Владимир Тихонов «О том, как я был декадентом»

…Нет, кроме шуток, я, действительно, всегда был убежден, что принадлежу к числу людей далеко не дюжинных. Во-первых, я умен, хотя бы уже по одному тому, что вижу вокруг себя бездну людской глупости. Я вижу, как люди, которых вовсе никто не считает особенными дураками, глупят на каждом шагу. Некоторые, по их уверению, делают это потому, что они излишне нервны. Один такой субъект говорил мне, что думает он всегда очень умно, а как начнет говорить или действовать, так сейчас разнервничается и станет дурак-дураком. А для меня все равно — глуп ли ты, благодаря своему темпераменту и нервам; глуп ли ты по недостатку воспитания и образования — все равно, ты глуп. Действительно, умный человек, как бы он ни разнервничался, глупостей не наговорит и не наделает.

Затем, еще сидя на студенческой скамейке, я решил, что людям не хватает, прежде всего, смелости. Меня смешили мои товарищи, когда они бледные, трепещущие выходили экзаменоваться, некоторые, — несмотря даже на то, что были прекрасно подготовлены и отлично знали свой предмет. Многие любят объяснить это самолюбием… Странное самолюбие! Мне мое самолюбие, по крайней мере, всегда подсказывало, что бояться и трепетать перед господином, который важно сидит в кресле и называет себя профессором, совсем не из чего. Что он, может быть, лучше меня знает римское право, — что же из этого? Сапожник знает лучше меня сапожное ремесло, столяр — столярное… Однако, я не трепещу перед ними, и мое самолюбие ни на волос не пострадает оттого, что я стамеску назову долотом, а долото — стамеской. Римское право — ремесло этого господина в кресле — вот и все. А если они трепещут потому, что боятся провалиться на экзамене, то трепет их не спасет, а скорей еще погубит. Нервная глупость — и не больше. Я никогда не трепетал и никогда не проваливался. Я, правда, никогда и не гнался за тем, чтобы получить высший балл… На что он мне? Я знал, что в грядущей жизни балл этот мне не пригодится. Первые места занимаются вовсе не первыми учениками, а людьми смелыми, предприимчивыми и находчивыми. И я всегда был доволен, что чувствовал себя смелым, а в товарищах моих замечал пропасть глупой трусости.

Далее, я пришел к убеждению, что в жизни весьма важно чувство меры. Убедительно прошу не смешивать это с «умеренностью». Чувство меры, в связи со смелостью дает вам возможность делать то, на что никогда не решатся другие — и делать все не только безнаказанно, но и с пользой и честью для себя. Гениальные люди всегда обладали этими двумя качествами, т. е. чувством меры и смелостью, доведенными до высшей степени, — иначе они не были бы и гениальны. Надо брать верхи всего и в то же время не перехватить лишнего. Вот тут-то чувство меры и необходимо. Не добрать, как и перебрать — одинаково безрассудно.

Ко дню выпуска из университета моя карьера была уже почти точно размечена. Во-первых, я отлично знал, чего я хочу, а хотел я, прежде всего, богатства. Затем — высокого административного положения, и в-третьих — славы. Теперь открыты пути, которыми я мог бы достичь всего этого. Богатство: можно приобрести его выгодной женитьбой… Но этот шаблонный путь недурен, как подспорье, возлагать же все надежды на него — рискованно. Темными аферами — действовать не только опасно, но и невозможно, имея в перспективе других две цели, т. е. положение и славу… Высокого положения можно добиться службой, напрягая свою энергию и все свои способности. Этот путь трудный, утомительный, да и длинный. Добьешься высокого положения к тому времени, когда тебе уже ничего не нужно. Что толку? К тому же, идя по этой дороге, можно не успеть, за недосугом, нажить богатство, да и славу-то приобрести более за выслугу лет, чем за личные качества.

«А вот нельзя ли, — думал я, — путем славы добиться и богатства, и власти?»

Какие же пути к славе? О, к ней много путей! Стало быть, остается выбрать только наилегчайший и наибыстрейший. Черт возьми! Можно, конечно, открыть северный полюс… Но тогда за тобой так и останется репутация смелого открывателя северного полюса — и больше ничего. Откроешь северный полюс, ну, пожалуй, откроешь еще и южный, а дальше-то что ж? Ведь больше полюсов нет… Прославишься, а потом тебя сдадут в архив, положат пенсию из географического общества и не доверят даже управлять в звании губернатора какой-нибудь арктической или антарктической губернией… Заняться изобретениями? Но, во-первых, для этого нужно специальную подготовку, а, во-вторых, особый склад ума. Да, наконец, область изобретений теперь всецело завоевана Эдиссоном. Теперь изобрети что угодно — все равно ему припишут. Недавно я ехал в вагоне по железной дороге и слышал, как два почтенных господина важно рассуждали об автоматических тормозах Вестингауза:

— Да, славная штука, — говорили они. — Стоит вот только потянуть за эту рукоятку, и поезд, как вкопанный, замрет на месте. Удивительно изобретательная голова этот Эдиссон.

Вот извольте после этого изобретать что-нибудь!

Да, наконец, все это слава односторонняя. Благодаря ей можно еще, пожалуй, приобрести состояние, но власть уж не приобретешь. А мне нужны слава, деньги и власть… И я остановился на литературе.

«Вот путь, по которому можно дойти до чего угодно, если идти умно. Литература вообще и журналистика в особенности. С этого я должен начать», — решил я, и, окончив курс в университете, принялся за дело.

Чтобы быть литератором, надо иметь талант… старое, ходячее убеждение… А кроме таланта, надо еще трудолюбие и усидчивость, потому, чтобы написать какую-нибудь большую повесть или роман, надо таки немало посидеть над ними и потрудиться, хотя бы механически. А если нет таланта? Ведь не все же, в самом деле, одарены так, как Золя, Доде, Мопассан, Тургенев, Толстой… А если нет трудолюбия, этого достоинства людей всегда хоть несколько, но ограниченных?.. Да для меня, наконец, и не важно, есть ли у меня талант, и я вовсе не претендую на известность талантливого писателя. Я видел русских талантливых писателей: они ездят на конках и обедают по кухмистерским. Я им никогда не завидовал. Да и притом, что это за талантливость?.. Один прекрасно описывает быт мелких чиновников, другой недурно рассказывает сцены из купеческого быта. Но быт мелких чиновников описан уже Гоголем, Достоевским, а Островский до конца проштудировал купцов. Тургенев и Толстой охватили русское дворянство… Что же остается? Нет, все это не то… не то… Я не претендую на талант первоклассного художника, потому что не хочу ездить на конках и обедать по кухмистерским, чего избежали Толстой и Тургенев только потому, что у них было родовое богатство. У меня ничего нет родового, и к выходу из университета я имел только какие-то жалкие пять-шесть тысяч, с которыми приходилось выступать в путь к славе, власти и богатству. Нисколько не задумываясь, я почти все эти пять тысяч истратил на обстановку моей квартиры и на изящный гардероб.

Устроившись на своей хорошенькой холостой квартирке и истратив почти все деньги, я вдруг почувствовал себя на каком-то распутье. Журнально-литературная дорога уже была выбрана; в ресторане, в котором я каждый день завтракал, я свел уже несколько полезных знакомств… Не подумайте, чтобы я искал дружбы с талантливыми литераторами, о, нет! Это народ вполне бесполезный! Но я познакомился с управляющим одного крупного повременного издания. Люди, которые стоят около денег, всегда самые полезные и влиятельные люди. Управляющий конторою всегда может сделать для вас больше, чем сам ответственный редактор. Если управляющий конторой выдаст вам солидный аванс, то редактор волей-неволей будет помещать ваши статьи, чтобы аванс этот погасить.

Я начал с управляющих конторами, с людей около денег, а не около дела. Итак, я познакомился с одним из таких управляющих, сумел ему понравиться, и он пригласил меня в свое издание и предложил даже аванс. Аванс я взял и… надо было начинать, а с чего начать — я положительно не знал еще… В раздумье шел я однажды по Невскому проспекту и разнаивничался до такой степени, что стал даже придумывать темы. На углу Большой Конюшенной я лицом к лицу встретился с одним моим приятелем, Питой Столбухиным, только что вернувшимся из Парижа.

— Cher ami! У тебя слишком узок галстух… Такие уже не носят, — с первых же слов заявил Пита, прикасаясь двумя пальцами к воротничку моей рубашки.

— Где не носят? — растерялся я.

— Ни в Париже, ни в Лондоне… Я только что оттуда… К вам сюда еще не дошло, но месяца через два, я думаю, дойдет…

Я хлопнул себя по лбу и, забыв даже пожать руку Пите Столбухину, свернул в книжный магазин Мелье.

«Не дошло, — думал я, — но дойдет… Новые галстухи доходят месяца в два — новые идеи идут дольше… Для них нужен по крайней мере год или полтора».

И через полчаса я сидел уже у себя дома, роясь в целом ворохе брошюр, книг, журналов, вышедших за последний год и отобранных мною у Мелье. Никогда в жизни я не работал так усидчиво. Я выбирал «идеи» и «направление». И, к ужасу моему, не нашел ни идей, ни направления.

Я плохо спал эту ночь. Утром проснулся с головной болью и с отвращением смотрел на ворох книг, журналов и брошюр, валявшихся на моем письменном столе.

«Кто же, наконец, там теперь славен, кто известен, кто в моде?» — подумал я и не мог решить.

Я знал, что Пьер Лоти, Мопассан, Бурже — известные писатели, но это было не то… это были беллетристы. Затем шли поэты от Поля Верлена до Луи Ратисбона включительно… Наконец, Метерлинк, как драматург, как новый Шекспир. Но все это было не то… не то. Я сделал несколько проб: написал две сценки во вкусе Мопассана; маленький путевой очерк во вкусе Пьера Лоти; небольшую картинку любви в манере Бурже. Все это мне казалось очень недурно сделано, и я, послав их в редакцию издания, с управляющим которого был уже на дружеской ноге, стал ожидать результатов. Я подписал все вещи псевдонимом «Керри». Мои вещички, одна за другой, стали появляться на свет. Я стал прислушиваться, что говорят о них, что говорят о новоявленном «Керри»… Увы! Никто и ничего не говорил. Только управляющий конторой, встретившись со мной в ресторане за завтраком, сказал:

— Очень, очень мило.

Это меня взорвало. Я вовсе не имел в виду писать «очень мило». Я шел не к этому. Никому не раскрывая своего псевдонима, я пробовал вскользь заговаривать с моими знакомыми о «Керри», и всюду наталкивался на поразительное равнодушие. Я отлично знал, что стоит мне только сказать моим знакомым, что «Керри» — это я сам, как они немедленно бы заинтересовались и, может быть, даже стали бы хвалить мои произведения, но я удержался. Приобрести известность только в кругу своих знакомых — жалкая перспектива, а познакомиться со всей Россией, конечно, нет возможности. Нет, надо, чтобы, никто не зная, кто этот «Керри», каждый интересовался бы им. Но как? Как это сделать? Я прислушивался к модным именам и подметил, между прочим, одно интересное явление: так, например, во многих домах, где я бывал, особенно часто произносили фамилию философа Ницше. Я решил познакомиться с сущностью его философии и сделал преинтересный вывод — не из учения Ницше, нет, а из нравов нашего общества: фамилию Ницше произносили очень многие, знали почти все, а читали его сочинения только несколько человек. Другие же при имени Ницше ограничивались туманным напоминанием об «Übermensch’е» — и больше ничего. Стало быть, важно не то, чтобы тебя всего и все читали или понимали, а важно, чтобы твое имя повторялось как можно чаще.

Я вспомнил, что то же самое было и с другими известными именами. Так, одно время все повторяли фамилию Метерлинка. Этого даже и читали больше, но почти совсем не понимали. Говорили фамилию «Метерлинк», называли заглавия его пьес и прибавляли при этом: «Это удивительно оригинально… Это удивительно ново… и глубоко», добавляли некоторые.

Итак, нужно, чтобы твое имя и название твоих произведений повторялось как можно чаще; нужно, чтоб про них говорили, что они оригинальны, новы, глубоки, потому что непонятны.

Я внимательно проштудировал Метерлинка и решительно не нашел в нем ничего глубокого, но пропасть туманного и непонятного.

Но теперь уже для меня были важны не Ницше и не Метерлинк; самое главное — это то, что я уловил свое направление. Может быть, Ницше умен; может быть, Метерлинк талантлив, но их не читают и не понимают. Зато все говорят о них. Я себе представил собрание так называемых интеллигентных русских людей от какого-нибудь заслуженного профессора или маститого администратора до студента первого курса включительно. Это, конечно, было бы чрезвычайно скучное собрание. И вдруг, вот, среди этого собрания появились бы Ницше и Метерлинк. Боже мой, как все бы заволновались! Как все бы стали толпиться вокруг этих знаменитостей, ловить их каждое слово, гордиться пожатием их руки и потом всю жизнь вспоминать, что им пришлось провести четверть часа в обществе Ницше и Метерлинка. А, между тем, с уверенностью можно было бы сказать, что девяносто девять сотых этого собрания никогда не прочло ни одной строчки из Ницше или Метерлинка, и о первом знают только то, что он создал какого-то «Übermensch’a», а о втором, — что он необычайно назойливо в своих пьесах повторяет одни и те же коротенькие фразы.

Стало быть, нужно, чтоб повторялось мое имя и хотя бы совсем не читались мои произведения. Dixi!

Я пошел и взял новый аванс у управляющего крупным повременным изданием. Этот аванс был мне необходим, крайне необходим для того, чтобы редактор печатал все, что я не представлю. Я знал, что теперь, в виду крупного аванса, редактор совсем не будет читать моего произведения в рукописи, а прямо пошлет его в типографию. Оставалось только написать что-нибудь такое, что бы наделало шуму.

И я написал.

Я назвал мой новый этюд «Вздох чайной розы» и подписался на этот раз уже новым псевдонимом «Авенир-Гедоник». Некоторые будут смешивать с философом Аристиппом-Гедоником — и отлично! Пусть смешивают! «Вздох чайной розы», как и следовало ожидать, миновав руки редактора, попал в типографию и… появился в печати.

Крупное издание, в котором я напечатал мой этюд, имело, конечно, много врагов и завистников. С пеной у рта набросились они на редакцию, придравшись к моей «Чайной розе». Газеты, журналы, юмористические листки — все подхватили «Чайную розу», как верх всякой бессмыслицы, и принялись ее трепать с остервенением. Припомнились все старые грехи редакции, упоминалось и о порнографии, и об инсинуациях, и о чем вам угодно. Но наш редактор был человек самолюбивый, смелый и зубастый, и он не остался в долгу перед своими противниками.

«Только тупоголовые и толстокожие бегемоты не могут понять всей прелести, тонкости и глубины «Вздоха чайной розы», — отписывался он по адресу врагов. — Вся интеллигентная публика, вся лучшая часть русского образованного общества с радостью встретила появление нового таланта в лице Авенира-Гедоника и с жадностью прочла его «Вздох чайной розы». Мы спешим оповестить наших читателей, что в портфеле редакции имеется еще несколько этюдов молодого писателя, которые не замедлят появиться на страницах нашего издания».

— Послушайте, — обратился он ко мне при первой же встрече. — Напишите-ка нам еще что-нибудь вроде этой ерунды. Ваша «Чайная роза» — верх бессмыслицы, но это производит скандал и потому поднимает подписку… «Делайте шум» — это главное, что нужно в литературе.

Я написал «Крик Ивикова журавля».

На этот раз даже самые серьезные издания отозвались на мой «Крик». Появились пародии, и имя Авенира-Гедоника стало все чаще и чаще повторяться в обществе, наравне с именами атлета Дубоносова и велосипедиста-чемпиона Мурло.

За «Криком» последовали «Слезы зеленой лягушки»… В двух-трех журналах появились уже сочувственные отзывы. Нашлись критики, которые в моих туманных образах усмотрели яркие символы. Один утверждал, что в «Крике Ивикова журавля» я имел в виду армянский вопрос, а другой — что «Слезы зеленой лягушки» есть не что иное, как памфлет по поводу мелиорационного кредита.

«Порхающий ландыш» (следующий мой этюд) толковали двояко: одни говорили, что это статья по поводу биржевой горячки; другие — что это замаскированная проповедь буддизма.

В каких-нибудь два-три месяца «Авенир-Гедоник» побил рекорд и атлета Дубоносова, и бициклиста Мурло. Я нашел, что настало время раскрыть мой псевдоним в кругу моих знакомых. И круг этот сразу и значительно расширился. Моего знакомства искали. Книжечка, маленькая, изящная книжечка моих этюдов, которую я уже успел собрать и выпустить под общим заглавием: «Лениметры», встречалась и в хорошеньких будуарах наших дам, и в деловых кабинетах крупных административных и финансовых тузов. Никто не понимал, что значит слово «Лениметры», но никто не решался обратиться ко мне за разъяснением, и они отлично делали, что не обращались, потому что я и сам не знал, что значит «Лениметры». Это слово я увидал во сне и поставил его в заголовке моей книжки. Но и мои читатели, и я, делали вид, что мы отлично знаем его значение, причем дамы предполагали, кажется, что это какой-то биржевой термин, а тузы думали, что это из Конфуция.

Слава, заветная слава, начинала уже раскрывать мне свои объятия.

Нужно было подумать и о других двух целях, т. е. о богатстве и власти. Редакция увеличила мне гонорар и широко открыла кредит по части авансов. Но это, конечно, далеко еще не богатство. Один администратор звал уже меня к себе в губернию в качестве чиновника по особым поручениям, но какая же это власть? Я жду других перспектив и, кажется, дождусь их…

Месяца три тому назад я сидел в кабинете одного администратора. Мы курили сигары и перекидывались отрывочными фразами… Результатом этого были: мой маленький этюд «Перелетные соловьи» и… мое прикомандирование к одному центральному учреждению.

В «Перелетных соловьях» многие усмотрели символ нового нарождающегося департамента, а в центральном учреждении, куда я явился вскоре после моего назначения, мои новые сослуживцы отнеслись ко мне не только предупредительно, но и с некоторой робостью.

Затем, совсем уже недавно, я подарил публику этюдом, под названием: «Крапивные незабудки или насморк философа Бир-Ман-Ю», а вчера состоялось мое избрание в директора нового акционерного общества «Возрождаюсь».

Сегодня написал две статьи: одну под заглавием — «О необходимости дополнения в управлении для разрешения справок и объяснений», а другую — «Проект обязательного приобретения акций в виду нормального распределения народного богатства». Ни в той, ни в другой, нет уже более ничего декадентского, и если они все-таки не совсем ясны, то это только для того, чтобы они могли получить движение в ту и в другую сторону.

Я перестал быть декадентом, но имя Авенира-Гедоника не только не забудется, а с каждым днем будет получать все большую и большую известность. Я же надеюсь быстрыми шагами идти и к другим двум намеченным мною целям.

Недаром же я всегда был убежден, что принадлежу к числу людей далеко не дюжинных…

«Вестник Европы» № 3, 1898 г.