Яков Окунев «Капиталисты»

VII.

Чинная тишина в назимовском доме казалась еще более чинной в сумерки, когда еще не зажигали огня. Одинокие, случайные голоса, сочное чмокание дверей, всплески далёкого смеха в детской — умирали без отголосков. Скучно тикали часы на камине, отсекая минуты и вызванивая часы. Далеко в конторе вперебивку стрекотали счётные машины.

В Казанском соборе звонили.

Марии Алексеевне слышалось:

— Во-от, во-от!

А малые колокола бойко подхватывали:

— Кон-чено, кон-чено!

Ей было ясно, что ничего не может измениться в том порядке, который гнетет ее, в чинности и холодности назимовского дома. Приехал Шестаков, тронул что-то в её душе. Что же из этого? Разве у неё теперь больше сил, чем прежде?

Вчера Шестаков сказал, что он женится. Эту девушку зовут… Не все ли равно, как ее зовут?

Звонок. Кто-то пришел. Мария Алексеевна вскочила с кушетки, открыла электричество и дрожащими руками поправила прическу. Увидела морщинки под глазами и удивилась: откуда они? Раньше их не было.

— Стара, стара, — произнесла она вслух и, взяв со столика пудреницу, начала припудривать лицо пуховкою.

Вошла горничная.

— Ну, кто там? — недовольно спросила Мария Алексеевна.

— Господин Шестаков.

— Просите в гостиную.

Она сказала это с оттенком досады в голосе, а между тем ждала его весь вечер. Сердце стучало, пугалось воспоминания о нем, было жутко.

Мария Алексеевна не пошла в гостиную. Она пробралась на цыпочках в детскую и подошла к сыну, который был погружен в книгу. Он сидел, втянув свою стриженую круглую голову в плечи, и читал.

Она обняла его, начала его порывисто целовать, точно боялась, что ей помешают.

Александр удивленно посмотрел на нее и недовольно произнес:

— Я занят, мама.

Он был недоволен таким нарушением порядка: поцелуи полагаются, когда здороваются или прощаются — по утрам и перед сном.

— Что ты читаешь, Шура?

— Книгу Тиндаля о звуке.

В глазах его мелькнуло:

«Ну, что ты в таких вещах понимаешь?»

— Шура, милый, скажи… — Она задержала дыхание; голос её дрогнул. — Если бы твоя мама умерла, ты пожалел бы ее?

Мальчик внимательно посмотрел ей в глаза и пожал плечами:

— Папа говорит, что у тебя нервы. Но это, ведь, пустяки, право.

Она вздохнула и вышла из детской.

Двери гостиной были открыты. Мария Алексеевна откинула портьеру Шестаков сидел вполоборота к ней и думал о чем-то. Потом вдруг встал, шумно отодвинул стул и счастливо улыбнулся.

У неё перехватило дыхание. Она пересилила себя и вошла в гостиную.

— Здравствуйте, Илья Ильич!

Лицо его сразу изменилось, сделалось официально приветливым и чужим.

— Здравствуйте. Я пришел попрощаться.

— Попрощаться?!

Она отвернулась, чтобы скрыть побелевшее лицо,

— Я получил распоряжение Павла Николаевича и послезавтра уезжаю в Англию. Я очень польщен: мне дали ответственное поручение. Меня ценят, и я счастлив, Мария Алексеевна. Я так счастлив!

Шестаков сиял и говорил захлебывающимся голосом о своей карьере: Павел Николаевич делает его участником предприятия, Павел Николаевич оценил его, Павел Николаевич…

А Мария Алексеевна ничего не слышала. У неё двоилось в глазах, и казалось, что Шестаков становится похожим на мужа. Черные глаза его заволакиваются дымкой деловитой озабоченности, голос твердеет и гудит солидными басовыми перекатами.

Она рассмеялась:

— Ха-ха-ха! Назимов и Кº. Ха-ха-ха!

Потом овладела собою и сухо сказала:

— Что ж, я рада за вас. Мой муж умеет ценить…

И опять сорвалась:

— Ха-ха! Остригите ваши кудри. Они не идут деловому человеку.

— Мои кудри? Причем кудри? — обиженно пожал он плечами. — Ничего не понимаю!

— Ну, не сердитесь, — уже успокоившись, примирительно проговорила она. — Поедемте со мною в гостиный двор за покупками.

— Охотно.

Через полчаса они сидели в закрытом автомобиле. Мария

Алексеевна истерически болтала, то издеваясь над Шестаковым, то прося у него прощения.

Когда автомобиль остановился у гостиного двора и они вышли, Мария Алексеевна искренно сказала:

— Мне никаких покупок не надо. Просто хотелось проехаться с вами. Пройдемся немного и — домой.

Все, что она ни делала в этот вечер, было странно, бессвязно и случайно. А Шестаков почтительно покорялся ей: смеялся, когда она смеялась, отвечал, когда спрашивала, и не обижался, когда она издевалась над ним. Она зашла с ним в цветочный магазин и купила ароматную гвоздику и кровавые розы. Потом она вдруг устала и захотела домой.

Когда они сели в автомобиль, она прижала букет к своему лицу и начала вдыхать опьяняющий аромат цветов. И, точно опьянев, опять громко рассмеялась.

Шестаков отодвинулся от неё в угол автомобиля и настороженно ждал, что будет.

— Послушайте, — сказала она сквозь смех, — если я захочу, вы не только не поедете в Англию: вам придется уйти со службы.

— К чему вы это говорите? — спокойно спросил он.

— Вам придется оставить службу, — повторила она. — Я говорю это к тому, что вы… что я…

Она оборвалась и, закрыв лицо букетом, бессильно и жалко заплакала.

— Что с вами? — тревожно спросил Шестаков и взял ее за руки. — Мария Алексеевна, успокойтесь, ради Бога.

— Ах, я стара, у меня седеют волосы, уходит жизнь, — жаловалась она сквозь слезы.

И снова неожиданно расхохоталась.

Шестаков облегченно вздохнул, когда автомобиль остановился у подъезда. Он помог Марии Алексеевне выйти. Она все еще истерически смеялась:

— Ха-ха-ха! Господин Шестаков делает карьеру. Ха-ха!

Он вспыхнул и топнул ногою о тротуар:

— Перестаньте! Вы больны, но есть границы…

Она перестала смеяться, все еще всхлипывая, и протянула ему цветы.

— Не сердитесь, — сказала она. — Передайте эти цветы вашей невесте от меня и скажите… Ах, если бы вы знали, если бы знали, как мучительно быть миллионершей и женою делового человека! Ну, прощайте.

Она быстро скрылась за дверью. Он видел, как она, подойдя к лифту, вынула из муфты носовой платок и прижала его к своим глазам.

VIII.

Столица готовилась к торжествам. Английский флот под командой адмирала плыл к нашим берегам. Назимов, как представитель от акционерной промышленности северного района, должен был участвовать в церемонии встречи и произнести речь.

Он был в состоянии поддерживать легкий салонный разговор на английском языке. Но тут надо было выступить с серьезной речью и произнести ее, по-назимовски, деловито и веско.

Во время одного из своих кратковременных посещений «Ивана Ивановича Королева» Назимов спросил:

— Франсуаза, ты владеешь английским языком?

— Немного, мой милый, очень немного, — ответила она.

— Видишь ли, мне нужно составить речь на английском языке.

— Закажи ее своему корреспонденту, — посоветовала француженка.

— О, нет! Никто не должен знать, что я в такой степени не владею языком: ни корреспондент, ни кто-либо другой, близкий к нашим кругам. У меня много врагов.

Он думал в эту минуту о «Меркурии». Там воспользуются малейшим его промахом. Очутиться в смешном положении — значит, дать им козырь в руки.

— Какого чёрта едут англичане, — ворчал он. — Если бы это были французы!

— Вот что, — сказала Франсуаза. — Я составлю тебе речь. Изложи по-русски текст.

— Как же ты сделаешь это?

— Секрет!

— Ладно.

И Назимов, севши за стол, пропотел часа два над составлением речи, черкая, комкая бумагу, ломая перья и десятки раз посылая к чёрту обычай произносить речи.

Шофёр Назимова был крайне изумлен столь долгому пребыванию своего патрона у «Ивана Ивановича». Никогда не было, чтобы Назимов занимался там деловой беседой более часа.

И когда Назимов, наконец, показался на углу, с заложенными за спину руками; по обыкновению посвистывая, шофёр спросил:

— Куда прикажете? В банк, ведь, поздно?

— Дур-рак! — произнес сквозь зубы Назимов. — Мне никогда не поздно. В банк!

Он знал, что, запоздай он даже на четыре часа, его будут ждать. Он мог бы и не поехать сегодня, но именно потому, что он опоздал, ему было приятно войти в кабинет директора банка, барона Кесселя, и небрежно бросить:

— Извините, опоздал. Дела, знаете.

Как только Назимов вышел, Франсуаза повалилась на диван и залилась смехом.

— Ха-ха-ха! — чуть не впадая в истерику, хохотала она. — Кому я поручу составить речь! Ха-ха-ха!

Она подошла к телефону и вызвала своего друга, букмекера Томаса Никольсона.

— Можешь ты сейчас приехать ко мне, Томас? — подавляя новые приступы смеха, спросила она.

— Разве это экстренно?

— Да, крайне спешно, ха-ха! Приезжай сию минуту.

— All right! — ответил англичанин.

Через полчаса букмекер Томас был у француженки, которая встретила его хохотом.

— Представь себе, представь… ха-ха! — давясь смехом, произнесла Франсуаза.

— Говори толком, в чем дело, — похлопывая хлыстиком по своим желтым сапогам, сказал англичанин.

— Представь себе, Томас, — собралась она, наконец, с силами. — Нас с тобою удостоили чести составить речь, которую некий столп произнесет при приеме твоих соотечественников.

И она, прерывая свой рассказ смехом, объяснила англичанину, в чем дело.

Тот сразу проникся важностью своей роли и, нахмурившись, сел за стол переводить речь Назимова.

Окончив работу, он стал в позу и выразительно произнес приветственную речь француженке.

— Браво! Браво! — аплодировала она. — Знаешь, мой друг, что мне пришло в голову?

— Именно?

— Мы пойдем с тобою на торжество и послушаем, как он прочтет твою речь.

— Идет, — ответил букмекер, сохраняя серьезное выражение.

IX.

Мария Алексеевна не спала всю ночь. Она думала о сыне, о муже, о своем одиночестве и о своей любви, которая пришла так поздно и не встретила отклика. Несколько раз она принималась писать письма, но рвала их и снова писала сыну, Шестакову, мужу. Измученная, она забылась, когда уже брезжил мутный рассвет.

Ей снилось, будто она, совсем голая, стоит посреди огромной круглой площади.

Горит небо закатными огнями, блекнут последние шафрановые отблески.

Но на площади светло, — светлее, чем при ярких лучах полуденного солнца.

Из неведомого источника льются потоки света и падают на нее, только на нее одну.

В сумеречной синеве волнуется толпа. Она прет на площадь, напирает со всех сторон и заполняет ее.

Это все люди в цилиндрах и котелках, деловые люди. На их лицах — азарт. Они жестикулируют, показывают друг другу числа и выкрикивают:

— Даю двести!

— Триста!

— Шестьсот!

Позади неё, на ступеньках биржи стоит муж с молоточком в руке и, готовясь ударить им по столику, выкрикивает:

— Кто больше?

Ей мучительно стыдно, но некуда спрятаться. Ноги приросли к земле, и она не может сдвинуться с места.

— Кто больше? — повторяет Назимов.

К ней тянутся тысячи рук.

— Мне! Мне! Мне!

Мария Алексеевна опускает глаза и видит, что она вся — золотая, из чистого литого золота. Оттого так тяжелы её руки, которых она не имеет сил поднять, она не может сойти с места.

— Семьсот!

— Тысяча!

Цена растет. Назимов медлит опустить молоточек и грохочет радостным хохотком.

— Дрим-дим! — поет он.

На площади не толпа, а огромный многорукий спрут с жадными зелеными глазами.

— Миллион! Миллион! — гремит спрут.

И лапы его, мохнатые и липкие, уже охватили ее.

Молоточек Назимова опускается. Назимов смеется громче и громче; его смех подобен уже раскату грома и еще оглушительнее…

…Мария Алексеевна проснулась вся в поту. Наяву она слышала все еще продолжающийся грохот.

Она вскочила с постели и прислушалась. Что-то гремело на улице.

Подошла к окну. Вереница ломовых телег, нагруженных стальными полосами, катила по улице. Везли сталь с завода.

Мария Алексеевна накинула пеньюар и натерла лоб и виски одеколоном.

Постучались в двери.

— Кто там?

— Это я, — послышался голос Назимова. — Можно к тебе?

— Потом… сейчас… можно, — колеблясь, ответила она.

Он вошел. Лицо его было странно: оно выражало не то смущение, не то испуг.

— Только что мне телефонировали, что директор-распорядитель «Меркурия» Аронштейн покончил с собою.

— Аронштейн?

Она сразу не поняла его.

— Он вскрыл себе вены. Акционерная компания «Меркурий» потерпела крах. У них была единственная надежда — казенный заказ.

— Который ты получил?

— Да, мы перебили этот заказ у «Меркурия».

— Таким образом, ты — косвенный виновник этого самоубийства.

— Глупости! Такова жизнь. Меня беспокоит другое: крах «Меркурия» отразится на бирже, а я зарвался.

Назимова пожала плечами.

— Вообще, — продолжал он, — сегодня творится что-то непонятное. Аронштейн вскрыл себе вены, Уральский банк, не имеющий никакого отношения к «Меркурию», вдруг прекратил операции. Будет общий крах, и мне надо держаться начеку… Ну, бегу, бегу.

Он устремился к дверям.

Мария Алексеевна остановила его:

— Погоди, мне нужно спросить тебя кой-о-чем.

— Ну? Скорее!

— Ты посылаешь этого… — она почему-то задержалась на мгновение прежде, чем произнести имя. — Ты посылаешь Шестакова в Англию?

— Да. А тебе что?

— Пошли кого-нибудь другого.

— Почему другого? И какое тебе дело? Вот новости!

— Я прошу тебя. У тебя есть другие инженеры. Пошли Викентьева.

Назимов с любопытством посмотрел на жену, усмехнулся и, ничего не ответив, вышел.

X.

Мария Алексеевна не выходила из комнаты до полудня. В час дня она приказала подать автомобиль и поехала на кладбище.

Утром ярко светило солнце, разбежались веселые зайчики по тротуарам, зажегся шпиль адмиралтейства. И вдруг поднялся туман с чухонских болот, — и утонул, сгинул город: ни набережных, ни дворцов, ни бронзовых монументов на Аничковом мосту.

В гнилой желтизне зажглись золотые электрические яблоки и расплылись мутно-оранжевыми пятнами. Сверху сеяла мга, покрывая тусклым глянцем тротуары и мостовые.

Мария Алексеевна едва нашла в тумане могилу отца. Она давно здесь не была. Тишина кладбища в этот туманный день, похожий на сумеречный вечер, угнетала и давила.

Не было слез, но острая, безнадежная тоска так терзала Марию Алексеевну, что мучительно было не плакать. Она прошла за ограду и припала к гранитной плите: было только холодно, — и больше ничего. Отсыревший гранит холодил лицо, пахло мокрой землей и прелью.

Мария Алексеевна встала и пошла по дорожке к фамильному склепу Назимовых. Это было целое сооружение из мрамора, яшмы и гранита, нелепое и безвкусное, но стоившее около полумиллиона денег. Рядом стояли такие же монументы. Здесь, в этой аллее, покоились только фирмы и торговые дома. Вот основатель торгового дома «Дынина сыновья», лежит под мрачным обелиском из дикого финляндского гранита; он торговал железом и чугуном, а теперь на вершине обелиска реет почему-то ангел с венком в руках; дальше белый, легкий портал с тонкими колоннами высится над могилой создателя банкирского дома «Н. С. Рыкачев и К°». Здесь, среди останков солидных фирм, рядом с отцом Назимова, который пришел из Сибири в Петроград в лаптях и основал миллионное дело, похоронят и ее, Марию Алексеевну…

Она повела плечами. Ей стало холодно, как раньше, когда она лежала на сырой могильной плите. И, резко повернувшись, Мария Алексеевна быстро пошла к воротам кладбища, где ее ждал автомобиль.

Приехав домой, она заперлась у себя в комнате. Ей было очень тяжело. Она металась по комнате, не находя себе места, потом устала от беготни и прилегла на кушетку. Ей сделалось холодно, она позвонила горничной и приказала затопить камин.

Когда горничная ушла, Мария Алексеевна принялась рыться в комоде. Там, перевязанные ленточками, лежали пачки писем, которые писал ей муж, когда она была его невестой. Она начала читать первое письмо. Он писал ей о своих делах, которые вынуждают его отложить свадьбу на два месяца, о каких-то онкольных операциях, коносаментах и векселях. Она рванула письмо и разорвала его пополам, потом, не разбирая, бросила всю пачку в камин. Огонь лизнул пачку, края писем приподнялись кверху, свернулись и вспыхнули.

Роясь в комоде, Мария Алексеевна нашла в самом углу его маленький темный пузырек с этикеткой: «Опий». Она поставила его на столик и заперла комод.

До этой минуты она не думала о смерти. Нужен был какой-то выход, но она не знала его. Теперь ей стало легко: выход найден.

Почти не сознавая, что она делает, она разделась, легла в постель и, откупорив пузырек, проглотила все содержимое. Сладкий, вяжущий вкус вызвал позыв к рвоте. Она налила стакан воды и выпила залпом.

Вдруг она вспомнила, что ничего не написала, и горько усмехнулась: о чем писать? Села за письменный столик и, подумав, написала:

«Не хороните меня в склепе».

Она почувствовала, что хочет спать, и опять легла. Голова налилась звоном и отяжелела, веки сомкнулись, и Мария Алексеевна забылась. В полузабытьи слабо мелькнула мысль о том, что она умирает, и вдруг захотелось жить. Она хотела крикнуть, но у неё вырвался только тихий стон, и руки судорожно вцепились в подушку. На уголках губ сбилась желтоватая цепочка пены, и лицо начало быстро покрываться шафрановыми пятнами.

XI.

Рано утром Назимову сообщили по телефону, что на заводе началось брожение среди рабочих.

Он поморщился и спросил:

— Чего они хотят?

— Они не выставляют никаких требований, — ответили ему с завода.

— Если так, то нам нет никакого дела, — сказал Назимов. — Сообщите, куда следует, и дело с концом.

И, повесив трубку, пришел в прежнее благодушное настроение, навеянное на него удачной котировкой его бумаг на вчерашнем биржевом собрании.

Он подошел к зеркалу и начал репетировать свою английскую речь. Но не добрался и до середины её, до того места, где были самые патетические фразы, которые он произносил с особенным смаком, как опять позвонили по телефону.

— Алло! Алло! — с досадой крикнул в трубку Назимов. — Ну, в чем дело? Я занят, чёрт побери!

— На заводском дворе происходит митинг, — сообщили ему.

— Вы приняли меры?

— На заводе размещена полиция.

— Так зачем же вы тревожите меня? Когда понадобится, эту сволочь разгонят нагайками. А я занят, не мешайте мне.

Он снял трубку с вилки аппарата. Подойдя к зеркалу, он сделал широкий жест и произнес по-английски:

— Вся Россия до последнего рабочего и пахаря охвачена сегодня праздничным чувством по случаю вашего посещения нашей столицы, дорогие гости!

По окончании репетиции, он позвонил на завод и спросил:

— Ну, что?

— Митинг разогнан, — ответили с завода. — Пришлось применить силу.

— Пострадавшие есть?

— Несколько человек.

— Так. Я рад, что все окончилось благополучно.

И, мурлыча под нос мотив из «Веселой вдовы», пошел переодеваться…

Через часа два он встречал английских гостей. Среди публики были Франсуаза и букмекер Томас Никольсон, которые с нетерпением ожидали речи Назимова.

Англичане поднялись по лестнице, по красной дорожке, в залу. Музыка на хорах заиграла «Rule Britannia». Крики заглушили гимн свободной страны.

Потом восстановилась тишина, и Назимов начал свою приветственную речь. Он произносил ее наизусть, изредка косясь влево, где скучились промышленники. Во взгляде его было выражение превосходства и торжества, точно он говорил:

— Ну-ка, попробуйте, как я! Шалишь!

Франсуаза прижала к губам платок: она давилась от смеха. Когда он дошел до патетической части, — до той самой части, которую её друг написал после некоторого отдыха, вдохновившись на шелковых подушках француженки, она не выдержала и быстро вышла в вестибюль, чтобы не расхохотаться в зале.

С чувством достоинства выслушал Назимов и ответную речь, в которой понял немного более четверти, и, усадив гостей за стол, вступил в беседу с моряками. Легкий разговор почти не затруднял его, тем более, что всякий раз, когда ему не хватало слов, предупредительный собеседник приходил на помощь, и он с поразительным английским акцентом говорил:

— Благодарю вас. Вот это именно я и хотел сказать.

Эти фразы он знал в совершенстве, и беседа, к вящему торжеству Назимова, шла гладко. Все было так, как надо.

Против Назимова сидел заводчик Дынин. Англичанин моряк рассказывал что-то Дынину, не понимавшему ни слова по-английски. Дынин, улыбаясь, гладил свою рыжую бороду и вторил:

— Пр-равильно, миляга! Оно, ежели рассудить, конечно, того…

— И, чокаясь с моряком, лез к нему через стол целоваться.

XII.

В ту самую минуту, когда Назимов поднял тост за процветание английской промышленности, журналист Кикин пробивал себе локтями дорогу через толпу. Его блестящий цилиндр сбился на затылок, пенсне упало и висело на шнурке, вид у него был крайне встревоженный и вместе с тем торжествующей.

Он первый узнал о трагедии в доме Назимова, сообщил о ней в газету и теперь спешил к Назимову, бормоча на ходу:

— Скан-дал, скандал!

Да, на его взгляд это было скандально. Он не слыхал о таких случаях, чтобы миллионерши отравлялись. Они прокучиваются, проигрывают в Монако сотни тысяч, завязывают любовные интриги с приказчиками и кучерами, но отравляться — никогда!

Запыхавшись, он протолкался к столу и прервал тост Назимова восклицанием, в котором было больше торжественности, чем тревоги:

— Павел Николаевич, у вас дома несчастье!

Назимов скосился в сторону Кикина. В его руках дрогнуть бокал с шампанским; однако, Назимов овладел собою, договорил спич и, выпив залпом бокал, вышел из-за стола.

— Что вы мелете? Какое несчастье? — спросил он.

— Ваша жена… Ваша жена… — задыхаясь, силился сказать Кикин.

— Моя жена. Что моя жена?

— Ваша супруга изволила отравиться, — почтительно произнес, наконец, Кикин.

— Что-о! Врешь! — с искаженным лицом вскрикнул Назимов. Но сейчас же пришел в себя, оглянулся и зашипел: — Тс-с! Никто не должен знать… Едем.

По дороге он спросил Кикина:

— Вы сообщили в газету?

— А как же!

Назимов побагровел от гнева и с перекошенным лицом крикнул:

— Как вы смели! Ни звука!

Он полез за бумажником в карман и, бросив не считая, Кикину пачку кредиток, закончил:

— Вот! поезжайте, сделайте, что надо. Ни в одной газете чтобы не было ни слова. Слышите?

У подъезда Назимов увидел, что двери его квартиры открыты.

— Запереть! — крикнул он швейцару. — И не болтать, мерзавец!

В комнате Марии Алексеевны были полицейские, понятые и доктор. Она лежала на кровати и казалась слишком длинной и тонкой. Лицо её уже синело, губы были черны.

Александр стоял у изголовья и, приподымаясь на носки, старался увидать лицо матери. В его холодных глазах было любопытство, а не горе или страх.

— Шура! ступай к себе! — хрипло сказал Назимов. И, обратившись к доктору, спросил: — Безнадежно?

Доктор махнул рукою.

— Господин пристав, — сказал Назимов. — Если вы исполнили все формальности, я прошу вас выйти из этой комнаты.

Он остался один. Увидел на столике записку Марии Алексеевны, прочел ее и изорвал в мелкие клочки. Взглянул на жену и, потупившись, вышел из её комнаты.

Спустя несколько часов он отдал распоряжение, чтобы приготовили в семейном склепе Назимовых место для его жены, и разослал во все газеты траурные объявления о скоропостижной смерти обожаемой жены и матери Марии Алексеевны Назимовой.

 

Яков Окунев.
Павел Филонов — Буржуй в коляске.