Вячеслав Шишков «Бобровая шапка»

VI.

Трактир «Зеленая Долина» по случаю праздника был битком набит трезвой, выпившей и совсем захмелевшей публикой. Было душно, накурено, и временами стоял такой невообразимый гвалт, что даже гремевший во все трубы и барабаны оркестрион не мог заглушить его.

Федора Петровича, отвыкшего от угара веселых кабаков, точно колом ударило. Он в раздумьи приостановился, собираясь повернуть назад, но кум под самое его ухо крикнул:

— Плыви к стенке!.. Подсаживайся… Здорово, Захар Иваныч. Ты что, гуляешь?

— Мало-мало есть… — пошлепал отвисшей губой красный плешивый толстяк, отирая платком бритое лицо.

— Можно к тебе присоседиться. Это мой кум, Федор Петрович Уткин, а это Пуговкин, Захар Иваныч, скорняк. Ну, будьте знакомы. Вот так… Эй, человек! Чаю!.. Два и три… Живо. Стой! Стой!.. Да притащи-ка полдиковинки… На закуску?.. Сыпь селедочку, да грибочков, что ли, подбрось солененьких… Ну, махом!

Кум был необычайно оживлен, и от него чуть-чуть попахивало водочкой. А Федор Петрович все еще был угрюм и мрачен.

— Ну, как господин сапожных дел мастер, с заказчиком у вас тихо, али ничего, идет? — осведомился скорняк у Федора Петровича, играя золотым с камнем перстнем.

— С заказчиком? — закричал кум и хлопнул обеими ладонями по столу. — Ха-ха. Нет, ты дай нам шапку продать, вот мы тогда покажем… Уж мы тогда удостоверим, какие бывают которые сапожники!..

Федор Петрович в достоинством кашлянул и шевельнулся на стуле, а Захар Иваныч спросил:

— Какую шапку?

— А вот какую: тысячную. Веревкинскую знаешь? ну-к она.

Тут Федор Петрович как следует откашлялся, не торопясь вытер нос и, напрягая легкие стал рассказывать Захару Иванычу историю с шапкой. А расторопный кум тем временем налил три рюмки и, облизываясь на селедку с грибами, крикнул:

— Господа, клюнем!.. Кум, бери… кушай,

— Знаешь, ведь, — не пью, — отрезал Федор Петрович, прихлебывая из стакана чай.

— Не пьешь? Ну, будь здоров, Захар Иваныч, бери…

Федор Петрович помаленьку начал входить во вкус и с любопытством разглядывал публику. Какой-то долгобородый старик и усатый человек с кривым глазом, стали обниматься, взасос целовать друг друга и горько плакать:

— Миша… Мишь!.. Ей-Бо-о-огу… — кривил рот старик.

— Дедушка Лука; помни!.. Ты мне замест отца…

— Мишь, голубь!..

Федор Петрович хихикнул, тотчас же прикрыв из приличия рот рукой.

Из дальнего угла кто-то тенористо орал и бил кулаком по столу:

— Давай!.. Сказано, давай… А то в моррду!..

— Эй, малый!.. Наверни-ка камаринского…

У стола, пригорюнившись, сидела женщина и караулила заплаканными, в синяках, глазами своего загулявшего мужа. Федор Петрович взглянул на нее, и настраивавшаяся на веселье душа его вновь померкла. Ему вспомнилась Катерина Ивановна, она вот так же по кабакам хаживала, охраняя его, пьяного и задирчивого, и расплачиваясь за свою печаль о нем собственными боками. Вспомнилось, как однажды утром, после пьяной ночи, Катерина Ивановна молча подала ему клок своих волос с запекшейся на них лепешкой крови, и так же молча отошла, утирая фартуком покатившиеся слезы. И многое другое, такое же мрачное, вспомнилось в эту минуту Федору Петровичу. Он крепко потер ладонью вспотевший лоб и, шумно вздохнув, задумался.

— Кум, да ты чего? Выпей…

— Кто, я? — растерянно отозвался Федор Петрович. — Нет, подожду…

— Зря!.. Это ты, кум, зря… Пей, да дело разумей…

— Да выкушайте, Федор Петрович… Позвольте вас с шапочкой поздравить, — прохрипел скорняк и похлопал Федора Петровича по плечу:

— Отечественная… с грибочком-с…

Федор Петрович сглонул слюну и со страхом почувствовал, как у него вдруг засосало под ложечкой. Он крепко стиснул зубы и едва мог дождаться, когда его вновь попотчуют.

— Нет, не буду… Боюсь… — сказал он дрожащим голосом, когда кум, кланяясь и упрашивая, поднес к самым его губам рюмку.

В это время, как на грех, грянул «Камаринский», кто-то в присядку бросился, присвистывая и дробно стуча каблуками.

— Гуляй!.. Рработай!.. Шире-бери!..

Федор Петрович испуганно схватил за рукав свою правую руку, но она властно протянулась к рюмке и выплеснула водку в жадно раскрывшийся хозяйский рот.

Федор Петрович чуть не упал со стула, так его всего передернуло и повело.

— Ха-ха!.. Молодец!.. Ай да кум!.. Эй, парень! Дай-ка на троих графинчик… Ну, махом!..

Не с четырех рюмок захмелел Федор Петрович. Опьянили его речи Захара Иваныча.

— Ты мне поверь!.. А на кума наплюй! Его дело — квашня… Так или не так? А-а-а!.. то-то вот и есть…

— Нет, товарищ, стой, — тряс бородой кум. — Ежели к примеру, хоша я со временем булочник, а в шапке и я понимать, должон.

— Кто, ты? Тьфу! Вот твое понятие… На-ка, выкушай… А я вот тебе докажу… Да!.. И больше никаких!..

— Господа, позвольте… — пробовал вмешаться раскрасневшийся Федор Петрович.

— Ничего не позволю!.. тыщу и больше никаких… — выкатывая глаза, старался Захар Иваныч. — Завтра же пришлю покупателя… Ей Богу, пришлю!.. С башкой оторвут, а не то что… Ха, да эту шапку еще не всякому губернатору носить!.. Понял? мил человек…

Когда графинчик был допит, огромный Захар Иваныч хватил в охапку щуплого Федора Петровича и потащил к буфету;

— Ежели желаешь угостить, идем… Желаешь, нет?

— Желаю, всех угощу… Пей!.. — бормотал Федор Петрович, волоча ноги.

— Стой, держись! — скомандовал Захар Иваныч. — Где буфетчик? Подать сюда буфетчика… Эй, Костя!.. Констянтин Палыч, будь друг, уважь… Что будем требовать — давай… На сто рублей — давай!..

— В чем дело? — спросил, подымаясь из-за выручки, белобрысый, с оплывшим лицом буфетчик.

— Можешь ты дать этому человеку сто монет? А? В долг чтобы, на всю компанию, а?

— Нет…

— Свинья ты после всего этого!..

— Прошу не выражаться.

— Дуррак!.. Да у этого человека тысячи… Федор Иваныч! Иван Федорыч! Профессор!.. Плюнь ему в маковку… Я тебе своих дам. На, бери без счету… Чего там…

Федор Петрович, запустив в протянутый бумажник руку, достал пачку денег и, пьяно хохоча, завопил:

— Шан-панскава!!..

Как коршунье слетелись прихлебатели, сдвинули три стола и началась попойка.

— Уткин! Какого черта! Эй, Уткин! Требовай коньяку полдюжины! — кричали пьяные чужие рожи.

— Коньяку! Жива-а-а! — командовал Федор Петрович, что есть силы колотя в ладоши.

Ребята! Черти!!.. — ерошил он на себе волосы. — Ха-ха!… Нет, врешь, купец — кричу я ему — подай мою шапку! Он у меня, ребята, и присел… «Профессор, говорит…. господин профессор, помилуйте… «А я заместо того, сгреб горшок с кашей, да раз ему в хлебало!.. Ха-ха-ха!..

— Ха-ха-ха!… — вторили горластые рты.

— Скорняк, я или не скорняк? — перегибаясь через стол и стуча кулаками в грудь орал Захар Иваныч, вопрошая булочника. — Скорняк я, али бык?

Но булочник мирно спал, чавкал во сне губами и неистово храпел.

— Я директору в пять тысяч мех подбираю… Убей меня Бог — не вру!.. А шапку я ему всучу. Вот подохнуть — всучу!

— Урра! Товарищи! За шапку!.. Урра!!. — размахивая стаканом, кричал Федор Петрович.

— Урррра-а-а!!..

— Товарищи! Черти!.. За камчатского бобра!.. Урра!..

— Уррра!!..

— Капусты!.. Квасу!..

— Шанпа-анска-ава!!..

VII.

Катерина Ивановна вернулась домой поздно.

Она не удивилась, что мужа нет дома: может быть, в гости ушел, может быть — к заказчику.

Согрев самовар и накормив корноухого кота кислым молоком, Катерина Ивановна раскинула колоду карт. Три раза она метала карты, и каждый раз ложилась пиковая масть. Катерина Ивановна, будучи женщиной суеверной, чрезвычайно встревожилась.

— Какой же это благородный король с неприятностью? — ломала она голову, и сердце ее сжималось недобрым предчувствием.

Скрипнула калитка, раздались по двору шаги нескольких ног и стук в дверь.

— Слава Богу, прилез!.. С кумом, надо быть…

Она открючила дверь и, раскрыв рот, замерла.

В запорошенных снегом папахах и башлыках вошли пристав, околоточный, двое городовых и трое посторонних — понятых.

— Сапожник Уткин Федор Петров дома? — спросил пристав, бросив портфель на край стола.

— Их нету-с, — дрожа всем телом, ответила Катерина Ивановна.

Пристав опустился на скамейку и, обкусывая с усов ледяные сосульки, вновь спросил:

— Куда ушел? С кем? В какой шапке? В своей или в Веревкинской?

— А они без меня ушли-с… Я ушедши была-с…

— Васкородие, — стукнув по-военному каблуками, вытянулся перед приставом городовой. — Так что, позвольте доложить, шапочка в шкапчике за стеклом положена… Так что, вот она… извольте взглянуть…

— Ага… Хозяйка, потрудитесь достать…

— Да у мужа ключ-от… Ишь, заперто…

— Ага…. Трепчук, отомкни… Господа понятые, потрудитесь удостовериться: она?

— Она… Она самая…

— Ага… Васильев, возьмите шапку…. Распишитесь, господа… Хозяйка, а почему ваш муж не заявил в участок о находке?.. Ага… Сам купец отдал?.. Ну, так пусть завтра в десять утра придет в часть… До свиданья…

Пристав встал, выпрямился, взял портфель и, уставив нос в потолок, направился к выходу.

Когда за ним двинулись остальные, Катерина Ивановна заголосила:

— Это даже очень нехорошо с вашей стороны… Это непорядки. Видано ли это дело, чтобы без мужа взять!.. Отдайте шапку… Я губернатору доложусь…

Но ватага, стуча каблуками, вышла на улицу.

Катерина Ивановна стояла среди комнаты и в сильном волнении грызла ногти. Наконец подошла к большому сундуку и повалилась на него вниз лицом. Зубы ее выстукивали дробь, вся она тряслась. И шапки ей было жаль, собственно не шапки, а того неизведанного, что сулили ей мечты, и вся ее прошлая жизнь, с зуботычинами и голодом, как то вдруг вспомнилась.

— Матушка-Богородица, — шепчет Катерина Ивановна, приподымая голову и тянется взглядом к озаренному лампадкой образу. Но взор ее наткнулся на открытую дверцу шкапчика, и занесенная для крестного знамения рука остановилась.

— Ограбили… — простонала Катерина Ивановна и, передернув плечами, заплакала.


Катерина Ивановна всю ночь просидела у окна, тревожно сквозь слезы всматриваясь в мутный свет улицы. А Федор Петрович попал, как водится, в участок и, благополучно переночевав там, чем свет явился домой, весь измазанный каким-то киселем.

— Хорош!.. Это ты где же по ночам хороводишься, а?.. Старинку вспомнил? — сердито встретила его жена.

— Ну, не базлай… Ну тя к ляду!.. Чего орешь!

— Ору?.. А вот то и ору… Батюшки!.. Да он, никак молодчик пьяный!..

— Кто я?.. А где шапка?

— Шапка? — подбоченилась Катерина Ивановна и, чувствуя как закипела в ней кровь, злорадно бросила: — у купца твоя шапка… Кабы не жрал, дак…

У Федора Петровича подогнулись ноги, и он, шипя, подступал с кулаками к жене.

— У какого купца? Подай сюда мою шапку!

— Ты что?.. Ты драться?.. A-а, ты драться!!.

— Подай, паскуда, шапку!

Катерина Ивановна, визжа и вырываясь из рук мужа, бросилась в кухню и закрючила за собой дверь.

— Спасибо, муженек дорогой?.. Спасибо, обрадовал…

Федор Петрович схватился за голову и подошел к окну.

На улице завихоривала метель. Сквозь подслеповатые двойные рамы, вместе с воем вьюги доносился благовест.

— Катерина… слышь… Отопри, скажи толком.

Катерина Ивановна, как кошка, притаилась, чтобы сразу показать когти. Наконец, крикнула:

— В участке твои шапка!.. Полиция была…

Федор Петрович опустился на табуретку и вдруг почувствовал, как заколыхался под ним пол.

— Вот, открой теперь на площади мастерскую… А как был ты пьяницей, так пьяницей и околеешь…

— Брось… Будет…

Федор Петрович, пошатываясь, подошел к кровати, рванул с себя пиджак с такой силой, что отлетели все пуговицы и, разувшись, грохнул оба сапога в шкапчик. Потом повалился на кровать и вскоре тяжело уснул.

Он спал целый день, во сне бредил: хохотал, звал кума, Захара Иваныча, а потом громко крикнул: «Шанпанскаго» и проснулся.

Перед ним стоял скорняк и, поглаживая лысину, говорил:

— Эк, разоспались… А я за шапкой… Пойдемте скорей… Покупатель у меня дожидается, директор…

Федор Петрович приподнялся, растерянно поглядел на улыбавшегося Захара Иваныча… И горько вздохнул: Полиция была… Назад отняли…

— Да ты что?.. Да не может быть… Да ты шутишь?.. — бритое лицо скорняка вытянулось и обвисло, а глаза язвительно прищурились.

Он посвистал, прошелся по комнате и косясь на растерянную фигуру сапожника, жестко сказал:

— Ну, тогда деньги отдай… восемьдесят рублей… вчерашние.

— Помилуйте… Где ж я возьму?.. Сразу то…

— В суд подам!.. Мошенники вы с кумом то своим! Прохвосты!..

Федор Петрович согнулся и вобрал голову в плечи, будто опасаясь, как бы не рухнул потолок.

— Напрасно вы так об нас понимаете… Это даже очень низко, — сказал он упавшим голосом.

— Низко? А врать не низко?.. Сказки рассказывать не низко? А?!.

— Да не серчайте вы… Как не то уплачу… Вникните вы пожалуйста в суть… Не бесчестьте…

— Вникнуть?.. Я давно в тебя вникнул!.. Мазурик ты, вот ты что!

— Эх вы-ы!.. Господин скорняк… — Лицо Федора Петровича вдруг все сморщилось и задрожало.

— Ты мне кислых антимоний то не разводи! — крикнул Захар Иваныч и, запахнувшись в потертый енот, рванулся к двери, — у меня свидетели есть… Я тебя достану!!.

— Что ж… ваша воля…

Вдруг отворилась дверь, и в комнату вошел полицейский

— Здрасте… Который из вас есть Уткин?.. Пожалте в часть.

VIII.

Федор Петрович, уязвленный жизнью, вновь потерял внешний человеческий облик и превратился в прежнего, вечно пьяного Сныча. Это угарная, звериная жизнь скоро подсекла силы Катерины Ивановны. Она слегла и ни на что не жалуясь, ни о чем не сожалея, покорно ждала смерти.

Когда ей стало тяжко, Федор Петрович, лохматый, грязный с пропойным запахом побежал в больницу.

— Ваши благородья… высокородья… Возьмите, попользуйте, конец всей жизни… Жену, жену!.. — косноязычно заговорил он в волнении.

Но фельдшерица объяснила, что здесь пьяниц не лечат, а больную тоже поместить нельзя: нет свободных коек.

— Значит, околевать?.. Благодарим…

Федор Петрович с горя пошел в кабак, а возвратившись, уже не застал в живых Катерины Ивановны. Он шагнул в комнату обычной своей расхлябанной походкой и пошатываясь, ухватился за косяк. Но, взглянув в передний угол обмер. Еще он не мог осмыслить и понять того, что видит, но какое-то внутреннее чувство ошеломило его и потрясло. Он вдруг отрезвевшими ногами быстро подошел к столу, перекрестился и странно, едва уловимо улыбнувшись мертвому лицу Катерины Ивановны, встал на колени и земно ей поклонился.

— Полюбуйся, пьяница; — послышался женский голос. — Уморил, а теперича на карачки? Может, еще плакать будешь?

Федору Петровичу, представилось, что это брюзжит покойница. Он уперся руками в пол и оторопело хватаясь за ножку стола, поднялся. Перед ним стояла соседка, старая Петровнушка, она нашивала рюш на подушку, вокруг изголовья Катерины Ивановны. В высоких подсвечниках загадочно колыхались три хвостатых огонька восковых свеч. На сундуке у двери кто-то сидел и потихоньку охал.

— Пьяница…

Федор Петрович скорбно посмотрел на слезящиеся глаза Петровнушки и вздохнул:

— А ты пойми, разжуй все съизначала… Тогда лай… — сказал он сухо и, выйдя в кухню, бросился на холодную, пропахшую лекарствами кровать.

Морозным утром, когда гроб несли на кладбище, Федор Петрович, обросший бородой, с убитыми в коричневых кругах, глазами, шагал за гробом. Увидав рядом с собой кума, он сердито отвернулся, от него и пристал к кучке соседей.

— Свя-а-тый… Бо-о-же-е… — подхватывал он за дьячком и священником, но голос его срывался. В его голове мелькали какие-то непонятные обрывки жизни, он неясно сознавал, куда идут люди, и среди них он, зачем в этот тоскливый час светит солнце, зачем насильно уходит от него Катерина Ивановна, а вместе с ней — вся его жизнь?

«Худо ты, Федька, сделал, нехорошо… Один твой путь — погас».

— Свя-а-тый… — вновь попробовал пристать Федор Петрович и на этот раз окончательно захлебнулся слезами. И до самой могилы угрюмо молчал, только прикрякивал, когда становилось невтерпеж, и мотал головой.

IX.

Под золотым сапогом вскоре стал работать другой хозяин, сколотивший копеечку одноногий солдат. А Федора Петровича судьба швырнула в сырой, покрытый плесенью подвал, на самую дальнюю улицу. Но гостеприимные стены каталажки всегда к услугам Федора Петровича, большую часть ночей он, силою несчастных обстоятельств, коротает там.

И у всех Сныч теперь снова стал посмешищем, а к прежнему его прозвищу еще прибавилось другое: «Бобрячья шапка»

Оставшись без жены, без укрепы в жизни, Федор Петрович понял, что его песенка спета, и что нет ему возврата к светлым дням. В нем еще что-то боролось, какой-то внутренний голос стыдил и обличал его, но Федор Петрович потерял над собою власть и, покорно сложив крылья, падал. Закадычные друзья, знакомые как-то враз отшатнулись от него.

— Плевать! — сказал самому себе Федор Петрович. — Без дураков обойдемся!

А в минуты уныния, сидя в своем сыром подвале, сам-друг с бутылкой, он заунывным тенорком тянул:

Все дру-уги все-е приятели-и-и
До черно-о-ого лишь дня-а-а…

Но песня бередила душу. Федор Петрович, безнадежно махнув рукой, срывался с места и, топая по скользкому от грязи полу, тыкал кулаком по направлению к махонькому оконцу:

— Помни, жители! Все помни!.. Я вам не вор…

И с горькой обидой вспоминал, как за ним гурьбой бегали мальчишки, чем попало кидали в него и, по примеру взрослых, кричали:

— Зачем у купца бобрячью шапку украл? Мазурик…

— А как в тебя кашей брякнули!..

— Вор!

Но к ребятишкам Сныч относился снисходительно. Как-то сгреб он вихрастого забияку и, к удивлению мальчишек, ничего ему не сделал, лишь дал для порядку легонького тумака, а потом сказал:

— Дурачок… Эх ты, дурачок!.. Собака я, что ли, а?..

Зато со всеми прочими и гражданами объявил себя в войне. Ненависть к купцу Веревкину, от которого и пошел весь грех, Федор Петрович перенес и на других людей состоятельных, а потом и на прочих обитателей города.

Как-то он, пьяненький, обхватив телеграфный столб, сам над собой строжился, грозя кому-то обмотанным тряпкой пальцем:

— Федор Петрович, Федька, профессор… Ты — болван… Театры, Аскольдова могила и все такое… Шапка!.. Мог ли ты эту самую шапку, хапнуть? Отвечай… Мог? Дурак-дурак-дурак… Сто раз дурак! — Федор Петрович посовался носом и, вновь укрепившись, продолжал. — Не-е-ет… Ты, Уткин, этого не мог бы… Вот тут, понимаешь, вот тут тебе не дозволяет! — и он ударил себя в грудь. — И ежели бы ты хапнул, утаил бы, тыщу бы в горсть себе зажал… Понимаешь, Уткин, как бы я с тобой поступил: взял бы нож, рассадил бы твою белу грудь и сказал бы: лети, душа… лети…

Голова его низко свесилась и приникла ухом к столбу, словно Федор Петрович прислушивался, как гудят вверху струны.

— А вы! Вы… — хрипло крикнул он, выпрямляясь; его брови взлетели вверх, а глаза выкатились и засверкали. — Человеки, жители!.. Да понимаете ли вы, болваны… Вам смешки да хаханьки, а Уткин — жену на погост стащил… Уморили мы ее… братцы, миленькие… Эх вы, жители!..

Ослабевшие руки его заскользили по столбу, а продрогшее тело скорчилось и просило покоя. Он качнулся и упал в снег. Проходивший мимо полицейский долго тер ему уши шершавыми своими ладонями, Федор Петрович мычал от боли.

— Вставай!.. Отморозишь руки-то…

— Плевать… Новые вырастут… Душа моя замерзает…

Чем больше он пил, тем глубже вскрывал судьбу человеческую обострившимся внутренним взором и гарь жизни, как из трубы дым, валила на него и ела глаза. И уж вся эта жизнь показалась Федору Петровичу ненужной, тягостной. Он недоумевал, для чего маются на свете люди, когда так все плохо, так много кругом обмана, жульничества, зла. Вот богатые и сильные, — их кучка, — по какому управу они жрут, чавкают народ, а народу тьма тьмущая, конца-краю нет. Как понять, кто в этом распорядке потатчик? А?

— Бог… — сказал ему однажды собутыльник, отставной ветеринар.

— Дурак ты, барин… Хотя и пьяница, — ответил Федор Петрович и в ту же ночь высадил колом зеркальное стекло в только что отстроенном торговом банке.

— Суприз… На память… — морща брови сказал он сквозь зубы схватившим его дворникам.

— Кому служите? Черту служите… буйно кричал он на всю улицу, отирая струившуюся из разбитого носа кровь.

— Того все лупят, который беден, да не вор… Почем зря. А ежели какой мазурик в капитальщики вылез — шеи перед ним гнут, сапоги лижут… Тоже, народ…

Ему было приятно слушать свой обличающий голос, он не чувствовал боли от побоев и бодро, с видом победителя, шагал в участок сквозь спящие улицы и переулки.

— Взять Веревкина… Нешто не на тухлом мясе он миллион-то нажил, а?!

Но тут же себя укорил в душе: — «Тоже и я хорош, дьявол…» — и долгое время после этого был противен себе за прошлое.

— Слышь, дай… дай мне по башке раза! — приставал он как-то в пивнушке к запухшему от вина нищему. — Нет, ты двинь, тогда скажу, за что… За то самое… Эх, тошно говорить… «С праздничком ваша честь… Шапочку извольте…» Тьфу!..

А потом неожиданно схватывал перепугавшегося нищего за шиворот и орал во всю мочь:

— Где моя жена, сказывай, старый черт?! — и упавшим голосом, шумно отдуваясь, добавлял:

— Они, товарищ, уморили Катерину-то… Я так полагаю, что они…

X.

Дни серые, томительные ползли своей чередой, но Федор Петрович потерял им счет и озлобленными, как у подстреленного коршуна, глазами, смотрел на Божий свет: бабу беременную извозчик растоптал? Плевать… Гулящую девицу два молодца зарезали? Черт с ней… Во всех церквах благовест гудит? Молись, кутья, лезь на небо!..

Но когда не выносило сердце, он всем грозил:

Погоди, жители! Я вас обсоюжу… Я всему городу подметки подобью!

Объявив себя в войне с обывателем, Федор Петрович уж никому не давал проходу: ни конному, ни пешему.

Он сделался для города какою-то египетской казнью, каким-то всегда занесенным над сытой толпой бичом; вот-вот стегнет. Появляясь в местах сборищ, где-нибудь в саду, на катке, у церкви или на базаре, среди торговок и румяных барынь, он иной раз больно сек и правого и виноватого, вкладывая в свои пьяные речи терзавшую его желчь и злобу.

— Разбойники! Все вы разбойники… Слиивки?… Наверх всплыли? А о нашем брате вы подумали?.. Эй ты, курносая!.. Ты пошто рыло-то нарумянила?.. А-а-а!.. Духи?.. Резеда и все такое… Нет, ты в подвалы загляни! Нюхни-ка курносая, каково сладко жить то там… Ты не тряси сережками то… Ишь ты… брильянты!.. Ха!..

А на хихикавшую, жадную до скандальчиков толпу, весь ощетинившись, зыкнул:

— Моррды!

— Иди, кабацкая затычка…

— Городовой… Где городовой?..

— Моррды… Вы только и знаете, что городовой… Погоди, я вас еще не так двину…

Его обыкновенно схватывали, волокли в участок и там внушали по положению.

Больше же всех доставалось купцу Веревкину. Когда Федор Петрович бывал в той части города, где жил купец, он считал своим гражданским долгом подойти к его дому и устроить очередной скандал.

Взбешенный купец высылал тогда своих молодцов, и те гнали сапожных дел мастера до самого переулка. А однажды сам купец, доведенный Федором Петровичем до белого каленья, выскочил за ворота и запустил в него березовым поленом. Но, промахнувшись по сапожнику, чуть не огрел поленом проходившую с базара протопопицу и, взбросив на голову фалды сюртука, как школьник быстро юркнул в ворота.

— Вот даже как! Ха-ха!.. — крикнул Федор Петрович. — Это по духовному-то званию поленом?.. Аттлично!.. Очень харрашо!..

На масленице, когда у Веревкина были званые блины, вдруг среди целой вереницы извозчиков и кучеров, ожидавших своих хозяев, появился подвыпивший Федор Петрович. Он был в опорках на босу ногу и в рваном полушубке, из-под которого выглядывали синие, висевшие лохмами штаны.

— Ребята! Гляди, пугало с огорода.

— Сныч, мое почтенье…

— А где ж твоя бобрячья шапка?..

То отшучиваясь, то огрызаясь: — Вали, ребята, чего там… Налетай все на одного… — Федор Петрович добрался до удобного против дома места, откуда хорошо были видны освещенные окна первого этажа. Сквозь кисейные занавески Сныч рассмотрел сидевших за столом гостей и среди них, как стог среди копен, хозяина.

Федор Петрович скрипнул зубами и, вскинув кулак, звонко заорал:

— Эй вы!.. Российское купечество!.. Жри, чавкай… Чтоб тебе этим блином подавиться!..

Прохожие задерживали шаг, собиралась толпа.

— Веревкин! Слышь, Веревкин…

Форточка была открыта. Кто-то из гостей подошел к окну.

— Ты из меня всю кровь выпил. Как ты околевать-то будешь? Эх ты, Веревкин, Веревкин!.. Жулик ты!..

Толпа хихикала. Гости то один, то другой подходили к форточке и выглядывали на улицу.

— Капитальщики!.. Воши… Изъели нас, исчавкали… У-у-у, ироды! Гори ты в огне, Веревкин! Гори в вечном огне… Ты ответь, кто я был, и кто я через тебя есть?.. Пьяница ты Веревкин, больше ничего. Больше я с тобой не разговариваю… К черту, к черту…

Вдруг Сныч выхватил из-за пазухи кирпич.

— Эй, борода, береги личность — и со всего маху швырнул в окно.

Зазвенели стекла, в доме засуетились, все кучера моментально вскарабкались на козлы. Толпа отхлынула на ту сторону улицы. Раздались свистки, крики, хохот.

А Федор Петрович, охрипший от крика и ослабевший стоял на том же месте, покачивался, икал и плевал кровью.

С треском распахнулись одновременно калитка и крыльцо. Хозяин, гости и дворня с криками: — «Где он? A-а, хватай!..

Волоки, лупи его!..» — сшибли с ног Федора Петровича и кучей на него навалились.

— Вяжите хулигана! — тряся кулаками кричал городовым Веревкин. — Иначе я его кончу… Тащите его прощалыжника!.. Удавите!.. Житья от него не стало…

— Дозвольте разукрасить, — протискиваясь сквозь толпу прогнусил Веревкинский парень в фартуке, и в один миг все лицо барахтавшегося Федора Петровича густо вымазал дегтем.

Федор Петрович, лежа на спине, отчаянно отбивался, ногами и дико выл.

А толпа надрывалась хохотом: — Загни ему салазки, да смажь! — Даже двое строгих городовых, волоча Федора Петровича к извозчичьим саням, прятали в усах улыбку и от удовольствия сопели.

XI.

Федор Петрович неумытый и растрепанный, двое суток провалялся в каталажке.

— Эй вы! Господа начальнички. Крохоборы!..

— Поговори…

— Ведь я подохну здесь!

— Туда тебе и дорога.

В его словно налитой растопленным маслом голове стоял немолчный шум, и ужасно ломило глаза. Он стонал и кашлял, временами теряя сознание, и тогда ему как будто становилось легче. Но каждый раз, возвращаясь к жизни, он мучительно озирался на серые стены каморки, и стиснув зубы, по звериному мычал.

Бока его ныли, сердце обсасывал пьяный змей, а в груди что-то хлюпало и переливалось.

— Ваша взяла… — шипел Федор Петрович, отирая взмокший лоб черной замазанной дегтем ладонью.

— Нет, еще погоди… Еще погоди, купец… — силясь вскочить, приподымался Федор Петрович, но тяжелая голова его вновь валилась на нары.

— Э-эх! — выдыхал Федор Петрович, и его душу обдавало холодом. Когда закрывал глаза, в голове его поднимался какой-то кавардак: то он видел себя сидящим на берегу озера с ковшом в одной руке и с луковицей в другой, а в озере будто не вода, а водка. То он — Торопка гудочник, стоит с балалайкой перед теремом Любаши и поет бабьим голосом вечную память.

Федор Петрович открывает глаза, всматривается перед собой, что-то хочет вспомнить. Ни Любаши нет, ни озера. Только мерцает желтый огонек в дверное оконце. Ни друзей, ни жены, ни силы. Силы не стало, смерть идет.

— Шабаш…Прощай, брат Федор… Отдохни, брат… — шепчет он и чтобы не дать воли слезам, кричит: — Да-да-да!.. — Но небритый подбородок его прыгает.

К вечеру второго дня его отпустили. Городовые и околоточные схватились за бока, когда Федор Петрович выполз из каморки.

— Оскобли рыло то… Арап… Поди умойся…

— Не торопись, умоюсь… — сказал Федор Петрович таким голосом, что хохот разом смолк.

Выйдя на улицу он всем телом вздрогнул и запахнулся в свой рваный полушубок, глубоко засунув руки в рукава.

Покосившись на освещенные окна трактира Федор Петрович сплюнул, вобрал непокрытую голову в плечи и вприпрыжку затрусил вдоль заборов к реке. На углу к нему пристала собачонка. Сначала тявкнула на него, а потом заюлив, черным клубком покатилась перед ним. Федор Петрович пнул ее ногой. Она поджала хвост и поплелась сзади.

Где-то бубенцы брякали и свистал городовой в свисток с горошинкой. Проехал извозчик, окликнул Федора Петровича, но он не обратил внимания. Все в нем остановилось и к чему-то приготовилось, а ноги сами собой несли в спускавшийся над рекою туманный сумрак.

Вот и последний забор кончился, за ним — дорога и обрыв к реке.

Федор Петрович остановился и, наклонившись, огладил лежавшую вверх лапами собачонку:

— Песик… Песик… Черненький…

Осмотревшись, он стал осторожно спускаться.

Какая то сила повернула его голову назад. Он в последний раз окинул взглядом, слабо освещенные окраины города. Глаза его жадно искали черного на снегу комочка. Но пес ушел.

— Так… правильно… — проговорил Федор Петрович и криво усмехнулся.

В его душе что-то качнулось и охнуло. Он в раздумьи постоял с минуту, не отрывая от города глаз. Не вернуться ли?

— А ну вас! — крикнул он наконец и, махнув рукой, быстро побежал вниз по тропинке.

* * *

Черным клубком скатился с откоса песик и, поджимая под грудь четвертую обмороженную лапу, прикултыхал к свежей полынье. Обежал ее, принюхался, присел, насторожил правое ухо и тявкнул.

На соборной колокольне медленно отбивали часы. Из-за реки чуть слышно доносился по льду волчий голодный вой.

Песик переступил с ноги на ногу, наскоро почесал задней лапой, чуть повизгивая, блошиное на брюхе место и тревожно насторожил другое ухо. Потом, отрывисто тявкнув и мотнув головой, песик поднял морду, поискал голосом самую слезливую ноту и жалобно-завыл-заплакал, косясь печальным глазом то на огромный желтый месяц, то на темную, такую жуткую в ледяных берегах воду.

 

Вячеслав Шишков
Литературно-художественные альманахи издательства «Шиповник». Книга 26. — 1917.
Джеймс Эббот Макнил Уистлер «Башмачник». 1855.