Владимир Тихонов «Начало конца»

I

Вера Александровна порывисто вбежала к себе в комнату, схватилась руками за голову — и замерла на месте. Ее большие серые глаза смотрели почти безумно, не видя ничего перед собой; побледневшие губы нервно вздрагивали.

— Боже мой! Боже мой! Да что же это? Что же это? — шептала она, все сильнее и сильнее стискивая ладонями себе, виски.

То, что она сейчас увидала, было ужасно. Ужасно — вследствие полной неожиданности. Ее муж, Дмитрий Платонович, только за минуту вышедший из ее спальни и перед уходом, простившийся с ней с обычной лаской, прошел в детскую, чтобы поцеловать на прощанье сына — каждый день, отправляясь на службу, Дмитрий Платонович неизменно делал это. Только что он вышел из комнаты, как Вера Александровна спохватилась, что забыла предупредить мужа, что у них сегодня обедают Ходовские. Она торопливо пошла за ним и застала его еще в детской. Дмитрий Платонович, видимо, только что поцеловавший сына — двухлетнего Митю — при ее входе целовал Эльзу, бонну, и Эльза отвечала ему поцелуем привыкшей уже к его ласкам женщины. Левой рукой обвила она шею Дмитрия Платоновича, а правой держала за ручку стоявшего возле Митю. И Дмитрий Платонович целовал Эльзу не нервно, не сконфуженно, а тем шаблонным, обычным поцелуем, которым он целовал и жену.

Вера Александровна быстро отшатнулась от двери детской и бросилась к себе в комнату. Видели ли они ее? Она не знает. Во всяком случае, они должны были заметить, что кто-то промелькнул мимо двери. Кажется, они отскочили друг от друга… Ах! Разве это не все равно! Важно, что она видела. Она теперь знает, и все, все кончено. Удар упал оттуда, откуда она меньше всего могла ожидать.

— Боже мой! Боже мой! — шептала она, мало-помалу замечая, что из большого зеркала смотрит на нее ее бледное, вытянувшееся лицо с серыми испуганными глазами.

Поза, в которой она разглядела себя в зеркале, показалась ей неестественной и театральной. Она стояла вытянувшись вперед и перегнувшись несколько вправо. Вера Александровна отвернулась от зеркала и, сделав шага два, опустилась на маленький диванчик. Холод пробежал по всему ее телу, зубы лихорадочно стучали.

— Боже мой, Боже мой! Что же делать? — повторяла она. — Это ужасно! Это ужасно!

Да, да, удар свалился оттуда, откуда она могла менее всего ожидать его. Эту Эльзу она наняла сама и сама выбрала. Дмитрий Платонович даже противился, находя, что для мальчика лучше бы было взять русскую няню, но Вера Александровна боялась «нечистоплотности» русских, а эта швейцарка Эльза так ей понравилась! Высокая, статная, с красивым и приятным лицом, — даже не столь красивым, как с чистым лицом, — с доброй и мягкой улыбкой. Она не брезговала, когда Эльза целовала ее мальчика, — так чиста она казалась ей… И вдруг!.. Ах, не то! Не то! Что Эльза? Она — дрянь, самка… Нет, как он мог так унизиться, так упасть!.. Правда, случалось, что она ревновала его, ревновала без всякого повода, без всякой причины, но ревновала глухо, про себя, никогда не давая ему это заметить. Ей казалось, что все женщины на него засматриваются, завидуют ей и готовы отнять ее счастье. Она боялась, что рано или поздно он может не устоять и полюбить другую. Правда, он почти никакого внимания не обращал ни на одну из их знакомых женщин, то есть был ласков, приветлив, но всегда холоден и спокоен — и вдруг простая бонна! Тупая, глупая швейцарка с большим, неуклюжим станом, с глупыми, плоскими глазами… Ах, не все ли равно? Швейцарка, русская, бонна, дама… Важно, что он ее не любит больше!..

В передней хлопнула дверь, и горничная Саша быстро прошла по коридору.

«Значит, он только что уехал! Уехал, не зайдя к ней… Стало быть, он не видал ее в дверях детской… Но что же делать? Что же делать?» — шептала она, плотно прижимаясь в спинке дивана, а зубы ее нервно стучали и руки были холодны как лед.

Ей казалось, что в комнате стало серо и сумрачно, что дневной свет почти не проникал в большое, завешанное тюлевой занавеской окно. В доме все замерло и затихло. Что-то тяжелое давило Веру Александровну и прижимало ее к спинке дивана. Мысли вдруг остановились, и она совсем машинально повторяла:

— Боже мой, что же делать? Что же делать?

Она даже закрыла глаза и вся съежилась. Ей бы хотелось собраться совсем в маленький комок и укутаться, потому что какой-то странный холод проникал в нее и охватывал со всех сторон.

Вдруг со двора, куда выходило окно ее комнаты, раздался громкий грохот выехавшей телеги и звучный мужской голос крикнул:

— Степан! Степа-ан!

Вера Александровна порывисто вскочила с дивана и начала ходить взад и вперед, спотыкаясь и задевая за мебель. В висках ее опять застучало, и она опять стиснула их ладонями.

— Нет, нет, ведь так нельзя! — заговорила она сама с собой. — Так нельзя — это надо кончить! Но как кончить? Что сделать? Уйти?.. Уйти от этой грязи, от этой подлой грязи… Никогда не видеть больше его. Он ей гадок, ненавистен… Боже мой, как гадок! Ей кажется, что он запятнан этими грязными поцелуями… И все, все в нем теперь ненавистно… И лицо, и голос, и каждое движение! Она никогда не в состоянии будет прикоснуться к нему… Какой ужас!.. Как поздно разглядела она этого человека!.. Ведь если он мог теперь… значит, он всегда был такой!..

— Всегда, всегда! — настойчиво повторила она.

Ей стали припоминаться его взгляды, которые он бросал то на ту, то на другую женщину, даже на горничных. Взгляды, которые она случайно ловила и, правда, которым она не придавала никакого значения, а просто объясняла особым выражением его всегда несколько блестящих, острых глаз, но теперь она видит, что все эти взгляды были греховны, грязны, и что он всегда, всегда был таким… И она могла его любить… Могла ему верить…

Чувство злобы, чувство ненависти вдруг закопошилось в сердце Веры Александровны против этого так нагло обманувшего ее человека.

О! Если бы она могла ему отомстить!.. Да, она и отомстит ему!.. Чем? Как? Она еще не знает, но отомстит!.. О! Он увидит… Он увидит! Низкий, дрянной человек!..

Но коридору пронесся топот детских ножек и веселый, громкий смех Эльзы. Вера Александровна вся задрожала. Она бросилась к кнопке электрического звонка и надавила ее до боли в пальце.

— Гадкая!.. Грязная!.. — прошептала она и надавила кнопку еще раз, два, три…

В комнату вбежала горничная Саша.

— Что же вы… не идете, когда вас зовут? — осипшим голосом обратилась к ней Вера Александровна.

— Я, барыня, сейчас… Вы только что позвонили…

— Хорошо, — перебила горничную Вера Александровна. — Ступайте, оденьте сейчас Митю… Теплое пальто… И приведите его сюда… Да сами приведите… Слышите! Сами, а не Эльза!.. И мне дайте одеваться!..

Горничная вышла, а Вера Александровна подсела к своему письменному столику и нервными, трясущимися руками стала перебирать и прятать в ящик какие-то бумаги. Листки вываливались у нее из рук, падали на пол — она неловко поднимала их и все что-то искала и искала.

На ее письменном столе стояли портреты сына и мужа. С ненавистью взглядывала она на красивое, выразительное лицо Дмитрия Платоновича, и еще неостывшие от гнева глаза переводила на белокурую головку Мити.

— Бедный! Бедный мальчик! — шептали ее губы.

Наконец, она забыла, что хотела найти в столе, и, закрыв ящик, заперла его на ключ. Потом, перейдя к туалетному статику, стала поправлять свою прическу.

— Как я бледна! — прошептала она, вглядываясь в свое лицо.

И ей сейчас же представились пухлые, румяные щеки Эльзы, ее сочные губы и вечно блестящий из-за них ряд белых зубов. Вера Александровна тряхнула даже головой — так гадко показалось ей лицо этой «швейцарской коровы».

Дверь отворилась, и горничная Саша внесла на руках ребенка, одетого в теплое, пушистое пальто. Вера Александровна бросилась к нему, схватила его на руки и принялась целовать.

— Бедный мой, милый мой мальчик, родной мой! — И слезы впервые брызнули из ее глаз.

— Саша, мне одеваться! — проговорила она, не отрываясь от сына.

— Какое платье, барыня? — испуганным голосом спросила Саша, сразу почувствовав, что в доме произошло что-то неладное.

— Нет, не платье… Я в этом поеду… А пальто!.. Да нет, не пальто, а ротонду… — сбивчиво приказывала Мера Александровна, все крепче и крепче прижимая к груди сына.

Ребенок, сначала веселый, но потом увидавший, что его мама плачет, вдруг отпустил нижнюю губку, собираясь тоже расплакаться.

— Митя, милый, милый, не плачь! — заторопилась Вера Александровна, покрывая поцелуями и моча своими слезами личико сына. — Мы сейчас поедем кататься!.. Мы поедем к Коле, к Ниночке… к тете Зине поедем, — уговаривала она, торопливо надевая шляпку и накидывая поданную ей в ее комнату ротонду. — Ну, несите, Саша, Митю… Идемте, идемте! — волновалась она. — Да хорошо он одет? Гамашки надеты? Шапочка-то, шапочка как подвязана!

И Вера Александровна дрожащими пальцами поправляла шапочку сына.

— Ну, пойдемте, пойдемте скорей, а то ему будет жарко! Да дайте мне его сюда на руки, а сами идите вперед, скажите швейцару, чтобы извозчика…

Вере Александровне казалось, что она уезжает сама и увозит своего сына из этого дома навсегда, и что нужно это сделать как можно скорее, чтобы кто-нибудь не остановил, не вернул их. Проходя в переднюю, она боялась, как бы не встретиться с Эльзой, а на лестнице ей казалось, что тут где-то ее поджидает муж, и только уже усевшись в дрожки и завернув в ротонду и без того тепло закутанного Митю, она глубоко вздохнула и опять заплакала.

II

Ехать нужно было довольно далеко, но Вера Александровна не замечала дороги. Она не могла бы сказать, по каким улицам они едут. Высокие, коричневые, серые дома мелькали мимо нее; серый осенний свет: мелкий осенний дождик. Навстречу ей ехали другие извозчики, проходили люди. Вера Александровна глубоко забилась под верх дрожек и крепко прижимала к себе сына, а Митя все что-то разговаривал и старался выпутаться из теплой ротонды.

— Милый, не разговаривай! Сиди смирно, простудишься! — упрашивала его Вера Александровна и в то же время соображала, что они едут к Батулиным, то есть к сестре Зине; что она там оставит Митю, а сама поедет к отцу и все, все скажет. Отец должен решить этот вопрос и устроить ее дальнейшую жизнь.

Вдруг Вера Александровна вздрогнула: ей показалось, что навстречу ей проехал муж. Такое же пальто, — лица она не могла разглядеть из-под приподнятого верха извозчичьих дрожек.

«Куда же это он? Ведь он должен быть на службе теперь. Если домой, что ж, тем лучше… Пусть узнает, что я уехала…» Но вот опять проехал какой-то господин в таком же пальто и даже в такой же шляпе, как у ее мужа. Теперь она разглядела и лицо. «Нет, не он… Ах, такие пальто и шляпы, как у него, кажется, все носят…» И почему-то решила, что и первый встретившийся был не Дмитрий Платонович. «Надо отомстить… отомстить… — замелькало у нее в голове. — Я и отцу скажу, что надо отомстить… Ведь он убил меня, убил физически и нравственно… Осквернил, оплевал, опозорил… Он не пожалел даже сына… потому что из-за сына-то, конечно, она больше всего и страдает. Не будь ребенка, она бы совсем просто ушла от него, полюбили бы другого человека и стала бы счастлива. Но теперь, теперь подобный реванш с ее стороны был бы вдвойне унизительным… Нет, нет, она никогда не сделает этого, потому что она мать… Она никогда не опозорит своего ребенка». Вера Александровна крепко и нежно прижала к себе Митю… «А не потому! А не потому! — вдруг насмешливо зашептал в ней какой-то второй голос. — А потому, что ты мужа любишь!»

Вера Александровна стиснула зубы и сердито посмотрела на улицу.

«Отец все решит… Я все скажу отцу… Боже мой, как хорошо еще было вчера! Как хорошо и ясно!..» И все ее прошлые огорчения, и все ее печали показались ей такими маленькими, ничтожными, по сравнению с сегодняшним громадным, ужасным горем…. Ведь сегодня она все потеряла… все кончено… И ей показалось, что и она, и Митя, так вот навсегда и останутся на улице и будут все ехать на извозчике, и будет моросить дождик, а мимо мелькать мокрые, усталые люди, мокрые, угрюмые дома; что исхода нет — вопрос решить нельзя…

— Налево, налево к подъезду! — торопливо крикнула она извозчику, разглядев дом, в котором жила ее сестра.

Извозчик остановился. Подбежал швейцар и отстегнул фартук у дрожек. А Вера Александровна с трудом протискалась между верхом и козлами и, бережно кутая Митю, прошла в подъезд.

Дверь, на ее звонок, отворил сам Василий Иванович Батулин, муж Зины. В передней было почти темно, и Вера Александровна очень обрадовалась этому. Она не хотела, чтобы теперь кто-нибудь разглядел ее лицо.

— Здравствуйте, Василий Иванович. Я к вам Митю привезла, — торопливо заговорила она, — пусть поиграет с детьми… А мне еще нужно к папе… Скажите Зине, что я потом заеду.

— Ах, Боже мой! — суетился Батулин. — Да, Вера Александровна, погодите, я сейчас скажу Зине… Да где же Даша? Даша! — уже громко закричал он куда-то во внутренние комнаты.

— Нет, нет, Василий Иванович, вы сами отведите его в детскую… Там его и разденут… А мне некогда, я тороплюсь.

И Вера Александровна поставила Митю на пол, наклонилась над ним и, несколько раз перекрестив, крепко поцеловала.

— Ну, Митюша, будь паинька, не шали. Мама скоро приедет, — говорила она, еле сдерживая слезы.

— Да погодите же, Вера Александровна, я скажу Зине, — настаивал Батулин.

— До свидания, мне некогда.

И даже не пожав зятю руки, она быстро выскользнула из передней. Слезы, стоявшие у самого горла, как бы отошли. Она уселась опять на того же извозчика и поехала дальше. Теперь ей стало просторнее в дрожках, а воображение ее рисовало, как Митя теперь вошел в детскую к Батулиным, как его раздевают, а он что-то рассказывает. Как туда же пришла Зина, конечно еще не чесанная и в капоте, и говорит: «Ах, эта Вера, она всегда так: приедет, ничего путем не скажет и ускачет». А Митя уж тянется к игрушкам… И через минуту дети даже успеют перессориться и расплакаться.

Справа раздался пронзительный лошадиный визг. Вера Александровна выглянула из-под верха дрожек: две ломовых лошади, стоявшие у каких-то ворот, прижав уши, визжали и хватали друг друга зубами.

«Из-за чего они ссорятся? — подумала Вера Александровна. — Стоит двум лошадям остановиться рядом, они сначала миролюбиво начнут нюхать друг друга, но не пройдет и минуты, как уже взвизгнут и оскалят зубы… Из-за чего? Собаки, так те иногда прямо бросаются грызться, даже не разглядев хорошенько друг друга. Из-за чего? И у людей тоже бывает… Особенно у простонародья — встретятся и подерутся». И ей вспомнилось, как у них в деревне кучер Максим бил свою жену. Ужасно, зверски бил. Бедная женщина всегда ходила с синяками и кровоподтеками, и никто не мог понять, за что Максим бьет эту смирную, безответную Дарью. Тем более, что и Максим-то с другими был всегда и ласков, и обходителен. А Дарья переносила побои и не уходила от мужа, хотя их ничто и не связывало — детей у них не было, а Дарья была хорошая пряха и могла бы жить одна. В дворне говорили, что за то и бил, что детей не было… Разве это причина?.. А вот Дмитрий Платонович не только никогда не бил ее, но никогда даже резко не крикнул, только ворчал иногда да изредка хмурился… Ребенок у них есть, а… приходится уходить!..

— Да, да, непременно уходить, уходить, уходить! — настойчиво повторяла она и ясно вспомнила сцену, как муж целовал Эльзу.

Его лица она не видела, он стоял спиной к ней, но лицо Эльзы было животно-довольное и, как ей показалось, даже торжествующее: полуоткрытые полные губы, маслянистые глаза. Когда Вера Александровна увидала это, она почему-то почувствовала себя вдруг высокой, сухой и тонкой… Когда она бросилась назад, она не слыхала своих шагов, ей казалось, что у нее не было совсем никакого тела, а только одна страждущая душа, оскорбленная, ушибленная… Если б теперь Дмитрий Платонович подошел к ней, захотел бы ее обнять, ей бы показалось, что от него пахнет Эльзой, ее теплом, тем самым теплом, которое было даже приятно Вере Александровне, когда Эльза подходила к ней с Митей на руках, а теперь казалось таким тяжелым, таким животным… И Вера Александровна поняла, что в ней самой нет этого тепла, что она чиста, но что ей холодно. А Дмитрий? Как нравилась ей его статная, мужественная фигура, его мускулистые, но красивые руки, его сочные, свежие губы. Как хорошо чувствовала она себя, когда он крепко обхватывал ее этими руками и прижимал к своей груди, широкой, горячей; как согревал ее его поцелуй… И все это теперь отвратительно, отвратительно!.. Грязно, греховно!.. Ей стыдно своих прежних ласк… Она была такая же, как Эльза, такая же самка… Холодная дрожь пробежала по всему телу Веры Александровны, и она плотно запахнула свою ротонду. Ей опять хотелось теперь сделаться совсем незаметной, съежиться, запрятаться куда-нибудь в уголок, чтобы вся эта жизнь неслась мимо нее, не задевая, не прикасаясь к ней… Ей казалось, действительно, что стоит только к ней прикоснуться, чтобы она закричала от боли… Вот, вот сейчас встречный извозчик чуть не задел колесом за дрожки, на которых она ехала, и она почти с ужасом съежилась, нервы болезненно напряглись и заныли… А вот и подъезд отца…

И Вера Александровна должна была тяжело и глубоко вздохнуть прежде, чем приказать извозчику остановиться.

III

Голова ее была тяжела и туманна, а ноги дрожали, когда она входила в кабинет отца.

Александр Павлович, высокий, седой старик, с красивым лицом — из тех лиц, что хорошеют только под старость — ходил взад и вперед по комнате, лениво пошаркивая правой ногой.

— А! Веруша! Здравствуй! — приветливо проговорил он, целуя дочь. — Что скажешь?

— Папа, я к тебе по делу, то есть не по делу, а… мне нужно… — сбивчиво проговорила Вера Александровна, прижимая к губам белую, с длинными, красивыми пальцами руку Александра Павловича.

Отец тревожно взглянул на дочь. Он заметил, что лицо ее чересчур бледно и как-то нервно напряжено.

— Что случилось, голубушка? Да ты сядь, сядь! Вот сюда! — заговорил он, заботливо усаживая ее в мягкое кресло возле письменного стола. — Что случилось, милая?

— Папа, я ужасно несчастна! — произнесла Вера Александровна и вдруг, кинувшись на грудь к отцу, зарыдала.

— Голубка, да что же случилось-то? Что же случилось-то?

— Папа, мне изменил муж.

Александр Павлович вздрогнул и опустил голову.

— Изменил муж? — тихо переспросил он. — Что ж, он бросил тебя? Ушел? Ушел с какой-нибудь другой женщиной?

— Нет, нет, не то, папа! — И Вера Александровна принялась торопливо передавать утреннюю сцену.

Рассказывая, она как будто старалась сгущать краски, часто употребляла слова: «ужасно, отвратительно, гадко!» — и ей все-таки казалось, что сцена эта в передаче не производит такого возмутительного впечатления, что отец ее, только что почти с испугом спросивший ее: «Что же он бросил тебя? Ушел с какой-нибудь другой женщиной?» — теперь как будто успокаивается. И тут она спохватилась, что забыла сказать, как Эльза держала Митю за ручку, в то время, как целовала ее мужа, и стала особенно сильно напирать именно на это.

— Пойми, отец, ведь при ребенке, при сыне! — горячо говорила она. — Делать сына свидетелем таких грязных, гнусных сцен! Ведь это ужасно! Это отвратительно! Мите два года — он такой развитой мальчик, он может все понять уже!

«Ах, не то! Совсем не то! — думала она в то же время про себя. — Где же я сама-то? Мои-то чувства где же?»

— Да, это гадко! Это гадко! — почти машинально повторял Александр Павлович, гладя рукой светло-пепельные волосы дочери.

— Скажи же, отец, что мне делать? Что мне делать? — выговорила, наконец, Вера Александровна и, закрыв лицо руками, откинулась на спинку кресла.

Александр Павлович опять зашагал взад и вперед по кабинету, как-то тупо глядя себе под ноги и перебирая пальцами свою длинную седую бороду. Наступило продолжительное молчание.

«Не знаю!» — чуть не вырвалось у него на последний вопрос дочери. Но он остановился и подумал: «Что ж ей, в самом деле, делать? Все это очень индивидуально… — соображал он. — Одна женщина в этих случаях падает в истерику, другая надает пощечин и на том успокоится… Третья может отравиться… Все это очень индивидуально… Тут надо считаться и с темпераментом, и с воспитанием… Да, это ужасно…» И Александр Павлович тяжело опустился на кресло, стоявшее в противоположном от письменного стола углу. Он поднял глаза и взглянул на дочь. Вера Александровна сидела с склоненной несколько набок головой и с упавшими по бокам руками. На щеках ее блестели еще следы слез, но теперь уж она не плакала и даже, как будто, не дышала.

«Как она похожа на мать! — подумал Александр Павлович. — Такая же стройная, такая же бледная! И та тоже в минуты тяжелых домашних сцен также склоняла набок голову и роняла руки…» И он вспомнил, что тоже несколько раз изменял своей жене, и что та в конце концов также узнала об этом, и между ними произошло тяжелое объяснение. После этого с год они жили друг с другом как чужие, а потом все сладилось и вошло в свою колею.

А почему он изменял своей жене?.. Жене, которую он так всегда горячо любил, так глубоко уважал? «Уважал, — повторил он еще раз про себя. — Да, гораздо больше уважал, чем любил». Он уважал ее за безукоризненную нравственность, за чистоту ее взглядов, за святое исполнение материнских обязанностей, но ласки жены казались ему всегда холодны, сухи. А он был человек несомненно чувственный… и животное брало в нем иногда верх над человеком… И он тоже изменял ей с разными Эльзами, с такими же тупыми самками… хотя эти Эльзы и были дамами из общества; он изменял ей, ни на минуту никем не увлекаясь, но ища и находя только одну чувственность, — чувственность, которой совсем не было в его жене. Он не любил этих самок, но их ласки бодрили его плоть, и после них он относился к жене еще нежнее, еще любовнее… Когда его измена была однажды открыта, он почти целую ночь простоял на коленях перед кроватью жены, клялся ей в своей глубокой любви и старался объяснить, что между любовью и чувственной страстью нет ничего общего. Что любить женщину плотски — это значит оскорблять высокое чувство любви, а награждать женщину чувственными ласками, только потому, что глубоко уважаешь и чисто любишь ее — значит дразнить животное в человеке… В то время он говорил ей все это совершенно искренно и думал, что она поймет все это. Но она не только не понимала, а оскорблялась, приходила в ужас от его слов. Сказать же ей прямо, откровенно: «Дорогая моя, я люблю тебя чистою, прекрасною любовью! Я уважаю в тебе честную, высоконравственную женщину, никого на свете я не любил так, но ты не зажигаешь во мне огня страсти… Ты наскучила мне, и, ласкаясь, я на самом деле оскорбляю тебя, так как делаю это почти насильно, из чувства обязанности, а не по влечению» — сказать это ей прямо, откровенно, он не решался, потому что знал, каким тяжелым ударом будет это для нее, потому что знал, что, несмотря на всю возвышенную ее чистоту, она все-таки женщина, а не какая-нибудь фея, бесплотный дух… И она не понимала его. Она не понимала, как можно разделить два чувства, как могут жить эти два чувства одно без другого, — и не поняла никогда, и умерла, не поняв. А он, как ни старался оправдываться в своих глазах, чувствовал себя вечно виновным перед нею и проклинал в себе животное, мешавшее ему быть вполне человеком… И как Вера похожа на мать…

— Вера, сколько тебе лет? — вдруг спросил он.

Вера Александровна вздрогнула.

— Двадцать шесть, — тихо ответила она, и потом, словно угадав мысли отца, вдруг спросила: — Скажи, отец, я некрасива?

Болезненно сжалось сердце от этого вопроса в груди Александра Павловича, и он понял, что и эта женщина также никогда не поймет, как можно разделить два чувства, и будет так же страдать, как страдала его покойница жена.

«Красива ли она? Но разве мать ее не была прекрасной? Эти большие серые задумчивые глаза, этот нежный овал бледного личика, эта стройная, гибкая фигура, все это она унаследовала от матери, но… ах, не в красоте тут дело! Животное, проклятое животное сидит в человеке…»

— Вера, я не судья твоей красоте. Ты для меня прекрасна! Когда ты родилась, Вера, когда я впервые увидал твое красненькое, сморщенное личико, с большим ртом, опухшими глазами, с конической, как у всякого только что родившегося ребенка, головкой, я уже понял, что ничего в мире нет более красивого для меня! Ты ведь мой первенец! Я любил уже тебя, когда не было тебя и на свете… Ты знаешь, как я любил вашу мать, ты так похожа на нее… Так как же я тебе могу ответить на вопрос: красива ли ты?

— А почему же ты, отец, спросил меня, сколько мне лет?

Александр Павлович насупился и промолчал. Он не хотел ей солгать, но не мог сказать и правды.

Опять наступила долгая пауза. Вера Александровна не только не хотела говорить, но не хотела и думать. Она ждала всего от отца. Он должен был решить, и как решит он, так и будет… Впрочем, нет. Она, может быть, и не в состоянии будет подчиниться его решению, и тогда… Что же тогда? Двадцать шесть лет… Зачем он спросил об этом? А воображение ее почему-то рисовало фигуру ее мужа, этого красивого, плотного брюнета, с мужественным и свежим лицом, с упругими движениями, с таким ровным, красивым голосом… Она знала, что муж ее красавец, и что все его считают таким. Она знала, что не одна женщина завидовала ей, тем более, что репутация Дмитрия Платоновича, как мужа, была безукоризненна… И вдруг он оказался таким грязным, таким ничтожным… Он, этот изящный и духовно, и физически человек, унизился до какой-то Эльзы… Ну увлекись он еще женщиной, стоящей на высшем нравственном уровне, увлекись он умом, душою, талантом, а то увлечься кухаркой, горничной… ведь Эльза такая же кухарка, горничная, только говорящая по-французски… Вот это-то и гадко! Это-то и омерзительно… Три года, как она за ним замужем. В эти три года она замечала иногда, что муж как будто начинал охладевать к ней, и воображение ее подсказывало ей возможность измены; ей казалось, что она обдумала и передумала все… В сердце своем она решала, что когда она убедится, что муж ее полюбил другую, она подойдет и совсем просто скажет ему: «Ты нашел более достойную женщину, — что же, будь счастлив с ней… Я не эгоистка! Я не хочу жертв! Иди к своей избраннице, будь счастлив с нею, а я посвящу всю свою жизнь сыну, потому что всякая другая жизнь для меня кончена». И она уйдет, гордая исполненным долгом, она не унизится ни до слез, ни до пошлых сцен, — она не самка, не жалкая женщина, а прежде всего женщина-человек… А что теперь она может сказать мужу? «Иди к своей Эльзе и целуйся с ней! А я, я тебя презираю за то, что ты осквернил во мне любовь мою, что, любя тебя так чисто, так сильно, я любила грязное животное с самыми низменными инстинктами, животное без убеждений, без догмата, без идеала, что, может быть, ты отравил своей кровью и кровь моего сына… Бедный ребенок понесет на себе твой грех!» Оставь он ее для лучшей женщины, она не перестала бы его уважать, она не стала бы стыдиться своей прошлой любви к нему, а теперь, теперь… кого она любила!

— Вера, поговорим о твоем муже. — произнес вдруг из своего угла Александр Павлович.

Вера подняла глаза на отца, а тот встал и опять зашагал по кабинету.

— Вера, ты вышла замуж не ребенком. Тебе уже было двадцать три года, когда твой выбор остановился на Корецком. А ведь и до него женихов было немало. Тебя не соблазнил даже пример младшей сестры, Зины, на семнадцатом году выскочившей за Батулина. Зина уже была матерью, когда ты строго обдуманно решила сделать этот шаг. Я согласился на свадьбу Зины, потому что видел в Батулине мягкого, симпатичного человека; а когда Корецкий попросил твоей руки, ты знаешь, что я сказал: «Вера не сделает дурного выбора». Три года ты жила с мужем, и никогда я не слышал от тебя ни одного слова раскаяния, или даже просто недовольства, тогда как Батулины, то один, то другой, то и дело ездят ко мне жаловаться друг на друга. У них вечно какой-то сумбур, вечно какие-то недоразумения. И вот ты представь себе, что за Зину я совершенно спокоен, а за тебя… я всегда как-то… боялся — и… именно за тебя, Вера, а не за Корецкого…

— Что ж ты думал, что я могла изменить мужу? — сухо спросила Вера.

— О, нет! Сохрани Бог! Нет, но мне казалось, что ты слишком… как бы это сказать?.. Строга к жизни… Тебе недоступен никакой компромисс…

— Отец, а кто…

— Знаю, знаю, голубка моя, что ты скажешь! — остановил Александр Павлович Веру. — Знаю, что я старался воспитать тебя именно такою. И именно о компромиссе-то я и говорил тебе всегда, что нет ничего ужаснее, как компромиссы… Что сегодня сделаешь маленькую уступку, завтра сделаешь уступку, а там, смотришь, от идеала-то ничего и не осталось. Знаю, что я сам тебе говорил, что жизнь без всякого догмата — не жизнь, а жалкое прозябание… Вера! Но пойми ты, что меня самого всегда заедал рефлекс! Что я всю жизнь садился между двух стульев, и мне так не хотелось, чтобы детей моих постигла та же печальная участь. И я всеми силами старался создать вам нечто ясное, определенное… догмат! Понимаешь, хоть маленький, но определенный догмат!.. И ты, Вера, была толковой ученицей. Зина — как тебе сказать? Та житейский человек.

— А я, стало быть, не приспособлена к жизни? — грустно проговорила Вера.

Александр Павлович начал ерошить рукой свои седые волосы.

— Нет, не то! Это не так, — заговорил он, помолчав немного. — Компромиссов делать не следует, но… и людей, с которыми мы сталкиваемся, с которыми мы живем, надо принимать таковыми, как они есть… Надо считаться с их слабостями, с их недостатками… Надо, понимаешь, быть толерантным… Не к себе, а к людям… К себе надо быть строгим, а к другим — снисходительным.

— Стало быть, надо все простить?

— Понять надо, Вера, понять! — проговорил Александр Павлович, и тут сейчас же вспомнил, что сам-то он уже давно решил, что люди никогда не поймут друг друга, что самые близкие, самые родные люди, а всегда говорят на разных языках; если бы можно было проговорить с кем-нибудь хоть сто лет, а договориться до чего-нибудь все-таки нельзя, так как каждый понимает все по-своему. И вечное недоразумение есть общий удел людей… Шестнадцать лет он прожил с своей женой, женщиной развитой и умной, а уходя в другой мир, она так и не узнала, что он хотел сказать. И он не мог понять: как это она не понимает его… Что же он теперь скажет дочери? Дочери, которой он столько лет прививал чистые идеалы, строго этические правила… Чистые идеалы, которых сам не держался! Не мог держаться, как он объяснял сам себе правила, которые он походя нарушал. Да вот хоть бы теперь… Что особенного произошло? Муж ее, человек вообще безукоризненный, честный, умный, любящий, сошелся с бонной… Может быть, не сегодня, не вчера, а уже давно… И ничего она этого не знала, стало быть, связь эта нисколько не отражалась на нем в отношениях к жене, к семье… Конечно, это гадкая, грязная связь… Но не наткнись она на эту скверную сцену в детской, и она жила бы в счастливом неведении, покамест эта бонна не надоела бы самому мужу, и он не отделался бы от нее каким-нибудь путем… Конечно, все это грязно, гадко! Но ей это уже представляется страшным преступлением, катастрофой… Ей кажется, что вся уже жизнь разбита, что простить этого нельзя, и человек, которого она вчера еще так сильно и страстно любила, сегодня стал ей чужим, совсем чужим… Для нее не существует компромисса, нет оправдания, потому что сама она никогда бы не нарушила своего супружеского долга, а между тем… «А что между тем? — вдруг остановил он себя. — Не потому ли я так снисходителен, что сам, сам нарушал этот долг… И нарушал, может быть, хуже и чаще, чем ее муж… Не к себе ли я снисходителен? И не она ли права, вполне, безусловно права? Ведь если бы Корецкий сделал какое-нибудь преступление, проворовался, что ли, сделал бы какой-нибудь мошеннический подлог, то есть совершил бы что-нибудь такое, чего я сам не совершал и не мог совершить — также ли бы был я снисходителен? Не потребовал ли бы я, чтобы моя дочь бросила опозорившего себя мужа? Не возмутился ли бы я против нее самой, если бы она простила ему тот проступок, совершенный не только не против нее, но, может быть, даже ради нее, ради семьи. А теперь, когда на грех Корецкого, как эхо, отзываются мои прошлые грехи, я готов оправдать его… простить…»

— Вера, — повернулся он вдруг к дочери. — Я не могу решить твоего вопроса.

— Отец! — почти вскрикнула Вера Александровна и поднялась с места. — Как не можешь? Что же мне делать?

Она чувствовала теперь, что вопрос должен быть решен и непременно кем-нибудь другим, а не ею.

— Отец! Что же мне делать? — повторила она.

— Не знаю, — глухо проговорил он и опять опустился на кресло.

Вера подошла к нему и остановилась испуганная, трепещущая.

— Но я брошу его! Я уйду! Я возьму сына, — угрожающе проговорила она.

— Твое дело… Твое дело. Мой дом всегда открыт для тебя, Вера, — глухо ответил он, говоря в то же время себе: «А может быть, она и права… Может быть, прощать этого нельзя, не следует. И люди были бы лучше, если бы были строже, и к себе, и к другим».

— Твое дело, — повторил он опять и поцеловал склонившуюся к нему Веру.

«Так вот он, вопрос, и решен… Я ушла, ушла совсем… Прошлого нет, а есть только будущее и Митя…» — думала Вера Александровна, но думала как-то холодно, безучастно.

Она стояла на коленях перед креслом отца и задумчиво рассматривала узор лежавшего под ногами ковра.

— Я пройду к тете, папа! — проговорила она через минуту, с трудом поднимаясь на ноги.

Она чувствовала усталость, и словно что-то давило ей на плечи.

— Поди, поговори с ней, — сказал Александр Павлович.

Вера вышла из кабинета, а он остался в своем кресле задумчивый, грустный.

IV

Екатерина Павловна, сестра Александра Павловича, сидела в своем любимом уголку, что-то вязала и ворчала на компаньонку, Глафиру Ивановну. Екатерине Павловне было уже за пятьдесят лет. Лицо ее очень напоминало лицо ее брата, только без его старческой красоты. Ее большие, выпуклые глаза смотрели на всех вопросительно и удивленно. Она обладала некоторыми странностями и привычками, вообще свойственными всем старым девам. Так, она любила комнатных собачек, и возле нее всегда хрипел старый мопс, ворчала облезлая крысоловка, а на диванчике, под теплым платком, дрожала мелкой дрожью отвратительная собачонка, лишенная всякой шерсти, так называемой африканской породы.

Екатерина Павловна курила длинные, тоненькие папиросы, причем пепел с них стряхивала в одну пепельницу, а окурки и спички складывала в другую. Одевалась она довольно небрежно, голову чесала совсем гладко и терпеть не могла никаких чепцов. При поверхностном знакомстве она производила впечатление особы недалекой, но несомненно любящей пооригинальничать. Насмешливая улыбка почти не сходила с ее полуоткрытых поблекших губ.

— А! Верочка, здравствуй! Каким ветром тебя занесло? — приветствовала она вошедшую к ней племянницу.

Екатерина Павловна сразу разглядела, что Вера Александровна сильно расстроена, что лицо ее бледно, и что она пришла с «серьезным разговором», но сделала вид, что совсем не замечает этого.

— Садись, садись! Гостьей будешь! — продолжала Екатерина Павловна, очищая от разных тряпок, мотков шерсти и корзиночек стоявшее возле нее кресельце. — Глафира Ивановна, благоволите удалиться! — повернулась она к компаньонке.

Глафира Ивановна сделала обиженное лицо и беззвучно, на цыпочках, вышла.

— А у меня вчера Зина была, весь вечер сидела, — продолжала Екатерина Павловна. — На мужа приезжала жаловаться! Потеха! Я ужасно люблю, когда она на мужа жалуется. И чего только не наговорит! Совсем как роман читаешь… А ее Василий Иванович — настоящий теленок… Вот, смотри, сегодня он приедет, будет на жену жаловаться. А завтра оба съедутся и целоваться начнут. Без них мне бы скучно было.

— А я к вам тоже на мужа жаловаться, — с кривою улыбкой выговорила Вера и вдруг почувствовала, что обидела сама себя этим несвойственным ее положению тоном.

— Вот как? — насторожилась Екатерина Павловна, но сейчас же почти совсем равнодушно прибавила: — Что ж, жалуйся, я люблю это. Глафира Ивановна прескверно читает, а у меня самой глаза слабы. Ну а, как старая дева, романы я люблю.

— Тетя, у меня не роман, — серьезно, почти строго проговорила Вера.

Екатерина Павловна переменила тон и тоже сделалась серьезна.

— Что случилось? — тихо спросила она.

— Дмитрий мне изменил, — с трудом выговорила Вера Александровна.

Екатерина Павловна схватила вязанье и быстро-быстро принялась шевелить спицами.

— Я решила оставить мужа, взять сына и жить одна, — продолжала Вера.

— С кем? — коротко спросила Екатерина Павловна, не отрывая глаз от работы.

— Я буду жить пока с вами, — не поняв вопроса, ответила Вера Александровна.

— Не то… С кем изменил-то?

— С Эльзой.

Екатерина Павловна положила вязанье на столик и, широко открыв глаза, уставилась на племянницу.

— Это с немкой-то? — переспросила она.

— Она не немка, швейцарка, — поправила Вера.

— Все равно… Прогони ее! — совсем просто сказала Екатерина Павловна и опять принялась вязать.

Теперь Вера Александровна, в свою очередь, удивленно посмотрела на тетку.

— Как! Только?

— А разве ты в состоянии сделать что-нибудь большее?

— Я вам сказала, что я уйду от него.

— А ты любила, то есть любишь своего мужа?

— Да, я его любила, — горячо заговорила Вера Александровна. — Я его любила такой сильной любовью, таким чистым, святым чувством!.. Но теперь, теперь он мне ненавистен, гадок, теперь одна мысль о нем уже вызывает во мне отвращение…

— Когда это случилось?

— то есть, что «это»?

— Ну, когда ты узнала, что он изменяет тебе?

— Сегодня утром.

— А! — И спицы опять быстро забегали в руках Екатерины Павловны.

Вера Александровна сидела и молча смотрела на тетку. Она теперь уже жалела, что заговорила с ней об этом. Она чувствовала, что горе ее не встретило здесь надлежащего отклика, что оно оскорблено этим невниманием; что тетка, всегда относившаяся к ней с такой любовью и даже как бы уважением, ставит ее теперь на одну доску с Зиной. Она сама, одна, должна была решить свой вопрос, а не метаться, не бегать, не спрашивать, как поступить ей.

— Скажи, пожалуйста, тебя муж никогда не бил? — вдруг совершенно неожиданно спросила Екатерина Павловна.

— Что вы?! Что вы говорите, тетя?! — задыхаясь, переспросила Вера Александровна.

— Нет, я так. Ты думаешь, что мужья никогда не бьют жен? Еще как бьют-то! Представь себе, Зина уверяет, что ее муж бил два раза! Только я этому не верю. Я думаю, что она сама его скорей поколотила, а сгоряча подумала, что это он ее бьет… У Зины бывают самые неожиданные представления.

— К чему вы все это говорите, тетя?

— Так, ни к чему… Твой муж, вероятно, любит много разговаривать? Ты знаешь, мужчины вообще гораздо больше разговаривают, чем женщины. Женщины просто болтают и иногда ужасно много, вот как я… А мужчины все разговаривают, все разговаривают… впрочем, не с женами. Мужья с женами не разговаривают, а все объясняются. Лет двадцать другой раз объясняются. Дуются, дуются, а потом вдруг: «Нет, так невозможно! Давайте, объяснимся наконец решительно раз навсегда!» И пойдут объясняться. Объясняются, объясняются, а потом опять надуются. А потом вдруг неожиданно поцелуются и целуются до тех пор, пока не начнут объясняться… Это те, которые любят друг друга. А которые не любят — молчат, молчат, да и подерутся — и дерутся до тех пор, пока не разойдутся окончательно… Впрочем, и любящие иногда дерутся. Но зато потом и ревут же! На коленях друг перед другом ползают, прощенья просят… Зина всегда у мужа на коленях прощения просит… А потом и Василий Иванович перед ней на колени бухнется… И оба плачут… Такие забавные! Я всегда ему говорю: Василий Иванович, не вставайте перед Зиной на колени, не просите у нее прощения, зачем вы ее несчастной делаете? Потому, что женщина, как только почувствует, что она права и что перед ней кто-нибудь виноват, в своей вине сознаётся и прощенья просит, — она ужасно несчастна делается. Первое удовольствие для женщины — быть жертвой. женщина, что карась — любит, чтобы ее «жарили в сметане». Без тирана женщина жить не может. Без тирана женщина, как Зина, все будет плакать, да жаловаться, да своего Василия Ивановича по голове туфлей бить за то, что он ее не тиранит…

— Почему же вы, тетя, замуж не вышли, если считаете, что для женщины так необходим тиран?

— Не взял никто, матушка! А то бы вышла, конечно! Но без тирана и я жить, как всякая женщина, не могу. Вот мои тираны! — И она указала рукой на собачонок. — И ведь какая дрянь-то! Особенно вот этот, Абрикос! — И она слегка толкнула ногой хрипевшего на ковре мопса. Мопс сердито заворчал и злобно схватил ее за туфлю. — Видишь! Видишь! Хорошо, что он теперь беззубый, а прежде, бывало, до крови прокусывал. И вот представь себе, что его-то я больше всех и люблю. Посмотри ты, какие собаки у мужчин бывают. В глаза хозяину смотрит, ластится, и чем больше он ее бьет, тем больше она его любит. А у нас, у старых дев, собачонки презлющие, надменные, погладить себя не позволит, а блоха его укусит, так подходит и требует, чтобы ты его мизинцем почесала; а как надоест ему, тебя же за палец схватит… Ты видала, как старые девы по саду с собачкой гуляют? Не собака за ней, а она за собакой. И чем вот этакая дрянь больше капризничает, тем больше она нашему сердцу приятна, потому что тиран, а без тирана нам и жизнь не в жизнь. Ну вон, посмотри на Аидку. Лежит она целый день на диване под теплым платком, да и то дрожит. Ни красы, ни радости. Конечно, люблю я ее, но больше из сожаления, и не столько люблю, сколько сочувствую ей, потому что и мне год от году все холоднее становится и я все в платки кутаюсь… А вот Абрикос! Совсем другое дело! Абрикос деспот, Абрикос мой повелитель… Абрикос! Абрикосик! Абрикосинька! Поди сюда! Поди, миленький! — начала Екатерина Павловна ласково манить мопса; но тот сначала сердито зарычал, а потом поднялся на ноги и направился, неуклюже переваливая свое жирное туловище, совсем в противоположный от хозяйки угол комнаты. — Видишь, видишь, я его к себе зову, а он нарочно от меня уходит! Абрикосинька! Голубчик, да поди сюда! — продолжала она.

Но мопс, видимо выведенный из терпения ее приставаниями, злобно посмотрел на нее своими черно желтыми глазами и хрипло залаял.

Вера Александровна не могла удержаться от улыбки.

— Что же вы всем этим хотите сказать, тетя? — спросила она, немного помолчав и делаясь снова серьезной.

Екатерина Павловна закуривала в это время свою длинную папиросу.

— Что же вы хотите сказать? — продолжала Вера. — Что женщина должна находиться всегда в подчинении у мужчины? Что женщина — раба даже по самой натуре своей? Что женщину нужно бить? Но вы забываете, что женщина — мать, что женщина воспитывает своих детей; а какое же воспитание может дать загнанная, забитая раба? Кого, кроме рабов же, может и воспитать она? Это, что ли, вы хотите сказать, тетя?

— Ах, какая ты, Вера, умная! Как мне всегда приятно тебя слушать! — проговорила Екатерина Павловна, пуская тонкую струйку дыма. — Действительно, как подумаешь, что у каждого мужчины была мать… Знаешь, Веруша, одна старушка пришла раз на Марсово поле, а там в это время какой-то смотр с церемонией происходил… Солдат, солдат тысячи… Смотрела, смотрела она, всплеснула руками да и спрашивает у одного из землячков: «Солдатушки-батюшки! Неужели у каждого из вас по матушке?..» А вот ты сказала, что рабыня может воспитать только раба. Я, Веруша, плоха в истории, но все-таки мне помнится, что немало великих людей, немало грозных деспотов были сыновьями рабынь… Да чего далеко ходить! Ведь Абрикоса-то я сама воспитала… Ты прости, Вера, я все пустое болтаю, — тебя, может, это раздражает в твоем положении?

— Нет, тетя, не раздражает, но в ваших словах я не вижу ответа на мой вопрос.

— То есть на какой вопрос, Веруша? Что женщина всегда должна находиться в подчинении у мужчины? Что женщину нужно бить? На эти, что ли, вопросы, Веруша? Так я всю жизнь свою никогда не знала, что должно быть и что нужно? Я знала только, что бывает и что делается, а что должно, что нужно — это уж не моего ума дело.

— Нет, не на этот вопрос, тетя. Вы мне не ответили, как должна поступить я в моем настоящем положении?

— Не знаю, голубушка, — грустно ответила Екатерина Павловна и стряхнула пепел в одну из пепельниц.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — почти простонала Вера и, поднявшись с кресла, принялась ходить взад и вперед по комнате. — Никто ничего не знает. Никто ничего не хочет сказать! Ни отец, ни вы!..

— Никто не может сказать, Веруша, потому что это вопрос чувства, а чувства не рассудишь.

— Но послушайте, послушайте! — заговорила Вера, останавливаясь перед теткой. — Мой муж, которого я так чисто, так горячо любила, мой муж, которого я считала таким прекрасным, идеальным человеком, вдруг оказывается грязным, мелким пошляком, потому что кто же, кроме грязного пошляка, может упиваться ласками всякой кухарки, всякой горничной!.. Ведь, тетя, поймите! Ведь это чувство постыдное, грязное, дрянное! Ведь эти отношения унизительны для человека!

— Ах, милая, перестань, пожалуйста! — перебила ее вдруг тетка с напускной брезгливостью. — Не забывай, что я девушка! Про любовь я готова говорить сколько угодно, а уж от этих гадостей ты меня уволь! Будем говорить про любовь.

— Но, тетя, тут нет никакой любви! Тут только одно…

— А если нет никакой любви, так про что же мы разговариваем?

Вера как будто растерялась и вопросительно посмотрела на тетку.

— Да, да, милая! Тут грязь, а… а про грязь не разговаривают.

— Но что же мне делать, если меня окунули в эту грязь? — почти крикнула Вера.

— Хорошенько вымыться.

— Тетя, не говорите со мной таким тоном! Ради Бога, не говорите! Неужели вы не понимаете, как я страдаю! Пожалейте меня!

— Веруша, поди сюда! Сядь здесь, поближе! — тихо проговорила Екатерина Павловна и, положив окурок в пепельницу, подвинулась слегка на диванчике. Вера опустилась рядом с ней.

Екатерина Павловна нежно обняла ее плечи и, прижав ее к своей груди, любовно поцеловала ее белый лоб.

— Веруша, милая, — тихо заговорила она. — Неужели ты думаешь, что я тебя не жалею! Да не одну тебя я жалею! И тебя, и мужа твоего, и твоего отца, и всех, всех людей… Во мраке мы, Веруша! И всю-то жизнь мы живем в тумане. Все-то мы стараемся запутать, затемнить, и чем больше решаем какой-нибудь вопрос, тем сильнее его запутываем… Когда ты, Веруша, замуж выходила, ведь тебе это казалось страшно серьезным… А почему это было серьезно — ты не могла бы дать отчета… А когда Зина выходила замуж — всем это казалось ужасно несерьезно, и все мы тогда покачивали головами, и ты в том числе, и все твердили одно и то же: «Ах, Боже мой! Как это она так делает? Да следует ли это допускать? Да можно ли соглашаться на свадьбу, которая устраивается так несерьезно!» А Зина кричала, плакала: «Хочу замуж! Хочу замуж!» И вот ты вышла серьезно, а она несерьезно, а результат один и тот же получился. И ты замужем, и она замужем. И у тебя ребенок, и у нее дети… А потом Зина сколько раз прилетала вот сюда и кричала: «Нет, кончено! Я больше жить с мужем не буду! Я брошу его!» И ревела, и головой — об мягкую, впрочем, — спинку дивана билась, а мы все улыбались… Знали, что это несерьезно. Знали, что завтра же она будет целоваться с своим Василием Ивановичем и обожать его пуще прежнего… И вот ты сегодня приехала и говоришь совершенно уже серьезно, что хочешь бросить своего мужа… Почему ты тогда не верила? Почему ты знала, что Зина Василия Ивановича не бросит, а только прическу себе об диван растреплет?

— Да потому, тетя, что я знала, что Зина любит своего мужа.

— А ты разве своего мужа не любишь?

— Но Василий Иванович никогда ни в чем не был виноват перед Зиной.

— Ну, а если б он был в чем-нибудь виноват? Тогда бы ты сказала сестре: «Зина, брось своего мужа и уйди от него?»

Вера отшатнулась от тетки и серьезно проговорила:

— Да, сказала бы, тетя.

— Что ж? Тогда брось своего мужа и уйди от него, — почти холодно проговорила тетка.

— Я так и сделаю.

— А потом вырастет твой сын и тоже в чем-нибудь провинится против тебя, и ты тоже бросишь и уйдешь от него… И все люди мало-помалу перед тобой провинятся, — потому что мы все виноваты друг перед другом, — и ты от всех людей уйдешь, и будешь ты жить чистая, непорочная, святая, среди этих скверных, дрянных, грешных людей… А Зина будет жить с людьми в любви да в согласии. Помни, Вера, «полюби мир — и он весь твой»; полюби одну себя — и ты всех потеряешь…

— Тетя! Вы проповедуете всепрощение, мало того, вы хотите примирить с грехом и пороком… Да имеем ли мы право это делать, если наша мысль, наше нравственное чувство возмущается против всего этого?

На этот раз уже Екатерина Павловна не знала, что сказать, и закурила новую папиросу.

— Твое дело, Вера, твое дело! — закончила она теми же словами, которые вырвались и у Александра Павловича в конце разговора с дочерью.

«Ну, вот вопрос и решен!.. Стало быть, я ухожу от мужа… Стало быть, я остаюсь одна, с сыном…» — опять думала Вера, совершенно машинально гладя шершавую кожу Аидки, вылезшей из-под платка и забравшейся к ней на колени.

Наступило продолжительное молчание, и тишина нарушалась только храпом спавшего в углу мопса да чуть слышным постукиванием маятника старых каминных часов.

V

Дверь слегка приотворилась, и компаньонка, Глафира Ивановна, просунула свою голову.

— Кататься не поедете? — спросила она.

— Нет, не поеду, — рассеянно ответила Екатерина Павловна и потом, взглянув в окно, добавила: — Вон дождик какой идет! Куда теперь кататься? Не поеду.

Вера встрепенулась и встала с дивана.

— До свидания, тетя, — проговорила она, наклоняясь и целуя тетку.

— Ты куда же? — спросила та.

— К Мите. Он теперь у Батулиных, — ответила Вера Александровна и неторопливо вышла из комнаты.

По дороге она зашла в кабинет к отцу. Александр Павлович сидел у письменного стола и что-то писал.

— До свидания, папа! — сказала Вера, целуя отца в голову.

— Ты домой? — спросил тот.

— Нет, к Батулиным. Там Митя. Я, вероятно, сегодня же перееду к вам. Вещи можно будет и после, а я с Митей перееду сегодня, — стараясь придать твердость голосу, заключила Вера и пошла из кабинета.

Александр Павлович глубоко вздохнул.

Сырой, холодный воздух охватил ее, когда она вышла из подъезда. Моросил мелкий дождь, налетали маленькие вихри ветра и хлестали, брызгали водою. Опять лихорадочная дрожь пробежала по спине Веры Александровны, когда она, завернувшись в ротонду, уселась в извозчичьи дрожки.

«Никто ничего не ответил, никто ничего не сказал…» — думала она. Впрочем, нет!.. Они говорили, но никто из них не подтвердил ее решения, не поддержал ее. «Твое дело… Твое дело…» — вот что говорили они… Да почему же они ее считают такой большой, серьезной, что не хотят вмешаться в ее дело, помочь ей, подтвердить, что она права? А ей так это нужно… Она знает, что она права, но услыхать подтверждение — о! как бы она желала, чтобы кто-нибудь из близких или из любящих сказал ей: «Да, ты права, поступай так!» И вдруг ей вспомнилась ее свадьба. Она уже целый год была знакома с Корецким, когда он, наконец, решился сделать ей предложение. Именно решился… Она видела, что он давно уже любит ее, но сомневается во взаимности… И она любила его, но ей хотелось хорошо, точно проверить свое чувство. Когда он приходил, она радовалась. Когда его долго не было, ей было не по себе. Другие люди мало-помалу утратили для нее всякий интерес, и оживлялась она только с ним одним… Для него она думала, для него запоминала свои мысли… У него искала ответов и находила их… Наконец, она почувствовала, что с сердцем ее творится что-то необычное. Когда он брал ее руку, она вся вздрагивала, и она начала уже терять способность говорить с ним… А его взгляд, страстный, влюбленный, заставлял ее трепетать… И она поняла, что любит его, и что теперь или она должна стать его женою, или не видеть его никогда уже больше, так как встречи их приобрети какой-то странный, греховный оттенок… И он понял это и сделал ей предложение. Она помнит, как она вся похолодела, услыхав решительное слово, но в то же время почувствовала, что жить без него уже не может, и сказала: да… И тогда, как и теперь, все вдруг стали уклончивы. Когда она объявила отцу, он как будто испугался, долго ничего не мог ответить, а потом тоже сказал: «Твое дело, Вера, твое дело». И тетка как-то вся съежилась, бросила свои шутки и тоже твердила: «Твое дело… твое дело!» А она отлично знала, что Корецкого и любят, и уважают в их доме. И они — то есть она и муж — сами сделали свое дело… Совсем не так было с Зиной. Когда Батулин сделал предложение, а Зина, и плача, и смеясь, заявила, что она непременно хочет за него замуж, начались аханья, разговоры, пересуды… Всякий высказывал свое мнение: кто говорил, что Зина еще молода, а у Батулина нет прочного положения; кто говорил, что ждать особенно нечего, потому что парочка хоть куда; кто говорил, что у Батулина слишком мягкий характер, а Зину надо держать в руках; а кто утверждал, что у Зины такое доброе сердечко, что с нею всякий муж будет счастлив… Зина все время ревела. Батулин ходил как в воду опущенный, но в общем ни для кого это не казалось особенно серьезным… Даже когда их венчали, то всем казалось, что это не в самом деле, а так — какая-то детская игра… Даже отец сконфуженно улыбался. А когда после венца Зина бросилась к нему на шею, он заплакал и совершенно искренно проговорил: «Господи Боже мой! Да что мы наделали? Что бы сказала покойница ваша мать, если бы видела все это?» Батулин глупо сиял от счастья, Зина ревела и хохотала вперемежку, и все это у них творилось как-то наружу… И визиты они на другой день делали препотешные, глупые, и все смеялись, и всем еще казалось, что это нарочно. Даже мадам Девис, их гувернантка, долго еще утверждала, что каждое утро, просыпаясь, она думала, что вот сейчас ей придется везти Зину в гимназию… А когда она, Вера, выходила замуж, как были все серьезны! Отец тоже заплакал, но при этом сказал что-то очень умное, дельное… И вот Зина живет со своим Василием Ивановичем, у них уже двое детей, а сами они все еще такие же дети… Но в доме у них весело, шумно, оживленно, и все почему-то так охотно идут к ним… И сама Вера, приезжая к Батулиным, всегда почему-то начинает смеяться… Возвращаясь же к себе, она сейчас же становится серьезна, и все у них серьезны… И все солидно, порядочно… Когда у Зины рождались дети — всегда происходила какая-нибудь суматоха, путаница, и ребенок являлся словно сюрпризом, несмотря на то, что Зина еще за девять месяцев принималась болтать всем о пеленках, о свивальниках, о том, как она будет одевать своего будущего ребенка, и все смеялись, и все шутили… Совсем не то было у нее, у Веры… Рождение Мити явилось целым событием. Все было обдумано, предусмотрено… Обдумано серьезно, предусмотрено основательно, и казалось, что все у них в жизни с мужем было устроено так прочно, незыблемо… И вот вдруг все теперь это разлетелось прахом… И отчего? Оттого, что она не знала своего мужа! Оттого, что он оказался не таким, каким представляла она себе его… И когда над ее головой ударил гром, все так же, как и тогда, говорят: «Твое дело! Твое дело!»

«А когда так, так я же сама его и сделаю!» — почти вслух проговорила Вера Александровна и даже выпрямилась на сиденье дрожек.

«Все мы во мраке, — сказала тетя, — все мы ходим в тумане…» Пусть они ходят в тумане, а я хочу видеть все ясно, определенно.

Муж ее обманул, и она не может, не станет жить больше с мужем! Она не Зина, чтобы забавляться глупыми ссорами, ребячьими сценами… Жизнь не шутка, не кукольная комедия. Нельзя жить без догмата, спустя рукава, кое-как… Пусть Зины и Васильи Ивановичи прошалят всю жизнь, а она не имеет права этого делать, да и не может… Не надо ей слов подтверждения! Не надо ей сочувствия и советов; она сама знает, что нужно и что должно. Она не только женщина, но она и мать! Для сына она должна сберечь себя чистой, честной и непреклонной…

Дрожки остановились у крыльца. Вера Александровна быстро вышла из них, торопливыми шагами поднялась по лестнице во второй этаж и энергично дернула звонок у квартиры Батулиных.

— Что Митя? — первым делом обратилась она к отворившей ей горничной.

— Не могу знать, они в детской.

— Что это такое? Чей это велосипед? — спросила она вслед затем, разглядев в углу передней новенькие, блестящие колеса бициклета.

— Барин купили, ездить хотят, — усмехаясь, ответила горничная.

«Как это глупо!» — почему-то подумала Вера Александровна.

— Ты это, Вера, про велосипед спрашиваешь? — заговорила вышедшая в переднюю Зинаида Александровна. — Это Вася купил. Ты знаешь, я тоже хочу учиться на велосипеде? Честное слово! Только теперь неудобно, а вот, как переедем летом на дачу, так я тоже буду. Вася обещал мне купить.

— Здравствуй, Зина! — проговорила Вера Александровна, сняв шляпу и оправив свою прическу.

— Ах, прости, голубушка! Я и забыла, что я тебя сегодня еще не видала.

И сестры поцеловались.

Зина была несколько ниже ростом и значительно полнее Веры Александровны. И волосы у нее были темнее, а черты лица как-то мягче и расплывчатее. Ее нельзя было даже назвать красивой, но личико ее было миловидно, свежо и дышало здоровьем. Одета она была в капот, порядочно-таки поношенный и даже кое-где в пятнах. Густые волосы, небрежно закрученные на затылке, местами выбивались вьющимися прядками.

— А твой Митя спит. Он покушал прекрасно…

— Как спит? — удивилась Вера Александровна. — Да который же теперь час? — спросила она, хватаясь за пояс и видя, что, уходя из дому, забыла надеть часы.

— Право, не знаю. Даша, который час? — крикнула Зина горничной.

— Да уж четвертый, барыня, — откликнулась та из передней.

— Так когда же вы его уложили? — забеспокоилась Вера Александровна.

— Да недавно. Он только что уснул. Играл, играл, потом попросил покушать, а потом его на Ниночкину кроватку уложили, он и уснул.

Вера Александровна, ничего не сказав сестре, быстро пошла в детскую. Режим ребенка был нарушен. Митя обыкновенно завтракал в двенадцать часов и спал после этого до двух. А теперь четвертый час, а его только что уложили.

— Что, няня, Митя спит? — спросила Вера Александровна встретившуюся у самой детской пожилую и очень добродушную на вид нянюшку.

— Спит, барыня, только что уснул, — ответила та, почтительно кланяясь.

Вера Александровна поняла, что поправить дело уже нельзя. На цыпочках прошла она к кроватке, в которую уложили ее Митю. Ребенок спал уже крепко и не слыхал приближения матери. Одна ручка лежала поверх одеяла, другую, сжатую в кулачок, он неудобно подоткнул себе под щеку. Вера Александровна осторожно поправила головку сына и обдернула на нем одеяльце. Постояв с минуту и полюбовавшись на хорошенькое личико Мити, уже каждой своей черточкой поразительно напоминавшее лицо его отца, Вера Александровна вышла из детской и направилась в комнату сестры.

Там, на мягком ковре, между ворохом разных, наполовину поломанных, игрушек, возились Коля и Ниночка. Коле шел уже пятый год, Ниночка была ровесница Мите. Увидав тетю Веру, ребятишки вскочили на ноги и бросились к ней на шею.

— Тетя, Митя сегодня с лошадки упал и плакал, — торопливо заговорил Коля, хватая за платье Веру Александровну.

— И плакал, — шепеляво подтвердила Ниночка.

— Он сел на лошадку верхом назад, спиной, и стал хватать за хвост, а потом упал.

— А потом упал, — как эхо отзывалась Ниночка на слова брата.

— Митя не ушибся? — целуя детей, спросила Вера Александровна сидевшую тут же Зину.

— Нет, так, пустяки! Его няня подхватила, — ответила та.

— Няня подхватила, на ручки, — подтвердил Коля.

— На ручки, — повторила опять Ниночка.

Вера Александровна, перецеловав детей и отерев платком себе щеки, которые они страшно замуслили, уселась на диване рядом с сестрой.

— Я их сюда перевела, чтобы они Мите спать не мешали, — сказала Зина, отталкивая ногой какую-то подкатившуюся под ее платье игрушку.

— Merci, — машинально отозвалась Вера Александровна. — А Василий Иванович дома? — спросила она, немного помолчав.

— Не знаю… Кажется, дома, — отвернувшись в сторону, ответила Зина. — Впрочем, это теперь мне совершенно все равно… Он может быть дома, где ему угодно, меня это не касается, — сейчас же заговорила она, опять поворачиваясь к сестре.

— Вот как? — усмехнулась Вера Александровна.

— Да, и ты совсем напрасно улыбаешься. На этот раз это уже совершенно серьезно. Я еще вчера была у тети и сказала ей, что мы с мужем теперь совсем чужие люди… Конечно, мы не можем разойтись, потому что нас связывают дети…

— А ты бы вот при детях-то не говорила этого, — остановила ее Вера Александровна.

— А все равно! Должны же они рано или поздно узнать настоящую правду… А впрочем…

И Зина, вскочив с дивана, отворила дверь в соседнюю комнату.

— Даша, — крикнула она, — позовите няню… Впрочем, нет! Няня пусть возле Мити… Подите сюда сами… Возьмите детей… Идите играть с ними в столовую. Деточки, идите играть в столовую!

— Мамочка, а с попкой можно играть? — спросил Коля, забирая игрушки.

— Нет, с попкой нельзя, попка пальчик укусит… Даша, да возьмите же игрушки, что вы стоите?

— Мамочка, пойдем с нами! — прошепелявила Нина, еще не совсем на твердых ножках подковыляв к матери.

— Нет, милая, нет! Иди с Дашей, а мне с тетей поговорить надо, — целуя дочку и в то же время отирая ей губки, сказала Зинаида Александровна.

— Как она у тебя плохо ходит! — заметила Вера, когда дети, вместе с горничной, вышли из комнаты.

— Толстушка, потому и ходит плохо.

— Мой Митя…

— Так что ж твой Митя? — перебила сестру Зина. — Ты возьми-ка Митю на руки, да Ниночку, так увидишь какая разница… Митя перед ней пушинка! Потому он и на ножках крепок… А Коля в это время еще хуже ходил. Ты посмотри, как мои едят! Любо-дорого!

— Да хорошо ли так кормить детей? — проговорила Вера Александровна.

— Ну уж не знаю, голубушка, только я своих голодом морить не стану. Пусть там другие как хотят, а по мне, чем сытее, тем лучше!

«Какая она наседка!.. Какая курица! — думала Вера Александровна, глядя на сестру. — И выражения-то у нее какие! Особенные какие-то… Чем сытее, тем лучше…»

— Однако, ты хотела мне сказать что-то о муже? — проговорила она уже вслух, заметив, что Зина как будто на слова ее немного надулась.

— Да что тут говорить? Сказано, что между нами все кончено, вот и все, — неохотно отозвалась та.

— Однако, есть же какая-нибудь причина? — настаивала Вера.

— Ах, милая, причин пропасть, причин без конца… И не сегодня, не вчера это началось. Я прежде только молчала, просто притворялась, что я счастлива, — начала Зина, подбирая на диван ноги и подкладывая под локоть шитую подушку. — Я знаю, что вы все считаете этого Василия Ивановича милейшим человеком… Ах да, действительно, он очень милейший для других и при других… а так… во-первых, он ужасно упрям… Недаром его мать была из черниговской губернии… А затем, он ехиден… Начнет говорить и все с язвинкой, все с язвинкой… Да-с, он ехиден! Не удивляйся, пожалуйста!

Но Вера совсем не удивлялась. Она уже не слушала сестру и вся ушла в свои мысли. Она сейчас вспомнила, что у них сегодня должны обедать Ходовские, и что она не только не сделала никаких распоряжений дома, но не успела предупредить и мужа, чтобы он вернулся со службы пораньше — Ходовские обещали приехать в четыре.

«Если я сейчас поеду домой, — думала она, — я успею еще приехать до них и кое-чем распорядиться… Но стоит ли ехать? Чтобы разыграть последний раз комедию супружеской жизни? Не все ли равно, что Ходовские узнают днем раньше, днем позже? К чему эти глупые кривлянья и ломанья? Я не Зина, которая, решив бесповоротно порвать с мужем, мечтает о том, что весной он ей купит велосипед».

Потом она вспомнила, что сегодня выходной день Эльзы, и опять дрожь негодования охватила ее. Она не могла бы и выразить, как противна, как отвратительна ей эта толстая, румяная швейцарка… И муж ей вспомнился почему-то толстым и румяным… И блеск его глаз казался ей теперь грязным, масляным… И между ними это длилось вероятно уже давно, а она жила, ничего не ведая, в смешном положении обманутой жены… Именно в смешном… Эльза с ней разговаривала, называла ее: madame, а в тайниках своей грязной души улыбалась, торжествуя победу.

Обида и злость закипели в сердце Веры Александровны. Ей опять захотелось отомстить, жестоко отомстить своим обидчикам. Но чем отомстить? У нее было одно средство — уйти и взять сына. Но для Эльзы разве это не все равно? Она сейчас же найдет новое место — те же Ходовские возьмут… А для мужа? Но если он ее не любит, то он будет только рад этому. А если он не любит ее, то он не любит и сына. Разве может такой отец любить своего ребенка? Если б любил, он жил бы для него, забыл бы о себе и все, все принес бы в жертву… вот, как она… Вся ее жизнь — в Мите… Ей ничего больше не надо… А Дмитрию Платоновичу нужны еще разные Эльзы… Ну пусть он с ними и остается… Но разве же это месть? А чем, чем она еще может отомстить ему? Вот если б она сама полюбила кого-нибудь, увлеклась бы, изменила бы мужу, тогда бы он понял, как это ужасно… Но ей никого не надо, кроме Мити… А Митя еще этого не понимает, не ценит… Боже мой, как она несчастна!

— Да, да, представь себе, что он ревнив, — продолжала между тем Зина, вполне уверенная, что сестра ее внимательно слушает. — И как ревнив? Дрянно, гадко! К кому только он меня не ревновал!.. Представь себе, что он меня ревновал даже к твоему мужу!

— Что такое? — встрепенулась Вера Александровна!

— Да, да! Он ревновал меня к Дмитрию Платоновичу. Это было года два тому назад… Ну не сумасшедший ли? Ну стала ли бы я отбивать мужа у моей сестры?

Вера Александровна сделала презрительную гримасу. Слова Зины ей показались оскорбительными.

«Она — отбивать у меня мужа! — повторяла она про себя. — Она, неряха, курица!» Но сейчас же вспомнив об Эльзе, Вера Александровна съежилась и вздохнула. Жуткая мысль пришла ей вдруг в голову. «А что, если я хуже всех? Что если я только вообразила про себя, что я и умна, и хороша… Ведь если Василий Иванович ревновал, так, стало быть, были же какие-нибудь основания? А меня все обманули… А я мечтала, я думала про себя Бог знает что…»

— Зина, — вдруг повернулась она к сестре. — Зина, скажи мне: изменял тебе когда-нибудь муж?

Зина растерялась и быстро-быстро замигала глазами.

— Не… не знаю! — выговорила она наконец, краснея до корня волос.

— Нет, ты мне скажи откровенно, как сестре, скажи просто! — настаивала Вера Александровна, взяв Зину за обе руки.

А та опустила голову и вдруг горько-горько, как ребенок, заплакала.

— Изменял! — зашептала она, прижимаясь мокрым лицом к груди старшей сестры. — Изменял, Верочка, милая! Только я никогда никому этого не говорила… Я все говорила и все неправду, я нарочно все про него выдумывала: он прекрасный человек, и не ехидный, и не упрямый… А этого-то я никому не говорила, что он изменял…

— И ты осталась с ним жить? Ты не ушла от него? — спросила Вера, пытливо глядя на затылок склонившейся к ней сестры.

— Как же я могла уйти, когда у нас дети? — всхлипывала та. — Ведь у нас двое детей, а я еще жду третьего… Как же я могу уйти?

— Ты могла бы уйти с детьми. Нам есть куда уйти. У нас есть отец, который никогда не прогонит нас.

— Верочка, но как же я могла отнять отца у моих-то детей? Ведь и он их, и они его так любят, так любят…

— Но постой, ты ведь несколько раз собиралась бросить мужа?

— Собиралась, Верочка, постоянно собиралась… Как, бывало, решусь, бросить, так сейчас и поеду или к папе, или к тете… А по дороге уж, пока еду, знаю хорошо, что не брошу… А все-таки, приеду и скажу, что брошу… Все-таки, как будто легче, когда скажу… И он испугается, и ему это наука… Ведь стоит мне только сказать ему, что я его брошу, он совсем как в воду опущенный ходит, потому что верит, что я могу бросить…

— Часто он тебе изменял? — спросила опять Вера.

— Нет, не… не очень часто, — совсем как-то уж по-детски пролепетала Зина.

И вдруг Вере Александровне показалось, что все это ужасно несерьезно, и не только Зинино, но и ее собственное горе как-то вдруг потеряло свой острый, серьезный характер… Ведь вот можно же съездить к тете да к папе, сказать, что бросишь мужа, да на этом и успокоиться… А ведь если бы она не знала сегодня, если бы она не наткнулась на эту гадкую сцену, ведь жила же она по-прежнему… По-прежнему же считала бы своего мужа и умным, и честным… И была бы счастлива, и гордилась бы своим счастием… А теперь вдруг все это разбито… Потеряно…

Вера Александровна поднялась с дивана и, пройдясь раза два по комнате, остановилась у окна и стала смотреть на улицу.

«Зачем, зачем все это случилось?» — думала она.

Наступило недолгое молчание.

— Зина, а я тоже хочу бросить мужа, — тихо проговорила она и сейчас же, словно поймав себя, удивилась, зачем она сказала: «хочу бросить», а не сказала: «уже бросила».

Зина широко раскрыла свои заплаканные глаза.

— Да, я хочу бросить мужа, — повторила Вера Александровна, повернувшись к сестре и пытливо глядя на нее.

— Ты, Верочка, хочешь бросить Дмитрия Платоновича? — испуганно переспросила Зина и даже слегка побледнела.

Вера молча утвердительно кивнула головой.

— Верочка, нет! Как же это? Нет, не надо… А Митя? Но как же?

— Митю я возьму с собой!

— Да нет, а как же он без отца-то? Да, постой! За что же ты хочешь бросить?

— Он мне изменил, — помолчав немного и с трудом выговорила Вера Александровна.

— Постой… Да нет, может быть это еще неверно? Ты откуда взяла это? — говорила Зина и, быстро встав с дивана, подошла к сестре.

— Я сама, своими собственными глазами видела, как он целовался с Эльзой, — ясно выговаривая каждое слово, проговорила Вера Александровна.

— С Эльзой? — повторила Зина, и глаза ее опять быстро-быстро замигали. — Верочка, не надо! Не бросай мужа… Прогони Эльзу! — почти вскрикнула она, и опять слезы градом посыпались у нее по щекам.

— Верочка! Прогони Эльзу, но не бросай мужа! Боже мой! Да если б мой Вася с кем угодно целовался, я бы никогда его не бросила! Разве можно? Ведь он муж, он отец твоих детей! Разве можно? Нет, так нельзя… Постой!

И она, быстро разжав руки, которыми только что обнимала Веру, бросилась вон из комнаты и, бегом пробежав столовую, где играли дети и где она, споткнувшись на какую-то игрушку, чуть не полетела на пол, гостиную, где она сшибла маленький стулик перед диваном, как сумасшедшая вбежала в кабинет к мужу.

VI

Василий Иванович Батулин, среднего роста худощавый, лет тридцати человек, сидел за письменным столом и что-то писал, когда вбежавшая Зина схватила его за плечи.

— Вася, Вася, знаешь ли что? Большое несчастие! — заговорила она, тряся мужа. — Ужасное несчастие! Верочка хочет бросить Дмитрия Платоновича! Он ей изменил, целовался с Эльзой… она поймала… И теперь хочет бросить…

Василий Иванович сидел как ошеломленный и испуганно глядел своими голубыми, близорукими глазами на топтавшуюся перед ним Зину.

— Вася, поди, скажи ей, что этого нельзя! Пойми ты, ведь она серьезно, ведь она не так, как я… Она его действительно бросит!.. Вася, ради Бога, скажи ей… Я так, так за нее боюсь… Что же это в самом деле? — И Зина вдруг опять заплакала.

Василий Иванович притянул к себе голову жены и начал нежно ее целовать.

— Успокойся, успокойся, Зинуша! Не волнуйся, голубчик, ведь тебе нельзя в твоем положении… Я пойду… я сейчас… Я ей все скажу, только ты успокойся… Мы это все сделаем, она не бросит… Мы уговорим, — торопливо и испуганно говорил он. — Ты говоришь, что она сама поймала?

— Сама, Вася, своими собственными глазами.

— Ах, Боже мой! Боже мой! — прошептал Василий Иванович, с тоской покачивая головой. — Ну хорошо, успокойся, голубчик, и успокой ее… А потом я уже поговорю… Знаешь что? Давайте сначала обедать. Теперь уже без четверти пять… Давайте, пообедаем сначала, а потом будем говорить… Дмитрий Платонович знает об этом?

— Не знаю.

— Ах, Боже мой! Боже мой! Ну, поди, скажи, чтоб обедать.

— Вася, ты поговоришь с ней?

— Поговорю, поговорю, только ты успокойся, голубчик! Давайте сначала обедать, — настаивал Василий Иванович.

— Васенька! Миленький! Я гадкая, я знаю это! Я гадкая, дрянная, испорченная! Прости ты меня! Сделай ты со мной что хочешь, только уговори Верочку!

И Зина, схватив шею мужа руками, крепко, крепко прижалась к нему.

— Милочка! Ей Богу, я все сделаю! Только не волнуйся! — упрашивал Василий Иванович.

— Вася, я знаю, что я гадкая, что я не стою тебя! Но ты, ты такой добрый, ты умный… Ведь пойми, что это ужасно, если она его бросит…

— Не бросит, только давайте сначала пообедаем, — растерянно повторял Василий Иванович.

— Васенька, а я даю тебе слово, что никогда, никогда больше не буду говорить разных глупостей! — уже успокаиваясь и вытирая слезы, проговорила Зина.

— Не только говорить, голубчик, думать не надо, главное, думать! — поправил ее Василий Иванович.

— И думать не буду, никогда! Никогда! Вот запомни, — с этого дня никогда больше!.. Только ты прости меня гадкую, дрянную…

— Ну, полно, полно! Какая ты гадкая! Хорошая ты моя, милая ты моя! — целуя жену, повторял Василий Иванович.

И Зина, почти совсем уже успокоенная, тщательно вытерла себе глаза и вышла из кабинета.

А Василий Иванович, оставшись один, забегал взад и вперед по этой маленькой комнатке.

«Да, вот какие дела! Вот какие дела-то! — повторял он, с удивлением замечая, что никак не может думать о предстоящем разговоре с Верой. — Да-с, вот какие дела-то!»

В кабинете ему показалось тесно. Он выбежал в гостиную и, потолкавшись там из угла в угол, очутился каким-то образом в передней. Стоявший под вешалкой велосипед сразу приковал его внимание. Он присел перед ним на корточки, потрогал тонкие спицы колеса, потом стукнул ладонью по гуттаперчевой двойной педали, и та быстро-быстро завертелась, а Василий Иванович все повторял: «Да-с, вот какие дела-то! Не хорошо, не хорошо!»

Он знал теперь, что ему предстоит объяснение с Верой Александровной, с этой умной и серьезной женщиной, которую он не только любил, но и уважал. И он боялся этого объяснения. Он обещать Зине поговорить с ней обо всем и сказать ей все, но что он мог сказать Вере, он не знал. Зина считает его умным. Конечно, он, вероятно, не глуп, может быть даже и умен, но говорить, вообще разговаривать об этаких серьезных вещах, право, так щекотливо.

Василий Иванович приподнялся, достал из сумочки масленку и принялся смазывать и без того с избытком промасленный велосипед.

А Зина у него прелесть! Зину он ужасно любит! Какое у нее доброе сердечко! Как она ко всем горячо и сочувственно относится!.. Только вот ее ревность… Ах, зачем она ревнует!.. И главное дело без всякой причины… Не только он ей никогда не изменил, но даже малейшего повода к ревности не дал… Вот эта только глупая фраза раз у него сорвалась: «Не ревнуй меня, Зина, не наталкивай меня сама на измену»… Ну, вот она к ней и прицепилась…

Василий Иванович приподнял несколько велосипед и привел в вращательное движение переднее колесо. Спицы быстро-быстро замелькали у него перед глазами.

«А может быть и не бросит, — думал он. — Зина тоже ведь постоянно грозится, а еще ни разу не бросила и не бросит никогда моя милая Зинушечка… Мой милый Зиненочек…» — повторял он и соображал, что хорошо смазанное и пригнанное колесо должно само вертеться по крайней мере сорок пять секунд.

— Барин, пожалуйте кушать! — перебила его размышления горничная, отыскавшая его в передней.

— А, кушать? Сейчас, сейчас!

И Василий Иванович пошел было в столовую, но по дороге спохватился, что руки у него все выпачканы в масле, свернул в ванную, где стоял умывальник, и принялся мыться. Он знал, что ему сейчас предстояло свидание с Верой, и он почему-то боялся этого.

— Ах, Боже мой! Боже мой! — твердил он, намыливая и ополаскивая руки.

Когда он вошел в столовую, и Зина, и Вера Александровна, сидели уже за столом. Зина разливала суп и как-то сконфуженно поглядывала на мужа. Вера, бледная, но с серьезным, почти с спокойным лицом, протянула Василию Ивановичу руку и тихо проговорила:

— Здравствуйте.

Василий Иванович почему-то даже шаркнул ногой и, почтительно поцеловав руку свояченицы, сел напротив нее.

Разговор не завязывался. Первая нарушила молчание Вера.

— А вы себе велосипед купили? — спросила она Василия Ивановича.

— Да, да, — заторопился тот. — Знаете, это прекрасная машина! И удивительно гигиенична! Я уже не говорю об удобствах, то есть о сокращении всяких расстояний, но и для организма это очень важно… Это приводит в гармоническое сочетание все мышцы и заставляет их функционировать…

На слове «функционировать» Василий Иванович запнулся и выговорил его как-то совсем иначе, потом поправился, повторил его и продолжал дальше объяснять разные свойства и достоинства велосипеда.

«А ведь они счастливы, — думала Вера, глядя то на сестру, то на ее мужа и замечая, какими ласковыми и нежными взглядами перекидываются они. — Они счастливы в этом беспорядке, в этом хаосе жизни… в своей буржуазной обстановке, среди своих мелких, буржуазных интересов… А могла ли бы она быть так же счастлива с каким-нибудь Василием Ивановичем? Не права ли Зина? Не ей ли лучше живется? «Блаженни нищие духом»…» И вдруг ей вспомнился текст о птицах, что не сеют, не жнут, — текст, который повторял иногда ее муж, — и она почувствовала, что краска бросилась ей в лицо при воспоминании о муже и о той неприличной фамильярности, которую он иногда позволял в разговорах с нею… «Воображаю, какой вздор эти между собой болтают!» — сейчас же подумала она, как бы в оправдание себе.

А Василий Иванович продолжал все еще рассказывать о велосипеде, предсказывал ему какую-то особенную будущность и, кажется, говорил даже о том, что социальный строй самой жизни должен несколько измениться при распространении этой машинки. Зина слушала и была видимо довольна красноречием своего мужа; а когда Василий Иванович заговорил о воздухоплавании и о том мировом перевороте, который вызовет оно, почти совершенно уничтожив значение границ между государствами, Зина даже расцвела и с некоторой гордостью поглядывала то на мужа, то на сестру.

Вере стало скучно.

Когда кончился обед и подали кофе, Зина встала и под каким-то предлогом вышла из столовой, значительно взглянув на Василия Ивановича.

Оставшись вдвоем с Верой, Василий Иванович прежде всего страшно переконфузился, потом усиленно принялся размешивать ложечкой у себя в чашке и только после более или менее значительного колебания решился заговорить:

— Вера Александровна, — начал он несколько глухим и сдавленным голосом. — Я, право, этому не хочу и верить…

— Чему это вы не хотите верить? — холодно переспросила Вера.

— А вот тому, что мне сказала Зина… Что вы хотите оставить вашего мужа.

— Напрасно вы этому не хотите верить.

— Вера Александровна! Да неужели же, неужели же вы решитесь разрушить семью… бросить мужа и только из-за… — Василий Иванович, начавший было очень горячо и даже с некоторым пафосом, вдруг замялся.

— Из-за чего? — холодно и язвительно переспросила Вера.

— Да вы сами знаете. Зачем же повторять? — сконфуженно пробормотал Батулин.

— Совершенно верно. Не только повторять, но и говорить об этом не следует, тем более вам. Ни вы, ни Зина, мне не судьи в данном случае… Зина вольна переносить и прощать все, что ей угодно, это дело ее взглядов и ее совести, а вы, как человек — сами не вполне безупречны…

— Что-с? Я? — всполошился Батулин и даже отодвинул от себя чашку. — Я? Это вам Зина наговорила? А вы сейчас же и поверили? Нет-с, извините меня, я был, есмь и буду всегда верен моей жене… Я даже в помыслах моих никогда перед нею не прегрешил ничем… А это она в своей необузданной ревности выдумывает Бог знает что! Она меня готова приревновать к кому угодно! Так, ни с того ни с сего! Просто ей взбредет фантазия, она и примется меня мучить… Вы знаете, она меня даже к вам ревновала! Так что же это, правда, что ли?

И Василий Иванович, разгорячившись, вскочил со стула и начал ходить взад и вперед по столовой.

Вера не выдержала и нервно рассмеялась.

— Да, вы правы, Василий Иванович! Простите меня, что и позволила себе хоть на минуту усомниться в вашей порядочности. Я просто забываю иногда, что Зина большая фантазерка… Простите меня! Вам я вполне верю, но не будем больше говорить об этом. Поверьте, что никакие разговоры ни к чему не приведут. Merci, — закончила она, вставая из-за стола. — Я пройду в детскую, посмотрю, не проснулся ли Митя? Нам пора и ехать.

И пожав руку Василию Ивановичу, Вера пошла в детскую. А тот, растерянно и тупо посмотрев ей вслед, вдруг энергично принялся ерошить свою прическу и даже дергать себя за волосы.

— Ну что я наделал? Ну что я наделал? — бормотал он про себя, почти бегом уходя к себе в кабинет. — Зина просила объясниться, а я с места принялся на нее же жаловаться!

Митя только что проснулся. Он сидел в своей кроватке и немножко капризничал, когда Вера Александровна вошла в детскую. Увидав мать, он вдруг заплакал и весь потянулся к ней.

— Милый мой, хороший! О чем ты? — заговорила Вера Александровна, беря сына на руки.

— Не вовремя спал, вот и капризничает, — заметила бывшая тут же нянюшка.

— Успокойся, мой родной сынок! Мама твоя с тобою и никогда, никогда не уйдет от тебя… Ты ведь один у меня на свете, и весь свет мой в тебе, — шептала Вера Александровна, лаская и целуя ребенка.

А Митя все плакал.

VII

У Дмитрия Платоновича Корецкого весь день сердце, что называется, было не на месте, и еще не было полных четырех часов, когда он вышел из департамента и поехал домой. Дело в том, что, целуясь сегодня утром с Эльзой, он слышал, как сзади кто-то слегка вскрикнул и бросился бежать, а Эльза уверяла даже, что она видела край мелькнувшей темной юбки. Кто это был, кто это мог быть? Или жена, или горничная Саша. В первом случае ужасно, во втором — все-таки скверно.

«Впрочем, если бы это была жена, — успокаивал он себя, — то бежать бы она не бросилась, а тут же на месте началось бы объяснение, и Бог знает, чем бы оно окончилось. Если же это была Саша, то можно как-нибудь умаслить эту девчонку… подкупить и потом сплавить. Во всяком случае, положение неприятное и даже трагическое, принимая во внимание характер и взгляды Веры Александровны…»

И Корецкий раздраженно понукал извозчика, как-то испуганно озирался по сторонам и сидел на дрожках в самой неудобной позе, словно готовился спрыгнуть на мостовую при первой возможности.

«Спросить или не спросить швейцара?» — подумал он, подъезжая к крыльцу дома, в котором жил.

И решив, что этого ни в каком случае делать не следует, сейчас же совершенно машинально спросил:

— А что, барыня дома?

— Никак нет-с, уехали-с, — почтительно ответил тот.

Дмитрий Платонович похолодел.

— Куда? — уже растерявшись, задал он опять вопрос.

— Не могу знать-с… Должно быть к папеньке. Потому в эту сторону. А на извозчика садились, ничего мне не сказали.

Но Дмитрий Платонович уже не слушал. Торопливо отперев висевшим у него на цепочке ключиком английский замок двери, он вошел в переднюю и сам снял с себя пальто.

Из коридора выскочила горничная Саша.

— Барыня дома? — спросил он опять ее, чувствуя, как в груди у него что-то сжимается.

— Уехали-с, — растерянно сказала Саша, и сейчас же прибавила: — И Митеньку с собой увезли… Что-то расстроены…

— А Эльзы тоже нет? — проговорил он, помня, что сегодня выходной день бонны.

— Нет, она дома-с. Не ушла.

— Не ушла? Почему не ушла?

— Не могу знать. Вас, должно быть, дожидается.

Дмитрий Платонович пристально посмотрел на Сашу. Что-то странное послышалось ему в звуке ее голоса.

— А вам тут письмо есть. От Ходовских принесли.

— Какое письмо? Почему от Ходовских? — растерянно спрашивал Дмитрий Платонович, проходя в кабинет.

— Позовите mam’selle Эльзу! — решительно крикнул он Саше.

«Что такое? Ходовские извиняются. Обедать не могут… Дети заболели подозрительно, — соображал он, читая поданное ому письмо. — Да разве они хотели сегодня обедать?.. И что значит: «дети заболели подозрительно»? Ах, это вероятно что-нибудь вроде дифтерита. И немудрено! Ужасная погода… А она в эту погоду повезла Митю!..»

— Ах, это вы, Эльза? — сказал он по-французски, повернувшись к вошедшей в кабинет бонне.

Эльза на цыпочках приблизилась к нему и заговорила шепотом.

— Madame видела! Это была она, это была, конечно, она. Только вы уехали, она схватила маленького и убежала. Она кричала, чтобы Саша подала ей, чтобы я не смела показываться… Что делать?

— Сегодня ваш выходной день? Отчего вы не ушли? — почти спокойно спросил Дмитрий Платонович.

— Я не решалась… Я хотела дождаться вас.

— В таком случае вот что: идите в отпуск и переночуйте где-нибудь у ваших знакомых, не возвращайтесь сегодня. Можете, наконец, ночевать в отеле. А когда вернетесь завтра утром, все выяснится.

— Monsieur!.. — жалобно и с навернувшимися слезами на глазах, проговорила Эльза.

— Не беспокойтесь, дурного ничего не может быть… Идите и вернитесь не раньше, как завтра утром. Вам, может быть, нужны деньги?

— Нет, нет, у меня есть. Merci.

И Эльза, помявшись несколько на месте, — «не поцелуя ли она ждет?» — мелькнуло в голове у Дмитрия Платоновича, — нерешительно вышла из кабинета.

«Да, так как же теперь поступить? — соображал Дмитрий Платонович, стоя около письменного стола и постукивая пальцем по бювару. — Ходовские не приедут… Нет, это не то… Она уехала к отцу… И, конечно, все сказала… Глупо и гадко… Но тем не менее нельзя киснуть, не надо, не следует…» И Дмитрий Платонович быстрыми и решительными шагами прошел в уборную и начал переодеваться. Сбросив вицмундир, он тщательно вымыл руки, переменил рубашку и оделся в темную пиджачную пару. Делал он все это быстро, но неторопливо, с удовольствием замечая, что руки у него не трясутся и лицо спокойно, только немного бледнее обыкновенного.

«Да, да! Волноваться не следует, — говорил он сам себе. — Мир еще не провалился, и ничего ужасного не произошло… А главное, самое главное, надо любить свою свободу так же сильно, как и свою жену… Теряя жену, я приобретаю свободу; теряя свободу, я получаю жену… А разве нельзя то и другое вместе? Конечно, можно… если б только Вера была умнее… то есть, не то что умнее, а если б она понимала все… Она умная женщина, но есть вещи, которых она органически усвоить не может… Да, так я прямо все это и скажу ей… Надо, наконец, заговорить решительно и просто. Теперь все равно, теперь иначе и говорить нельзя…»

— Пальто! — крикнул он громко горничной, проходя из уборной в переднюю.

Взглянув на Сашу, он подумал:

«Теперь эту вот подкупать не надо… А главное дело — не надо хитрить и притворяться… Хитрить и притворяться — гадко и унизительно… Да, свобода и жена равно дороги… А сын? — вдруг мелькнуло у него в голове. — Что ж сын? Сын мой, и что бы ему там ни говорили, он рано или поздно поймет меня и… оправдает. Ведь я их не бросил и не брошу… Зато я теперь могу и должен говорить всю правду, как бы резка эта правда ни была».

Дмитрий Платонович вышел на крыльцо, сел на извозчика и велел ехать на Николаевскую, где жил его тесть. Он знал, что ему предстоит сейчас неприятная встреча с Александром Павловичем. Но что ж? Тот человек умный и мужчина… Он поймет… А если не поймет, тем хуже для него. Это будет родительское лицемерие…

«Да, наконец, что я сделал такого? Разве я не люблю свою жену? — спрашивал себя Дмитрий Платонович, посматривая по сторонам. — Разве я не люблю Веру?..» Конечно, он любит ее, и любит именно той хорошей, умной любовью, которою должен любить муж жену, и любил бы еще более, если бы… если б она понимала все… Он не бабник, он никогда не гонялся за женщинами. И всегда мечтал и думал о такой жене, которая заменила бы ему всех других женщин… Вера умна, красива, она хорошая мать, но… она чересчур суха и строга… Нельзя же в самом деле проходить всю жизнь в корсете высоконравственных принципов… Нет, она этого никогда не поймет… Сколько раз собирался он заговорить с ней, что он вовсе уже не такой безупречный и идеальный мужчина, каким она его себе представляет. Он даже пробовал делать намеки, как бы говоря о других и оправдывая их грешки, но Вера всегда останавливала его и ставила в пример их сожительство, безупречное, чистое… А когда он начинал говорить яснее, она улыбалась и думала, что он просто наговаривает на себя… Конечно, с его стороны это было малодушно, что он не говорил и не действовал более решительно.

Звонки конок заставили его встрепенуться и поднять голову. Он переезжал в это время как раз через Невский проспект. На углу Николаевской какая-то переходившая через улицу молоденькая дама, с высоко подобранными юбками, вызывающе взглянула на него и улыбнулась.

«Какая хорошенькая!» — подумал Дмитрий Платонович, машинально отвечая улыбкой на улыбку. «А вот, если бы Вера была не такой, какая она есть, то есть не совсем такой, — поправил он себя, — я не стал бы улыбаться посторонним женщинам… Да, но как ей это объяснить?.. Как растолковать ей, что она в своей высокой роли матери должна стоять выше всей той грязи… и… и оставить ее нам, мужчинам что ли?» — закончил он и сам внутренно рассмеялся.

«Однако, какая подлая логика! — поймал он себя. — Ведь так и она может сказать, что я в благородной роли отца должен тоже стоять выше всякой грязи… Сказать, конечно, все можно, но… в жизни бывает иначе, а против жизни ничего не поделаешь», — легкомысленно успокоил он себя, останавливая извозчика у крыльца дома, в котором жил тесть.

— Александр Павлович дома? — спросил он у старика лакея, входя в переднюю.

— Дома-с, пожалуйте, — ответил тот, снимая с него пальто,

— А Вера Александровна здесь?

— Никак нет-с. Были, но уехали. С час времени, как уехали-с.

— Куда? — изумился Дмитрий Платонович.

— К Зинаиде Александровне проехали-с.

«Зачем же я сюда попал? Что же делать теперь? Не войти уж нельзя, а войти — совершенно лишние объяснения будут», — размышлял Корецкий, протирая свое черепаховое пенсне.

А лакей, между тем, отворил перед ним дверь кабинета и еще раз повторил:

— Пожалуйте.

Александр Павлович стоял посреди комнаты и как-то сконфуженно протянул руку вошедшему зятю.

— А я за Верой, думал, что она здесь, — стараясь быть развязным, заговорил Дмитрий Платонович.

— Нет, она была, но уехала к Зине, — конфузясь еще более, ответил старик.

«Теперь мне можно повернуться и уйти», — подумал Корецкий, но не повернулся и не ушел, а, как-то криво улыбнувшись, проговорил:

— У нас вышло маленькое недоразумение… Вера, должно быть, вспылила… Надо выяснить все это…

— Да, она мне говорила об этом, — тихо произнес Александр Павлович, все еще стоя посреди комнаты и не приглашая Корецкого садиться.

— Неприятная история… Конечно, я… во всем виноват, но… не настолько, чтобы… делать из этого grand cas… — зачем-то потирая себе руки, говорил Корецкий.

— Однако, что же мы стоим? — спохватился Александр Павлович. — Садитесь.

— Нет, зачем же? Я уж лучше прямо поеду к ней, — запротестовал было Дмитрий Платонович, но потом, словно одумавшись, вынул портсигар и стал закуривать папиросу у свечки, горевшей на маленьком курительном столике.

Александр Павлович в это время прошел к своему креслу и сел.

«Зачем я его остановил?» — подумал он, чувствуя, что какая-то глухая неприязнь пробуждается в нем к этому красивому, самоуверенному человеку.

— Ужасная погода! — заговорил Корецкий, усаживаясь на другое кресло, напротив старика.

— Да, барометр страшно низко, — подтвердил Александр Павлович, опуская голову и стараясь не глядеть на Корецкого.

Одно и то же чувство стыда охватило их обоих. У Корецкого к стыду примешивалось еще скрытое раздражение.

«Что это я как мальчишка? — думал он. — Чего я боюсь? Что меня разве в угол поставят? Высекут? Разве я не такой же отец?»

«Ах, хоть бы он ушел… Зачем он тут?» — мелькало в голове Александра Павловича, и чувство неприязни к этому совершенно чужому для него, но механически с ним связанному человеку, тоскливо сжимало ему сердце. «Он сидит передо мной, словно моя совесть… И какая дрянная, самоуверенная совесть!» — продолжал он думать, а образ его дочери, этой чистой, нравственной, но гордой Веры, вставал перед ним, как бы требуя защиты. А из-за Веры смотрела ее мать. Немой упрек читал он на этих двух дорогих лицах, вызванных его воображением.

Сделав над собой усилие, Александр Павлович взглянул на Корецкого. Его красивое, здоровое лицо, его непринужденная, но изящная поза до боли покоробили его. Александру Павловичу захотелось сказать что-нибудь резкое, грубое, обидное. Ему хотелось сказать, что он никогда не любил своего зятя, что в душе своей он всегда был против этого брака, что он заранее чувствовал, что Вера будет несчастна и что они оба, то есть и сам Александр Павлович, и Корецкий — дрянные, негодные люди, недостойные таких чистых женщин, как Вера и ее мать. Он уже готов был открыть рот, когда Корецкий, вдруг как-то дрянно и фамильярно улыбнувшись, проговорил:

— Кто Богу не грешен?! Но женщинам ужасно трудно растолковать это.

Александр Павлович стиснул зубы и опустил голову.

«Ничего, ничего не могу я ему сказать… Пусть только поскорее уходит», — думал он, нервно вертя в руках костяной разрезательный ножик.

Но Корецкий неторопливо курил свою папиросу, покачивал ногой и продолжал улыбаться.

— Главное, я боюсь, чтобы она не простудила Митю… Что, вы не знаете, она в карете поехала? — спросил он Александра Павловича.

— Не знаю, — сухо ответил тот.

— Такая погода, что добрый хозяин собаки не выгонит из дому…

«Как могла его Вера выбрать? Как могла его полюбить?» — думал старик и вдруг облегченно вздохнул: Корецкий встал с кресла и протягивал ему руку.

— Ну, поеду за женой… Надо же ее успокоить, — проговорил он.

Александр Павлович проводил зятя до передней.

«Нет, зачем я нервничаю? Зачем я волнуюсь и держу себя так отвратительно? — думал Дмитрий Платонович, опять едучи на извозчике. — Можно подумать, что я совершил какое-нибудь преступление, а на самом деле я сделал только то, что делают девяносто девять из ста мужей».

И он стал перебирать в голове своих знакомых мужчин, которые изменяют женам. Про некоторых он знал наверное, о некоторых догадывался, а те, что безусловно верны своим женам, оказывались или какими-то холодными, бесстрастными существами, ничем не волнующимися и не интересующимися в жизни, или простодушными божьими человечками, вроде Василия Ивановича.

«Стало быть, — успокаивал он себя, — преступление мое не так велико, как оно может казаться экзальтированной Вере Александровне».

Но когда извозчик остановился у подъезда Батулиных, сердце Корецкого дрогнуло и замерло.

Теперь уж он наверное знал, что встретит жену и будет объясняться с нею.

VIII

— Вера здесь? — по возможности равнодушно спросил он вышедшего к нему в переднюю Василия Ивановича.

— Здесь, голубчик, здесь!.. Но пойдемте сначала ко мне в кабинет… в кабинет пойдем! — сконфуженно и растерянно забормотал тот.

— Да постойте! Дайте же мне сначала раздеться! — улыбнулся Корецкий, снимая пальто и отирая платком свое мокрое от дождя лицо.

И этой улыбкой, и тоном голоса, он как бы хотел дать понять Батулину, что ничего ужасного не произошло и что волноваться совершенно не из-за чего.

Но Василий Иванович видимо не понимал этого и нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Пойдемте в кабинет… Пойдемте в кабинет! — настаивал он.

И Корецкий, улыбнувшись еще раз, прошел за ним в его маленькую рабочую комнатку.

— Садитесь, пожалуйста, садитесь! Вот, курите! — хлопотал Василий Иванович…

— Нет, постойте, постойте! — остановил его Корецкий. — Прежде всего мне нужно видеть Веру. Пожалуйста, подите и скажите, что я хочу с ней поговорить.

— Сейчас, голубчик, сейчас… вот тут папиросы… Только будьте всегда уверены, что я вам во всем сочувствую

И, крепко пожав Корецкому руку, Василий Иванович вышел из кабинета.

«Божий человек», — подумал Дмитрий Платонович, глядя ему вслед.

— Вера Александровна, ваш муж приехал! — робко просовывая в дверь детской голову, прошептал Василий Иванович.

— Ну, так что же? — спросила Вера, уже одевавшая в это время все еще капризничавшего спросонья Митю.

— Он хочет с вами поговорить.

Вдруг ребенок, как-то понявший, что речь идет о его отце, замахал ручками и пронзительно закричал:

— К па-апе! К па-апе!

Вера Александровна вздрогнула, и сердце ее сжалось.

— Молчи, милый, молчи! Мы сейчас к дедушке поедем, — успокаивала она сына.

— Нет, нет… Не хочу к дедушке… Хочу к папе! — не унимался тот, вырываясь из рук матери.

— Миленький!.. Митя, миленький! Да постой же, я тебя сначала одену, — совсем растерялась Вера Александровна. — Скажите, сейчас приду! — крикнула она все еще выглядывавшему в дверь Василью Ивановичу.

Василий Иванович покрутил головой и почти бегом побежал в кабинет, затворяя по пути все двери.

— К папе, к папе, к па-а-пе! — доносился до него пронзительный крик ребенка.

— Сейчас придет… Сказала, что сейчас придет, — почему-то задыхаясь, проговорил он, входя в кабинет.

Корецкий сидел на оттоманке в ленивой, даже небрежной позе.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — заговорил Василий Иванович, останавливаясь перед ним. — Эти женщины просто ужасны! Они никогда ничему не хотят верить и постоянно сцены, сцены, сцены… Ну, вот хоть бы Зина… Если б вы знали, как она меня ревнует… Просто ужас! А что я могу сделать! Я знаю, что я сам виноват… Надо быть решительнее, надо быть построже… А как тут будешь построже, когда она то беременна, то кормит… Ну и молчишь… А это ведь портит характер ее… входит в привычку… А Вера Александровна не беременна? — вдруг спросил он.

— Не знаю, — ответил Корецкий, удивленный неожиданностью вопроса. — Едва ли.

— Наверное, беременна, — махнул рукой Василий Иванович. — Когда они беременны, им всегда вот этакое представляется… Вы подумайте только, — и Василий Иванович с ногами взобрался на оттоманку, рядом с Корецким. — Вы подумайте, когда Зина носила Ниночку, она приревновала меня даже к Вере Александровне… Да ведь как приревновала-то! Всерьез… Стала уверять, что у нас с ней тайные свидания! Что мы целуемся за каждой дверью… Ну, а потом, как родила — все и прошло. Прощенье просила, клялась, что никогда не будет… Ну, а теперь вот опять и опять началось… Но теперь уж и не к Вере Александровне, а Бог знает, к какому-то мифическому существу. И имя даже этому существу выдумала: Ольга. Уверяет, что я во сне как-то проговорился… что сказал: Ольга! Очень может быть, что я сказал: «только», а она не расслышала и пошла сочинять… Смотрите, Дмитрий Платонович, смотрите, Вера Александровна наверное беременна, а то с чего же это могло ей представиться?

Дмитрий Платонович слушал и улыбался.

«А что, — думал он, — взять да и сказать этому агнцу, что Вере ничего не представилось, а что действительно я в связи с Эльзой… То-то уморительную рожицу сделает!»

Желание озадачить Василия Ивановича было в Корецком так велико, что он, пожалуй, и привел бы его в исполнение, если бы в это время дверь не отворилась и сама Вера Александровна не вошла в кабинет.

Батулин быстро вскочил с оттоманки и, пробормотав что-то, юркнул из комнаты.

Корецкий встал медленно и даже лениво.

— Что вам угодно от меня? — холодно, но вся побледнев, спросила Вера Александровна.

— Я приехал за вами, чтобы отвезти вас домой, — спокойно ответил Дмитрий Платонович.

— В ваш дом я больше не поеду, — словно давно заученную фразу, отчеканила Вера.

— Почему?

— Вы сами хорошо знаете почему, и подобный вопрос излишен.

— Нет, говоря по совести, я не знаю, почему вы не можете ехать в дом, то есть, вернее, в квартиру вашего мужа и вашего сына?

— Вы больше не муж мне.

— Но закону я все еще ваш муж, Вера Александровна.

— А сына у вас нет, это мой сын! — продолжала Вера, как бы не слушая Корецкого.

— И мой также, — не только спокойно, но даже с легкой иронией проговорил Дмитрий Платонович.

Вера злобно улыбнулась. Она словно ждала этого и заранее уже была готова к ответу.

— Ребенок остается у правой стороны, а не у виновной. Это тоже по закону, Дмитрий Платонович.

— Да, но в данном случае закон еще не вступил в свою силу, — начиная уже забавляться раздражением жены, заметил Корецкий.

— Одним словом, ни я не поеду, ни Митю вам не дам! — уже выходя из холодного тона, проговорила Вера Александровна и сделала два шага к двери.

— Послушайте, Вера Александровна! Не будем глупо препираться на этой «законной» почве. Тем более, пока еще мое преступление не доказано, закон весь на моей стороне. Поговорим лучше просто как порядочные люди. Вы решили оставить меня, уйти… Что ж, воля ваша! Пользоваться моими прерогативами мужа я не стану, конечно… Вы можете оставить, уйти, одним словом, поступить, как вам угодно… Но, во-первых, нельзя же этого делать так… мм… ну, по-мещански, что ли… Так по-мальчишески, скандально… Схватить ребенка, сесть и уехать… Это шаг настолько серьезный, что и сделать его надо серьезно. Ваша выходка так мало похожа на вас, что, право, я ее менее всего мог ожидать…

— А ваша выходка, Дмитрий Платонович, — начала было Вера, но муж остановил ее.

— Постойте, Вера Александровна, обо мне тут говорить нечего… Я ведь не оправдываюсь, не извиняюсь и не раскаиваюсь… Я даже не говорю, чтоб вы не должны были меня бросить… Я только говорю о том: как бросить? То, что проделали вы — недостойно разумной, гордой и порядочной женщины… Вы считаете, что между нами нужно все покончить… Хорошо, я допускаю это… Но вспомните, как серьезно и обдуманно вступали мы в брак, и не откажитесь так же серьезно и обдуманно этот брак расторгнуть.

— Я поступила совершенно серьезно и обдуманно, — резко проговорила Вера, положив руку на скобку двери.

— Но неприлично, — тихо заметил Корецкий.

— Почему неприлично?

— А потому, что смешно. Смешно разбирать свое грязное белье перед целой улицей… Предоставьте это другим, а мы с вами можем сделать это и с глазу на глаз… без ненужных и посторонних свидетелей.

— Кого я сделала свидетелями? Отца, сестру?

— Горничную, швейцара, одним словом — весь дом.

— Все равно, дело сделано.

— Сделано скверно, и его нужно поправить. Это, во-первых. А во-вторых, вы говорите, что поступили серьезно и обдуманно, но вы совсем не подумали о сыне…

— Я вам сказала, что я беру его себе, — настойчиво повторила Вера.

— А сказал ли я вам, что я его отдам?

Вера вспыхнула.

— Как? Неужели вы будете настолько низки и подлы?! — горячо заговорила она, делая шаг к мужу. — Неужели вы, опозоривший домашний очаг, не пощадивший ребенка, сделав его свидетелем ваших грязных сцен, неужели вы решитесь воспользоваться вашими правами законного мужа, правами пока неосужденного преступника, чтобы отнять у меня сына?

— Если я увижу, что мои права попираются так бесцеремонно, так дерзко, то очень возможно, что я и воспользуюсь этими правами.

Вера вдруг закрыла лицо руками и заплакала.

— Этого-то… Этого-то уж я от вас не ожидала! — проговорила она и опустилась на оттоманку.

— Вера Александровна, вы знаете меня три года как мужа, да около двух лет знали меня как жениха… Вы знаете, что я мягок и уступчив, когда со мной вежливы и когда просят меня. Но вы так же хорошо знаете, что я становлюсь настойчивым и непреклонным при малейшем насилии с чьей-либо стороны, — начал было Дмитрий Платонович, но Вера вдруг опять вскочила на ноги и с лицом, мокрым от слез, почти крикнула мужу:

— Так знайте же и вы, дрянной вы человек, что и я настойчива и непреклонна! Что я скорей отравлю себя, чем соглашусь продолжать нашу позорную жизнь!

Корецкий вздрогнул и сделал шаг назад.

— Успокойтесь! Никто, а я менее, чем кто-либо другой, буду настаивать на нашем сожительстве, — проговорил он.

— Чего же вы хотите от меня?

— А то, чтобы разрыв наш был произведен не только обдуманно и серьезно, но и прилично.

— Вы хотите, чтобы я вернулась в ваш дом?

— Да, хотя на некоторое время.

— Зачем?

— Да для того, чтобы спокойно обдумать наши будущие отношения и размежевать права на сына.

— Размежевать права на сына!.. Вы говорите о ребенке как о какой-то вещи! — с горькой иронией проговорила Вера Александровна.

— Я говорю, как благоразумный отец, желающий устроить будущность сына наилучшим образом.

— Он будет жить у деда, с матерью… Чего же еще лучше?

— Вера Александровна, ведь лишить сына моей фамилии вы не можете, а потому и решать его судьбу так легко вы не должны. Да и подумайте, — немногого я от вас прошу: прилично вернуться домой, спокойно и неторопливо обсудить наши отношения, и потом, если вы пожелаете, разойтись.

— Не все ли равно, если мы разойдемся сейчас же?

— Нет, не все равно, потому что теперь выйдет развод со скандалом, а не торопясь можно устроить все гораздо лучше. Я могу перевестись из Петербурга… Куда-нибудь на окраины… В такое место, куда мне неудобно будет тащить за собой семью, и вы, как бы волей-неволей, должны будете переселиться к вашему отцу. Наконец, почему вы так боитесь вернуться домой? Ведь вы, надеюсь, настолько уже знаете меня, что не можете предположить с моей стороны какого-нибудь насилия.

— Насилия? — повторила Вера и презрительно улыбнулась. — Я не боюсь никакого насилия.

— За чем же тогда дело стало?

— Но я не могу вернуться в тот дом… Я не могу быть под одной крышей… — начала она и вдруг остановилась, как бы не в силах выговорить всей правды.

— Вы боитесь сказать, что не можете быть в одной квартире с Эльзой, — помог ей Дмитрий Платонович. — Так не бойтесь, ее нет больше у нас… Я ее уже уволил… Завтра утром только она явится за вещами, но это сделается так, что вы ее не увидите и не узнаете… Стало быть, и этого препятствия не существует… Итак?..

Вера Александровна стояла задумчиво опустив голову и молчала. Она теперь и сама уже хорошенько не понимала — что ей делать? Мысль о том, что теперь, вечером, ехать с Митей к отцу, устраиваться с ним кое-как, без необходимых для ребенка вещей, наконец просто нервировать этим Митю — он такой чуткий, болезненный даже мальчик — пугала ее. Но, с другой стороны, уступить так прямо мужу ей почему-то казалось постыдным…

«Но ведь он сделал же мне уступку. Он выгнал же эту тварь!» — уговаривала она себя и тут же представляла себе, как жутко ей будет вдвоем в квартире с этим чужим, даже ненавистным ей человеком.

— Хорошо, я поеду домой, — проговорила она, наконец, после некоторого колебания. — Я делаю это для Мити, но вы знайте раз навсегда, что между нами все, все кончено.

Дмитрий Платонович покорно склонил голову.

— Я велю послать за каретой, — проговорил он при этом.

— Хорошо, — подтвердила Вера Александровна и пошла в детскую.

IX

— Ну, что? — заботливо спросил появившийся в кабинете Василий Иванович.

— Ничего, мы едем сейчас домой. Будьте так добры, пошлите нанять карету! — почти спокойно сказал Корецкий.

— Ну, слава Богу, слава Богу! — растроганным голосом заговорил Василий Иванович и совершенно неожиданно для Корецкого обнял и поцеловал его. — А за каретой я сейчас пошлю… За каретой я пошлю… — добавил он и, выбежав из кабинета, закричал громким и повеселевшим голосом: — Даша! Даша!

«Первый шаг сделан, — думал Дмитрий Платонович, — а с нею важно добиться только первой уступки. Теперь, может быть, уладится и все остальное».

Через полчаса Вера Александровна, уже в ротонде и с одетым в теплое пальто Митей на руках, вышла в гостиную, где их дожидался Дмитрий Платонович. Увидев отца, Митя радостно взвизгнул и потянулся к нему.

Вера Александровна сначала было инстинктивно прижала сына к себе, но сейчас же, словно одумавшись, передала его отцу.

Мальчик обвил ручонками шею Дмитрия Платоновича и, лепеча что-то, принялся его целовать. А Дмитрий Платонович почувствовал, что горло его стиснула какая-то спазма, и слезы готовы брызнуть из глаз.

«И я его мог потерять!» — подумал он, почему-то вполне уверенный, что теперь все уже устроится благополучно.

Крепко прижав сына к груди и наскоро простившись с Батулиными, он вышел первым из передней. Вера Александровна шла за ним грустная, задумчивая. Она чувствовала себя побежденной какой-то фатальной неведомой силой.

Василий Иванович выскочил провожать их на лестницу, и когда они повернулись к нему спиной, торопливо и украдкой покрестил им вслед. «Дай Бог! Дай Бог!» — шептал он.

Вернувшись в комнаты, он схватил стоявшую еще в гостиной Зину за руки и потащил ее к себе в кабинет.

— Зиночек, миленький, родной мой, давай больше не ссориться! — ласково заглядывая жене в глаза, пролепетал он.

Зина обвила шею мужа руками и, целуя его, твердила:

— Не будем, Вася, не будем.

— А знаешь, Зина, Верочка беременна! — сейчас же сообщил он ей.

— Может ли быть? — удивилась Зина. — Она мне ничего не говорила. Тебе Дмитрий Платонович сказал?

— Да… то есть, нет… Но это наверное так. Иначе почему бы она стала все это выдумывать?

— А ведь и в самом деле, — подтвердила Зина.

И молодые супруги, усевшись на оттоманку и нежно прижавшись друг к другу, стали по-своему обсуждать только что происшедшее на их глазах событие.

Вера Александровна и Дмитрий Платонович всю дорогу до дому не проронили ни одного слова. Только Митя, сидевший на руках у отца, несколько раз принимался рассказывать о том, как он упал с лошадки. Видя, что его плохо слушают, он для того, чтобы обратить на себя внимание, подергивал Дмитрия Платоновича за бороду. А тот, тихо улыбаясь, нежно целовал маленькую ручку сына.

Саша, кажется, была немало изумлена, когда господа вместе вернулись домой. Вера Александровна прошла прямо в детскую и сейчас же распорядилась перенести Митину кроватку и кое-какие необходимые вещи в свою смежную с детской спальню и наглухо заперла соединявшую эти комнаты и ранее всегда открытую дверь. Кровать Эльзы, с ее чистой, кокетливой постелью, стоявшая в детской, производила на Веру Александровну гадливое, почти страшное впечатление.

«Завтра все это вынесут и вымоют. Потом я переставлю всю мебель», — утешала она себя, сама руководя переноской Митиной кроватки.

Дмитрий Платонович, прошедший прямо к себе в кабинет, вспомнил, что он сегодня не обедал. Есть ему не хотелось, но для того, чтобы не нарушать порядка, он прошел в столовую и велел себе подать чего-нибудь.

На душе у него было как-то спокойно. Он был уверен, что Вера, сделавшая первую уступку, пойдет и дальше. Ведь должна же она понять, что тут главный вопрос не в них, а в сыне.

Часов в девять вечера, когда Митю уже уложили спать, Дмитрий Платонович прошел к комнате своей жены и, остановившись у двери, сказал, что он желал бы поговорить.

К себе в комнату Вера Александровна его почему-то не впустила, но обещала прийти к нему в кабинет. Дмитрий Платонович вернулся к себе и стал ждать жену. Он знал, что теперь предстоит серьезное объяснение, но не загадывал вперед о том, что будет он говорить, и он был спокоен, потому что заранее решил говорить только одну правду, как бы горька и неприглядна она ни была.

Вошла Вера Александровна и молча села в кресло, возле письменного стола. Дмитрий Платонович ходил взад и вперед по комнате.

— Вера Александровна, — заговорил он первый, после небольшой паузы. — Давайте объяснимся, наконец, решительно раз и навсегда!

Вера горько усмехнулась. Ей вспомнилось, что эту же самую фразу она слышала сегодня от тетки, комически имитировавшей объясняющихся супругов.

Но Дмитрий Платонович не заметил этой улыбки и продолжал:

— Вера Александровна, три года мы живем вместе. Неужели за это время мы не успели хорошенько узнать друг друга? Давайте, приподнимем занавеску недоговоренности и выясним наши отношения. Вы… — и он начал объяснять Вере, что она за женщина. Он отдавал должное и ее уму, и ее характеру, ее высокой нравственности. Он чувствовал, что начинает слегка льстить, но не удерживал себя, считая нужным позолотить пилюлю, которую готовился поднести.

А Вера Александровна слушала и думала, что она слышит это уже далеко не в первый раз.

«А ведь главного-то, главного не скажет», — говорила она себе и боялась, как бы он действительно не сказал это главное. Да и зачем говорить? Разве она сама не знает? Разве не понимает она, что ее обаяние на него, как женщины, просто как женщины, уже утратило свою силу. Его ласки, прежде, хотя и сдержанные, но горячие и страстные, теперь стали совсем не те. Ему не надо более сдерживаться — он остыл. Но неужели же, неужели для него все заключается в страсти? Неужели эта страсть нужна ему всю жизнь, и он не может преодолеть ее? «Это недостойно, недостойно человека!» — думала она и ждала, что Дмитрий Платонович, вот-вот, сейчас ей скажет «самое главное».

А Дмитрий Платонович, подходя к «пилюле», заминался и чувствовал себя не в силах сказать этой, в сущности, любимой им женщине неприятную правду. И он обошел «пилюлю» и заговорил сам о себе. Тут он вначале не жалел самых мрачных красок. Да, да, он вовсе не таков, каким воображала его Вера Александровна. Конечно, он честен, он не сделает никакой подлости, но он человек и… даже… дрянной человек, — с усилием выговорил он. — To есть раб страстей, может быть даже жертва их… Но что делать? И воспитание, вероятно, и предки, заразили его кровь. Он сам знает, что это гадко, низко, недостойно человека… Он тяготится этим и рад бы побороть в себе зверя — и конечно будет стараться побороть его в себе, и, может быть, даже поборет…

«Зачем все это я говорю? — думал он в то же время. — Ведь это же раскаяние, которое нас заведет опять в прежний лабиринт недоразумений. Ведь следовало бы сказать совсем иное… Ведь следовало бы и ей предоставить такую же полную свободу, какой хочу пользоваться и я…» Но что-то мешало ему сказать это, и он заговаривал о сыне. Говорил, что их будущая жизнь должна слиться в нем, что нужно сделать этого ребенка лучше его родителей, то есть, по крайней мере, лучше его грешного отца.

И тут у него мелькала счастливая мысль, и он цепко хватался за нее.

Он говорил, что его грехи и особенно ясное познание этих грехов поможет не допустить в сыне развиться тем же порокам. Лучше, чем кто-либо, он может подметить в самом зародыше дрянные стороны своей натуры и искоренять их в сыне. Разойтись им не следует, нельзя… И ради Мити надо принести жертвы.

— Хорошо, — перебила его Вера Александровна. — Ради Мити я останусь. Я принесу жертву, я буду жить с ненавистным теперь мне человеком. А какую жертву принесете вы, Дмитрий Платонович?

Корецкий сначала растерялся, но потом сейчас же и рассердился на ее слова.

«А ведь она завидует, — подумал он. — Она честна, нравственна, потому что не может быть иной. И вот она тяготится своей честностью и нравственностью — и завидует».

И ему ужасно захотелось сказать, что и он принесет жертву, тоже будет жить с ненавистной ему теперь женщиной, но он удержался — «ради Мити», мелькнуло у него в голове, и, не ответив прямо на ее вопрос, заговорил о материнстве и о том, что между женщиной и мужчиной, в сущности, страшная разница. Что со стороны мужчин является только проступком — в женщине это уже преступление. Ну да, ну да! Потому что женщины лучше мужчин, что они чище их, что любовь их охватывает всецело и подчиняет себе страсти; что мужчина зауряд-самец, тогда как женщина-самка — явление более или менее исключительное.

«И все это неправда! — сердился он сам на себя. — И женщина такая же самка… Только в ней больше хитрости и каверзничества…»

И не сдержавшись, вдруг заговорил откровеннее.

— Видишь ли, Вера, мужчина может обладать женщиной и не любя ее, и совершенно искренно в этом признаться. Женщина — не то: понравится женщине мужчина просто так, физически, она сейчас же и пускает в ход свою чисто женскую логику. «Ах, этот мужчина мне нравится, — думает она, — но я не могу отдаться без любви… Ну что ж? Я возьму и влюблюсь в него!»

Вера Александровна сделала брезгливую гримасу.

— Да, да, Вера Александровна, это так, это правда, и никто от этого так сильно не страдает, как сами же женщины. У женщин нет мужества называть вещи своими именами, и потому они всегда бродят в лабиринте недомолвок и недоразумений. Но дело не в этом; перейдем к нашему вопросу. Вы спрашиваете, какую жертву принесу я в обмен на вашу жертву? С моей стороны, конечно, жертва будет невелика, потому что я люблю вас и… уважаю. И мне, вероятно, не так трудно жить с вами, как вам со мной, но вы и сами, конечно, не откажете мне в том, что я был всегда любящим и заботливым отцом.

— Вы забылись до такой степени, что в присутствии сына… — заговорила Вера Александровна, но Дмитрий Платонович сейчас же остановил ее.

— Знаю, знаю — и это мое самое главное преступление. Поверьте, что я страшно в нем раскаиваюсь, и никогда этого больше не повторится.

У Веры Александровны больно сжалось сердце.

«Стало быть, он раскаивается только в том, что сделал это в присутствии сына», — подумала она, с трудом подавляя готовый вырваться вздох, и поднялась с кресла.

— Довольно, Дмитрий Платонович, — тихо, но решительно заговорила она. — Довольно! Сколько бы мы ни говорили, мы все равно не договоримся ни до чего. А вопрос, между тем, выясняется совершенно просто: мы с вами больше не муж и не жена, а только отец и мать. Я обдумала: я не в силах отнять у Мити отца, не в силах лишить его вашего внимания и заботливости… Я остаюсь здесь… Я легко принесу эту жертву для сына и не потребую от вас взамен никакой даже жертвы. Разве только соблюдения самого простого приличия, то есть попрошу вас в доме не заводить ваших грязных шашней, да и вне дома быть осмотрительнее и осторожнее, чтобы ваше поведение не легло пятном на семью. Но мы с вами уже чужие люди — и навсегда. Надеюсь, вы даже будете довольны той свободой, которую я предоставляю вам? А затем, не будем больше объясняться; я устала, да и Митя один в моей спальне.

И Вера Александровна медленными шагами вышла из кабинета.

Дмитрий Платонович стоял некоторое время как пришибленный. Действительно, вопрос выяснился очень просто и ясно, но ему было и стыдно, и больно. Он готов был броситься за Верой, встать перед ней на колени, целовать ее ноги и молить о ее любви. Ведь он любил ее всегда, а в настоящую минуту она показалась ему прекраснее, чем когда-либо, но он знал, что все мольбы его будут напрасны, а все обещания — неискренни. Он знал, что Вера останется всегда такою, какая она есть, а он, какие бы ни давал он клятвы, рано или поздно, но нарушит их. Ведь не изменяет же Василий Иванович своей жене! Может же он быть верен своей Зине! «Отчего же я… я… отчего же я хуже его?» — выговорил, наконец, он.

В кабинет, в это время, вошла горничная Саша и стала стлать ему постель на диване.

Дмитрий Платонович ходил взад и вперед по комнате и время от времени бросал сердитые взгляды на горничную.

Ведь вот он засматривался и на эту девчонку, а что в ней хорошего? И не подвернись Эльза, — может быть, и Саша была бы осчастливлена его ласками… Какая грязь, мерзость, какое унижение!.. Неужели нельзя отделаться от всего этого? И он вспомнил, что лет пять тому назад, когда он только что познакомился с Верой Александровной, он вдруг резко и круто бросил пить вино, а до этого времени он пил и пил много и даже иногда напивался пьян. Когда же он решил бросить, он боялся одного только, что без вина ему станет скучно. Скучно будет сидеть в товарищеской компании с пустым стаканом, скучно будет перед обедом не выпить двух-трех рюмок водки, скучно будет время от времени не впадать в то одурелое и блаженное состояние, в которое его приводила лишняя бутылка вина. Но он бросил и не почувствовал скуки… Не то же ли самое и это? Его взгляды на хорошеньких женщин — не те же ли две-три рюмки перед обедом? Не лучше ли, не спокойнее ли станет у него на душе, если он окончательно победит в себе животное? Ведь как много выиграл он в своих глазах, бросив пить!..

И ему захотелось вдруг пойти к Вере и сказать ей все это. Но он удержался, решив, что нужно делать, а не говорить…

X

Вера Александровна, войдя в свою спальню, почувствовала себя вдруг действительно разбитою и усталою.

Митя спал спокойно в своей постельке. Перекрестив сына, она неторопливо и, как всегда, без помощи горничной, стала раздеваться. Горькая усмешка не сходила с ее губ.

«Вот все и решено… думала она. — Вот чем разрешались все ее муки и страдания… И не нужно было ездить ни к отцу, ни к тетке, ни к сестре, потому что разрешилось все это не сегодня, не вчера, а может быть в самый день их свадьбы… Были иллюзии и разбились… Жизнь грубою рукою сорвала занавеску и показала изнанку…»

Раздевшись, Вера Александровна потушила свечу и улеглась в постель. Спальня освещалась только слабым светом ночника. Ровное дыхание Мити успокоительно действовало на Веру Александровну. Усталые руки и ноги неприятно ныли. Она то закрывала, то открывала глаза, а мысли все лезли и лезли в ее голову.

Весь промелькнувший день ясно, ясно вспоминался ей. И ей стало обидно, что в ее горе вкрадывался все какой-то смешной элемент. Что-то недомысленное, что-то несерьезное мешало ей страдать, и горе ее тлело и угасало от прикосновения других людей, от их слов… Да в чем же все-таки горе-то ее? Ведь если отбросить чисто животную боль, боль низкую, некрасивую, то останется… что? Чувство утраты… Но утраты того, чего на самом-то деле не было… Рассеялась иллюзия, пропал человек, которого она сочинила, и остался, который был на самом деле… всегда… Но утрачен человек, которого она любила, а остался чужой, несимпатичный ей мужчина… С каким удовольствием, бывало, слушала она горячие, интересные речи своего мужа… А ведь очень часто он говорил то же самое, что говорил и сегодня. А как неприятны, как оскорбительны казались ей сегодня его слова… И сам Дмитрий Платонович казался ей не тем умным и честным человеком, которого она выделала из толпы, а одним из тех красивых, но совершенно чуждых ей мужчин, мимо которых она проходила, не удостаивая их своего внимания… Ей обидно и больно, больно до слез, потому что она хорошо знает, что уже никогда не вернется прежняя иллюзия…

Вдруг взгляд Веры Александровны упал на белевшую в углу кафельную печку. Темная полоса между печкой и стеной ясно, ясно напомнила ей ужас одной ночи. Это было с год тому назад. Вера Александровна так же лежала в постели и о чем-то думала. И спальня, как теперь же, слабо освещалась маленьким ночником, и вдруг Вера Александровна почувствовала, как дрожь пробежала по всему ее телу, как болезненно напряглись волосы на голове и ужас сковал ей руки и ноги: между печкой и стеной она ясно разглядела высокую, худую женщину, с бледным и злым лицом, с блестящими глазами. Вере Александровне показалось даже, что женщина эта нерешительно протягивает к ней руки и вот-вот готова броситься на нее.

Как безумная вскочила она с постели и с криком выбежала из спальни.

Дмитрий Платонович еще не спал, но совсем уже раздетый лежал у себя в кабинете и читал какую-то книгу. Он бросился на крик жены, а Вера Александровна, упав к нему в объятия, долго не могла от страха произнести ни одного слова. Успокоив ее немного, Дмитрий Платонович пошел обратно с ней в спальню и смело приблизился к таинственному углу. Дело объяснилось очень просто: не освоившаяся еще с обычаями дома, только в этот день нанятая горничная, зачем-то нашла нужным повесить между печкой и стеной старый, кашемировый шлафрок Веры Александровны, а над ним сетку с губкой и белой мыльницей из ванны. Колеблющийся свет ночника и несколько напряженные нервы Веры Александровны — у нее в тот день с утра болела голова — создали иллюзию. И странно: когда она потом легла опять в постель, то как ни напрягала она своего воображения, но вызвать фигуру женщины, так страшно напугавшей ее, уже не могла. Она видела свой шлафрок, сетку, мыльницу, губку, и все это ничуть не напоминало ни тонкой женской фигуры, ни бледного, злого лица, с блестящими глазами.

Дмитрий Платонович, оставшийся на некоторое время у нее в спальне, сделал по этому поводу довольно остроумное обобщение.

«Так, Вера, в жизни бывает и с людьми, — сказал он. — Долго, долго иногда видишь перед собой человека, говоришь с ним, даже уважаешь его, а потом подойдешь к нему случайно шага на два, на три поближе, и вдруг убедишься, что совсем это не человек, а пустой, старый сюртук, который какой-то неряха-камердинер забыл на вешалке. И потом, как уже ни отходи на прежнее расстояние, как ни напрягай своего воображения, — прежнего человека ты перед собой не увидишь, а все перед тобой будет болтаться этот сюртук. Да, иногда один маленький шаг разрушает самые большие иллюзии».

«Не то же ли самое произошло сегодня со мной, — думала Вера Александровна. — Иллюзия разбилась, и теперь, вместо человека, которого я так уважала, к словам которого я так прислушивалась, вместо мужа, которого я так горячо любила, будет болтаться обыкновенный, пустой сюртук… Иллюзия разбилась, а впереди еще целая жизнь… Жизнь совместная, ради сына, ради его будущности… И каждый новый день этой жизни будет отдалять нас друг от друга все дальше и дальше, пропасть будет расширяться, а над этой пропастью надо создать мост для сына. Завтра все узнают, и папа, и тетя, и сестра Зина с ее Василием Ивановичем, — все узнают, что я одумалась и осталась. И все облегченно вздохнут и скажут: Ну и слава Богу, что все это так кончилось. Для них это будет кончилось, а для меня… это только еще начало конца…»

Митя завозился в своей кроватке. Вера Александровна повернулась к нему и, не вставая с постели — кровати их стояли совсем рядом, — стала поправлять сбившееся на сыне одеяльце.

«Бедный, бедный мой мальчик, — думала она, грустно всматриваясь в милое личико сына. — Что тебя ждет впереди? Какие раны готовит жизнь твоему сердечку? Выйдешь ли ты из борьбы победителем, или жизнь раздавит и тебя?»

Ей стало страшно. Долго, долго она еще сидела над кроваткой сына, почти ничего не думая и не замечая даже, как слезы то и дело набегали на ее ресницы…

В. А. Тихонов
«Вестник Европы» № 5, 1897 г.