Владимир Табурин «Скорый поезд»

— Едем в Москву, и больше ни гвоздя!

Капитан Орлянкин ударил ладонью по столу и стал смотреть в угол комнаты.

Денщик Максим Сазонов стоял в дверях и молчал.

— Ты слышал?! — рявкнул капитан, не поднимая глаз.

— Как желаете, ваше благородие… Только я располагаю, что лучше вам спать.

Капитан сердито поднялся с клеенчатого дивана и прошелся по комнате.

— Избалованная скотина… Я тебе приказываю, а не позволения у тебя спрашиваю…

Он искоса посмотрел на Сазонова, но тот невозмутимо стоял у двери и ногой катал по полу окурок папиросы.

Капитан вздохнул и переменил тон.

— А давно мы с тобой, Максимка, в Москву не ездили…

— Недели две, а то и того нет…

— Ну, не в этом дело… А ты скажи-ка, брат, который теперь час… Нет ли подходящего поезда.

Сазонов вытащил из-под гимнастерки серебряные часы на цепочке, украшенной разноцветными камнями, и долго вертел их, чтобы цифра двенадцать приходилась кверху.

— Восьмого половина.

— Замечательно, брат!.. Время самое драгоценное… Где у меня расписание?..

Орлянкин подошел к окну, взял толстый указатель пассажирских сообщений, свалив с него груду сухого табаку на подоконник, сел на диван и придвинул к себе свечу. Книга уже была раскрыта на желаемой странице. Дрожащий палец заходил по рядам цифр.

— Поедем мы с тобой на скором… Дорого да черт с ним. Остановки редки, да буфеты хороши… Прокатимся…

Надоело мне здесь, до слез надоело… Ты вот что, Максимка, — приготовь там все, что следует. У Хазера в лавке возьми колбасы, сыру, одну селедочку, да симпатичную, понимаешь ты, — красную, да пожирнее. Штабс-капитану Жидовичу сестра прислала рыжиков соленых. Ты попроси у денщика. Сам я не пойду к нему. Надоел… Если бестия Хазер лавку запер, иди со двора. У него тешка должна быть. Если продал, пускай достанет, где хочет, а то скажи — сам капитан придет с нагайкой. Понял?.. Водки разной тоже нужно…

Сазонов мялся. Квадратное лицо его приняло скорбное выражение. Он смущенно блуждал глазами, стараясь не глядеть на капитана, точно тот склонял его на преступление.

— Ваше благородие… Извините за мое выражение… Семга у нас есть… Полфунта сыру — тоже… Графинчик водки я, извольте, подам… Покушайте и ложитесь спать…

Орлянкин толкнул ногой стол. Подсвечник упал и свеча потухла.

— Дурак! Оглобля! Что я к тебе в гости пришел, что ты меня угощаешь! Захочу выпить, — пойду к штабс-капитану Жидовичу… Я не пить хочу… а хочу иллюзии… Ты, полено еловое, не понимаешь, что такое иллюзия… Оставь! Не зажигай свечу! Пускай будет темно… Не хочу видеть твоей рожи… Самого себя не хочу видеть! Завтра возьми со стены зеркало и отдай писарям… Пускай на себя любуются…

Осторожно ступая в темноте, Сазонов поднял подсвечник со сломанной свечой и, пошарив у самых ног капитана, нашел упавшую книгу. После этого шаги его стали удаляться к двери.

— Максим… — сказал капитан.

Голос его был глух, но в нем слышалась уверенность.

— Чего изволите?..

— Ефрейтором хочешь быть?

— Так точно.

— Хочешь? Ишь какой шустрый… А в Москву хочешь ехать?

— Как прикажете.

— Если я прикажу, — ты у меня балериной плясать будешь. А я не хочу приказывать. Я хочу, чтобы ты сам вошел во вкус… Постарался бы от души… Угодил бы своему начальнику.

Орлянкин сокрушенно вздохнул и повалился на диван.

— Нет, плохой ты мне слуга, Максимка. Пошлю я тебя в роту, а себе возьму другого… Не вижу я от тебя никакого утешения…

Сазонов вспомнил о новых погонах, крепких, как металл, с ярко-желтыми лычками. Они давно были изготовлены Хазером и лежали в сундучке. Он без приказания зажег свечу и, в раздумье, стал скоблить ногтем на столе капли стеарина. В угрозы капитана он не верил и думал: «Напрасны ваши выражения». Наконец, оглядев комнату и как бы поборов свою нерешительность, он строго обратился к капитану:

— Извольте одеваться, ваше благородие.

Орлянкин, кряхтя, поднялся с дивана.

— Этакая скотина… Ефрейтором хочет быть… Ну, черт с тобой, — будешь. Я сказал — и будешь… Если денщик штабс-капитана Жидовича спросит, скажи — болен. Никого не пускай. Фельдфебеля гони в шею.

Орлянкин кряхтел, потирал руки, расправлял бороду, точно он хорошо выспался и чувствовал себя бодрым и свежим.

Максим удвоил свою серьезность и стал порывисто передвигать мебель.

— Все переверни наизнанку, чтобы комнаты не узнать.

Орлянкин вышел в коридор и свернул во вторую нежилую комнату своей квартиры.

Тут было темно и холодно. Половина стены у двери освещалась фонарем со двора. Здесь на гвоздях висели: пальто, фуражка, шашка и нагайка. Орлянкин оделся и сел на подоконник. В соседней комнате Максим гремел стульями. Орлянкин прислушивался к этим звукам и радостно волновался. Ему представлялись сборы в дорогу, воображение уносило его неопределенно вперед, прочь от надоевшего, темного угла. Он радовался, как человек, который долго блуждал в лесу и сейчас должен выйти в открытое, свободное поле.

«Возьму чемодан», — подумал он, подошел к углу, пошарил там, разбросал какие-то доски, вытащил небольшой чемодан и поставил его на подоконник. В одном отделении он нашел смятую надувающуюся подушку, в другом летнюю фуражку, которую швырнул на пол. «Мыла и полотенца брать не буду», — ухмыляясь, решил он и опять обрадовался, что все устраивается так легко, и сборы не представляют больших хлопот.

Не забыто ли что-нибудь? Он еще зажег спичку и поднял ее над головою. Но ему не нужно было осматривать комнату. Он наизусть знал в ней каждую вещь, как неприбранный мусор, намозоливший глаза.

На полу у окна стояла большая модель корабля, которую он ощущал теперь ногою. Он купил ее случайно в городе, куда ездил за новым сортом табаку. Вообще все, что с ним в жизни делалось, происходило или машинально, или имело случайный характер. Какой-то мастеровой нес на голове этот самый корабль. Орлянкин остановил его, осмотрел работу, похвалил и купил за пятнадцать рублей. Во фруктовом магазине он велел запаковать покупку и на радостях, что приобрел по случаю прекрасную вещь, купил десяток гранат и отправился на поезд, забыв купить табаку. По приезде на свою станцию, он так был озабочен доставкой модели на квартиру, что гранаты забыл в вагоне.

Вечером к нему пришли товарищи офицеры осмотреть случайную покупку, и он умоляющим тоном просил их обратить внимание на замечательную работу. Каждый блочок, каждая пушечка были сделаны с натуральной точностью.

— А зачем, собственно, тебе нужна эта штука? — спросил один из офицеров.

— Как зачем? А работа! За такую работу не дать пятнадцати рублей, это — свинство.

— Игрушка хорошая. Только ведь детей у тебя нет и не будет.

Орлянкин обиделся и ничего не отвечал.

Три дня после этого он, густо дымя папироской, осматривал модель, обходя ее со всех сторон, а на четвертый велел Максиму убрать ее куда-нибудь подальше. Он не прочь был бы подарить ее кому-нибудь или просто выбросить на двор, но ему иногда доставляло горькое удовольствие посмотреть на нее и подумать:

«Купил, дурак, — теперь и любуйся».

В левом углу валялась груда деревянных досок, лобзик и две стороны выпиленного и не склеенного шкафика. Тут же торчал патентованный аппарат для снимания сапог. После покупки он оказался не нужен, потому что Максим был таким же прибором, но еще более усовершенствованным.

Орлянкин закрыл глаза и вспомнил, как три года тому назад он со штабс-капитаном Жидовичем ездил в город к знакомому судебному приставу, у которого была дочь, девица лет тридцати пяти, умевшая смеяться, как пятнадцатилетняя девочка, и занимавшая мужчин показыванием своих фотографических портретов. На одном из них она была снята в деревенском платочке, с корзиной грибов в руках, и потому очень понравилась Орлянкину. Отец просил его заходить почаще, девица звала его в цирк, но потом, собираясь к ним, он вспоминал, что из цирка он к поезду не поспеет, и придется у них ночевать. Между тем, без денщика он не мог снять своих сапог, а потому поездку откладывал до тех пор, пока девица не вышла замуж.

На освещенной стене висела выпиленная овальная рама для зеркала. В углу стояла солдатская винтовка, а рядом на полу — четыре тома энциклопедии.

Максим несколько раз пробегал по коридору, и в полусвете видно было, как он проносил тарелки, бутылки, самовар. Наконец, он пронес зажженную лампу, после чего зазвонил тоненький ручной колокольчик.

Орлянкин встрепенулся, схватил чемодан и вошел в большую комнату.

Стулья стояли длинным рядом, и в конце его — диван. Стол был передвинут к противоположной стене, к печке, в которой ярко горели дрова.

Стол, освещенный двумя свечами и лампой, красовался разнообразной закуской. На табуретке шипел самовар. Было светло, тепло и уютно.

Орлянкин издали осмотрел закуску и отрадно вздохнул.

— Ну, где тут второй класс?! Черт вас разберет…

— Пожалуйте в первый, помягче будет.

Максим указал на диван. Он уже отвечал без прибавления чинов. Его новая роль не имела ничего общего с денщицкой.

— Ладно и во втором. Вот что, любезный, принеси-ка мне из буфета папирос. Закусить я теперь, пожалуй, не успею, так ты меня не забудь разбудить в Любани… Тебя как звать?

Максим ухмыльнулся и лениво махнул рукой.

— Все по-старому… Максимом…

— Ну, старайся — получишь на чай.

Орлянкин стал устраиваться. Снял пальто, разложил его на стульях, вынул из чемодана подушку, надул ее и, кряхтя от удовольствия, лег. Было жестко и коротко, но это приятно дразнило его, заставляя искать удобную позу.

Папиросы были принесены, но Орлянкин не стал курить, потому что хорошо примостился и не хотел шевелиться.

Максим налил себе на дорогу чаю, поставил стакан на крайний стул, сам сел на второй, протяжно свистнул, засунув два пальца в рот, и поезд тронул

Это было ясно слышно, так как Максим, держа стакан в руках и упершись ногой в передний стул, непрерывно гремел им.

Станция погрузилась во мрак. Свечи были потушены, а у лампы, поставленной на полу, за столом, свет был прикручен.

Орлянкин, прищурясь, смотрел в полутьму, весьма довольный, что комната стала неузнаваема. Пустая, темная стена, где всегда стоял диван, теперь казалась бесконечным забором, который тянется перед идущим поездом. Прикрыв один глаз, он уже видел не забор, а глубокую, черную равнину, а через минуту — вместо равнины, потянулся темный осенний лес. Большая часть потолка закрылась тенью, и пятно, похожее на голову носорога, теперь исчезло. Все это было ново и приятно.

В длинные ночи, когда его мучила бессонница, он заставлял Максима набивать папиросы или перелистывать энциклопедию. Однообразные звуки его убаюкивали. И теперь, слыша громыхание стула, он стал засыпать.

Но Максим уже выпил свой стакан чаю и громко возгласил:

— Станция Любань!

Орлянкин открыл глаза и сейчас же почувствовал, что он голоден. У стола было опять светло. Орлянкин подошел, осмотрел закуску, потер руки, расправил бороду и протяжно произнес:

— Да… a!.. — желая этим выразить, что счастье человека всегда находится в его руках. Нужно только уметь устраиваться.

— Начну я, братец ты мой, не с водки… У меня свой порядок. Пиво есть?

— Как прикажете: бутылочку, или кружечку?

Квадратное лицо Максима расширилось, и на щеках выросли два шара, блестящие и упругие, как яблоки. Он нагнулся, и в руке у него очутилась большая стеклянная кружка, которую он с размаху поставил на стол. Если бы с потолка упал мешок с золотом, Орлянкин был бы менее поражен.

Он любовно осмотрел кружку со всех сторон.

— Ишь ты, каналья… Ишь, распротобестия… Ну, наливай… Черт с тобой… Давно я не пил из кружки…

Первую кружку он выпил залпом, вторую стал смаковать.

— Хорошо у вас тут… Тепло, спокойно… Ну, как дела?.. Как торгуете?..

Орлянкину хотелось поговорить о чем-нибудь новом, но Максиму не нравилось, что такие вопросы заставляют его валять дурака, и он отвечал неохотно и уклончиво:

— Ничего… дела обыкновенные…

— Ну, как семейство?.. Все ли здоровы?

Максим нахмурился и посмотрел в потолок.

— Все здоровы… Слава Богу… Закуска, между прочим, всякая есть. Вот, извольте: грибочки маринованные, рыбка соленая, сардинки…

— Вижу, вижу, брат! Я на всякой станции люблю закусывать… Ну, благослови Господи, наливай для начала большую…

Выпив, он закусил тешкой и еще выпил.

— Хорошо у вас тут. Дома сидишь, и ничего тебя не радует — даже водка. А в дороге делать-то нечего, ну и развлекаешься. Наливай-ка еще…

— Сейчас звонок — извольте торопиться…

— Ну, одну успею…

Он торопливо выпил и, пережевывая на ходу сардинку на хлебе, поспешил на место. Но на этот раз он лег не на стулья, а на диван. Опять вспомнилась ему кружка пива, и, весьма довольный, он повторял:

— Ай да Максимка… И голова же у этой канальи… Что ж! Ничего не поделаешь. Ефрейтора за кружку пива, и больше ни гвоздя!..

Поехали дальше.

Орлянкин, ощупав около себя, заметил, что он забрался в 1-й класс. Он ждал, что Максим сделает ему замечание. «Скандал, так скандал, а отсюда я не уйду», — и он очень желал, чтобы это случилось, потому что чувствовал в себе необыкновенный прилив мужества.

— Вот, дома сидишь, хвост поджавши, точно каторжник, а теперь и дышится легче, и никого ты знать не хочешь. Все, что проехало мимо — все насмарку. Это оттого, что движение вперед придает человеку отвагу и решимость… Совершенно верно. Пускай кто-нибудь сделает мне замечание — я знаю, что ответить: не признаю — и больше ни гвоздя… Пускай придет капитан Жидович. Вон! Не признаю!.. Пускай приедет баталионный или сам командир — то же самое… Ей-Богу, не вру. Чем я хуже их? Пьяницы и картежники. Только и разницы, что у одного на погонах полоска, а у другого две…

— А приятно, черт побери, уехать куда-нибудь подальше. Смотришь на всех издали, как на букашек, и на все тебе в высшей степени наплевать… В прошлом году поручик Телятин застрелился от тоски — и глупо. Надо уметь устроиться… Вот, например, я…

Максим сам любил выпить и теперь был бы не прочь, но обстановка ему не нравилась. То, что вдохновляло Орлянкина, отбивало у него охоту. Он был религиозен и солиден. Шутки и смех, по его мнению, происходят от глупости. Свою роль он исполнял, скрепя сердце, и его подбодряла только надежда на ефрейторские нашивки.

— Станция Чудово!.. Остановка десять минут!..

Максим подошел к дивану и подложил Орлянкину резиновую подушку.

— Тут помягче будет, ваше…

— А что мне на вас смотреть! Протокол? Не признаю!.. Начальник станции? Не признаю!..

— Пожалуйте закусить…

Максим опять зажег свечи и поставил лампу на стол.

Видя, что дело обошлось без скандала, Орлянкин снова обрадовался и подошел к буфету.

Максим уже стоял на своем месте, мрачный и сосредоточенный. Эта серьезность особенно нравилась Орлянкину. Если бы Максим, поддавшись его настроению, стал балагурить, то он, пожалуй, прогнал бы его и прекратил комедию, но его состояние он истолковывал, как серьезное и добросовестное отношение к своей роли.

— Да, приятно поговорить со свежим человеком! — сказал он, выбирая закуску. — Налей-ка, братец, мне английской горькой.

Орлянкин пылал охотою поговорить по душе. Он чувствовал, что сегодня он должен развязать свой язык, сказать нечто важное и даже решиться на какой-нибудь шаг, который должен доказать его смелую независимость и презрение к окружающему. Максим мог ему ничего не отвечать, но он был живой человек, с ушами которого можно не стесняться. Что он молчит и не противоречит — это даже лучше: истина останется на стороне говорящего.

Не зная, с чего начать, он машинально спросил:

— Ну, как у вас тут насчет баб?..

Максим поморщил брови и с недоумением оглянулся. Ответа не было.

— Хорошо, если бы тут посадить рядом какую-нибудь особу… Воздух бы сразу другой стал… Духи, одеколон, фиксатуар… Уж мы бы ее того… угостили бы… Да, черт возьми, красивые бывают бабы. Другая переходит через дорогу, подымет юбку, а у нее оттуда розовый кончик нижней выглядывает… Все для приманки… Или, теперь эти сапоги или, там, калоши — серенькие, с пушком — просто бонбоньерка… Обидно сапогом назвать. А внутри — алебастр живой, жилочки трепещут, теплота и нежность, — прямо словно какой-нибудь зайчик новорожденный… И кому такие женщины достаются? Ходят по улицам, ездят на извозчиках, смотрят в окна, а ты их только издали и видишь… Ей-Богу!.. Вот, до старости дожил, голова голая, а ведь ни одна баба меня не любила…

Орлянкин снял фуражку и бросил ее на пол.

Эта речь затронула Максима, и он неожиданно для себя глубоко вздохнул.

— Бабу, ваше благородие, надо держать дома.

— Удержишь, как же!..

— Если мне жениться, так посажу я ее, жену свою, дома вроде, как в клетку, и запоет она у меня соловьем, как кинареечка…

Из слов Максима Орлянкин понял, что речь получила совсем не то направление, которое он хотел. Оглянувшись, он заметил, что ему чего-то не хватает.

— У вас в буфете и стульев нет, черти! Заявление напишу!..

Максим подставил ему табуретку из-под самовара.

Собравшись с мыслями, Орлянкин продолжал:

— Должен вам рассказать, как я вышел в отставку… А почему это произошло — надо понять.

Он опустил голову, и когда поднял ее, то глаза его были красны, брови нахмурены и нижняя челюсть выдвинута вперед. Он несколько секунд, не мигая, упорно и свирепо смотрел на Максима, точно увидел своего лютого врага.

— Ты кто такой?

— Я есть солдат.

— Врешь… ты не солдат — ты самозванец. Подумай и отвечай: был ты когда-нибудь солдатом, или нет?

Орлянкин сердито сам наполнил свою рюмку.

— Ваши слова, на которые можно даже удивляться…

— В деревне ты был дураком, а теперь стал идиотом. Ты рассуди. Если, скажем, человек будет тонуть, станешь ты его спасать?

— Так точно…

— Ну, хорошо. А можешь ты себя поэтому теперь назвать спасателем утопающих?

— Никак нет.

— Вот, видел? Теперь скажем, солдат есть защитник отечества. А припомни-ка: защищал ты свое отечество, или не приходилось еще?

Максим упорно молчал.

— Есть работники заводские, фабричные и прочие. Есть машинисты, телеграфисты, ремесленники, ученые, музыканты. В полковом хоре тот, который бьет в большой барабан, и тот музыкант. У всякого свое дело. А те, которых по совести можно назвать солдатами, — те убиты или искалечены, а если целы, то себе цену знают… Вот какая история. А мы с тобой безработные, и больше ни гвоздя… Только настоящие безработные с голоду дохнут, а вот такие, как мы, слава тебе Господи, сыты, здоровы — живем от рюмки до рюмки…

— Эх, Максимка, подлец ты этакий, ведь всякий человек должен себя ценить и уважать и свою точку в жизни иметь. Было такое время, что и я себя уважал и свою точку искал. Пятнадцать лет все собирался спасать отечество, да не пришлось. Только и было, что утром надевал шашку, а вечером снимал. Обидно стало продолжать такое занятие и получать деньги. Подумал, подумал я и пошел искать работы…

— «Кто такой?» — спрашивают. — «Штабс-капитан в запасе». «Извините, — говорят, — таких не нужно, в нашем деле почету мало». В другом месте спрашивают: «Что делать умеете?» А что я умею? Шинель надеть или папироску набить сам не умею. Без няньки уснуть не умею. Избаловали меня за пятнадцать лет такие балбесы, как ты… Наливай!

— Рассердился я. Дайте мне, черт возьми, колесо вертеть или ящики таскать! — «Помилуйте, — говорят, — как возможно — дело не офицерское…» Хоть паспорт подложный бери… Попалась, наконец, работишка подходящая — чертежи делать. По училищу дело знакомое. Было нас трое, вместе жили: я, инженерный кондуктор да какой-то шпак. И черт его знает, этот самый штрюк, — на вид заморыш, глаза как у рыбы, голодный, едва дышит, — а работает весь день напролет. В другой раз и до утра просидит, а у меня глаза к вечеру слипаются, рейсфедер из рук падает… Не могу — хоть палкой бей… Работа общая, деньги поровну, едва на харчи хватает, а мне еще рюмку водки к обеду подавай… Старая привычка! Смотрели, смотрели на меня мои компаньоны, да и бросили меня…

— Попробовал я еще наборщиком поработать. В типографию позже меня две девицы поступили. Скоро стали они по тридцати рублей заколачивать, а я едва до двадцати дотягиваю. Стараюсь, что есть мочи, с рабочими держусь в одну линию, как в строю, а тяжело мне с ними, неловко: идем рядом, а в ногу не попасть… Все равно как новобранец из деревни…

— Рабочие говорят мне «вы», обращаются деликатно, а в глаза не смотрят… Больше на сапоги да на одежду… точно обыскивают… Трудно мне дышать стало. Чувствую, как угар кругом меня. Люди ходят, хлопочут, работают, а меня точно не замечают — точно и нет меня. И сам-то я себя не замечаю. Вижу руки, черные от шрифта, рукава обтрепанные, чувствую, — голова болит, а самого себя не чувствую… Посторонняя личность, и больше ни гвоздя…

— В разговор с ними вмешаюсь, замолчат, а если и поведут при мне речь — смутно мне и обидно слушать. Другими мозгами думают, другим языком говорят, чем я привык. Коробит меня каждое слово, падает на меня вроде укора. Попробуешь подладиться, вставить слово, видишь, — не верят, и сам я себе не верю…

— Походил так четыре месяца… Бросил… Не могу… И хочу, а не могу… Ей Богу, не вру…

— И нельзя сказать, что мне не везло. Двух недель не прошло, определил меня добрый человек домом управлять. Домина огромный. Жильцов целый город — все больше народ неимущий. Делов судебных гибель… Готовая квартира и шестьдесят рублей денег в месяц. Первый месяц даром, в виде испытания. Ну, думаю, вот где буду сам себе головой, покомандую по-старому. Посидел я в конторе недели две. Первую неделю вникал, вторую неделю прицеливался к делу, а на третью зовет меня домовладелец к себе.

Старик солидный, гласный думы и купец. Смотрит на меня боком.

— Ну, говорит, молодой человек, я вас узнал. Заходил в контору. Порядку мало, и дело стоит. У вас, говорит, сноровки нет. Мне нужен человек с головой, такой, чтобы нюхом знал, что в каждом углу делается, а вы, извините, не так воспитаны. Нечего нам даром терять времени. А чтобы вам не обидно было, — вот тридцать рублей. Вам нужно подыскать место казенное, чтобы было спокойно и необременительно. Удивляюсь на вас: были, кажется, офицером. Чего лучше, — и служба почетная, и головы ломать не приходится… Желаю быть здоровым…

— Взял я тридцать рублей и неделю крутил. Сколько ни старался, сколько ни тянул, а прямой линии не вытянул. Завернул кругом себя и опять пришел к той же точке. Написал прошение и подал в штаб…

Орлянкин опустил голову и задумался.

— Ну, слава Богу, — облегченно вздохнул Максим.

— Не знаю, кому слава… а мне обидно…

— А вы не обиждайтесь, ваше благородие… При вашем положении…

Орлянкин вскочил с табуретки, точно его ударили. Одной рукой он схватил за угол стола и тряхнул его так, что две бутылки упали, и вино полилось на скатерть.

— Кто?! Кому?! С кем ты говоришь?! Где благородие? Где капитан? Тут нет капитанов! Не признаю!!! Тут пассажир… Капитан не смеет так разговаривать… Арестовать его!!…

Максим испугался, но сейчас же нашелся.

— Ваше… бл… барин… господин пассажир! Успокойте ваше поведение… Сейчас звонок…

Он схватил звонок и стал трясти им в во «духе.

— Налей еще рюмку, и чтобы никому ни слова… чтобы никто ни полслова. Я один могу говорить… Я посторонняя личность…

Он лег на диван, цепляясь руками за сморщенную клеенку. Тяжело мигая веками, он осмотрел комнату и машинально поднял глаза на потолок. Пятно, похожее на голову носорога, было освещено и приходилось как раз над ним. Потолок казался низким, тяжелым и готовым обрушиться. Орлянкин опять почувствовал прилив тоски. Он боязливо посмотрел в дверь и через стену увидел модель корабля, томы энциклопедии, прибор для снимания сапог… «Выбросить», — подумал он, но сейчас же вспомнил что все эти предметы до того тяжелы, что их невозможно поднять. «Поджечь», — мелькнуло у него в голове, и эта мысль ему понравилась, потому что его тянуло на какой-нибудь отчаянный поступок.

Он сел и оглянулся через спинку дивана.

На столе было светло. Максим не потушил свечей, думая, что барин уснет, и осторожно закрывал печную трубу.

— Какая станция? — спросил Орлянкин, приходя в возбуждение.

— Малая Вишера, — неохотно отвечал Максим.

— Открывай буфет, холуй! Плохо прислуживаешь. Наливай вина — некогда!

Максим, скрепя сердце, опять взялся за свою роль.

— Впрочем, хоть ты и холуй, но покорный холуй. За это спасибо. Я и сам бывал скотиной, но скотиной благодарной… Ты будешь вознагражден. Мы с тобой двое, а до остальных нам нет дела. Мы на необитаемом острове. Я — Робинзон, а ты — Пятница. Если бы ты ходил на четырех ногах и блеял по-овечьи — все равно я бы любил тебя. Ты и так тварь бессловесная, хоть и ходишь на двух ногах.

— Покорнейше благодарю.

— Не смотри на меня, как утопленник. Ты видишь: я доволен. Сегодня надо покончить дело… Надо отмочить что-нибудь сверхъестественное. Засела у меня в голове одна идея. Мы едем в Москву?.. Этого мало… Надо махнуть куда-нибудь подальше. О старом ни слова… Не признаю!.. Капитан Орлянкин пьяница… Между нами все кончено… Нас двое, и один другого ненавидит… Жидовичей тоже двое… Их всех там по двое. Они молчат и скрывают друг от друга, а я знаю. Первый ходит на службу, носит мундир, получает жалованье и гордится, а второй дома раздетый ходит, мозгами шевелит, если есть, и от людей прячется… Но больше ни слова… Максимка!.. Будь бессловесным животным и жди момента…

Он бросил рюмку на пол и осколки отбросил ногой.

— Довольно! Едем дальше… я сам поведу поезд… Где паровоз?!

«Быть скандалу», — подумал Максим.

— Легли бы лучше…

— Лечь?! Ни в каком случае… Я только сейчас проснулся. Я и вас подыму! Я такого звона задам, что у ваз мозги зашевелятся. Где паровоз?!

Он сел на второй стул, а Максима посадил на передний. Поминутно подергивая плечами, как в лихорадке, он говорил глухо и отрывисто:

— Ты у меня не притворяйся умным, когда ты бессловесное животное. Начали дело, так надо кончать… Вот, видишь, там темно… Это дорога… Ты скажешь, двор? А ты гляди не глазами, а мозгами… Холодно здесь, или жарко? По-моему, жарко… Это что?.. Окно? Долой его! Максимка, бей стекло!

— Зачем безобразить… Я форточку открою…

— Прошу тебя, не противоречь мне.

Орлянкин встал, взял шашку и размеренными ударами выбил нижние стекла в окне. Затем, самодовольно улыбаясь, сел на место.

— Хорошо быть кочегаром. Это похоже на стул, но это паровоз… Мне жарко от огня, но встречный ветер обдувает… Хорошо!.. Однако, намочил бы ты мне голову… Или, впрочем, нет, не отходи от меня… Загвоздила у меня тут одна мысль, вот в этой самой голове… И ведь смешно посмотреть. Лоб у меня громадный, как у Сократа, а для чего, спрашивается? Насмешка природы. Ноги у меня короткие и кривые. Другим ничего. С такими же ногами людей даже уважают, а для меня — срам. На затылке у меня складка. Другим это не запрещается, а надо мной смеются… сам слышал… На руках у меня мускулища вон какие, а для чего — что я, работник?

Он на минуту поник головой.

— И ведь не было ни одного человека, который посмотрел бы на меня с уважением… Ни распроединственного… Только такие бессловесные твари, как ты, и воздавали мне честь…

…Ну, ничего… об этом ни слова… Сегодня мне дышится легко… Ходу!.. Ишь, ветер так и свищет. Спина болит, в голове свинец, а кругом обдувает… Хорошо!

Он откинулся на спинку стула и стал смотреть перед собою расширенными глазами, бессвязно повторяя, как бы в бреду:

— Хорошо!.. Народу тьма… Трезвон… Люди кричат, машут флагами… Тише ход! — задавишь людей… Тише ход!! Тебе говорят… Черт!..

Он сжал колено Максима. Тот встал и посмотрел в окно.

— Там, впереди… далеко… куда глядишь!

Орлянкин тоже встал, пристально посмотрел перед собою и провел рукою по лбу.

— Это кто? — спросил он шепотом.

— Где?

— Вот там.

Орлянкин указал рукой на висящее в простенке зеркало.

Максим приблизил голову к плечу Орлянкина и, узнав в чем дело, очень обрадовался, что капитан пришел в себя.

— Да это вы, ваше благородие…

— Как зовут?

— Капитан Орлянкин…

— Ну, довольно… конец…

Он грузно опустился. С недоумением осмотрел свою тужурку, ноги, нагнулся и посмотрел под стул.

— Что вы желаете, ваше благородие?

Орлянкин судорожно ухватился за руку Максима.

— Прошу тебя: сиди и делай свое дело, а я пойду и сделаю свое… Мне один конец…

Он опять посмотрел под стулья и уставился на Максима упорным и испуганным взглядом.

— Зачем вы плачете, ваше благородие?

— Об этом никому ни слова… Сиди и делай свое дело… а я пойду… Это паровоз?

— Так точно.

— А тут рельсы?

— Так точно.

Орлянкин осторожно и боязливо выдвинул ногу, затем встал, прошел два шага и лег на пол перед передним стулом.

Как ни был тронут Максим предыдущей сценой, но теперь, видя Орлянкина, растянувшегося на полу в неестественной позе, с руками, плотно прижатыми к телу, он фыркнул и помотал головой.

…Сначала Орлянкин почувствовал, как спазмы сдавили ему горло. Надглазной кости и скуле было больно от пола и холодно и жестко, как от стали. Ему было невыносимо обидно, что он так жестоко безжалостен к самому себе. Сначала ему казалось, что пол под его головой опускается, но затем опять поднялся. Щеки, уши, шея, казалось, становились тяжелее и общей массой расползались по полу. Грудь плоская, как доска, пуговицы на тужурке, погоны — все соединилось в общую массу и распласталось по полу. Как бывало в бессонные ночи, он стал прислушиваться к звону в ухе, но теперь этот звон он чувствовал во всем теле. Одним глазом он видел, как Максим, без лица, тяжелый, как каменная плита, висел над ним, готовый также распластаться по полу. От него исходил тот же однообразный звон. Пол тоже звенел, но более низким тоном. Здесь отзывалось журчание рельс, по которым приближается поезд. В этом звуке, похожем на хрустение полозьев по снегу, чувствовался подавляющий ужас. От него становилось холоднее и темнее. Орлянкин закрыл свободный глаз и, в ожидании, перестал дышать. Мрак стал густым и тяжелым, так что он ощущал его с закрытыми глазами. Он попробовал вздохнуть, но только захрипел, потому что всепроникающий звон заполнил собою все. Не было ни воздуха, ни мрака, ни тяжести — оставался один мертвящий непрерывный звон, который будет продолжаться вечно…

…Максим несколько минут глядел на Орлянкина, а когда тот захрипел, он успокоился, думая, что барин, наконец, уснул, и нагнулся к нему, чтобы переложить его на диван. Взял его за плечи, хотел поднять, но было тяжело. Он сел на корточки, закурил папироску и стал равнодушно, как ненужную вещь, оглядывать лежащее тело от стоптанных каблуков до редких торчащих серых волос на затылке. Тужурка на спине и рукава в локтях собрались складками, а руки беспомощно протянулись по полу ладонями кверху. Глядя на эти ладони, Максим подумал, что не дождаться ему нашивок на погоны.

— Тоже путешественник, — сказал он вполголоса и встал.

В комнате было холодно. Машинально Максим подошел к окну, чтобы запереть его, но, увидев разбитые стекла, как бы очнулся от дремоты, оглядел комнату, расставленные стулья, стол с бутылками и закуской, осколки рюмки на полу и только теперь заметил странную тишину. Он опять подошел к лежащему, взял его за одно плечо и повернул на спину. Глаза у Орлянкина были закрыты. На правой стороне лба и на скуле синели два пятна, а на полу против рта блестела жидкая масса. Максим несколько секунд испуганно смотрел в лицо лежащему, затем прислушался и приложил руку к своей груди, но, убедившись, что это его собственное сердце так сильно бьется, он вскочил на ноги и бросился искать на столе салфетку, чтобы смочить ее холодной водой. Салфетка лежала на виду, но Максим ее не нашел и, еще раз взглянув на распростертое, неподвижное тело, побежал к штабс-капитану Жидовичу доложить о происшествии.

У штабс-капитана в это время был поручик Пуллерт и читал ему свои стихи.

Оба они жили на разных квартирах, но Пуллерт находился у Жидовича почти целый день. Побывав в канцелярии и в роте минут десять, Пуллерт приходил к Жидовичу, и оба они ложились — хозяин на кровать, а гость на кушетку. Полежав часа два, они садились завтракать, после чего опять ложились и лежали до обеда. Когда приборы убирались, оба приятеля долго и сосредоточенно раскладывали пасьянс, после чего, достаточно утомившись, опять ложились.

Благодаря этой совместной жизни, Жидович считал Пуллерта своим лучшим другом и видел в нем человека, с которым вполне сходится в убеждениях.

В тихие вечерние часы Пуллерт вынимал из кармана записную книжку и, лежа, читал сочиненные минувшей ночью стихи. Когда чтение кончалось, Жидович выкуривал две-три папироски и, наконец, говорил:

— Ловко, брат, очень ловко… Вот послал бы ты напечатать… Громадные деньги мог бы получить…

Пуллерт тоже выкуривал две-три папироски и неизменно отвечал с оттенком гордости:

— Я уже говорил тебе, что сочиняю стихи не из-за денег. Это во-первых, а во-вторых — если их напечатать, то всякий прохвост может прочитать, чего я вовсе не желаю…

Максим, минуя денщика, вбежал прямо в комнату, где в облаках дыма лежали приятели, и стал бестолково рассказывать, как его благородие капитан Орлянкин закусывал и как все было хорошо, а теперь их благородие лежат на полу и не дышат.

Но это последнее обстоятельство играло в его рассказе второстепенную роль, главным же образом, он напирал на то, что он беспрекословно исполнял все приказания его благородия, — и стулья расставлял, вроде вагонов, и стол убрал, наподобие буфета. При этих подробностях он больше всего волновался.

— Ты говоришь: на полу? — спокойно спросил Жидович, не выпуская из зубов папироски, но уже предчувствуя событие.

— Так точно — на полу.

Штабс-капитан Жидович был человеком не совсем обыкновенным. Несмотря на свое плотное сложение, красивое румяное лицо, большие навыкате глаза, он не любил веселых шуток, и, когда при нем рассказывали анекдоты, он горбился и мрачно посматривал на рассказчика и на смеющихся. Он любил поговорить о загробной жизни, о привидениях, о спиритических сеансах, требуя от слушателей самого напряженного внимания. Когда стали ходить слухи, что каждую ночь караульный у порохового погреба в открытом поле слышит таинственные стоны, он сам сходил туда и затем на все вопросы отвечал загадочной улыбкой.

Он любил пожары, торжественные похороны с музыкой, причем на поминках много пил, но был печальнее самих родственников покойного.

История с поездом Орлянкина была ему известна, и, когда другие смеялись, он пророчески говорил, что это добром не кончится.

Первым вскочил с дивана Пуллерт.

— Идем же!

Жидович потянулся, выплюнул папироску на пол и с грустным недоверием заметил:

— Ведь все врет… Мы придем, а он еще нам скандал устроит.

— Никак нет! — уверенно возразил Максим. — Лежат на полу безо всяких последствий…

— Ну, пойдем… Конечно, надо пойти. Может быть, и вправду умер.

Первым в квартиру Орлянкина вошел Жидович. Он окинул взором комнату, расставленные в ряд стулья, разбитое окно, лежащее на полу тело и сразу почувствовал, что тут пахнет трагедией.

Вместе с Пуллертом они нагнулись над телом.

— Надо бы послать за доктором… Максим, поезжай-ка поскорее в штаб полка… — сказал Пуллерт.

Но Жидович отстранил его рукою и торжественно произнес, как бы обращаясь к толпе:

— Зачем доктор… Перед смертью наука бессильна. Он помер…

После этого он велел Максиму говорить тише и повторить подробности происшествия. Когда тот кончил, Жидович посмотрел в темный угол, перекрестился, причем выпуклые глаза его приняли выражение тупой покорности, глубоко вздохнул, подошел к столу и налил себе рюмку водки.

— Теперь я, кажется, понимаю это загадочное происшествие, — сказал он, нервно теребя свои курчавые волосы.

Пальцем поманил он к себе Максима и велел в точности припомнить последние слова покойного.

Максим долго морщил лоб и, наконец, заговорил:

— Ты, говорит, Максимка, не виноват… Ежели я жизни решаюсь, так это моя воля… Жизнь мне больше не мила… Я капитан Орлянкин, а желаю быть генералом… Между прочим, у меня голова голая и генералом мне не быть. Это, говорит, паровоз, и я под его лягу… И легли… «А ежели мой смертный час пришел, так ты в том неповинен…» Я думал, ваше благородие, они шутят, а они, между прочим… померли…

Тем временем в дверях собрались: фельдфебель, денщик Жидовича и два-три солдата. Они говорили шепотом. Жидович тоже шепотом приказал положить тело на диван. Разбитое окно завесили одеялом, и солдаты, потоптавшись на месте, ушли в кухню.

Приятели сели у стола и молча выпили и закусили.

— Надо написать телеграмму в штаб.

Жидович постучал рюмкой о бутылку, как в ресторане, и велел Максиму подать бумагу, перо и чернила. Но в квартире Орлянкина чернил не нашлось, а вставочка пера давно служила для набивки папирос. Пришлось принести от Пуллерта.

Жидович взял перо, почертил в воздухе над бумагой и налил еще рюмку водки.

Пуллерт, которому он хотел тоже налить, закрыл свою рюмку ладонью.

— Пей, поэт, за упокой души, — сказал Жидович.

И поэт выпил.

Жидович опять стал разгонять перо над бумагой, но думал не о телеграмме, а о похоронах с музыкой, о поминках, когда будут говорить о покойнике, строить догадки о его смерти. Но разгадка тайны будет всецело принадлежать ему одному. Он может дать прозрачный намек, приподнять, так сказать, край застилающей ее завесы, но решают эту загадку пускай те, кто обладает глубиной мысли.

Жидович посмотрел на то место, где лежало тело, на ряд стульев, и ему ясно виделись рельсы на полу. «Ужасная смерть, — думал он. — Силой воображения он переживал действительность… Ну, при этом разумеется спазмы в горле, прилив крови к голове и удар… Ужасная смерть».

— Понимаешь ли ты эту трагедию? — спросил он Пуллерта сдавленным баритоном. — Чувствуешь ли ты тут роковую тайну?..

— Дело ясно… Он самоубийца…

— Но какой самоубийца!.. Это, может быть, первый случай в России, а не то и во всей Европе… Но пускай это останется между нами. Я и в телеграмме напишу: «Смерть его окутана непроницаемой тайной…» Об этом будем знать только мы двое…

Он с грустной благодарностью посмотрел на торчащие с дивана ноги.

— Напиши-ка, брат, стихи. Такую тему из головы не выдумаешь. Тут вся сила должна быть в заглавии. Не люблю я таких заглавий, как «Три сестры», «В сумерках», «На перепутье» и читать такой книги не стану. Нет, ты выставь что-нибудь такое вроде: «Под колесами невидимого паровоза», или придумай покороче…

— Да, тема богатейшая…

Пуллерт поправил воротник тужурки и достал из кармана свою записную книжку.

В комнату из-под одеяла вливался морозный воздух. Жидовичу становилось холодно, но он не торопился с телеграммой. Ему хотелось сидеть на станции около того места, где произошло событие. Он позвонил Максима и велел ему принести свое пальто и фуражку. Одевшись, он сел поудобнее и опять нагнулся над листом бумаги. Хотя обе стороны были чисты, он перевернул его и отчетливо вывел: «На венок капитану Орлянкину», и с новой строки: «Жидович — 1 рубль».

— Надо собрать на венок… Пуллерт, ты сколько дашь?

— На венок?.. — отвечал тот, измеряя глазами диван… — Я думаю… рубля три…

— Жирно будет… Я запишу рубль… Лучше прибавить на поминальный обед… Уж мы и приналяжем… Помянем старика… По правде сказать, нигде я не люблю так выпить, как на поминках… Тут есть идея… Эх, Орлята, Орлята! Мрачно ты кончил свое земное существование… Прожил я с тобою в этой грязной дыре четыре года и от души полюбил тебя… Скрытная была у тебя натура, это действительно. Ну, мир праху твоему… Он любил английскую горькую… Выпьем английской горькой!

Жидович поднял бутылку, но рука его задрожала, и он в недоумении посмотрел на Пуллерта.

В комнате кто-то хрипло вздохнул и крякнул, силясь откашляться.

Пуллерт посмотрел на Жидовича и торопливо спрятал книжку в карман.

— Максимка… каналья… Ведь этакая каналья!.. — раздалось со стороны дивана.

Жидович шумно встал, толкнул ногой стул, стоявший в ряду других. Злоба перекосила его лицо.

— Живехонек! — сказал он с презрением.

В дверях уже стоял Максим, испуганно вглядываясь и крепко ухватившись рукою за косяк.

— Ты чего стоишь, дуралей! Подойди и спроси, что надо.

— Воды принесть?.. — робко отозвался Максим.

— Да неси, чего хочешь… Воды, дров!.. Мне какое дело!.. А тебя кто звал?! — грозно обратился он к своему денщику, который вместе с другими солдатами появился в дверях. — Пошел, делай мне постель! И вы все по местам! Марш!..

Затем, повернувшись к Орлянкину, он закачал головой, глядя на него с горьким упреком.

— Скажи, пожалуйста, как это называется?..

Орлянкин слабо открыл глаза.

— Жидович… друг… ты здесь?.. А я… там…

— Да-да-да… был я когда-то твоим другом, но после сегодняшнего твоего нахальства… твоего издевательства над людьми… извини, я тебя больше знать не желаю…

Орлянкин улыбнулся и прищурился.

— И Пуллерт… и Жидович… оба тут… На кой черт… Не признаю… Надоели…

Максим смочил ему голову и расстегнул тужурку. Орлянкин весь обвис и расплылся. Глаза потеряли краску и были цвета снятого молока. Он косо и недоверчиво осматривался.

— Сяду… — сказал он, ухватился за плечи Максима и сел.

Осмотрев стоящего перед ним Жидовича с головы до ног, он махнул рукой.

— История, брат… уж такая история… Ну, это потом… а теперь тяжело говорить… и холодно…

Он посмотрел на окно.

— Стекло разбили и завесили… Впрочем, это я разбил… сознаюсь… Жидович, я к тебе пойду ночевать… У тебя кушетка.

— Ну, уж это — краешком… После твоего поступка тебе, по-настоящему, руки подавать не следует…

— Можно ко мне… — сказал Пуллерт.

— Не позволю! Пускай померзнет — скорей очухается…

— А что? — спросил Орлянкин.

— Да больше ничего… Дело кончено… Человека пожалели… Думали, помер… Отнеслись к нему с уважением… Я уж телеграмму хотел посылать… А он, оказывается, дурака свалял…

— Каким… образом?

— Да вот таким… Самым неделикатным образом… А я ему еще на венок хотел собрать… Скотина неблагодарная…

Жидович быстро подошел к столу, взял лист бумаги и разорвал его на мелкие кусочки.

— Три рубля на венок такому подлецу!.. Да он пятачка медного не стоит… Нет, господа! С вами одно горе… Ну, разве может у нас здесь выйти что-нибудь путное, что-нибудь серьезное?.. Разве этот дурак способен на что-нибудь решительное, разумное?.. Да никогда в жизни… Одними пустяками мы здесь только и занимаемся… Шутовством, юмористикой!.. Просто хоть в отставку выходи… Пойдем, Пуллерт…

— Право, можно бы ко мне… — опять отозвался тот.

— Ни за что не допущу!.. А тебе, Орлянкин, я еще раз скажу, что не по-товарищески ты перед нами поступил… Вот что… Пойдем, Пуллерт…

И, гневно стуча каблуками, он вышел из комнаты…

Владимир Табурин
«Русское богатство» № 2, 1909 г.