. Никого не было кругом. Житейский пошел обратно, повернув не на месте, а с большим закруглением. Он озяб и ускорил шаг. По дороге в голове его не было других мыслей, кроме одной: прийти скорей в уютное тепло своей квартиры.

Ниночка уже спала. Житейский осторожно прошел в свой маленький кабинет, сел за стол и начал записывать от слова до слова все, что слышали его уши. Он старался восстановить интонации голоса и обороты речи. Ничего не вычеркивал и каждую фразу записывал на несколько ладов, как подсказывала ему память.

За этим занятием он просидел до поздней ночи.

XI

На другой день Житейского разбудил звонок в передней. Это вернулась домой Ниночка. Он посмотрел на карманные часы на стуле, рядом с диваном. Было половина одиннадцатого, а он вставал всегда не позже восьми.

Ниночка, не раздеваясь, вошла в кабинет и очень удивилась, найдя его еще лежащим.

— А я уж была в штабе. Видела этого человека.

— Нарочно для этого пошла?

— Нет, я была по делу в управлении Красного Креста. Думаю, кстати, зайду и в штаб. По-моему, он прелесть. Такой папаша. Очень похож на нашего Курдюмова. В особенности, когда улыбается. А зубы, как у юноши. Представь себе — у него пятеро детей. Двое от первой жены.

Житейский приподнялся на локте.

— Постой, постой… Откуда такие сведения?

— А я с ним разговаривала. Ну, конечно, мимикой. Мы отлично поняли друг друга.

— Но как же тебя пропустили к нему?

— Вот странно… Меня, кажется, знают. Нет, я теперь уверена, что ты ошибся. В его глазах есть что-то детское. И потом эта дружба с собакой. Мне это ужасно понравилось… Да, скажи пожалуйста, — зачем ты запретил ее пускать к нему? Теперь это у него единственное развлечение. С людьми разговаривать он не может. Я велела ее пустить. Не знаю, кто из них больше радовался.

— Постой… Ты ужасно много говоришь. Как же так? Ты приходишь туда и приказываешь?

— Нисколько не приказываю, а просто попросила. Писаря, и те его жалеют. Досадно, что я ничего не принесла с собой. Ему нужны папиросы. Ну, я еще раз пойду сегодня.

Под впечатлением минувшего вечера у Житейского в мыслях был образцовый порядок, немного мрачный, но, во всяком случае, надлежащий, и Ниночка своей болтовней неприятно нарушала его. Он был недоволен. Ему захотелось чем-нибудь наказать ее за легкомыслие и своеволие.

Средство находилось под рукой. Самое полезное и поучительное — одним словом разрушить ее наивную доверчивость.

— Я тебе должен сказать, Нинуся, что ты несколько переходишь границы. Это раз. Два — ошибаюсь не я, а ты. Со вчерашнего дня произошли некоторые перемены… Попрошу тебя передать мне книжечку в зеленом переплете, лежащую тут на столе.

Ниночка подала книжку и присела на диван.

— У тебя какой-то странный тон сегодня. Что-нибудь новое придумал?

— Я тут ни при чем. События идут своим порядком. Собственно говоря, я даже не имею права показывать тебе это. Ну, уж так и быть, открою тебе глаза. Если до сих пор были сомнения, была, так сказать, беспросветная ночь, то теперь все стало ясно, как день.

Ниночка взяла в руки поданный листок и, ничего не понимая, разглядывала чертеж моста. Житейский тоном учителя математически объяснил ей решение задачи. Потом, не желая, чтобы она увидела оборотную сторону листка, вложил его на место, а книжку спрятал под подушку.

Ниночка выждала, покуда он, сделав это, медленно закурил папиросу и опять посмотрел ей в глаза.

— Я не понимаю твоего тона, Дмитрий. Ты, как будто бы, доволен?

Житейский пустил кверху облачко дыма и следил за ним с большим вниманием. Ниночка настойчиво продолжала:

— Что ж ты молчишь? А припомни-ка, что ты вчера говорил?

— Вчера?

— Ну да, вчера, вечером?!.

— То было вечернею порой. А утро вечера мудренее. Муж жены умнее.

— Как это плоско!

Житейский взял руку жены.

— Ну, не сердись, Нинуся. Ты видишь, что я не о том думаю. У меня целая куча дел. Почти всю ночь я просидел за работой. Хочу написать сочинение под заглавием: «Похвала трусости».

— У тебя дела какие-то шуточные. Скажи, пожалуйста, — про этот листок знает еще кто-нибудь?

— Кроме меня и тебя — никто.

— Дмитрий, отдай мне его.

Житейский посмотрел на нее с таким испугом, точно она попросила отрезать у него палец.

— Дмитрий, отдай мне эту бумажку. Ведь все равно того человека не выпустят — его посадят в тюрьму. А если эту бумажку показать, то я знаю, что его ожидает. Так неужели же тебе этого нужно?

Житейский хмурился и упорно молчал. Она сочла это за колебание. Ей с необыкновенной яркостью представилось, что и от нее отчасти зависит судьба человека. До боли в сердце ей захотелось быть доброй, милосердной и повлиять на эту судьбу. С радостным волнением она опустилась на колени перед мужем.

— Дмитрий, отдай мне эту бумажку. Поверь, — тут не будет ничего худого. Она пропала и никто не узнает. Кого ты боишься? Ты же сам говорил мне вчера, что я удивительно просто взглянула на это дело. И теперь для меня все просто и ясно. И сам ты только подумай. Можно наказывать человека за его личную вину, а казнить за то, что он покорно исполнил чужую волю и не мог бы даже ее не исполнить — это что-то ужасное. Да и ненужное. Его все равно посадят в тюрьму. Ты подумай — убить человека, когда это не нужно. Ты вникли в это безумие. Нет, Дмитрий, сделай это если не ради меня, то ради здравого смысла. Ведь ты умный, образованный… Сожги эту несчастную бумажку. Вот спички. Возьми и сожги сейчас.

— Ну вот что я тебе скажу, — заговорил Житейский, подымая и усаживая Ниночку на диван. — Вот что я тебе скажу. Эту ночь я много думал. Т. е. я не один думал. Я слышал голос, и мне уже указано приблизительно, как я должен поступить в этом деле.

— Какой голос?

Житейский чуть не начал рассказывать о ночном происшествии, но удержался, подумав: «Не поймет и будет смеяться».

— Ну, какой… конечно, внутренний голос. И я боюсь, ужасно боюсь, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки. Поверь мне (он приложил руку к груди), я не злодей с большой дороги, не инквизитор… Ведь есть же у меня сердце… Как ты думаешь? И потом эти твои просьбы… (он порывистым жестом руки указал на пол около дивана), ведь это мне тоже что-нибудь да стоит.

Ниночка встала и с недоумением посмотрела на своего супруга, сидящего на постели с поднятыми под одеялом коленами.

— Ну хорошо, обещай мне, по крайней мере, что ты никому не покажешь эту бумажку.

— Эх, матушка, матушка… Какие требования! Выходит, что я напрасно показал тебе ее. Я не имел права. Да!

Житейский вдруг сообразил, что и он может выразить претензии к Ниночке. Это повернет разговор и поможет ему не дать прямого ответа. Его голос задрожал упреком оскорбленного человека.

— А это, это хорошо, что ты ходишь по штабу и отдаешь приказания? Разве это не подрывает дисциплину?! А собаку зачем ты велела впустить? Разве мне не обидно? Мои распоряжения отменяются? Пошли сюда Степана. Я буду одеваться.

Ниночка пожала плечами и ушла.

XII

В отделении Житейского на его кресле сидел прокурор. Он давно ждал его прихода и от скуки записывал на клочке бумаги перечень вин и закусок для покупки на послезавтра, ко дню его именин. Но этого занятия ему не хватило на долгое ожидание, и он стал наводить на столе порядок. Чернильницу передвинул несколько вправо, чтобы удобнее было макать перо и не делать кляксы. Папки с делами сравнял по корешкам. Пепельницу, чтобы она не мешала, удалил на край стола. Карандаши и перья, валявшиеся без всякой системы, уложил впереди чернильницы остриями вправо.

Прокурор выше всего в жизни ценил тишину и порядок. По этой причине он остался холостым, и никогда не рассчитывал жениться. По его убеждению, женщина всегда приносит с собою шум. А порядок дамский известен. На всех полочках, этажерках, на туалете, на столиках, на пианино — неизбежные салфеточки, настилочки с вышивками и кружевами. В вазах чудные букеты цветов, почти как живые. Все это естественное скопище пыли. На диване любимая собачка, только что прибежавшая с заднего двора. В передней на столе перед зеркалом тридцатирублевые шляпы, сваленные в кучу. Одна перчатка под столом, другая — в гостиной на бронзовом блюде для визитных карточек. Изящнейшая обувь, не признающая галош ни в какую погоду. В спальне на столе ноты модного вальса, с посвящением от автора, а на обороте список белья, отданного в стирку.

При виде прокурора Житейский несколько смутился и решил покуда карт не раскрывать. Прокурор, не вставая, протянул ему руку с длинными, отточенными ногтями и спросил:

— Сухое или полусухое? — Он любил огорошить собеседника неожиданным вопросом.

— Т. е. в каком смысле?

— Вы какое вино пьете?

— Ах, вот вы про что.

— Именно. Прошу не забыть послезавтра. Ровно в восемь часов. Компания самая мужественная. Ни малейших признаков женственности. Поиграем в картишки, посплетничаем… Ну-с… А теперь позвольте посмотреть эту самую книжицу. Говорят — с картинками.

Житейский полез было в карман и вовремя опомнился.

— Виноват, она у меня в пальто осталась.

Он вышел в коридор, вынул из книжки один листик и вернулся обратно. Прокурор осмотрел книжку снаружи, понюхал и положил на стол.

— Она пахнет. И не скажу, чтобы худо, от неопрятности. Это не опиум, не черемша. Это какой-то расовый запах. Ведь монголы, например, не переносят запаха от европейцев. Они говорят, что от нас пахнет коровьим маслом.

Прокурор длинным ногтем мизинца переворачивал страницы.

— А этот субъект очень чистоплотен. Говорят, все моется. И мне он очень понравился.

— Вы у него были?

— Да, заходил. Молчит, подлец. А пантомиму разыгрывать я с ним не намерен. Тэк-с. Книжечку прикажите завернуть. Я и возьму с собой. Мы к этому делу еще вернемся. Время терпит.

— Какое же ваше мнение?

— Да покуда никакое. Я отчасти согласен с заключением следователя.

— Ну, знаете, это слабо. Не промахнитесь.

— А что?

— Так. Не промахнитесь. Я убежден, что тут дело гораздо серьезнее.

— Не знаю, не знаю. Меня удерживает вот что: зачем лазутчику одеваться в этот сарафан. Ведь нелепо же, подумайте. Он должен был надеть что-нибудь черное, незаметное, чтобы не отличаться от местной толпы.

— Ай, нет, не говорите, Клавдий Иванович. Тут у него тонкий расчет. Это, изволите ли видеть, насколько я понимаю, одежда монгольского ламы. Он думал, что, как духовное лицо, его не заподозрят.

— Может быть, может быть. Подождем, увидим.

— А затем не кажется ли вам подозрительным, что его задержали как раз недалеко от грандиозного железнодорожного моста? Что, если те молодцы, которые удрали, увезли с собой подрывные материалы…

— Ах, какие вы неприятные вещи говорите!

— Почему неприятные?

— Да как же, помилуйте: если это так — то смертная казнь. А если это так, то нужно его судить, и поскорей. Нельзя же тянуть за душу. Это бесчеловечно. Теперь когда же? Послезавтра мои именины. Мне бы не хотелось в этот день выступать. Разве завтра?

— Зачем же торопиться?

— Ах, какой вы чудак! Если это действительно все то, что вы говорите, то ему это наверно известно, и он лично знает, что его ждет.

— А может быть, он не подозревает, что мне это известно… т. е. о моих соображениях. Впрочем, я говорю голословно. Я уже отстранился от этого дела. Моя хата с краю.

Житейского потребовали к начальнику штаба. Прокурор стал прощаться.

— Как-никак, а поставьте-ка к нему часовых. Одного у двери, а другого у окна на дворе. Поблажки можно какие угодно. Только держите его покрепче.

Беседой с прокурором Житейский остался недоволен. Не удалось ему возбудить его любопытство и насладиться своей скрытой осведомленностью. Тот остался равнодушен к делу и думал больше о своих именинах.

Начальник штаба пожурил Житейского за то, что он пускает жену на передовые позиции, и забыл, зачем он его звал.

У генерала память была слабовата, но он знал верное средство припоминать забытое. Сейчас же сел в том положении, как минут за пять перед этим. Повернул, как и тогда, голову к окну. Там о стекло билась первая муха. Он подумал: «Пора выставлять рамы. Здесь душно, как в тюрьме».

— Ах да, вспомнил! Так вы мне не покажете этого человека в желтом халате?

Житейский наклонил голову и с грустью в голосе заметил, что ему эти дни выпала на долю неблаговидная роль тюремщика. Почти не к месту, но очень убедительно сказал несколько слов о патриотизме и сразу замолк.

Эта пауза заставила генерала припомнить о другом.

— Да, скажите, пожалуйста, кто тут ходит по ночам? Мне говорил адъютант. Я призывал смотрителя, но он не знает.

Житейский очень осторожно объяснил генералу, что, конечно, нет дыма без огня, но что, по его глубокому убеждению, дело идет о таких вещах, которые не подлежат пустой болтовне. Требуется одно: запретить всякие разговоры об этом предмете.

Генерал его не понял и выразил свою собственную тонкую догадку.

— А не думаете ли вы, что это особа женского пола?

Житейский не нашел даже нужным отвечать и только нахмурился.

Много лет тому назад, когда душа генерала Мамашина была свежее и в ней таилось больше усердия, он делил людей на две категории: на праведников, поддерживающих основы государства, и грешников, разрушающих эти основы. Первых нужно поощрять, а вторых вразумлять и карать. С годами кругозор его сузился, общественная мерка изменилась и его стала больше интересовать бытовая сторона жизни. Теперь общество ограничилось для него кругом его подчиненных. Он делил их тоже на две категории: к первой принадлежали женатые офицеры, у которых жены были интересны, а ко второй холостые и женатые, но у которых жены имели наружность ниже средней. К первым он ходил в гости, носил пироги, изготовленные собственным денщиком, бывшим кондитером, и поощрял по службе, ко вторым он не ходил и по службе их не поощрял. Зато жен первой категории, он называл уменьшительными именами: Ляпушка, Цыпочка, Шурочек, Ниночка, и при встречах целовал у них руки повыше кисти, отгибая рукав.

Мамашин и Житейский вышли из кабинета и в коридоре столкнулись с Ниночкой. Она была в белой головной косынке, из-под которой выбивались букляшки волос. Между бортами расстегнутого пальто выглядывал красный крест. Сзади денщик нес упакованную корзину.

Мамашин издал восторженное восклицание, поцеловал у нее обе руки и, ловко повернувшись, повел ее под руку. Житейский поспешил вперед.

У двери камеры пришлось долго дожидаться. Заключенный умывался. Дневальный рассказал, что накануне, перед сном, он тоже умывался, причем мыл голову, руки и ноги.

Все переглянулись, выразив удивление, как чему-то необычайному.

Сегодня с утра тоже собрался мыться, да помешал приход прокурора.

— А есть у него чем утираться? — озабоченно спросил Мамашин.

— Должно быть, рубахой своей, — отвечал дневальный.

Генерал рассердился и приказал принести полотенце. Несколько человек бешено бросились по коридору.

— Три штуки! — закричал им вдогонку Мамашин таким воинственным тоном, точно посылал на бой целую дивизию.

Когда унесли чашку с водой, кувшин и подтерли мокрый пол, Мамашин вступил в камеру. Ниночка осталась за дверью и тихо спросила у мужа.

— Ты говорил с прокурором?

— Говорил. Что же дальше?

— Ты сам знаешь, о чем я хочу знать.

— Успокойся… Теперь ты узнала?

— Ну, спасибо тебе.

Мамашин опять командовал в камере. Человека в желтом халате он видел в первый раз, но покуда не обратил на него внимания.

— Табуретку вон! Принести стульев из канцелярии. Этот стол тоже прочь. Взять у меня в кабинете. Тот, что у окна стоит. Назвали гостей, а сесть не на чем. Хороши хозяева!

Ниночка вошла, когда все было устроено и камера оказалась меблированной заново. Тунгуз узнал ее и уже раньше подходил к ней в коридоре. Первым делом она позвала своего денщика и тот поставил на стол принесенную корзину. Ниночка сама ее распаковала. Там оказалось: коробка фиников, жестянка сардинок, чай, сахар, банка варенья, булки и папиросы.

Житейский смущенно смотрел на хозяйничанье жены и осторожно спросил у Мамашина:

— Выше превосходительство, вы разрешите?

Вместо ответа Мамашин деликатно захлопал в ладоши.

— Браво, браво! Вот уж можно сказать настоящая сестрица. Посрамила нас Антонина Осиповна… Эй, кто там! Попросить сюда адъютанта!

Выходило так, что посетители явились сюда, как действующие лица, а человек, на которого они пришли посмотреть, оказался зрителем. И зрителем, крайне удивленным происходящей перед ним сценой. Чем он мог объяснить себе такие знаки внимания и какое влияние имеет это на его судьбу? На свои беспокойные вопросительные взгляды он не получал ответа и только кланялся.

— Это он благодарит, — пояснил Мамашин, взяв на себя роль своеобразного переводчика.

Человек в желтом халате не стал есть при гостях, отложил в сторону закуски и, вынув одну булку, покормил Тунгуза.

— При нас не хочет, — объяснил Мамашин. — Благородное животное и в несчастье не покидает своего господина.

Пришел адъютант, черноволосый, горбоносый, сверкающий белками выпуклых глаз. Его прозвали Ринальдо Ринальдини. В руках у него был лист бумаги и карандаш. Когда он целовал у Ниночки руку, человек в желтом халате сделал удивленное движение.

Все это заметили, а Ринальдо объяснил, что это значит.

— Эти азиаты, видите ли, не имеют понятия о поцелуях.

— Несчастный народ! — вскричал Мамашин, почесав у себя за ухом. — Хорошо, что мы не азиаты.

Ниночка хлопнула его по руке.

— Вы зачем попросили сюда господина Ринальдо?

Но Мамашин уже забыл, зачем он его звал, и только пожал плечами.

— А это что за бумага у вас?

— Я думал, не пожелаете ли заставить его что-нибудь написать.

— Не будет, — категорически отрезал Житейский. — Уже пробовали…

И вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, осененный счастливой мыслью.

— Давайте сюда бумагу. Давайте карандаш.

Он расчистил место на столе, смел крошки и положил бумагу перед человеком в желтом халате.

Потом с преувеличенным почтением поклонился ему, покрутил пальцем около своего лица, показал на лицо жены и в заключение перенес эти жесты на бумагу.

— Ниночка, садись боком. У тебя профиль довольно правильный. Да и ему легче рисовать один глаз, чем два.

Ниночка стала отказываться. Неудобно одолжаться у подневольного человека. Но тот, видимо, был рад исполнить просьбу Житейского. Кругом к нему так любезны, люди все такие милые, что отказаться было бы неделикатно.

— Он согласен, согласен! — воскликнул Мамашин. — Видите, взял карандаш. Я отлично его понимаю.

Держа карандаш в руке, человек в желтом халате посмотрел на стоявшего неподвижно адъютанта, точно ждал от него чего-то.

Никто этого не понял, кроме Ниночки.

— Он думает, что Ринальдо мой муж, и спрашивает у него разрешения.

— Верно, верно! — подхватил Мамашин. — Видел, как он целует вашу ручку, и подумал — обязательно муж. Я сразу догадался. Вот чудак! Ведь это же и чужим разрешается. Эти азиаты не знают культурных обычаев.

Ниночка подняла два пальца и указала на себя и на Житейского, а от Ринальдо комически отмахнулась рукой.

Человек улыбнулся во весь рот.

— Вопрос исчерпан, — сказал деловито Житейский. — Ниночка, садись левым боком. Косыночку можно снять.

— Ах, оставь! Не буду я позировать. Буду сидеть, как сидела. Хочет — пускай пачкает.

Мамашин сделал гримасу обиженного ребенка.

— Ну зачем же, милуся, отказываться? Этот согласен, а мы усердно просим.

Человек в желтом халате тоже стал просить, как мог. Ниночка пожала плечами и, по его указанию, пересела ближе к окну, боком, так что осветились только линии профиля, а большая часть лица осталась в тени.

Началась работа. Мамашин сел поближе к рисовальщику и поглядывал, то на Ниночку, то на бумагу, где карандаш набрасывал бойкие штрихи. Ринальдо однообразно сопел своим восточным носом, а Житейский, глядя на бумагу с противоположной стороны, до боли в шее пригибал голову к самому погону.

Даже Тунгуз, удивленный наступившей тишиной, присел на кровати поближе к столу.

— Эх, жалко, что он немой, или притворяется немым, — с грустью сказал Житейский. — А то поговорили бы с ним об искусстве… Люблю живопись… люблю музыку… Что может быть выше искусства!

Мамашин глубоко вздохнул.

— Да, золотые руки, золотые руки…

— Что вы вздыхаете, генерал? — спросила Ниночка.

— Так себе, ничего особенного. Вот у меня нет на это способности. Пробовал когда-то заниматься. Пейзажи рисовал, мертвую натуру, даже лица рисовал. Ничего не выходило. Ухо похоже на устрицу. А этот, глядите-ка, — мазнет, черкнет, будто нечаянно, и попал куда следует. Потому что талант — Божий дар. Ему бы картины масляными красками писать, да деньги зарабатывать, а он этот халат надел… О, Господи…

— Как вы думаете, ваше превосходительство, — спросил деловым тоном Житейский, — какая рамка сюда лучше подойдет? Я думаю — красного дерева…

— Да, красного дерева недурно… Ах да, вспомнил.

Мамашин обратился к адъютанту.

— Вот что голубчик… Купите-ка вы красного вина бутылочку. Ну, там еще сладенького. Потом сигарок можно. Одеяло у него грубое. Достаньте одеяло хорошее. Все-таки свой брат офицер. Можно это отнести на счет казны. А без вина нельзя. В вине, как говорится, забвение. И спать будет больше. Это, разумеется, на худой конец. Да, тяжело…

— Вы про какой конец? — спросила Ниночка, повернувшись. — Дмитрий, что это значит?

Ее беспокойство точно отразилось на человеке в желтом халате. Он стал нервно штриховать карандашом на краю рисунка.

— Ничего не значит, сиди смирно. Дело в том, ваше превосходительство, что даже прокурор не особенно настаивает.

Мамашин развел руками.

— Ну, и слава тебе, Господи. Я ведь не желаю ему худого. Наоборот, хочу облегчить ему… его… одним словом… вообще.

Житейский озабоченно посмотрел на неоконченный рисунок.

— Ниночка, сиди же ради Бога. Такой чудный портрет. Ведь это же работа единственная в своем роде. Ну, еще пять минут. Ему недолго окончить.

— Не хочу, не буду больше. Я устала.

— Но послушай, ведь это же неделикатно по отношению к нему.

Ниночка вскочила с места.

— Вот это слово! Я удивляюсь. Я, господа, ничего не понимаю. Что вы думаете, что вы хотите? Не могу понять.

Она встала лицом к двери, ни на кого не глядя. С человеком в желтом халате произошло что-то странное. Он бросил карандаш и, точно забыв о присутствующих, начал гладить Тунгуза. Потом вдруг встал, перегнулся через стол и несколько раз указал на красный крест передника Ниночки и на свою грудь.

Мамашин испугался его порывистого движения и удержал за руку.

— Оставьте, — сказала Ниночка. — Я понимаю его. Он спрашивает — будет ли ему оказано милосердие? Ну, что же вы ему ответите?

Мамашин погладил себя по голому черепу.

— М-да… Он, значит, спрашивает. Я тоже гляжу — что он хочет?

— Позвольте мне, ваше превосходительство, ответить, — перебил его Житейский. — Я полагаю, что подобный вопрос теперь неуместен. Мы здесь собрались неофициально, как простые посетители.

Ниночка усмехнулась и кивнула головой Мамашину.

— Прощайте. Я не могу здесь больше оставаться. Дмитрий, проводи меня.

Когда она была у двери, человек в желтом халате свернул бумагу с рисунком и сунул ей в руку.

Житейский извинился перед генералом и вышел за ней.

В коридоре она спросила:

— Где этот листок?

— Положим, он у меня в кармане. Что же дальше?

— Ты показывал прокурору?

— Нет, не показывал. Что же дальше?

— И не покажешь?

— Эх, Нинуся! Ну как мне с тобой говорить? Там в камере я, конечно, иначе и не мог сказать, ты понимаешь…

— Ничего не донимаю. Все вы меня удивляете. Что это такое? Жестокое лицемерие, или блаженная наивность?

— Ну, хорошо, Нинуся. Никого я не боюсь и докажу тебе сегодня это.

— Разве ты кого-нибудь боялся?

— Да. Вот в этом самом коридоре на этом самом месте я испытал панический страх.

— Что за сказки?!

— Да, да, да. Но теперь, когда я гляжу в твои добрые смелые глаза, я ничего не боюсь и докажу тебе. Сегодня после обеда мы вместе сожжем эту бумажку. Пускай-ка после этого меня заставит кто-нибудь ее показать.

Ниночка удивленно посмотрела на мужа.

— Ты говоришь таким тоном, точно тебе страшно трудно решиться на это.

— Именно, именно. Очень трудно. Я даже не знаю, в состоянии ли я это сделать

— Фу, какая слабость!

— Слабость? Да. Но перед кем? Перед тем, кого я боюсь, или перед тем, кого я люблю и уважаю? Это вопрос.

— Не понимаю тебя. Одним словом, я жду.

Житейский проводил Ниночку до входа, молча поцеловал у нее руку и поспешил обратно.

В коридоре он встретил Мамашина.

— Скажите, что это с нашей барынькой?

— Недовольна, ваше превосходительство. Нами недовольна.

— Что ж, я готов извиниться.

— Нет, не то. Она очень жалостлива, по-дамски. А мы, видите ли, очень свирепы. Не хочет понять, кто в камере сидит. Лютый враг наш. Мы же его готовы живьем съесть. Ведь верно?

— Ну, разумеется, враг. А барынька ваша истинная сестра милосердия. Это понятно.

— И ей странно. Какой такой враг? Почему? Такой же добрый малый, как и все мы. Его послали сюда — он и пришел. Не нравится ей тоже наша гуманность. Но помилуйте, ведь мы же не людоеды. Правда, врага нужно раздавить, но сделать это культурно: с деликатностью и лаской.

— Не знаю. Тут у вас разные идеи. Не люблю.

— Потом представьте себе, ваше превосходительство — уверена, что судьба этого желтого зависит от меня. От моего слова, даже от моего жеста.

— Как же это так?

— Представьте себе. И так меня убедила в этом, что я сам поверил. Не знаю только, как поступить.

— А прокурор-то что же?

— Ничего не стоит. Покуда он в стороне. Я прокурор — я.

— Странно.

— Впрочем, виноват. Даже не я. Настоящий прокурор стоит за моей спиной. Не жалей его, говорит. «Собери злобу против него, передай его и уничтожь во имя мое». Вот что он говорит. И поверите ли, ваше превосходительство, у меня мурашки по спине ходят, когда я вижу и слушаю его.

— Кто же это такой? — спросил Мамашин, о чем-то соображая.

Житейский обождал проходившего мимо них писаря и сказал, понизив голос.

— Позвольте мне вам ответить таким же вопросом: не знаете ли вы, кто это такой — «Держащий концы»?

Мамашин внезапно остановился, повернулся к Житейскому и взял его за шнурок аксельбанта. С лица его исчезло выражение обычного добродушия.

— Мне пошел седьмой десяток, молодой человек, а вы спрашиваете меня о таких вещах. Слава Богу, навидался я всего — и худого, и хорошего. С этим шутить нельзя-с, а вы, как я замечаю, улыбаетесь.

— Если я улыбаюсь, то не от веселья. Наоборот, я нахожусь в самом затруднительном положении: с одной стороны он, которого я вам сейчас назвал, а с другой стороны жена…

Мамашин пришел в ужас.

— Шш… что вы, что вы! Разве можно так говорить! Ведь вы не ребенок?! Вашу барыньку я люблю, как отец, но разве можно делать такие сравнения? Ради Бога, вы ее в это дело не посвящайте.

Он сделал несколько торопливых шагов и опять на минуту остановился, глядя на Житейского через плечо.

— А вы его… где же видели?

— Здесь, ваше превосходительство. В этом коридоре.

Мамашин сердито посмотрел на дощатый занозистый пол, на мутное стекло окна, потом опять на пол и покачал головой.

— Это не к добру. Я теперь понимаю. Нужно скорей кончать с этим делом.

— Да, виноват, я забыл сказать: прокурор велел поставить стражу. Одного к дверям, другого за окном.

— Обязательно! Обязательно. Давно надо было. Идите и сейчас же распорядитесь. И потом — вина! Непременно вина. Пускай пьет.

Мамашин замахал рукой, точно отгоняя от себя назойливых мух, и вошел в свой кабинет.

XIII

Когда Житейский обещал жене, после обеда уничтожить злополучную бумажку, он одновременно думал: «И зачем я это обещаю?» Из штаба он вышел позже обыкновенного, — в седьмом часу, но сначала зашел на станцию, потолкаться среди шумной толпы и освежиться.

У буфетной стойки он всегда с охотой выпивал рюмку водки и тут же закусывал. Но сегодня ему эта обстановка не понравилась. В первый раз он заметил, что публика неаппетитно жует, хватает закуску руками и утирается общей салфеткой, висящей на барьере.

Тут он встретил штабс-капитана Иванова, того самого, который привел к нему человека в желтом халате, и сделал вид, что не узнает его.

Вышел на перрон. Солдаты с котомками, с узелками сидят и лежат на полу. Вид у них унылый. Редко кто подымется для отдания чести.

«И чего я болтаюсь тут? — подумал Житейский. — Надо идти домой. Ниночка ждет. Сейчас пойду, но прежде вылью бутылочку пива».

Опять вошел в буфет и сел в уголочке спиной к публике. Затхлое пиво ему не понравилось. Он потребовал переменить бутылку и долго ждал лакея. В другое время это его раздражало бы, но сегодня он был рад оттянуть лишний час.

«Ниночка может подождать. Я сам жду. Она много требует — пускай ждет».

Лакей несколько раз пробегал мимо него, но он его не остановил.

«Удивительно просто, подумаешь — взять лист и сжечь. Точно ненужную бумажку. Нет, позвольте, я могу ее не показать, могу спрятать, но зачем же сжигать?»

Лакей принес пиво. Житейский потребовал бутербродов и опять стал с удовольствием ждать.

«Ну, хорошо, я спрячу этот листок, и никто не будет знать о моем поступке. Даже человеку в желтом халате я не могу сказать, что спас ему жизнь. Нет, позвольте, если я даже и сделаю так, то прежде поговорю с Ниночкой и объясню ей, насколько это трудно».

В зале зажгли огни, а за окнами стало совсем темно. Житейский посмотрел на часы и заторопился. Ему пришла в голову жуткая мысль: он может встретить опять того, который вчера провожал его по дороге до дому. Улицы не освещались по случаю полнолуния, но все небо заволокло тучами. Перед вокзалом не было ни одного извозчика. Житейский поднял воротник и пошел пешком.

Миновал штаб, засаженную голыми прутьями площадку, где разводился городской сад и где днем копались куры со всех дворов. Свернул направо. Тут тянулась самая длинная улица в городе. С большими промежутками, по правой стороне стояли особнячки, все одинаковой архитектуры. Налево кое-где клался фундамент для новых построек. Идя по этой стороне, Житейский вглядывался в даль и среди огоньков угадывал свет в столовой своей квартиры. Навстречу дул сильный ветер, бросая густую пыль. Житейский ускорил шаги и дошел до новой улицы налево, обозначенной столбами. Порыв ветра сорвал с него фуражку, и он должен был побежать за ней обратно и долго искать ее. Найдя, хотел отряхнуть ее, но, посмотрев вперед, с тоской подумал: «Господи Боже мой! Что же это такое? Опять начинается. Что ему нужно от меня, этому чудовищу?»

Держа в руках пыльную фуражку, он дошел до углового столба и остановился. Шагах в десяти перед ним посреди улицы стояла темная фигура. Странно и страшно в ней было то, что, несмотря на ветер, гнавший пыль, и раздувавший полы пальто Житейского, ее длинные складки висели неподвижно. Правая рука ее поднялась, указывая по направлению новой улицы.

«Вот тебе и попал домой!» — шутливо подумал он. Однако свернул налево, рассчитывая обойти кругом, лишь бы избежать неприятной встречи. Шагая по изрытой дороге, он вспомнил, что идет без фуражки, надел ее, покрутил ус и через плечо поглядел назад. Темная фигура шла за ним в трех шагах.

«Ну что я такое сделал? — рассуждал он обиженно. — За что надо мной издеваются, как над мальчишкой? Ну, хорошо, буду гулять, пускай Ниночка ждет, беспокоится, а я буду шляться по холоду. Этого от меня, что ли, хотят?»

Он как бы почувствовал на спине легкое прикосновение и пошел быстрее.

«Ладно, буду идти, побегу, если нужно, только бы не слышать этого леденящего душу голоса. Я знаю, о чем будет речь. По поводу моего обещания Ниночке. Но ведь я только обещал и неизвестно, исполню ли. На станции много думал об этом. Да… как я думал, как решил? Ну мало ли как я думал? Кто может наложить арест на мои мысли?»

— Я, — услышал он за собой.

Житейский отскочил в сторону и пожал плечами. Больше ничем он не мог выразить своего протеста.

Еще несколько шагов и кончалась пустынная новая улица, упираясь во вторую, параллельную. В виде испытания себя, он остановился на углу. Нужно было свернуть направо, но он этого не сделал, зная, что там стоит неодолимое препятствие. Довольно было постоять несколько секунд на месте. В груди и в голове разливалось знакомое чувство ослабляющего страха. Он заговорил вслух, а потом закричал, как зовущий на помощь.

— Однако, что же это такое? В обморок мне, что ли, прикажете упасть? Эй, кто там!? Извозчик! Черт, дьявол!

С некоторым облегчением прислушался к своему голосу, и посмотрел налево, надеясь увидеть живого человека и задать ему любой вопрос: какая улица и как пройти туда-то? По правой стороне опять тянулись такие же особняки-квартиры. Кое-где в окнах светились огни. Залаяла собака и от одного домика отделилась фигура человека, выступив на дорогу. Житейский почувствовал твердость в ногах и пошел туда. Когда он поравнялся с человеком, тот отошел в сторону, бросил искрившуюся папироску и встал около крыльца.

— Это какая улица? — строго спросил Житейский. — Т. е. это чей дом? Эге! Да это, кажется, квартира прокурора?

— Так точно.

— Ты ихний денщик? А что, скажи, голубчик, полковник еще не спит?

— Никак нет. Карты раскладывают.

— Великолепно!

Житейский вбежал на крыльцо, вошел в переднюю и без доклада заглянул в боковую комнату, где был свет.

— Клавдий Иванович! Простите, дорогой, что так поздно. Я к вам по важному делу.

Прокурор сидел за письменным столом и раскладывал пасьянс. Карты лежали перед ним в необыкновенном порядке, выравненные, как по линейке. Стопки лепились, точно склеенные. Он не обнаружил удивления и спокойно спросил:

— А, что случилось? Раздевайтесь и пойдемте в столовую.

Лампу он сам немедленно вынес из кабинета. Прокурор не любил, чтобы его заставали за пасьянсом.

— Понимаете ли, Клавдий Иванович, ищу вас целый час. И что за казус! Не могу найти вашего дома. В трех соснах заблудился. Ну и тьма же на дворе! Как накануне первого дня творения. Голубчик, угостите стаканом чаю. Озяб, как волк.

— Сейчас будет и чай, и коньяк, и мы с вами побеседуем. Присаживайтесь.

— Вы знаете, Клавдий Иванович, я ужасно рад, что нашел вас. Ужасно рад!

— Да что случилось?

— Я и сам не понимаю. Ведь я, знаете, и дома еще не был. Прямо из штаба хотел к вам. Вдруг, представьте себе, забыл. Забыл и баста: вышел и не знаю, куда идти. Пошел на станцию, специально, чтобы припомнить. Вышел со станции и, представьте себе, опять забыл. Ну, дома, конечно, жена ждет, беспокоится. Тороплюсь. Уж почти до дому дошел… Стой! Вспомнил! Повернул к вам. Так и тут беда. Не могу найти вашего дома. И пришла мне в голову дурацкая мысль, что я никогда вас не найду. Знаю, что глупо, а самого страх берет. Положительно, какое-то обалдение. Теперь я ужасно рад. Ведь если бы я дошел до дому и не вспомнил, то к вам бы уж не явился ни завтра, ни послезавтра — никогда.

— Не понимаю вас.

— А теперь я вам, батенька, расскажу нечто такое, что вас удивит.

— Ну, положим, удивить меня довольно трудно. Наливайте коньяк. Впрочем, я сам вам налью, а то вы мне испортите скатерть. У вас руки дрожат.

— Дрожат! Ха-ха-ха! Ну, это ничего. От холода… Зато теперь я чувствую себя, точно в раю. Точно я блуждал в непроходимом лесу, где шляются волки и разная нечисть, а теперь набрел на огонек. Да, коньяк у вас превосходный.

— В чем же ваше дело?

— А дело вот в чем. Человека в желтом халате вы, конечно, знаете. Его игра проиграна. Он уличен, можно сказать, начисто. Что вы скажете, например, насчет подобного художества?

Житейский вынул из своего бумажника лист и красивым жестом подал его прокурору. Нагнулся к нему и придал своему голосу нежную вкрадчивость.

— Один мостик был бы еще с полбеды. А тут, видите ли, указаны места, где заложить шашки. А тут вот цифры. Указана сфера разрушения. Хорошенький документик?

— Да… Это очень печально.

— Ну что ж, Клавдий Иванович. Он на это шел. Я его глубоко уважаю.

— Да, жаль беднягу. Но я не об этом. У меня вся неделя исковеркана. Послезавтра, как я вам говорил, мне не хотелось бы выступать. На другой день после именин голова будет не на месте. В субботу у меня другое дело.

— А почему бы и не завтра, Клавдий Иванович?

— Завтра? Оно бы недурно было. Обвинительный акт я сегодня составлю. Да вот не знаю, как председатель. Он собирался ехать в штаб армии. Там ему верховую лошадь продают. Хочет лечиться от ожирения.

— А вы завтра пораньше сходите к нему и попросите. Дело, как на ладони. Если хотите, я помогу вам составить акт. Книжка его — он сознался и на суде не откажется. Значит, свидетелей никаких не нужно. Допью чай и пойдемте в кабинет. Займемся.

Прокурор вспомнил, что там у него в порядке разложены карты и пасьянс еще не закончен.

— Нет, благодарю вас. Я сам одолею. Мне, однако, странно, откуда взялась эта бумажка?

— А из той же книжки, Клавдий Иванович, которая теперь находится у вас.

— Я это очень хорошо понимаю, но почему же она не на месте?

Такого вопроса Житейский не ожидал.

— Она, видите ли… немного… затерялась. Там у меня среди бумаг. Я ее только сегодня нашел, вскоре после вашего ухода.

— А раньше вы ее видели?

— Конечно, видел.

«Ах черт, — спохватился Житейский, — нужно было соврать. Не догадался. Дурацкое положение!»

И попробовал поправиться:

— To есть, когда раньше? До вашего визита?.. И что это вы меня допрашиваете, точно того человека в желтом халате? Довольно, что я сдал вам все, что у меня есть.

Прокурор молчал, с задумчивой улыбкой разглаживая ладонью лежащий перед ним листок. Потом, не меняя выражения лица, перевернул его, разглядел и опять разгладил. Житейского коробило от его медленных, рассчитанных движений.

— Впрочем, если хотите меня что-нибудь спросить, то пожалуйста, я вам отвечу. Мне скрывать нечего.

— Если позволите, я задам вам вопрос. Согласитесь, Дмитрий Михайлович, ведь странно, что тогда, когда мы с вами рассматривали книжку, вы умолчали об этом листке… Позвольте… позвольте… вы об нем знали. Я в этом уверен. Я хорошо помню ваши суждения о том человеке. Вам известно было больше, чем мне.

— Совершенно верно, я знал все, что нужно. Я умолчал. Вы хотите знать, почему? Я вам скажу — извольте: я пожалел того человека.

Прокурор кивнул головой, но не прямо, а вкось, что означало иронию.

— Очень великодушный порыв и очень хорошо, что он был минутным и теперь наступило отрезвление.

— Ну, бросьте, Клавдий Иванович. Мне не нужно вашей похвальной аттестации.

— Беру свои слова назад, — продолжал прокурор тем же тягучим тоном. — Вот тут на обороте какая-то надпись, довольно странная и сделанная не вами. Если бы медведи были грамотны, я бы сказал, что она сделана медвежьей лапой. Тут есть третье лицо, Дмитрий Михайлович. Какое он имеет отношение к делу? Известно вам?

— Никакого! — с невольной резкостью отвечал Житейский — и стал обдумывать дальнейшие ответы.

Упомянуть о солдате значило бы подвергнуть его ответственности. Житейский этого не хотел. Ему только теперь пришло в голову предположение, что Голованов не просто затерял в свое время бумажку, как он говорил, а утаил ее по тем же побуждениям, как и сам Житейский.

Прокурор не дал ему долго задумываться

— Ну, что ж вы, Дмитрий Михайлович? Сами сказали, что вам скрывать нечего, а ведь вы, ей-богу, что-то скрываете. Тут есть третье лицо.

Житейский сделал порывистое движение, от которого под ним заскрипел стул.

— Верно, верно! Третье лицо есть! Вы угадали! Не понимаю, как я об этом забыл!

— Назовите же его…

— Ну, уж это, ах, оставьте, ваше высокоблагородие. Не просите, а тем более не требуйте. Вы его к допросу не потянете. Нет-с… Руки не доросли!

От необыкновенного апломба Житейского прокурор несколько опешил.

— Это кто-нибудь из нашего ведомства?

Житейский вскочил со стула и захохотал, тяжело переваливаясь с ноги на ногу.

— Нет-с! Это не из вашего ведомства. И не из нашего тоже. Это, знаете ли, такой междуведомственный. А все мы перед ним этакие маленькие проказники.

— Вы что-то фантазируете, Дмитрий Михайлович. Даже голос возвышаете. Что это значит?

— Я радуюсь, Клавдий Иванович! Как вы не понимаете! Третье лицо послало меня к вам, чтобы сделать похвальное дело, и теперь, в виде награды, я получил душевную радость. Мне это было обещано. Как же!

— Кто же это третье лицо?

— Ну зачем же вы спрашиваете, Клавдий Иванович? Ведь вы же знаете.

— Откуда же мне знать?

— Ну, полно, не притворяйтесь. Ведь я признался вам, что пожалел человека. А он сказал мне: «Иди и предай его. Этого требует порядок».

— Ну-с?

— Вот и все. Вы могли бы забыть об нем в другое время, но сейчас. Имя его перед вашими глазами.

Прокурор заглянул в бумажку и улыбнулся:

— Ничего не понимаю. «Держащий концы». Это чей-нибудь псевдоним?

Житейский встал перед ним, заложив руки в карманы и перекачиваясь из стороны в сторону.

— Вы, Клавдий Иванович, улыбочки оставьте. И не разыгрывайте этакого мудреца. Я сам пробовал и спасовал. Вы думаете, что я вам сказку рассказываю. Верно-с! Но я верю в эту сказку, и вы верите, и все верят. «В некотором царстве, в некотором государстве жило было некое чудовище…» Да-с. Если кто начинает шевелить мозгами, а тем паче языком — он сейчас тут как тут. Надо вам сказать, что мне довелось его увидеть. Не приведи Господи в другой раз! И вам не советую попадаться ему на глаза…

— Тема забавная. А говорите вы чушь: очень загадочно.

— Эй, полноте, Клавдий Иванович! Ведь вы меня отлично понимаете. Вы больше, чем кто-нибудь, боитесь его. Есть люди, которые не верят сказкам. Подавай им только разумное. Те не боятся его и никогда не увидят. Но мы-то с вами не из числа их.

— Позвольте мне остаться в стороне.

Житейский прошелся по комнате.

— Пожалуй, что вы действительно в стороне. Вы человек прямолинейный, законно верующий, не страдаете сомнениями, немножко мизантроп, с вашего позволения, да, наконец, вы прокурор, каратель, чего же больше. Таких он любит… Да, Клавдий Иванович, вы его не увидите.

— Спасибо, что успокоили. А то к ночи такие страсти…

Заметив, что Житейский взялся за фуражку, прокурор встал.

— Советую вам хорошенько уснуть. Все пройдет. Поклон супруге.

Последнее слово точно толкнуло Житейского. Он молча пожал протянутую руку и пошел в переднюю одеваться. Прокурор проводил его с лампой. Заперев за ним дверь, Клавдий Иванович поставил лампу в кабинет, принес из столовой драгоценный листок и долго его разглядывал под лампой и на свет. Наконец, торопливо собрал карты, не закончив пасьянса, очистил место на столе, достал бумаги, полученные накануне от следователя, и принялся за составление обвинительного акта.

XIV

«Что же я теперь скажу Ниночке? — думал Житейский, шагая по улице. — Хорошо, если она спит. А если ждет? Пойдут вопросы все на ту же тему, и надо что-нибудь ответить».

Но, пройдя несколько шагов, он успокаивал себя новым соображением.

«Но, позвольте, имеет ли она право требовать от меня отчета или быть недовольной моим поступком? Скорей я могу быть недоволен ее вмешательством. Не хватает еще, чтобы я ее боялся».

Житейский несколько раз оглянулся назад и сам удивился, зачем он это делает. Никогда он не имел никаких неприятных встреч и все это ему только казалось.

В спальне виднелся свет. Значит, придется объясняться. Денщик очень скоро отворил дверь. В передней на столе перед зеркалом Житейский в первый раз заметил головную щетку и для чего-то пригладил волосы.

«Надо показать, что я нисколько не чувствую себя виноватым».

Твердым шагом он вошел в спальню и поцеловал Ниночку в щеку.

Она в ночной кофте, с заплетенной косой и с папильотками на лбу, сидела в большом кресле у кровати и, по-видимому, перед этим дремала. Газета валялась на полу. Скрывая зевок, она спросила:

— Ты ужинал?

— Н… н… нет.

— Значит, хочешь есть?

— Н… н… нет. Я чертовски хочу спать.

— Значить, ты был где-нибудь по делу?

— Да, именно по делу. Я был у прокурора. У нашего милейшего Клавдия Ивановича.

— Ты это там вино пил?

— To есть, где там?

— Я не знаю, где. От тебя пахнет вином.

— Удивительно тонкое обоняние. Но это не важно. Я думаю тебя интересует больше всего — зачем я был у прокурора.

Житейский прошелся по маленькой спальне, делая крутые повороты. Он ждал, что Ниночка, обо всем догадавшись, ответит упреками. Он именно желал упреков и резкой сцены, потому что сам уже вооружился негодованием. Спокойные доводы, по его мнению, были бы бессильны доказать его правоту. Но Ниночка равнодушно ответила ему:

— Об этом завтра расскажешь. Иди спать. Ты знаешь, что я не люблю, когда от тебя пахнет вином.

— Так-с. Притворное равнодушие. Но, кроме того, я тебе должен сказать, что я тобою недоволен. Хотел тебе поставить это на вид.

Ниночка косо посмотрела на него и громко расхохоталась.

— Я нахожу, — продолжал Житейский, возвышая голос, — что ты проявляешь слишком много инициативы. У меня на службе ты распоряжаешься. Мне даешь советы. Я тебя слушал, но, к сожалению, не имел права.

— Постой. Ты не ходи из угла в угол. Так я не могу с тобой разговаривать. И потом — зачем виляешь? Говори прямо, в чем дело.

— Нет-с, я буду ходить, потому что мне так удобнее.

Житейский зашагал еще быстрее.

— Ты меня заставила дать известное тебе обещание. Да-с! Именно заставила. Не пожимай плечами! Женщина может заставить мужчину не одними словами, а и глазами, и вздохами, и черт знает чем.

— Шш… Довольно… Ты не волнуйся. Теперь для меня все ясно. Я знаю, зачем ты был у прокурора. Ты меня слушал и не имел права. Я тебя тоже слушала, но, к сожалению, ошиблась. Это хуже. Очень жаль, что нельзя было поступить иначе. Я думаю, что никто от этого не выиграл, а все потеряли.

— Невозможно! Иначе поступить было невозможно! — закричал Житейский так громко, что Ниночка закрыла уши.

— Да что ты набрасываешься на меня? Некрасивый прием для своего оправдания. Ведь я тебя отлично понимаю. Тебе стыдно передо мной, перед твоими прежними разговорами. Ты изменил себе. Не выдержал. Эх ты… флейтист.

Из всего сказанного Ниночкой ни одно слово не показалось Житейскому так оскорбительно, как невинное слово «флейтист». В нем он увидел жестокий удар по своим драгоценным эстетическим наклонностям. Негодование его возросло.

— И я дам ответ, во всяком случае, не перед тобой, а перед тем, кто выше меня и тебя, и всех нас. Его воля для меня закон!

— Значит, ты поступил правильно? Ну и радуйся!

— Да, я радуюсь! Именно радуюсь! Чувствую удовлетворение, потому что исполнил свой долг!

Ниночка встала с кресла и начала поправлять подушки.

— Что ж ты еще хочешь? Не понимаю. Уходи, пожалуйста. Ты кричишь на меня, как никогда даже на солдата не кричишь.

— Потому что я гуманный человек! — орал Житейский, совершенно теряя умственное равновесие. — Но и моему терпению есть предел!

Он опять вспомнил жестокое слово «флейтист». Посмотрел на жену, и она в ночной кофте с папильотками на лбу показалась ему маленькой и невзрачной.

— Какая-нибудь капризная бабенка, которая, кажется, должна бы знать свое прямое назначение в кухне, в спальне и тому подобное…

Ниночка бросилась в подушку и зарыдала.

— Вот все, что я хотел сказать! — внушительно закончил Житейский и вышел из комнаты.

Придя в кабинет, он, не раздеваясь, повалился на диван. Тут уже была приготовлена постель. Как из трубы шипящего граммофона, снова услышал он повторение всей только что происшедшей сцены.

«Грубо, неприятно, даже очень грубо. Но я, по крайней мере, сказал все, что следует».

Житейский вспомнил, что давно не курил, достал папироску и кстати зажег лампу. Посидел за столом. Футляр с флейтой, занимавший слишком много места, бросил на окно и опять лег.

«To есть, так глупо, так нелепо, что хуже и придумать невозможно. Пришел и сделал ей выговор. За что? Она-то чем виновата? Мало того. Наговорил дерзостей. Черт знает какая ерунда».

Он снял сапоги и в носках прошелся до спальни. Дверь была заперта.

Житейский постоял и прислушался — не плачет ли Ниночка. Если и плачет, то очень тихо. Слышно только, как она медленно сложила газету, вздохнула, прошлась по комнате и опять села в кресло. Она скрывала свою обиду.

Он вернулся в кабинет и встал у темного окна, выходящего на улицу.

«Да, слишком надавил педаль. Можно было иначе. Можно было откровенно рассказать, что сам я не хотел идти к прокурору, но тот меня заставил».

Житейский вгляделся в пыльную дорогу, увидел чахлые деревца, трусливо дрожащие под ветром, и, защищенный стенами тесного кабинета, почувствовал смелость перед тем, кто недавно вертел его волей.

«Я еще поговорю с тобой. Это не я, а ты обидел мою жену. Ты обещал мне душевное спокойствие, благополучие. Где оно? Я еще поговорю с тобой. Не знаю, почему я, как ребенок, подчинился тебе. Побоялся, как дикарь боится грозы. Наложи теперь арест на мои мысли».

На стекле от дыхания Житейского образовалось потное пятно. Он старательно написал пальцем слова: «Держащий концы». Последние буквы не поместились. Он стер остальное, опять подышал и попробовал написать, но ничего не вышло. Житейский улыбнулся пришедшей ему в голову мысли и отошел от окна.

«Стоит только смахнуть, не поверить и больше не появится. Да. Очень поучительно. Однако нужно суметь не поверить. В этом вся и штука. Тут дело в мозгах особого устройства. Мамашин верит, Голованов верит, прокурор тоже, конечно, верит и только корчит из себя скептика. Ниночка тоже поверит. Она, как все женщины, суеверна. А раз поверит, значит, поймет меня. Завтра непременно нужно объясниться».

С этими мыслями Житейский уснул.

Утром его разбудил чужой голос. Он позвал денщика и узнал, что пришла сестрица Сашенька. Барыня проснулась очень рано и посылала его за ней в семь часов утра.

Эта самая сестрица Сашенька, по словам Ниночки, была идеальная девушка. Уход за больными был ее единственным и горячим призванием. Но у себя в доме Житейский видел ее всегда в периоды семейных раздоров, когда Ниночка с ним не разговаривала, а ей в то же время оказывала какое-то чрезвычайное внимание. Таким образом в глазах Житейского сестрица Сашенька являлась чем-то вроде фатальной разлучницы между ним и женой. Она была высокого роста, коренастая, носила темные круглые очки, и глаз ее он никогда не видал и никогда с ней не разговаривал. Он имел сильное подозрение, что идея Ниночки надеть передник с красным крестом внушена ей именно этой сестрицей Сашенькой.

Сегодня она была хозяйкой в доме. Денщик проявлял необычайную проворность, исполняя ее приказания. Когда Житейский вошел в столовую, она молча поздоровалась с ним и налила ему стакан чаю. Круглые темные очки смотрели на него с суровым упреком. Ниночка не выходила из спальни. Сестрица Сашенька носила туда какао, против обыкновения ею же сваренный, какие-то особые подогретые на самоваре лепешки и подолгу оставалась там.

Житейский дождался, когда она уйдет в кухню, и вошел к жене. Ниночка сидела у накрытого салфеткой рабочего столика около окна. На нем едва помещался чайный прибор на двоих.

Житейский поцеловал у Ниночки руку, прошелся по комнате и посмотрел на часы.

— Скажи, пожалуйста, что эта особа опять поселилась у нас?

— Разве она тебе мешает?

— Конечно, мешает. Мне нужно с тобой поговорить, а она все тут торчит.

— Тебе не пора на службу?

— Я не могу заниматься делом, покуда с тобой не объяснюсь.

— Ты, кажется, вчера уже объяснился.

Житейский не знал, с чего начать. Постоял, стараясь уловить ее взгляд, но она была занята разными мелочами. То, заметив пятнышко на блюдечке, старательно вытирала его кончиком салфетки, то поправляла шатающийся столик.

Житейский осторожно присел на место Сашеньки.

— Конечно, я перед тобой виноват. Но ты не знаешь всего. Ты не знаешь, почему я был в таком состоянии.

Он опять замолчал, подумав: «Однако рассказать об этом совсем не так просто».

Ниночка с ожиданием посмотрела на него. Он взял ее за руку.

— Ты, Нинуся, должна меня извинить…

— Ах, не надо, оставь! Странные у тебя переходы…

— Ну, не надо. Но ты меня, надеюсь, можешь простить?

— Нет… Через несколько времени оно забудется само собой, как забывалось многое. А теперь нет. И что за формальность? Я не могу.

Житейский встал.

— Ну, тогда зачем же я пришел? Тогда объяснения излишни. Я ухожу.

Постоял еще минутку, надеясь, что Ниночка остановит его, и затем, склонив голову набок, направился к двери. Навстречу ему неслась сестрица Сашенька. Еще не войдя в комнату и не обращая на него внимания, она громко объявила:

— Черных чулок только четыре пары, Нина Осиповна. Больше я не нашла.

Житейский остановился подождать, покуда Ниночка сошла с места, о чем-то с ней посоветовалась около шифоньерки и Сашенька опять ушла.

Он вернулся к окну, весьма довольный, что, благодаря ей, он задержался в комнате.

— Удивительная неделикатность! Видит, что я тут, и врывается с какими-то чулками.

Ниночка села на свое место.

— Ты же уходил.

— Да, мне пора. Но я все-таки советовал бы тебе меня выслушать.

Она пожала плечами.

— Ну, говори.

Житейский встал к ней боком, глядя на свои сапоги.

— Ты, конечно, обвиняешь меня за то, что я не исполнил данного тебе обещания. Был у прокурора и выдал ему того человека. Мне тяжело, поверь. Но я действовал не по своей воле. Я не хотел этого делать, ты сама знаешь.

— Не хотел, а сам радовался.

Житейский круто повернулся и тряхнул головой.

— Да, да, представь себе, и тут меня заставили.

— Погоди. Ты же говорил мне, что об этом не знал никто, кроме тебя и меня.

— Никто из людей. Но я говорю о том, который двигает нашими делами и помыслами. Эти два дня он преследовал меня. Помнишь, я говорил тебе, что там в коридоре я испытал панический страх? Это все он же. Вчера я шел домой и не мог дойти. В его руках я сделался деревянной пешкой.

— Ничего не понимаю. Ты что-то сочиняешь.

Житейский опять сел на стул.

— Ниночка, клянусь тебе, что я говорю правду. Я его видел своими глазами. И не я один, а многие. Вот ты не веришь, а его все знают. Его боятся. Он страшен своей непобедимой властью.

Житейский схватился рукой за голову. Ниночка с испугом посмотрела в его блуждающие глаза.

— Да, да… Я его видел. Теперь я считаю это чем-то нелепым, но я видел его, слышал его голос. Исполняя его волю, я радовался. Так радуется охотник, попавший в живую цель. Тот человек в желтом халате тоже радовался бы, совершив свое дело. Он тоже пришел не по своей воле и теперь должен умереть. Это нелепо, но так должно быть. И я, и ты, и другие смотрим на это, как на беду, а для того, не знающего жалости, это мелочь. Все концы от таких мелочей он держит в своих руках и связывает их в большое дело. Это трудно постигнуть и даже не следует разбирать, а нужно только верить. И я бы хотел, чтобы ты тоже поверила, и тогда ты поймешь меня.

Ниночка медленно отвела глаза от лица мужа и спокойно ответила:

— Нет, я не верю и не хочу тебя понять. Мне ясно только одно: желая себя оправдать, ты сваливаешь на кого-то свою вину. Лучше бы ты сделал это сам. Было бы очень и очень худо, конечно. А теперь и худо, и трусливо. Такой человек не может постоять за себя.

— Значит, ты меня не уважаешь?

Ниночка грустно улыбнулась.

— Я этого не могу сказать. Ты — мой муж. Я живу на твои средства.

И на минуту задумалась.

— Я теперь, пожалуй, догадываюсь о ком или о чем ты говоришь. Этот твой идол, наверно, требует, чтобы жены повиновались своим мужьям?

— По всей вероятности, — отвечал Житейский рассеянно.

— В это, к сожалению, я сама должна верить. Вот видишь. Должна уважать твою волю. А потому, желая ехать на юг… я прошу твоего разрешения.

Житейский не сразу догадался, о чем его просила Ниночка. Вспомнил, что у нее уже был другой план, и решил, что напоминать об этом не стоит.

— Ты все-таки хочешь уехать.

— Да. Но я спрашиваю твоего разрешения.

Он хотел бы посмотреть в ее серые прозрачные глаза, но она наклонила голову, и ему были видны только букляшки на лбу, так пышно лежавшие после вчерашних папильоток.

— А если я буду просить тебя остаться?

Ниночка сложила на коленях чайную салфетку, сравняла бахромчатые края и спокойно ответила:

— Добровольно я не останусь.

Житейский порывисто встал.

— А! Ну, в таком случае я тебя не задерживаю. Ни одной минуты. Разве можно оставаться под одной кровлей с таким тираном, как я?

Посмотрел на часы, пошел к двери и там еще раз обернулся.

— Когда же ты едешь?

— Не знаю наверно. Когда будет удобный санитарный поезд. Надо сходить на станцию.

Житейский не шел, а почти бежал на службу, подгоняя себя жестокими думами.

«Да, форменная ссора. Каких давно не было. Она меня не уважает. Это ясно. Нисколько не ценит ни моих признаний, ни моих извинений. Напрасно я полез объясняться».

XV

У человека в желтом халате побывали все влиятельные лица города. Интерес к нему возбуждался слухами, что это не заурядный шпион, а штаб-офицер, переодетый монахом и притворяющийся глухонемым. К тому же, он искусный художник и охотно набрасывает портреты дам.

Глядели на него с почтением. Удивлялись его солидной фигуре и красивым ногтям. Ласкали Тунгуза и хвалили за то, что он не оставляет своего хозяина в несчастье. Некоторые дамы приходили вторично и приносили собаке холодные котлеты, сдобные булки, а хозяину цветы. Вообще в приношениях не было недостатка. Бутылки вин, коробки с сигарами, папиросами, сластями не помещались на столе и ими заставлен был подоконник и угол камеры. Из другого угла торчала труба принесенного кем-то граммофона.

Покуда неизвестно было — казнят его или оставят ему жизнь. Многие втихомолку справлялись, будет ли, в случае первого исхода, казнь публичная и где именно.

Сам человек в желтом халате искал ответа на этот вопрос в глазах каждого посетителя. Еще в ту минуту, когда цепкие руки Усачева и Голованова ухватили его в лесу, он знал, что жизнь его окончена. На их вопросы не отвечал из презрения к ним.

С этого началось его молчание.

Дальше, в вагоне и в штабе, он не мог ничего сказать в свое оправдание. Если бы он заговорил, то сказал бы об себе одну правду. У него не было даже помысла выворачиваться. Ему приказали свыше считать себя обреченным, и он смотрел на себя, как на головню, брошенную в здание, чтобы сделать пожар и сгореть самому. Когда кругом него люди, несколько одураченные им, пожимали плечами, он чувствовал удовлетворение, потому что эти люди были его врага. Живое слово приблизило бы его к людям и к жизни на короткий срок, но свыше ему указано было не думать о ней, — и он молчал. Так было легче.

Однако враги озадачили его. Вместо суровости он увидел сочувствие. Солидные, хмурые люди улыбались ему и пожимали руку. В первый раз в жизни он увидел женщин чужой страны. Они гладили его руки своими бархатными руками, глядели на него ясными, как небо, глазами, и были глаза, в которых он заметил слезы.

Значит, он ошибался. Его враги люди высшей культуры. Они отошли от варварских традиций и умеют быть милосердными.

Всю вторую ночь он не мог уснуть. Кровь настойчиво стучала в виски и горячила голову, протестуя, что он рано похоронил себя. Он садился на постель, ходил по камере, глядел через окно на темный двор, ожидая конца немой ночи и наступления живого дня, людских голосов, глядящих на него взоров, чтобы скорей угадать ответ на страшный вопрос. Подходил к двери и считал шаги часового — чет или нечет, загадывая да или нет. Бросался к Тунгузу, будил его, брал за голову, смотрел в его светящиеся глаза, дышал его дыханием и думал постигнуть предчувствие его инстинкта.

Вдруг ему казалось, что в Тунгузе его несчастье. Он первый выследил его и теперь пристал к нему, как зараза, чтобы проводить его до близкого конца.

Он стучал, ему отворяли, и он выгонял Тунгаза в коридор. Но скоро тот царапал в дверь, его впускали, он дружески лизал руки раздраженного человека и успокаивал его.

Они опять ложились вместе на постель и человек слушал, как собака глухо визжит и лает во сне.

А в своих снах Тунгуз видел и знал больше, чем человек.

В первый раз он пришел к нему, когда тот сидел в сарае на посту, потому что незнакомый человек ему понравился, а Усачев был в этот день пьян. Он чуял, что около этого человека должно произойти какое-то совершенно новое для него приключение. А Тунгуз, по старой памяти, любил приключения.

Кроме того, занятно было, что человек не умеет говорить с другими людьми. Значит, они с Тунгузом легче поймут друг друга.

Наяву Тунгуз жил только чувствами, но во время сна умел оценивать факты и даже предвидеть их. Если случалось, что он не понимал какого-нибудь события, до него относящегося, он сейчас же свертывался в темном углу, совался носом в густую шерсть, чтобы заглушить обоняние, и закрывал глаза, стараясь заснуть или задремать. В этом состоянии он решал все свои вопросы и узнавал, где и как ему нужно действовать. Поэтому он так часто среди дня укладывался спать безо всякой охота, в то время, когда люди хлопотали о своих делах.

В первый же день человек в камере позволил ему лечь рядом с ним на койке. После тревожной дороги Тунгуз крепко уснул и видел странный сон. Кругом человека, стоящего в поле со связанными руками, бегали на четвереньках какие-то люди и норовили укусить его за ноги. Тунгуз пробовал бросаться на них, но они так страшно стучали оскаленными зубами, что у него ослабевали ноги и он не мог сдвинуться с места.

Во сне он визжал и глухо лаял.

Если бы не этот сон, Тунгуз ночью непременно спал бы где-нибудь поближе к Усачеву. Ему совестно было, что он совсем отбился от него. Теперь же он решил остаться в камере около немого, ожидая нападения, когда могут понадобиться его собственные зубы.

Необходимо пояснить, что у Тунгуза был ошибочный и довольно дикий взгляд на человеческие отношения. Сам он до последнего времени скитался в лесах на промыслах, испытал вражду и к животным, и к некоторым людям, видел настоящую открытую борьбу за существование и не знал, что люди могут враждовать и оставаться мирными, спокойными, ничем не обнаруживая своей свирепости.

Утром он бесцеремонно обнюхивал каждого посетителя, но не находил в них ничего подозрительного. Напротив, они были очень ласковы, и не только с человеком в желтом халате, но и с ним, Тунгузом.

Среди дня он очень встревожился, не найдя Усачева. Побежал на улицу, надеясь догнать его на станции, но следы сворачивали в другую сторону. Тунгуз в первый раз был в большом городе. В первый раз видел такое скопление людей, совершенно непохожих на лесных промышленников. Среди множества следов найти Усачева с Головановым оказалось невозможным, и Тунгуз вернулся в штаб.

Действительно, два приятеля не сразу отправились на станцию. У них были деньги, и они отложили свой отъезд до вечера, чтобы на шесть рублей насладиться прелестями города и увидеть порядочное общество.

Остаток дня и вторая ночь протекли в камере очень тревожно. Тунгуз чувствовал, что надвигается какая-то беда, видел беспокойство и волнение человека в желтом халате, но ничем не мог помочь. Приходили люди, которым он не доверял, но они по-прежнему были ласковы, так что не только протестовать против их появления, но даже заворчать казалось неуместным.

На утро третьего дня Тунгуз придумал еще раз поискать Усачева. Вся надежда осталась на него. Самое лучшее, если он опять заберет человека в желтом халате и отвезет его обратно на пост. Гораздо спокойнее и безопаснее жить ему там в сарае и спать на соломе, чем в этой камере, где целый день толкается чужой народ. Если удастся найти Усачева, то он обязательно пойдет за Тунгузом, заглянет в камеру и поймет, в чем дело.

Долго Тунгуз бегал по длинным улицам города, добрался до станции. Искал в толпе серых шинелей, несколько раз ошибался, шнырял среди множества вагонов на линии, но напрасно. Усачев уже уехал.

Грустно возвращался Тунгуз обратно. Он потерял хорошего хозяина, хотя и пьющего, но в общем человека добродушного и притом охотника. Теперь волей-неволей приходилось оставаться при человеке в желтом халате.

Пробегая по площади мимо церкви, Тунгуз остановился. Его поразило странное обстоятельство. Сквозь густую пыль, от которой хрустело на зубах, он почуял следы недавно проходившего здесь человека в желтом халате. Тунгуз бросился в одну сторону, в другую и, не доверяя себе, понесся в штаб. Бешено промчался по коридорам и остановился перед открытой дверью камеры. У стола сидели два человека, похожие на солдат, которых в штабе водилось во множестве. Один под левой рукой держал пачку бумаг, а правой наливал вино в стакан из красивой бутылки, оплетенной соломой. Другой из бутылки поменьше пил по способу Усачева — прямо из горлышка. Третий, в такой же форме и тоже с бумагами под мышкой, стоял у двери и торопил их.

Один из пьющих заметил Тунгуза я щелкнул пальцами.

— Тунгузка, бестия! За твоего хозяина пьем! Чтоб ему, желтому, легче было…

Тунгуз побежал обратно, по недавним следам. Они привели его к настежь открытой калитке палисадника. За забором толпилось много всякого народа. Кто в длинных брюках, кто в высоких сапогах. Были тут и солдаты, и женщины. Тунгуз поискал между ними и решил, что новый хозяин должен находиться в доме. Сам попытался пробраться туда, но люди толпились и на крыльце, и, еще плотнее, в передней. Его не впустили и пришлось расположиться около калитки, откуда удобно было наблюдать за каждым выходящим из дому.

Ждать пришлось недолго. Люди заволновались и хлынули с крыльца. Много их было и внутри дома. Выходили быстро, точно кто их выталкивал. Спрыгивали со ступеней в сторону и останавливались, глядя на дверь.

Показался человек в желтом халате. Он шел медленно. Никто не гнал его сзади, а спереди все перед ним расступались.

Тунгуз сорвался с места. Вбежал на ступени, завертелся у его ног. Хотел поднять передние лапы ему на грудь, но было высоко. А внизу на дорожке он не решился этого сделать. Показалось ему, что человек в желтом халате не хочет на него смотреть. За калиткой Тунгуз повернул направо к дому и подождал. Теперь видно было, что с человеком идут два солдата с ружьями. Они тоже повернули направо. Чтобы обратить на себя внимание, Тунгуз протяжно, с досадой залаял. Человек в желтом халате не знал еще, что теперь он стал его единственным хозяином. Он его даже не видел. Он никого не видел. Сзади и с боков двигалась толпа. Босоногие мальчишки бежали впереди и что-то кричали. Но он смотрел вдоль улицы выше их голов.

Нужно было придумать хитрость. Тунгуз остановился как раз против идущего солдата, чтобы почесать за ухом. Получив от него толчок, завизжал во всю улицу и захромал около человека в желтом халате. Только тогда тот его заметил, нагнулся и на ходу погладил.

Больше ничего не нужно было Тунгузу. Новый хозяин не сердится на него за долгую отлучку, хотя за это время с ним случилась какая-то неприятность. Однако не может быть, чтобы кто-нибудь из толпы обидел его. Солдаты не позволяли никому даже подходить близко.

Тунгуз разогнал мальчишек и сейчас же сконфузился, вспомнив, что он должен хромать. Но долго притворяться ему не хотелось. И бежать неудобно, и можно каждую минуту забыть. Совестно тоже напрасно ломать дурака, когда его стараний, может быть, никто даже не заметит.

На всякий случай он присел в сторонке, делая вид, что зализывает ушибленную ногу. После этого с чистой совестью пошел шагом по дороге, изредка оборачиваясь и виляя хвостом.

XVI

Житейский не пошел на заседание суда, но любопытство его разобрало. Когда по коридору, мимо его отделения, провели человека в желтом халате, он не усидел на месте. Кроме конвойных, покуда не пришел никто, с кем можно было бы поговорить. Из коридора его потянуло к выходу. Постоял на подъезде. Велел разогнать толпу зевак, чего-то ожидавших. Мимо прокатил на тройке толстый председатель — большой любитель лошадей. Житейский в этот день чувствовал против него непонятную злобу и подумал: «Нашел время и место, старый чемодан, щеголять своим выездом».

Нетерпеливо помахал ему рукой, прося остановиться. Председатель в ответ только начертил в воздухе косой крест и проехал дальше. Пристяжная, загнув шею, еще долго задорно оглядывалась на Житейского. Туча пыли с дороги медленно плыла на него. Он хотел уйти, по его окликнул прокурор.

Житейский обрадовался и спросить издали:

— Ну, что, как там?

Прокурор морщился и платком вытирал с лица пыль. На крыльце долго осматривал свои брюки.

— Да что как? Безобразие, вот и все. Эй! Почисти-ка, братец!

Оторопелый солдат, проходивший мимо, голой рукой заработал у него на спине.

— У вас тут и щетки нет? Ну и заведение.

Он сам себе мешал говорит, усиленно сморкаясь и после каждого приема рассматривая платок. Только в эти короткие промежутки ему удавалось произнести два-три отдельных слова.

— Безобразие… куда ни погляди… Распущенность… Дикость… Спрашиваю у коменданта… Когда можно приготовить?.. А он и говорит… И готовить нечего… Как нечего?.. Ну и сморозил… Я вам потом скажу… А этого к расстрелу…

Житейский принужденно удивился.

— Неужели к расстрелу?

— Ну да… Вместо повешения… Здравствуйте! Мы еще не здоровались.

Пожали друг другу руки и помолчали. Прокурор спрятал платок.

— Ну, довольно, братец. Брось. А щетку не мешало бы завести. Зеркало есть, а щетки нет.

Житейский старательно зашагал с ним нога в ногу.

— Вы что-то хотели сказать про коменданта.

— Чудак он. Сейчас должен прийти. Вы знаете, раньше думали, что к повешению. Потом оказалось…

— Разве он признался?

— Погодите, не перебивайте… Я по порядку. Спрашиваю у коменданта: когда будет готово? Ну, понимаете, там что следует на месте казни, А он вдруг этакую штуку. На полигоне, извольте видеть, есть какое-то дерево, кривое. Очень удобное для того и другого случая. Если через повешение, так на дереве. Если через расстреляние, так под деревом. Изобретательный мужчина. Говорит, будто бы всегда так и делалось. Нет, господа. Может быть, раньше действительно так и было, но я этого безобразия не допущу. Черт знает, что такое. На дереве! А? Разве это красиво?! Подумайте!..

Возмущенный прокурор долго не мог опустить поднятых плеч.

Житейский осторожно спросил:

— Ну, а как там в суде? Что говорил защитник? Ведь был защитник?

— Как же, как же! Все собрались. Очень мило с их стороны. Ну, что же он мог говорить? Ведь это же одна формальность, и только. Двадцать семь минуть все заседание. Я, между прочим, упомянул о вас. Как вы разыскали пропавший листок. Эффектно.

— Ах, Клавдий Иванович, зачем!

— Нужно. Лучшее место в моей короткой речи.

— Ну, а тот как?

Прокурор одобрительно кашлянул.

— Молодчина. Трижды молодчина. Конечно, молчал как убитый. И это самое его таинственное молчание, мне кажется, я понимаю. Тут не одно физическое молчание перед нами, а также нравственное, выражающее покорность перед… перед… Ну, если хотите, перед тем, о котором вы тогда говорили. Вы помните?.. Кажется, это было вчера.

Житейский посмотрел на него строго.

— Ага! Вы, значит, поняли меня. А я, Клавдий Иванович, скажу теперь так: очень и очень жалею, что пришел к вам. Для дела это было бы безразлично. А теперь мне кажется, что я… перестарался.

— Не говорите, не говорите так, — остановил его прокурор, удерживая за рукав, точно желая, вместе с тем остановить и его мысли. — Это очень великолепно, красиво. Но бросьте, эти вазелиновые суждения. Драгоценный мой, о таких вещах не говорят вслух. Их разрешается переживать только внутренно.

— Позвольте, Клавдий Иванович, ведь что же тогда получается? Какая-то нравственная тюрьма под открытым небом, если мы все будем молчать.

Лицо прокурора искривилось гримасой, точно его укусила в щеку злая осенняя муха.

— А пойдемте-ка назад… Сейчас должен явиться комендант. Что-то я хотел вам еще рассказать… Да… В суде произошел такой инцидент. Молчал, молчал наш подсудимый и вдруг распахнул полу своего халата, зубами надорвал с краю подкладку и вынул, можете себе представить, галунные нашивки с рукавов, по которым у них отличают чин… Мы так и обомлели…

Проходя мимо кабинета Мамашина, прокурор заглянул в открытую дверь и поклонился.

— Пожалуйте, пожалуйте! — раздалось оттуда.

Оба вошли, и прокурор опять рассказал о том, как человек в желтом халате надорвал подкладку.

— И вынул, представьте себе, нарукавные нашивки. Жестом показывает, что они принадлежат именно ему. Так что ж вы думаете, господа? Полковник-с… ни больше, ни меньше.

Все трое переглянулись. Мамашин хотел сделать какое-то замечание, но сейчас же забыл, какое именно. Вошел комендант с адъютантом Ринальдо и тоже прониклись важностью паузы.

Прокурор дал им время поздороваться и продолжал:

— На основании этого обстоятельства повешение заменено расстрелянием. Как видите, все у него было обдумано и подготовлено.

Мамашин вздохнул.

— Это удивительно, удивительно… А как здоровье супруги?

Житейский догадался, что вопрос относится к его супруге, хотя Мамашин с улыбкой одинаково посматривал на всех. Неохотно ответил:

— Ничего. Кажется, успокоилась.

Мамашин кивком головы отозвал его в сторону.

— А ведь она была у меня.

— Кто, Ниночка? Когда же?

— Да что ж… утром. Вы уж были здесь. Насчет своей поездки. Я, разумеется, устроил. Смотрите, не уехала бы сегодня. Что-то очень торопилась.

— Ах, ваше превосходительство… Что ж вы мне не дали знать? Позвонили бы.

Мамашин погрозил пальцем.

— Не приказано. Меня тоже не выдавайте.

Житейский не знал, что говорить, что думать. Утром уже почти решен был вопрос об ее отъезде, но, как факт, это казалось ему неправдоподобным. Не могла же она уехать так неожиданно. Не хотелось ни расспрашивать у Мамашина о подробностях, ни думать на эту тему, а скорей идти домой и увидеть ее.

В стороне между прокурором и комендантом происходило крупное объяснение.

Все в городе, от генерала до извозчика, знали, что коменданта зовут Фаддей Фаддеевич. Он обладал способностью быть всегда и везде заметным, даже среди важных лиц. Его сгорбленную фигуру на длинных кавалерийских ногах узнавали за полверсты. Лет ему было не то сорок, не то шестьдесят. Голова лысая, усы подстриженные, под моложавость, глаза большие, блуждающие, точно он кого-то ищет. Больше всего в жизни он дорожил своим комендантством. Этим званием он гордился, как поэт всемирной славой.

— Ваше превосходительство, — взывал прокурор, — вот послушайте, что изрекает наш уважаемый Фаддей сын Фаддеев. Мне даже неловко повторять. Зачем, видите ли, столб, когда есть дерево. Вы понимаете, для чего? Но, господа! Ведь это же прием дикарей. Это позор! В этом деле мы должны быть особенно щепетильны. Ведь это же неизящно. Мало того — это гнусно. И я даже не понимаю, в чем затруднение.

Комендант несколько раз прикладывал руку к груди, ожидая, когда прокурор кончит свою речь.

— Клавдий Иванович, не просите. Ну, ей-Богу ж, не могу. Ведь поздно. Завтра сколько угодно. С большим удовольствием. А сегодня… сказал, не могу и не могу. Тогда делайте, как знаете.

— Но позвольте. Зачем же я торопился? Экстренно созвал членов суда? На своих личных интересах я ставлю крест. Я, конечно, имел право на один день в году. На завтрашний день. Ну, что ж делать. Не буду иметь удовольствия видеть у себя ни вас, ни ваше превосходительство…

— Можно этот день перенести, — сказал Ринальдо.

Прокурор грустно покачал головой.

— Мы-то перенесем… А каково перенести тому… целые сутки? Вы об этом подумайте. В особенности вы, Фаддей Фаддеич, должны подумать об этом.

Все с надеждой посмотрели на коменданта. Он еще больше вытянулся и откинул туловище назад.

— Да не могу же, господа! Как это вы легко смотрите. А подумайте, сколько дела. Лесных дворов тут нет. Бревно нужно найти, обтесать. Вот я ребятишкам качели ставил. Так не угодно ли — шестнадцать рублей бревно. Да и то привозное. Затем нужно посылать людей на полигон, рыть яму. А это шесть верст отсюда. Нужно собрать команду стрелков, подготовить их. Нужно найти врача. Я в суде видел двух. Не соглашаются, придумывают отговорки… Вот видите. А вы говорите сегодня. Никак нельзя. Завтра с превеликим удовольствием, а сегодня поздно. Вы посмотрите, который час.

Житейский, стоя сзади других, вынул часы. Было около пяти, когда кончаются занятия в штабе. Он незаметно прошел к двери, но тут его настиг прокурор и взял под руку. Они вышли в коридор.

— Дмитрий Михайлович, я вас попрошу сделать вот что. Комендант, но всей вероятности, наберет команду из гарнизона. А я бы этого не хотел. Это неудобно. Гораздо лучше взять стрелков из какой-нибудь проходящей части. Сделают свое дело и уйдут. Не будут глаза мозолить. Ведь вам известно, какие части сейчас имеются на станции. Я думаю, лучше из запасных, из стариков. Человек шесть и довольно.

— Хорошо, завтра, Клавдий Иванович. Теперь, видите, я домой иду.

— Ну конечно. Так сделайте это, голубчик, для меня. У коменданта я не хочу одолжаться.

У подъезда стоял извозчик. С пролетки сошел молодой человек в буром пиджаке, с большим фотографическим аппаратом в руках. Другой, постарше, но свеженький как огурчик, в новой чечунчовой паре, невысокий, кругленький, расплатился с извозчиком и развязно подошел к Житейскому.

— А скажите, пожалуйста, у кого я могу получить разрешение снять преступника?

Житейский указал на прокурора.

— Ах, простите, я вас не узнал. Сегодня был в суде и уже видел вас.

— Вам для какой цели? — спросил Клавдий Иванович

— Для печати. Общество заинтересовано им, стало быть, нужно дать его портрет. Вы, вероятно, читали мои статьи об нем. Я журналист…

Он приподнял шляпу и назвал себя. Последовало рукопожатие.

— Не правда ли, — в его молчании есть что-то стихийное? Так молчит только тот, кто имеет много сказать. Прибавлю даже: имеет, но не умеет. Мы целый день говорим, пишем, а ей-богу он унесет с собою гораздо больше интересного. Я уж писал об этом в статьях: «Молчание человека». У меня даже брошюра готова. Сейчас отдам в набор. Хочу пустить в продажу. Как вы думаете — пойдет?

— A уж не знаю, Я не продавал. Значит, вам нужно его снять? Эй, послушай, братец! Проводи их к адъютанту и скажи, что я разрешил.

XVII

Житейский не спросил у денщика, дома ли барыня, а, раздевшись в передней, нарочно тихим шагом обошел комнаты. Ниночки не было. В кабинете на столе он нашел заклеенный конверт, распечатал его и прочитал записку:

«Я не думала, что представится случай так неожиданно уехать. Сейчас отходит санитарный поезд, где мне удалось устроиться очень удобно. Тороплюсь. Повидаться с тобой не успею. Адрес свой сообщу. Денег мне не присылай. Я буду получать небольшое жалованье. Там его для одной меня вполне хватит».

Житейский сел в кресло и прочитал еще раз. Настоящий тон записки ему все-таки был неясен. Разрыв это, или продолжение обыкновенной ссоры. Может быть, ни то, ни другое. Ни упреков, ни жалких слов. Спокойно и уверенно, как ни в чем ни бывало. Но это уверенное спокойствие и заставляло его чуять угрозу. Лучше бы выпалила сразу, чем эта дипломатия. Да нет же, не может быть. Недопустимо, чтобы отношения близких людей ломались такими крутыми, нелепыми поворотами.

В столовой денщик шумно ставил прибор для обеда. Житейский пошел его порасспросить, как бы мимоходом.

— Барыня давно уехала?

— С час назад.

— Велела что-нибудь сказать?

— Приказали кланяться. Единственно.

— Что ж ты не кланяешься, дурак, если тебе приказали?

«Барин, мол, шутит, значит, все в порядке». Денщик моментально вспотел от конфуза.

— А сестрица Сашенька где?

— Вместе уехали.

— Да ты не подавай. Пойду на станцию обедать.

Вдруг он ухватился за эту мысль. Идти скорей на станцию. Может быть, Ниночка еще не уехала. Даже наверно не уехала, потому что поезда ходят без расписания. Ждут отправления часами и даже сутками.

На ходу он оделся и почти бегом зашагал по улице.

Пускай она едет, но он должен ее перед этим увидеть. Казалось, от этого свидания зависит вся его дальнейшая семейная жизнь. Нужно узнать, как понять ее письмо. Ведь в нем собственно ни о чем не говорится. Самое главное скрыто. Вернутся ли их прежние добрые отношения? Или их никогда не было? По крайней мере, для нее, и она давно готовилась к разрыву. Может быт, давно была против него, но молчала. И теперь это письмо выражает одно молчание. Он вспомнил их утреннее объяснение, когда она складывала салфетку и отвечала уклончиво. И там было молчание. Ему стало жутко от этой мысли: «Везде молчание». Люди ужасно много говорят, но молчат о самом главном, самом простом и самом ясном.

Он тоже последние два дня молчал перед Ниночкой, потому что говорил ненужное, поворачивался, коверкал себя и дошел до унизительной грубости.

Но теперь только бы увидеть ее. Он знает, что нужно сказать.

На станции и на бесчисленных путях стояло такое множество воинских, санитарных и грузовых поездов, что обойти их потребовался бы целый день. Житейский прошелся по перрону и наткнулся на коменданта станции. Хотел перекинуться с ним двумя, тремя словами и косвенно осведомиться, не готовится ли к отправке санитарный поезд. Но комендант еще издали закричал:

— Уехала! А вы провожать пришли?

— Нет, я уже второй раз. Какая досада! Она забыл деньги.

— Давайте, я перешлю с воинским.

— Спасибо. Нет, уж тогда по почте.

Житейский круто повернул и пошел в буфет.

За столиками ни одного свободного места. Заняты даже подоконники. Дымный и винный воздух стонал от патриотических тостов. Каждый старался перекричать всех, и сосед не слышал своего соседа. Души распахнулись. Нужно было или участвовать в общем пиршестве, или уйти, чтобы не одуреть. Но Житейский и не искал места. Есть ему не хотелось. Он ничего не видел, не узнавал знакомых и думал только одно: ему решительно нечего делать, некуда девать себя.

Опять вышел на перрон. Чтобы не встретиться с комендантом станции, прошелся в конец и остановился на краю платформы. Домой не тянуло, к чужим тоже. Хорошо пройтись по линии. Нет городской пыли, дорога прямая, без поворотов, далеко видишь вперед. В ту сторону ушел поезд, на котором уехала Ниночка.

Житейский оглянулся — не догадался ли кто-нибудь о его сентиментальности. Сзади кто-то шел. Он решил обождать.

— Вчера кланялся вам, господин полковник, да вы не узнали, — сказал, подойдя, штабс-капитан Иванов. — Кого-нибудь ищете?

— Нет, так, хочу пройтись по линии. Только здесь и можно гулять.

— Так пойдемте вместе. Я домой.

Иванов держал в руках завернутую в бумагу нарезанную соленую рыбу.

— Это что у вас? — спросил Житейский.

— Закуска. Сам ходил во фруктовую. Наша компания в буфете не обедает. И дорого, и гадко, У нас в вагоне своя кухня — спиртовка. И варим, и жарим.

«С ним я могу поболтать, — подумал Житейский. — Он человек совершенно посторонний».

— Вам не надоело у нас? Дня через три отправим.

— Почему же надоело? Не все ли равно, где стоит наш вагон? Здесь даже лучше — нет никакого дела.

— А скажите, — бывает у вас такое тягостное чувство, когда тебе решительно нечего делать?

— Бывает, весьма часто. Я в этих случаях сплю.

— Спите?

— Да. А почему не спать, когда спится? Ведь это же какое блаженство! Надо только войти во вкус. Вы извините, полковник, что я так просто — по-армейски.

— Ах, пожалуйста.

— Ничего в жизни я не променяю на сон. Хорошо поспать ночью. Но это старо. Надо понимать дело тонко. Встать, этак, утречком, попозже, как говорится — маленько переспать. Напиться чайку, умыться, помолиться Богу и этак, нечаянно, прилечь, непременно на левый бок. Заснете, как херувим. Спокойно, легко, без сновидений, а если и приснится, то непременно божественное. Не знаю, почему именно на левом. Говорю по опыту. Хорошо тоже спать на ходу поезда. Тяжелого мужицкого сна при этом никогда не бывает. Вы спите и слышите: ту-ку-тум, ту-ку-тум, ту-ку-тум…. Это сон сознательный. Ваш мозг не перестает работать, но плавно, однообразно. В эти минуты начинаешь постигать, что такое бесконечность. В общем, однако, я не люблю спать больше двадцати часов в сутки. Да и нельзя — служба. Разве только по праздникам.

— А вы читаете что-нибудь? — спросил Житейский с и некоторой брезгливостью.

— Как же, как же! Об этом я и забыл сказать. Нужно взять какую-нибудь интересную книгу и лечь таким образом, чтобы белые страницы не были слишком освещены окном или лампой. Кроме того, очень важно устроиться так, чтобы книга потом упала не на пол, а тут же на кровать, или на диван. Иначе будет шум и можно проснуться. Читать надо внимательно, вникая в каждое слово. Начинает работать воображение. Все, что описывается, представляешь себе, как наяву. Если книжка действительно хорошая, то совершенно достаточно прочесть две страницы… Конечно, можно уснуть и от какой-нибудь неинтересной дряни, но тогда самый процесс засыпания потеряет всю свою прелесть… Но самое блаженное состояние… — Иванов с наслаждением вздохнул, — это уснуть, если кто-нибудь в этой комнате шевелится. Осторожно прибирает вещи, раскладывает пасьянс или царапает пером по бумаге. Это лучше всякой колыбельной песни. В душе никаких желаний. В голове ни единой мысли. Чувствуешь себя безгрешным младенцем… Дома я заставляю денщика набивать папиросы. За неделю, при всей медленности, набьет тысячи две. На табак больше денег нет. Велю перелистывать книгу. Дошел до конца — опять сначала. Он умеет. Очень преданный был человек. А здесь мне неудобно. Нет этого комфорта.

— Вы, я вижу, человек чистосердечный. А жить вам не надоело? Именно так жить?

Иванов обиделся и не сразу ответил.

— Я понимаю, господин полковник, с какой точки вы на меня смотрите. Кто у нас не спит? Все спят. Но совершенно без толку. А я не так. У меня тоже есть этакие разные планы. Иногда для того и ложишься, чтобы сосредоточиться. Планов у меня — барка. Со стороны, пожалуй, можно подумать, что я лентяй…

Иванов сам на себя улыбнулся.

— Оно, конечно, похоже. Но, поверите ли, во сне у меня иной раз такая жажда деятельности, что сказать невозможно. Я бы все кверху дном перевернул. Одно построил, другое бы разрушил. Кто был внизу, того наверх, и наоборот. Каждый шаг у меня рассчитан. Вот, думаю, высплюсь хорошенько и тогда выкину коленце.

— Да, — вспомнил Житейский, — вашего-то приятеля, человека в желтом халате, сегодня притворили к смертной казни через расстреляние.

Затем остановился и грациозным движением хлопнул Иванова по плечу.

— А ведь у меня к вам дело, батенька. Пойдемте, я вам объясню. Во-первых, скажите, кто у вас в эшелоне старший?

— Капитан Штейн.

— Отлично. Зайду-ка я к вам в вагон. Ведите меня.

Они шли долго и с большими препятствиями. Перелезала через площадки классных вагонов, проползали между колесами товарных. Поезд стоял в тупике версты за полторы от станции.

Появление штабного произвело в вагоне сильное впечатление. Штейн жарил на спиртовке яичницу, бросил и стал извиняться. Житейский сразу взял товарищеский тон. Попросил представит ему остальных офицеров.

— Хотел вас вызвать по делу. Ну, думаю, сам зайду.

Почетный гость говорил больше один. Хозяева все еще заметно стеснялись его. Яичница простыла, нетронутая.

Житейский поднял палец и сказал с шутливой строгостью:

— Господа, меня зовут Дмитрий Михайлович, а не господин полковник. Прошу это запомнить. Кроме того, не хочу также, чтобы вы из-за меня остались голодными.

— Может быть, и вы с нами? — робко спросил Штейн, потирая руки.

— Не откажусь. Даже с большим удовольствием.

Чуть не сказал: «Я второй день не обедаю». Лучше всего сближает людей общая трапеза.

Давно Житейскому не приходилось встречаться с такими типами в домашней обстановке. Милорд, со своим тоном светского человека, со своим пробором и грязными ногтями, был восхитителен. Штейн угощал дорогого гостя с таким самоотвержением, что, казалось, готов был выложить на алюминиевую тарелку свою душу. Когда Житейский говорил, он смотрел на него с нежным восторгом, как на родного сына, сделавшего блестящую карьеру.

— Добре, добре, господин… т. е. виноват, Дмитрий Михайлович, я вам таких стрелков доставлю, что вы пальчики оближете. Так вот как… А тому, значит, капут? Подумаешь, не кто-нибудь — полковник. Роковая судьба, как говорится. Неизвестно, тоже, куда нас пошлют.

— У нас на такие дела не посылают, — гордо сказал Милорд.

Житейский улыбнулся.

— Напрасно вы так презрительно, молодой человек. Эта должность изобретена не преступными людьми, а властью. Нынешняя скрытая война без таких услуг немыслима. С ними она становится даже культурнее, чем открытое побоище. И, если хотите знать, выбирают на эту должность людей наиболее способных. Еще большой вопрос, что хуже, или что лучше — украдкой взорвать мост или в ночном нападении проткнуть штыком живот спящему неприятелю.

Штейн сейчас же согласился с этим взглядом и рассказал, как они сначала обласкали человека в желтом халате, а потом… Потом он и остальные стали рассказывать шепотом.

Житейский слушал и каждое слово знал наперед. В то же время стал думать о Ниночке, о письме, лежащем в кармане, которое так хотелось бы еще раз прочитать. О том, что сидеть тут в вагоне ему совсем не интересно и остается он только потому, что не хочет идти домой.

Когда его молчание стало заметно, он опять заговорил. Торопливо и с охотой, точно поймал хорошую мысль.

— В этом деле, господа, есть одно очень любопытное обстоятельство. Человек молчал и теперь молчит, как вам известно. Прибавлю от себя, что он молчал и тогда, когда его посылали. Но это в скобках. Если свой молчит, то это хорошо. Но если молчит враг, то это опасно. Его решили упрятать. Тем бы и дело кончилось. Но вмешался один человек. Нашел он, видите, у него бумажку очень вредную, где-то там за подкладкой халата, что ли, уж я не знаю. И бумажка такая убийственная, что из-за нее неминуемая смертная казнь. Никто об этой бумажке, кроме него, не знал. Некоторое время он держал ее у себя в нерешительности. И вот я спрашиваю у вас, господа: что он должен был с ней сделать?

Штейн вместо ответа погрозил остальным, чтобы они слушали внимательнее.

— Вы молчите. Ну, я сам вам отвечу: он должен был ее предъявить. Он это и сделал. Вы думаете, с грустью, с поникшей головой? Фу, какая нелепость. Разве можно грустить и гримасничать, когда исполняешь свой долг? Нет, господа, он радовался. Он заставил себя радоваться, чтобы заглушить сомнение. Ведь понимать-то он должен был, что делать. Так нет же — разогнал себя, вошел в азарт и топтал уже связанного, безвредного человека. Что вы на это скажете, господин Милорд? Простите, я не помню вашей фамилии.

— Я нахожу, что не следовало. Еще был бы это какой-нибудь хам, а то ведь человек очень хорошо воспитанный. Я по первому взгляду узнал. Нужно всегда оставаться джентльменом…

Иванов прервал его.

— Милорд, молчи! Ты глуп! А я скажу так: вот если завтра меня пошлют с командой на полигон — надо идти. Ничего не поделаешь. Потом пьян напьюсь и буду спать двадцать четыре часа. А записочку я бы припрятал…

Штейн с нетерпением дождался, покуда Иванов договорит.

— Нет, Дмитрий Михайлович, хоть он вам и знакомый, а уж извините — нехорошо. Да вы сами посудите. Доведись хоть бы до вас. Ведь устроите там как-нибудь, чтобы на хороший конец. Вы человек образованный, занимаете положение — не вас учить. А я вот вам про себя скажу. Есть у меня сын гимназист. Лентяй мальчишка, из рук вон. Так раньше, бывало, думаешь: надо посечь, авось польза будет. И взялся, как-то постегать его подтяжками. Он орать, брыкаться. Ах так, думаю. Ладно. Хотел шутя, а придется всерьез. Хладнокровно это, как профессор, приготовил розги, связал его, положил на диване, да как начал хлестать, не приведи Господи, счет потерял. Увидел рубцы на голом мясе и в азарт вошел, ей-Богу. Вижу одно мясо и забыл, что это сын родной лежит. Не знаю, как и кончил. Три дня ему, мальчишке, в глаза не мог смотреть. С тех пор шабаш. Бросил. Никогда больше не порю. Противно.

— Да, господа, в каждом человеке сидит немножко палач.

— Ну, про всех это нельзя сказать. Я сейчас только про себя. А вот иногда читаешь: приговорен был получить столько-то плетей, или розог — все равно. Значит, по закону. Был, значит, такой человек, который придумывал, сколько розог назначить. Высчитывал арифметику. Говорят, есть такие злодеи, которым следует. Пусть будет так, согласен. Но только тогда уж позвольте, по справедливости, сначала ему, а потом тому, кто высчитывал. Такой же злодей. А что — не верно? Вот и ваш знакомый… Стыдно ему, уж вы извините. Я бы такому знакомому руки не подавал. Подумайте — радовался! Вот какой характер у человека. Да он из каких, Дмитрий Михайлович? Неужели из наших — военных?

— Нет, не из наших.

— А я уж чуть не подумал, грехом.

Иванов пошептался с двумя молодыми, все время молчавшими офицерами, и спросил у Житейского:

— Скажите, пожалуйста, Дмитрий Михайлович, — он штатский?

— Может быть, а что?

— В буфете на станции бывает?

— Да вы что затеваете?

— Вы бы кивнули мне на него, а я бы придрался к нему, нашел бы повод, затеял ссору. Мне интересно узнать — трус ли он. Поглядеть в его рожу.

— Ага! Вы хотите, чтобы я был предателем! Спасибо!

— Т. е. нет. Дмитрий Михайлович. Вы меня не поняли. Я бы мог с ним случайно познакомиться в вашем присутствии.

Иванов немного растерялся. Житейский заговорил в примирительном тоне.

— Бросьте, бросьте, господа. Вы уж очень на него нападаете. И я с вами тоже. Между тем, у него есть свои оправдания… Вы мне рассказывали про того, который тут у вас являлся. Там произошло то же самое.

Штейн посмотрел на Иванова и придвинулся к Житейскому.

— И там то же самое? Этакая история…

— Ну да. Его заставили исполнить, что следует. Он мне рассказывал и все это мне показалось естественным. Но только в ту минуту, покуда он мне рассказывал. Теперь уж не знаю. Верить ли…

Штейну стало неудобно сидеть. Он заерзал на месте, поправил сбившуюся подушку и молчал. Житейский оглядел всех выжидательно.

— Вот видите. А вы так беспощадно его обвиняли. Что же вы теперь скажете?

Штейн собрал частые складки на лбу и тоскливо посмотрел в окно.

— Совсем другое дело выходит, Дмитрий Михайлович. Я на себе испытал.

— Да, точка зрения меняется, — добавил Иванов с натянутой шутливостью.

Житейский откинулся на спинку дивана и захохотал.

— Господа, господа! Какие же вы школьники! Учитель ушел и вы повскакали на столы. Как скоро вы об нем забыли! Не может же он, как фельдфебель, являться к вам каждый день. Забыли об нем и наболтали Бог знает чего. Нехорошо, господа…

Вошел проводник зажигать потолочные лампы. Житейский встал. Штейн и Иванов тоже. Штейн не мог понять, шутит ли почетный гость или говорит серьезно.

— Вы не знаете, Дмитрий Михайлович, ведь это тот самый, которого называют: «Держащий концы». Вам хорошо говорить, когда вы его не видели.

— А что?

— Не приведи Господи. Душа падает. И слепой, и немой делаешься. В голове никакой логичности. Сам себе врагом становишься.

— Да вы напрасно оправдываетесь. Вот теперь-то вы и судите именно так, как следует. До свиданья, господа. Хотел зайти на минутку, а просидел до темноты. Спасибо за гостеприимство.

— Вы разрешите вас проводить? — спросил Штейн, протягивая руку к своей шинели.

— Оставайтесь. Вам нельзя — сейчас перекличка.

Штейн вышел за Житейским на площадку и таинственно шепнул:

— Вот на этом самом месте.

— Ага! Так смотрите — не забывайте его. А завтра утром заходите в штаб.

Житейский пошел по шпалам. Вдали фонтаном взлетали искры из трубы паровоза. Самого его не было видно, но слышалось его тяжелое дыхание. Где-то солдаты пели молитву. Сзади опять раздался заботливый голос Штейна:

— Вы не туда идете! Вам надо обратно!

Житейский ничего не ответил. Ему хотелось идти без цели и опять думать о своем.

«А Ниночка все-таки уехала. Да. Отвернулась от моих объяснений. А на душе у меня скверно. Милая, маленькая, слабая женщина. У тебя больше силы, чем у меня. И за это твое превосходство я, негодяй, оскорбил тебя, как пьяный писарь. Ты и не знаешь о том, что между нами встало третье лицо. О, я еще поговорю с ним!»

Он круто повернул назад.

«Да, я поговорю с ним. Нужно задать ему некоторые вопросы. Теперь я не буду молчать».

Дойдя до семафора, он свернул с полотна на кратчайшую дорогу до своей улицы. Шагал быстро, как бы спеша застать кого-то на условленном месте. На углу новой улицы остановился. В его доме, в окне столовой, не было огня, как всегда в это время. Он называл этот огонек маяком и замечал его от самого начала улицы. Теперь маяк потух.

Житейский постоял на том месте, где накануне потерял фуражку.

— Ну, где же твоя величественная фигура с тяжелыми складками? Сегодня я рад увидеть тебя.

Он оглянулся — не слышал ли кто-нибудь его. Но на улице было пусто и тихо.

«Где же ты, заставляющий молчать? Я готов слушать и отвечать тебе. Или ты являешься только исподтишка, неожиданно?»

Житейский пошел по новой улице, радуясь своему возбуждению.

«Ты обещал мне благоденствие. Где же оно? Разве благополучие только в том, чтобы иметь сытый желудок и теплый угол? Да и угол мой ты запакостил. Ты обманщик! Наглый и безответный!»

«Ты обещал мне душевное спокойствие. Где оно? Я послушал тебя, исполнил твою волю, а теперь жалею. Заявляю тебе об этом! А где же ты? Толкнул меня и спрятался. Ну, это слабо, милейший».

Житейский прошел всю новую улицу, постоял на углу, пошел дальше до дома прокурора. Вспомнил, как он прошлую ночь ворвался туда, точно спасаясь от преследования.

«Нет, теперь, брат, не убегу и не промолчу. Я не хочу быть немым, как тот человек в желтом халате и миллионы ему подобных. Я хочу, чтобы ты опять показался в своем страшном величии. Хочу посмотреть на твои глаза — на какого зверя похож ты, имеющий образ человека. Стар ты или молод? Я думаю, что ты стар и хил. Для того ты и прячешься в свои железные складки: я сильнее тебя! Слышишь ты?! Я теперь понял это, когда маленькая, слабая женщина посмеялась надо мной. Ты — старый колдун! Ты умеешь отнимать у людей рассудок и волю.

Тебе мало было трепать меня? Ты обидел женщину. Да, да! Это ты! Потому что ты научил меня презирать чужое мнение. Затыкать другому рот.

Ну скажи мне, по совести, что сделал хорошего ты, вечный стражник над душою человека? Все, что есть лучшего в мире, изобретено свободными людьми — твоими врагами. А ты только и старался мешать им. Старый пастух! Тебе нужно стадо четвероногих!

Может быть, за мои слова ты мне готовишь новый удар. Я жду и не боюсь. Говорю громко и пускай слушают меня трусливые уши. Значит, уж таков порядок вещей. Ты сначала искалечишь человека, доведешь до безумия, а потом терзаешь его наказанием».

Житейский незаметно дошел до своего дома. Необыкновенно громкий голос испугал его

— Это вы, выше высокородие?!

— Я, — отвечал Житейский, и только сейчас услыхал свой, тоже слишком громкий голос.

«Неужели мне только показалось, что я все время говорил вслух?»

— Прикажете самоварчик?

— Не надо. Затвори калитку. Видишь — открыта настежь.

«Я, значит, все время молчал. Странно. Однако, свежо. Попробую уснуть — по рецепту Иванова».

XVIII

Теперь для человека в желтом халате все стало ясно. С ним поступят именно так, как всегда поступают с подобными ему. Милосердия не будет. Хотя оно и отражалось на лицах посетителей, на лицах судей, и даже прокурора, но это был обман. Это была гримаса человеческого лица.

И теперь он не хотел никого видеть. Его стали пугать эти ласковые, серые глаза и сочувственные улыбки. Никогда еще лицо человека не представлялось ему таким отвратительным.

По возвращении из суда он лег на кровать и запрятал голову под подушку, чтобы не слышать голосов. Но дверь камеры была закрыта недолго. Ее распахнули, и на пороге появилась какая-то почтенная дама с лицом, закрытым черною вуалью. Из-за ее плеча выглядывал худой, болезненного вида, господин.

Человек в желтом халате увидел его расширенные, жадные глаза и хотел закричать, чтобы посетители не входили, но вовремя опомнился. Вскочил с постели и загородился столом, как баррикадой. От толчка упала на пол бутылка. Барыня испуганно вскрикнула и попятилась назад. Тунгуз ринулся к двери, но снаружи ее поспешили закрыть, и барыня взволнованно сказала:

— Что же мне говорили, что он спокойный? Это зверь! Вы слышите, как он зубами скрипит.

Тунгуз теперь убедился, что предчувствие не обмануло его. К ним подкрадываются опасные люди. Он обиженно ворчал и огрызался на дверь.

Несколько времени за ней было тихо. Потом она приоткрылась на небольшую щель и чьи-то глаза, должно быть, спутника дамы, долго смотрели в камеру.

В течение дня дверь много раз осторожно приоткрывалась, но уже никто не решался войти в камеру. Посетители боялись человека в желтом халате, а он боялся их.

Когда служитель принес ему обед, он замахал рукой, отсылая его обратно. Служитель ушел, но какой-то новый голос за дверью уговорил его поставить посуду на стол. Это голос принадлежал очень тонкому наблюдателю. Ему чрезвычайно интересно было посмотреть, как будет есть человек, приговоренный к смертной казни. Но он так и не дождался этого.

Только сумерки прекратили посещения. Человек в желтом халате долго сидел на одном месте, гладя Тунгуза. Иногда поднимал его морду и смотрел в его светящиеся глаза.

Когда совсем стемнело, он не велел зажигать огня, чтобы не видеть камеры. Стал думать о завтрашнем дне, угадывая, в какое именно время произойдет казнь. Наверное утром, так что надо успеть выспаться. Самая казнь его не пугала. Он спокойно старался представит себе все подробности. Поставят ли его лицом или затылком к солдатам. Во весь ли рост, или на колени. Лучше бы лицом и во весь рост. Если ему разрешать, он объяснит свое желание.

Его мучило другое. Какие-нибудь дрянные, трусливые люди будут толкать его, дергать за рукав, указывая место. Полусонные, грязные мужики, одетые солдатами, будут целить ему в сердце. И никто из них ни на мгновение не подумает о том, что он хочет жить. Они будут целить ему в сердце, как в черные круги мишени, не имея против него никакой злобы. Их привели спозаранку, не дали выспаться, некоторые будут украдкой зевать и в то же время целить ему в сердце. Не то страшно, что он умрет, а то, что люди убьют его нечаянно, не зная, для кого и для чего это нужно.

Не знают этого даже те, которые совершенно серьезно считают себя вершителями его судьбы. В суде прокурор перед своим словом, смотрел на него ласково, как на старого приятеля. Когда человек в желтом халате вынул свои полковничьи нашивки, все посмотрели на него с уважением, как на товарища, заслуживающего награды. Они молча одобрили его за то, что он пошел, когда его послали, и тут же приговорили его к смерти за то, что он это сделал. Председатель, думая, что он его не слышит, велел конвойному примерно показать смысл приговора, т. е. каким именно способом лишать его жизни. И когда солдат очень долго и старательно производил соответственный прием со своей винтовкой, председатель остановил его и стал сморкаться, чтобы закрыть свое лицо.

Но, значит, есть же кто-нибудь, кому это нужно. Ему же нужно было, чтобы человек в желтом халате, много лет своей жизни посвятивший на изучение постройки железнодорожных путей и мостов, переоделся монахом, прошел тысячу верст и взорвал большой мост, возведенный трудами таких же серьезных людей, как он.

Ему самому казалось это чудовищным, но другие объявили ему, что это дело, нужное для государства. Он промолчал и пошел по указанной дороге. Единственно, что он осмелился — спросить, почему посылают его, а не другого. На это ему ответили, что выбор пал на него, как на человека, более честного, исполнительного и знающего иностранные языки.

Когда в долгой тяжелой дороге в голод и холод он падал духом, чей-то властный голос приказывал ему собрать свои силы и исполнить волю его.

Все это бредом закрутилось перед глазами человека в желтом халате в его последнюю ночь. И ему, так долго молчавшему, захотелось говорить. До боли в груди, до спазм в горле. Закричать и доказать всем, что ничего этого не нужно. Не того, что должен был сделать он сам, ни того, что завтра хотят сделать с ним. Но закричать так, чтобы его услышал и тот, которому это было нужно.

Он не выдержал и закричал. Сам не понял, что именно, и сейчас же его дикий голос оборвался. За дверью солдат застучал прикладом, тоже что-то закричал и скоро прибежал дневальный. Дверь открыли, зажгли спичку и с порога стали смотреть на человека в желтом халате. Он стоял на коленях на полу, обнимая Тунгуза и удерживая, чтобы тот не бросился на чужих. У обоих в глазах горел ненавистный страх.

Дневальный не верил, а часовой божился, что слышал, как глухонемой закричал. Заговорить с ним, однако ни тот, ни другой не решился.

До сих пор Тунгуз думал, что его хозяин убогий и слабее других людей. Но теперь, услышав его голос, он обрадовался. Человек может говорить, спорить, и сумеет постоять за себя.

Он жался к нему, лизал ему руки, а человек обнимал его голову. Оба молчали и прислушивались к молчанию в коридоре, на дворе, на улице…

Человеку казалось, что он еще дальше слышит это безграничное молчание, что он не один, а весь мир молчит. Люди работают, суетятся, ссорятся, наступая друг другу на ноги, и шепотом говорят о своих повседневных делах.

XIX

Комендант исполнил свое обещание. Все было готово на другой день. О том, что должно произойти, знали все в городе. С утра перед штабом стояла толпа. Никому неизвестно было о назначенном часе. Ждали долго и терпеливо. Одни уходили, прибывали новые, и толпа увеличивалась. У крыльца стояла закрытая фура для осужденного, а для ожидающих она была источником уверенности и терпения.

Солдат на козлах несколько раз уснул, сходил к писарям пообедать, покормил и попоил лошадей, но осужденного не выводили. Кое-кто из публики обращался к нему, как к участнику события, за справками, но он только жаловался, что дорога далекая, а господа, поди знай, когда соберутся.

Иногда из подъезда вылетал комендант в сопровождении двух-трех солдат, оглядывал толпу и, если видел кого-нибудь выступившего вперед, бросался туда, как коршун на цыпленка, и производил равнение с таким расчетом, чтобы живая стена имела очертание правильного полукруга.

Если же из толпы ему кланялся знакомый, он подзывал его и говорил ему на ухо:

— На полигоне за паровой мельницей. Извозчику больше двух рублей не давайте. И напрасно не ждите. После заката солнца — никак не раньше.

Смертная казнь, как древний обычай, имеет свои условные традиции. Этот акт должен совершаться или до восхода солнца, или после его заката. В таком деле солнце всегда считалось неудобным свидетелем.

Если это похвальное условие иногда не соблюдается, то виноваты люди, не уважающие священных традиций.

Комендант, с общего согласия, решил дождаться, когда небесное светило, необыкновенно яркое в этот день, уйдет за горизонт, но после этого не медлить ни минуты, чтобы не томить осужденного.

Задача была нелегкая. При дальности расстояния рассчитать время с точностью до пяти минут. Не допустить неловкого ожидания на месте и не опоздать. Исполнение этой задачи для коменданта было делом самолюбия. Он почти не спал и ничего не ел. За один день осунулся и охрип. Волновался и даже был тронут. В этом распорядке он видел почетную торжественность.

Кроме того, у него был остроумный план обмануть толпу. Фургон стоял у крыльца только для отвода глаз. Осужденного должны вывести другим ходом и доставить на место кружным путем. Когда на полигоне все будет кончено, возница фургона получит приказание ехать домой.

Настоящие зрители, более или менее почетные, находились в кабинете Мамашина. В ожидании дороги им был предложен чай с печеньем. Тут, кроме чинов штаба, должностных лиц и других военных, находились: дворянин Игнатьев, с повязкой Красного Креста на левой руке, директор местного цирка, он же и наездник высшей школы, с грудью, украшенной загадочными орденами, путейский инженер — начальник участка, журналист, написавший брошюру о человеке в желтом халате, и другие менее замечательные лица.

Говорили тихо, не касаясь цели своего присутствия, и вели себя, как воспитанные люди в доме покойника, перед панихидой. Грустно и сдержано.

На минуту влетал комендант, отпивал из своего стакана уже остывшего чаю, чтобы не повредить горлу, и отвечал на наступившее молчание:

— Еще с полчасика потерпите, господа. Лучше здесь подождать, чем там. Слава тебе, Господи, погодка у далась… Я зайду еще…

Мамашин заметил отсутствие Житейского и послал за ним, вестового на дом.

Житейский больше часу сидел за письменным столом и сочинял длиннейшее письмо Ниночке, преисполненное убедительностью и великодушием. Но оно не предназначалось для отсылки, а должно было послужить материалом для будущей переписки.

В штабе Житейский был неприятно поражен всеобщим любопытством, хотя и молчаливым, но очень заметным. Давно знакомые разглядывали его, точно видели в первый раз. Только дворянин Игнатьев шепотом спросил:

— Вы видели этого?.. Как его называют… Расскажите, ради Бога, как он выглядит. Да не басня ли это?..

Через Клавдия Ивановича все уже знали о его приключениях. Ринальдо таинственно сообщил о слухах, выросших в коридорах штаба.

Житейский дал осмотреть себя со всех сторон, уклоняясь от ответов даже на невинные вопросы, и попросил у Мамашина позволения уйти. Ему нездоровилось и он хотел бы побыть дома. Но Мамашин понял его по-своему и замахал руками:

— Знаю, знаю, чем вы больны… Подите-ка сюда, в сторонку. Ага! Что! Говорил — не пускайте. Вот теперь и сидите на бобах. Нет хуже, как жена без мужа. Это такая пословица, русская. А на полигон вам нужно ехать. Для вашей же пользы. Теперь у вас мысли все на одном, а там они свернут на другое. Я то же самое — когда у меня прежде болели зубы, теперь, конечно, не болят — нечему, а прежде, бывало, как заболят — я сейчас на ватку скипидару и в ухо. Тут такая революция начнется, так зажжет, задергает, что на стенку полезешь и о зубах забудешь. Хорошее средство. Клин клином. Нет, поезжайте, поезжайте, голубчик, освежитесь.

Добрый совет был равносилен приказанию. Делать нечего — приходилось ехать. Но, чтобы покуда не оставаться в кабинете, Житейский вышел в коридор. Тут солдаты и писаря ловили Тунгуза. Его хотели упрятать, чтобы он не побежал за человеком в желтом халате.

Житейский невольно поманил его и Тунгуз бросился ему лапами на грудь. Он знал, для чего его ловят, и просил защиты.

— Ну, ну тебя, к черту! Грязные лапы! Возьмите его!

Собаку повели, а Житейский пошел сзади. На повороте хотел вернуться, чтобы не увидеть камеры, но не хотел также избежать этого, чтобы не показаться себе виноватым.

Тут пришло ему в голову, что может произойти нечто такое, чего он боится. Долго молчавший человек в последнюю минуту заговорит. Всех и все он назовет настоящими именами. Слова умирающего, которым надо молча внимать. Нет, лучше не слышать таких слов.

Житейский не пошел дальше и остановился у окна. На большом дворе стояли экипажи собственные и наемные. Тройка председателя, из презрения к остальным, поместилась особняком, в отдалении.

За поворотом коридора жалобно завизжал Тунгуз. Житейский быстрым шагом дошел до угла:

— Что вы делаете там с собакой? Вас бы так, живодеров!

Навстречу ему шел комендант в пальто и фуражке. Длинные ноги, носившие его целый день без отдыха, не утратили своего размаха. В одной руке он держал часы, а другой с растопыренными пальцами указывал время. Подойдя к Житейскому, он нагнулся к его уху и сказал, как из трубы граммофона:

— Через десять минут можно ехать, господа! Извините, у меня горло. Иду объявить прочим.

Житейский спросил у него:

— А тот все молчит?

— Молчит, как рыба, но все понимает. Вы с кем едете? Хотите со мной?

— Благодарю вас.

— Тогда одевайтесь. Мы должны вперед.

Житейский не хотел возвращаться и пошел дальше, чтобы послать за своим пальто кого-нибудь из солдат.

Дверь камеры была открыта. Человек в желтом халате стоял у окна лицом на двор и вытирал голову мокрым полотенцем. За его спиной Ринальдо деликатно просил его поторопиться. У двери, кроме конвойных, стояли какие-то люди. Житейский велел им разойтись и послал солдата за своим верхним платьем. Нерешительно постоял перед камерой. Нужно было или войти, или уходить прочь. В это время человек в желтом халате повернулся и Житейский отошел. Ему казалось, что осужденный заговорит именно с ним, и то, что он скажет, ударит его, как плетью, и навсегда останется тяжелой памятью.

— Нет, не поеду, не поеду, — твердил он, шагая по коридору.

Посланный вернулся и держал за его спиной распростертое пальто. Житейский заторопился, но не для того, чтобы ехать со всеми, а чтобы, попросту, удрать через двор. Никто не заметит его исчезновения. Но вездесущий комендант помешал ему. Он одновременно звал его и приказывал выводить осужденного. Пришлось отказаться от побега, остановиться и ждать

— Я, Фаддей Фаддеич, думаю отправиться домой. Не хочется мне ехать.

— Да вы не думайте, хочется или нет, а просто поезжайте.

— Пришла мне в голову, знаете такая идея. Вдруг он заговорит.

— Чего ради?

— Да вот так. В последнюю минуту возьмет, да и заговорит. Уж он найдет, что сказать.

Комендант снял фуражку, ударил себя ладонью по вспотевшему лбу и как бы от этого удара откинулся назад:

— Ах я баранина! Ах я, черт меня побери! Ведь совсем забыл. Барабанщиков у меня нет!

— Вот видите.

— А он, действительно, может брякнуть, да что-нибудь этакое хулительное. Что с ним поделаешь? Эти осужденные на казнь всегда пользуются своим выгодным положением. Ах, Дмитрий Михайлович, и что бы вам раньше сказать. Может быть, ничего такого обидного не случится, а теперь вы мне своими словами все настроение испортили.

В эту минуту мимо них проводили осужденного. Он шел быстро, запахивая полу халата, и тревожно глядел в открытую дверь. Конвойные, с патронными ремнями через плечи, торопились за ним и сбивались с ноги.

Комендант громко сказал:

— Чтобы никаких разговоров! Молчок! Не дышать и глядеть в оба.

Человек в желтом халате вздрогнул от его хриплого возгласа, даже приостановился и, узнав Житейского, тряхнул головой, как бы осененный новою мыслью.

Это длилось одну секунду, но Дмитрий Михайлович успел сообразить, что теперь самое лучшее заговорить с комендантом, чтобы замять эту сцену, или вынуть платок, громко высморкаться, прикрывая им свои глаза, и кончил тем, что, опустив голову, внимательно уставился на свои карманные часы, невольно очутившиеся в руке.

У выхода стояла парная полуколяска с поднятым верхом. Сначала сел человек в желтом халате, а затем, с двух сторон, конвойные. Они едва уместились боком на тесном сидении. Со стороны только и видны были их спины да плечи.

«Нет, здесь не место. Если он скажет, то конечно, там», — подумал Житейский, но беспокойство его еще увеличилось. Комендант взял его под руку, а он уперся, жалобно умоляя:

— Фаддей Фаддеич, голубчик, отпустите меня. Ей-Богу мне не хочется ехать.

— Нельзя, нельзя. Уж генерал справлялся, с кем вы едете. Я сказал: со мной. Садитесь.

Как ребенка, усадил его комендант в поданную коляску. Сам вскочил на ходу и некоторое время стоял на подножке и кричал что-то переднему экипажу с поднятым верхом. Житейский не слушал его и обратил внимание на другое.

Запертый в сарае завывал Тунгуз. Царапал дверь и землю. Через нижнюю щель мелькали его лапы. Житейский оживился.

— Слышите? Это его собака. Чует, что он тут.

И, поднявшись на своем месте, он обернулся и крикнул назад:

— Эй, вы там! Не обижать собаку! Если что, я узнаю! Я ее себе беру!

Последние слова вырвались у него нечаянно, но он сам им обрадовался.

— Право, возьму ее себе, Фаддей Фаддеич. Отчего не взять? Собачка хорошая. Будет у меня сторожем.

— Не люблю. Псиной воняет.

— Псиной ничего. А вот, когда от человека воняет — это хуже. Мы принюхались, только потому и не слышим. А собака слышит. Каждого по запаху узнает.

— Ну, уж вы тоже скажете, Дмитрий Михайлович. Хотите взять собаку берите. Но зачем же касаться личностей?

При выезде из ворот коляску догнал адъютант и просил дать ему местечко. Он думал, что его возьмет Мамашин, но тот пригласил в свой экипаж посторонних. Седоки потеснились, безнадежно посмотрели на местечко между собой величиною в ладонь и посадили адъютанта на колени.

Фаддей Фаддеич поглядывал вперед, вздыхал. Подгонял кучера, смотрел на часы, щурился на низкое солнце и опять приказывал ему ехать медленнее. За целый год его комендантства оно еще ни разу не взваливало на него такой ответственности, как сегодня.

— Ну, а что, если он заговорит? А? Что я могу сделать? Зажать ему рот собственной рукой? А?

Не сразу понявший его адъютант с недоумением оглянулся на обоях.

Житейский ответил наставительно:

— Мы сами раньше хотели, чтобы он заговорил. Но он молчал. Теперь мы боимся, чтобы он не заговорил.

Голос у Фаддея Фаддеича еще больше охрип от волнения.

— Но что мне делать?! Научите меня, пожалуйста. Ему все равно помирать. За семь бед один ответ. А каково нам слушать? Срам! Конфуз! Он никого не пожалеет. Всем достанется. Хорошо, если только нас грешных. А то ведь нет. Закинет словечко на такую высоту, что и подумать страшно. А кругом уши. Да много таких, что любят послушать хулительную речь. Беда, да и ну. Виноват, конечно, я. Хлопотал весь день как пес, а на поверку выходит — скандал. Хотел обмануть народ, а там, говорят, их до тысячи набралось. И все будут слушать и нет такой силы, чтобы им уши зажать. А какой нынче народ? Порох. А какие нынче речи у тех людей, которые этак молчат, молчат да и выскажут? Не слова, а искры палящие. О, Господи, пронеси нелегкая…

Фаддей Фаддеич замолчал, но голова его все еще кивала, а глаза смотрели на солнце, точно к нему обращал он свой горький упрек. Адъютант заерзал на своем живом сиденье. Ему стало совестно к душевным мукам Фаддея Фаддеича прибавлять ему своею тяжестью физическую боль.

— Скажите мне, Ринальдо, — спросил Житейский, — как вы думаете, какой породы Тунгуз?

— Он? Я думаю — овчарка.

— Хорошая собачка. Знаете, я хочу взять ее себе.

Коменданта передернуло. Он выкатил на Житейского глаза, как на чудовище.

— А вы про собаку! Тут важный вопрос, а вы про собаку! Господа, господа!

— Не знаю, почему-то я все об ней думаю. Из всех земных тварей сегодня для меня самое милое — Тунгуз.

— Ну, Дмитрий Михайлович, не хочу с вами ссориться, а потому промолчу…

Ринальдо вовремя вмешался со своим вопросом:

— Почему же вы думаете, Фаддей Фаддеич, он заговорит?

— По физиономии видать. Вы разве не заметили? Вот Дмитрий Михайлович меня надоумил тоже. Видать, что человек затаил в себе и вот-вот разразится словесностью. Боюсь я таких людей. На удар можно ответить ударом. А со словом, что поделаешь, раз оно уж вылетело?!

— Да что же он может сказать?

— А такое, что не дай Бог услышать. Бояться ему некого. Одна власть над ним — смерть. Кто он теперь? Да никто. Просто человек в желтом халате. Свое отечество от него отказалось. Чужое ведет на казнь. И силу, и волю от него уже взяли. Один язык остался. Вот что опасно. Он душу отведет, а мы слушай. Забыл я о барабанщиках. Маху дал.

Фаддей Фаддеич посмотрел на часы и погнал кучера.

— И какую силу имеет это слово?! Непостижимо! Ураган! Землетрясение! Не ухватишь его, не свяжешь. Полетит по всему миру. Лови на лету кому надо. Записывай у себя в голове. Эх, взять бы палку, да меня по горбатой спине: «Не забывай, Фаддей, барабанщиков».

Житейский любовался волнением коменданта. Ему казалось, что к тому перешла часть его личного беспокойство. Он стал говорить медленно, значительно, стараясь дополнить мысли Фаддея Фаддеича.

— Я никогда не слышал человека, который ничего не боится. Вы понимаете ли, что значит ничего не бояться? Нет, не понимаете, и я тоже не понимаю. Всякий живой боится. Мы живем со страхом и умрем со страхом. А ему теперь нечего бояться. И я знаю, что он скажет.

Комендант затаил дыхание.

— За три дня он успел обдумать свое положение. Молчание помогло ему сосредоточиться. Если он мыслящий человек, то он должен понять дикую бессмыслицу этого дела.

— Позвольте, Дмитрий Михайлович, почему вы так выражаетесь?

— Да-с. Я сам заварил кашу, теперь отошел, и для меня все ясно. Этот человек тоже увидел и свое, и наше безумие. Он понял, что только страх двигал им. Если он перестал бояться, то пошлет проклятие…

— Шш… ради Бога не говорите… Что вы сказали?

— Вы хотите, чтобы я сказал — кому?

— Молчите же — мы не одни. А ты, черт, гони, стегай, толкай! Опоздаем к закату. Ринальдо, где же солнце?

— Оно за холмом. На полигоне мы его опять увидим

— И что вы слушаете? Вы молодой человек. У вас глаза хорошие. Смотрите вперед. Там, кажется, народу набралось. Да, Дмитрий Михайлович. История неприятная. Как вы сказали?

— Его имени я вам не назову. У евреев бога называют в молитвах Адонай. И только в молитвах. Этого можно называть только в мыслях, но не вслух. Не знаю, видели ли вы его когда-нибудь, но я видел. На нем тяжелые складки. Он внушает великий страх. Отнимает мысли и волю. Он великий изобретатель. Он изобрел цепи…

— Не надо, Дмитрий Михайлович! Голубчик, не надо. Пожалейте моих детей. Все знаю. По всему городу болтают. И о том, как вы видели его, и о том, как прятали от него какой-то листок, и прочее…

Житейский принужденно расхохотался.

— Что вы меня останавливаете? Я же говорю самые законные вещи. Бог дал человеку язык, а этот великий судья приговорил его к бессрочному молчанию…

— Не надо, Дмитрий Михайлович! Голубчик, не надо слушать! Молодой человек, вы мне ногу отсидели. Теперь недалеко, и пешком дойдете.

Комендант приказал кучеру остановиться и Ринальдо вышел из коляски.

— Я нарочно его высадил. Пускай уж тот, осужденный, говорит на мою голову. А вы-то что, Дмитрий Михайлович? Удивляюсь.

XX

Приехали вовремя. В багровом тумане, за далекими, не то крышами домов, не то зубцами деревьев, солнце таяло и расплывалось по горизонту. Проезд по дороге был свободен, но, отступя несколько сажен, в поперечном направлений тянулась живая стена зрителей. Направо — редеющая, по мере удаления в поле, а налево густая, ровная вплоть до земляного вала. Несколько вооруженных солдат удерживали ее на месте. В этой толпе преобладал серый цвет и последние лучи солнца, скользя по ней вдоль, скупо освещали ее.

Но зато вал, идущий параллельно с дорогой и освещенный в упор, пестрел яркими красками. На гребне и по склону мелькали цветные дамские зонтики, легкие, весенние наряды, военные фуражки, кавалерийские рейтузы.

Серая толпа томилась ожиданием несколько часов, а чистая публика заняла места на террасе своевременно. Некоторые только теперь подъезжали. У подошвы вала стояла длинная вереница экипажей.

В одном месте вал несколько сворачивал внутрь площади и, уже свободный от зрителей, тянулся еще сажен двадцать и обрывался. Почти перед самым концом его из земли торчал белый свежеобтесанный столб. Он вырос на один день, как нахальный выскочка. Сиял и кичился своей необыкновенной ролью и старался ухватить на себя побольше потухающих лучей. Только семь человек из всех присутствующих не обращали на него внимания. В больших черных папахах они сидели поодаль на земле, повернув к нему свои спины.

Перед самой остановкой коляски с закрытым верхом ее нагнал экипаж Фаддея Фаддеича. Он выскочил на ходу, пробежал вперед, сунул голову под верх переднего экипажа и вернулся несколько успокоенный. Подъехала тройка председателя. Из коляски вышли Мамашин, Клавдий Иванович, дворянин Игнатьев и зять Мамашина — интендантский полковник.

Всю дорогу дворянин Игнатьев упрекал своих спутников в равнодушии к печальному акту.

— Нужно, господа, реагировать. Непременно реагировать. Нужно дать понять этому человеку, что мы его уважаем.

— Зачем? — спросил Клавдий Иванович.

— Как зачем?! Нужно реагировать. Нужно сказать ему несколько слов кратких, но сильных. Позвольте мне это сделать. Поверьте, что я найду подходящий тон. Он поймет, что мы его уважаем, видим в нем героя. Это облегчит ему последнюю минуту. Нужно примирить его с нами. Доказать, что мы против него ничего не имеем. Что это не месть, не убийство, а великое жертвоприношение на алтарь государственности.

Мамашин пристально смотрел в рот дворянину Игнатьеву и удивлялся, как много может человек сказать умных слов из головы.

— Нет, знаете, это все разговоры штатские. Лучше помолчать.

Комендант высадил Мамашина, заявил, что нарочно держит осужденного в коляске, и выложил ему свои опасения.

Мамашин сначала посмотрел на Клавдия Ивановича и на зятя такими глазами, чтобы они увидели его крайнее изумление, и только тогда опять обратился к Фаддею Фаддеичу:

— Да, да, да… Действительно.

Не терпевший, чтобы дело обходилось без него, дворянин Игнатьев подоспел с тревожным вопросом:

— Виноват… Что-нибудь случилось?

После паузы ему ответил Фаддей Фаддеич:

— Не случилось, а может случиться.

И оглядел его строго и подозрительно, как будто виновника ожидаемой беды.

Подошел Житейский, адъютант, другие новоприбывшие и с ними доктор. Все окружили Мамашина. Он заговорил подавленным шепотом:

— Такие случаи бывали. Да. В последнюю минуту… Наш тоже — молчал, молчал, да вдруг заговорит. Это возможно. Человек озлоблен.

У Фаддея Фаддеича застучала челюсть. Он посмотрел на всех с угрозой.

— А когда человек долго молчит — это есть самое опасное дело. По-моему, пускай сболтнет, не подумавши. Можно без внимания. А который долго молчит, тот вам такую прокламацию придумает, что жарко станет. Вы посмотрите, сколько ушей кругом.

— Но, позвольте, — вмешался дворянин Игнатьев, — кого же он может задеть?

Фаддей Фаддеич выкатил глаза и устремил к нему подбородок.

— А того, о котором мы с вами и говорить не имеем права. Имени его произносить не дерзаем. Язык не поворотится. Вот спросите у Дмитрия Михайловича. Он вам на ушко скажет. Его превосходительство тоже знает. Да все крещеные знают, а вы спрашиваете.

Дворянин Игнатьев на секунду сосредоточился, чтобы все поняли, что он тоже догадался, о ком идет речь, и сейчас же нашел выход из затруднительного положения.

— Господа, позвольте мне с ним поговорить, и я ручаюсь, что все обойдется благополучно. Я его обезоружу своим великодушием. Я скажу, что мы уважаем его, как героя. Зачем ждать, покуда он заговорит? Нужно самим реагировать. Непременно реагировать.

В заключение он стукнул каблуками и все посмотрели на его ботфорты, где только сейчас заметили звенящие шпоры, неизвестно для чего прицепленные.

Слова его пропали бесследно, как звон его ненужных шпор. Никто ему не ответил, точно он ничего не сказал.

Человеку в желтом халате стало нестерпимо до тесноты и духоты. Он вырвался из коляски. Конвойные нерешительно удерживали его и смотрели в сторону начальства. Отсюда не отзывались и чего-то ждали. В толпе, глухо шумевшей до сих пор, стало тихо.

Человек в желтом халате шел по дороге, рассматривая каждого из группы, строго и внимательно, как начальник. Похоже было, что у него есть какие-то намерения.

— Сейчас будет говорить, — шепнул Житейский и отвернулся.

Всех захватило ожидание. Жуткое, суеверное, как ожидание слов оракула. И голос, и речь молчавшего человека должны быть дики и необычайны.

У коменданта упало сердце, но он вовремя спохватился.

— Господа, расходитесь. Прошу вас. Ну, что хорошего? Не обращайте внимания.

Ему охотно повиновались. Отошли врассыпную, с деликатной рассеянностью, точно избегая встречи с человеком, с которым прекращено знакомство.

На месте остался только дворянин Игнатьев. Громко, больше обращаясь к уходившим, он произнес:

— Господа, может быть, он хочет помолиться.

Потом повернулся к человеку в желтом халате:

— Вы наверно пантеист. Вам не нужно искусственного объекта для молитвы. Вот небо, а вот заходящее солнце. Еще есть время.

Комендант молитвенно склонил голову и отошел на три шага.

Человек в желтом халате нетерпеливо махнул рукой и толкнул в грудь дворянина Игнатьева, как бы отворяя тяжелую дверь.

Только теперь он увидел белеющий столб. И только верхнюю часть его, среди плеч и над папахами вставших на места солдат. Торопливо перебрал пальцами по борту халата и пошел туда. Конвойные тронулись за ним, но комендант их остановил.

Спутники Мамашина пришли в себя и опять собрались в кучку. Фаддей Фаддеич не решился приглашать их за собой открыто. Только посмотрел в их сторону и пошел за осужденным. Дворянин Игнатьев, держа руки в карманах и как бы любуясь на свои ботфорты, зашаркал ногами по траве. Неловко было идти к столбу, если все остались на дороге. Но, когда мимо скорым шагом прошел доктор, он заторопился за ним.

Клавдий Иванович в одной руке держал платок, смоченный туалетным уксусом, а в другой сложенный лист бумаги. Понюхал платок и поднял брови.

— Я думаю, приговора не стоит читать. Даже нелепо. Мы считаем его глухонемым.

Житейский отвернулся от него и с неожиданной радостью сказал:

— А собака-то сюда бежит.

Все посмотрели в пыльную даль дороги. На большом расстоянии трудно было разглядеть катящийся комок, но в нем узнали Тунгуза. Ему обрадовались.

Житейский громко, деловитым током объявил!

— Теперь уж мой, шельма. Я его себе беру, ваше превосходительство.

Лицо Мамашина сделалось добрым, умильным.

— Возьмите, голубчик. Это хорошо.

Тунгуз с разбега едва остановился около группы, повертел носом и помчался дальше. Но от передней коляски круто свернул в поле.

Человек в желтом халате оглянулся, прежде чем собака до него добежала.

Неотложное дело было на минуту отсрочено. Комендант, дворянин Игнатьев, доктор остановились, чтобы не помешать последней встрече. Ничтожному обстоятельству придали значительность. Человек, перед смертью ни нашедший ни одной руки для пожатия, будет прощаться со своей собакой. Этого ждали в громадной толпе кругом, чутко и с уважением. И все видели, как человек в желтом халате встал на колени, обнял шею Тунгуза, дал ему лизать свое лицо и прижимал к своей щеке его морду.

Ничтожное обстоятельство нарушило спокойствие зрителей. На валу зазвенел истерический женский голос. Из серой толпы вылетели короткие возгласы. Слова и вздохи робкого сочувствия.

Фаддей Фаддеич сразу убедился, что допустил излишнее. Вздох молчавшей до этой минуты толпы показался ему преступным. Он сделал несколько длинных шагов и оттащил Тунгуза за ошейник. Но вышло еще хуже. Голоса разлились сплошным гулом. Отдельные выкрики посылались уже по его адресу, наглые, угрожающие.

А человек в желтом халате смело, как окрыленный, пошел туда, где колыхалась проснувшаяся серая стена.

Фаддей Фаддеич бросил Тунгуза и рванулся вперед, чтобы помешать беде, но его остановил доктор.

— Погодите, он хочет что-то сказать.

Он произнес это с добродушным любопытством. Фаддей Фаддеич посмотрел на него, как на сумасшедшего, и не мог ничего ответить. Колени его длинных ног подогнулись, a доктор заботливо и цепко удерживал его на месте. Со стороны дороги бежали конвойные.

Человек в желтом халате шел к толпе и думал, что стена двинется ему навстречу. Что руки, махавшие в воздухе, протягиваются к нему с призывом. Но он ошибся. Зрители уже насытились минувшей сценой. Только она одна казалась необычайной. Его самого не хотели слушать. Ему махали, чтобы он остановился. Кричали, свистели, звали собаку и от него отмахивались, как от привидения.

Не веря, что это относится к нему, он оглянулся, и глаза его остановились на месте заката.

Как щит, закрывающий свет, оттуда поднялся тот, о котором он забыл. В пространстве между крайней коляской и группой людей на дороге. Он шел сюда, как среднего роста человек, но стоящие на дороге казались перед ним букашками.

Осужденный сразу узнал его и забыл о себе. Забыл о своей душевной вспышке, о своей смелости, о всех мыслях, которые родились в его молчании. Он понял, почему в толпе не захотели его слушать.

Отмахнулись от него, как от безумного. Черная тень закрыла от них солнце. Все вышло в норму установленного, потому что явился «Держащий концы».

Человека в желтом халате уже вели конвойные. Прошли мимо валявшейся на земле шапки, упавшей с головы во время его прощания с Тунгузом, но никто ее не поднял. Теперь его никто не боялся и смотрели на него с сердитым упреком, как на причину неприятностей.

— Фаддей Фаддеич, я вами недоволен, — громко сказал Мамашин. Потом повернулся к прокурору.

— Пойдемте, Клавдий Иванович, посмотрим поближе.

Из глубокой ямы за столбом вылезли два человека с засученными рукавами и с веревками в руках.

Человек в желтом халате не захотел, чтобы его привязывали к столбу, и твердо встал, не опираясь на него спиною.

Около крайнего солдата слева он увидел Иванова. Рука его часто опускалась в карман за платком и опять прятала его. Осужденный позволил завязать себе глаза, чтобы не видеть Иванова и его платок. Но затем он помешал это сделать, чтобы узнать, почему визжит Тунгуз. Собаки не было видно в стоящей поодаль кучке людей, но там взгляд его заметили и Тунгуз замолчал. Его, очевидно, приласкали, и человек в желтом халате успокоился на этой последней мысли.


…После залпа настала такая тишина, что слышно было, как доктор шепотом говорил:

— Поверните на спину… Осторожнее…

Потом протяжно и одиноко завыл Тунгуз. Вырвался оттуда, где его держали, и бросился к горячему трупу. Подошел адъютант и опять отвел его за ошейник. Мамашин и остальные приблизились на приличное расстояние. Не зная, о чем говорить и что делать в короткие минуты перед уходом, стали утешать собаку. Гладили по спине, чесали за ухом.

Житейский, думая о другом, говорил, как заученное:

— Господа, вы знаете… Я беру его себе. Теперь Тунгуз мой.

Дворянин Игнатьев поучительно заметил:

— Нужно его дрессировать. Обязательно. У меня дома тоже собачка — сеттер. Подает калоши. Папиросы приносит. Выберет одну папиросу и принесет. Клянусь честью.

Около столба толпились какие-то новые лица, проникшие из-за вала.

Тунгуз опять вырвался от адъютанта и бросился туда. Доктора там уже не было. Он кончил свое дело и стоял один в стороне, куря папироску. На этот раз Тунгуза встретили недружелюбно. Ударили ногой, прибили веревкой. Он пришел в ярость, сел около трупа, решив никого не подпускать. Его обступили, кто с лопатой, кто с винтовкой. Только теперь он увидал их. Это и были те враги, которых он давно опасался и напрасно искал между другими людьми.

Житейский пошел за Фаддеем Фаддеичем, услышав, как тот, шагая мимо него к столбу, сказал:

— Что они там делают с собакой?

Но его задержал Иванов, подошедший поздороваться.

— Кстати и прощайте, — неохотно ответил Житейский, — или лучше сказать — спокойной ночи. Ведь это вы рассказывали, что вам так хорошо спится.

Дойдя до столба, Житейский сейчас же вернулся. Остановился около Мамашина и удивленно, точно не понимая своих слов, сказал:

— Тунгуза убили.

— Что вы, да не может быть!

— Убили и все тут. Какой-то негодяй мотыгой.

— Погодите, голубчик, куда же вы?

— Голова у меня болит, как разбитый котел.

Житейский поморщился и пошел к дороге.

Мамашин с остальными пошел к месту происшествия. В трех шагах от тела человека лежало тело собаки.

— Какое безобразие! — сказал брезгливо Клавдий Иванович.

Тут одиноко стоял Фаддей Фаддеич, скорбный и виноватый.

Голос Мамашина звучал горьким упреком:

— Как же вы могли допустить, Фаддей Фаддеич? Ведь это произошло, так сказать, в вашем присутствии.

Комендант развел руками.

— Что ж поделаешь! Я и оглянуться не успел, как он тяпнул его по черепу.

— Кто такой? Подать его сюда!

— Вон тот, без шапки. Эй, пистолет! Подойди-ка!

Подошел коренастый человек, с короткой шеей, в синей рубахе, без пояса, в истоптанных опорках.

Мамашин укоризненно покачал головой.

— Это ты убил собаку? И тебе не стыдно? Кто ты такой?

— Землекоп.

— Вот видишь, тебя прислали для дела, а ты разбойничаешь.

— На людей бросалась. Мне штанину порвала.

— А вы не дразните. Позвали бы ласково, взяли бы на веревку, да к столбу. Вот и не бросалась бы. Живодеры! Фаддей Фаддеич, посадите его на сутки. А ты посиди, да подумай на досуге, хорошо ли сделал…

Виновный опустил голову под хмурыми взорами окружающих.

Дворянин Игнатьев присел и нагнулся над телом собаки:

— Бедный песик… За своим хозяином пойдешь…

Потом повернулся к телу человека. Ближе всего к нему была голова. Широко раскрытые глаза устремились в небо. Губы, ярко окрашенные, казались толще от следов хлынувшей из горла крови. Они были раскрыты, точно хотели говорить. И беззвучно говорили о вечном молчании человека.

Дворянин Игнатьев передернул плечами и встал. Отвернулся, посмотрел на окружающих и строго сдвинул брови.

Мамашин показал дрожащей рукой на оба трупа.

— Можно их… и того, и другого… в одну яму. Я думаю, это будет хорошо.

Он оглянул своих спутников. Те кивнули головами.

— Да, это будет хорошо, — в одну могилу. Вы, Фаддей Фаддеич, останьтесь тут и распорядитесь. А мы поедем.

Мамашин двинулся обратно к дороге. Шел впереди медленно, задумавшись, обеспокоенный мыслью, что событие совершилось не в должном порядке. В него врезались неприятно волнующие обстоятельства.

Клавдий Иванович в последний раз понюхал платок и громко сказал:

— Неудачный день.

Тогда Мамашин остановился. Лицо его посветлело. Нежно тронул Клавдия Ивановича за плечо.

— Совсем и забыл ведь. Поздравляю, голубчик. Сегодня, господа, день ангела Клавдия Ивановича. Как же — именинник. Нам бы пирог у него кушать, а, между прочим, вот такие неприятности… Да…

Владимир Табурин
«Русское богатство» № 1-3, 1914 г.