Юлия Безродная «Черный флаг»

I

Город Курдюм находится в дореформенных степях южной России.

Немного более ста лет тому назад, на этом месте расстилалось широкое пространство зеленой пустыни, паслись косяки диких лошадей, да изредка попадались войлочные кибитки их хозяев, калмыков.

Когда пустыня начала наполняться пришельцами, которые строили избы, пахали девственную землю, проводили почтовые дороги, — туземцы отодвигались понемногу в глубину степи, а на покинутых ими местах быстро возникала деревня за деревней. Наконец, появился и «город» Курдюм, в качестве центрального места.

Курдюм, в сущности, очень мало походил на город, разве только шириною своих длинных улиц, из которых иные были бы под стать и столице; но с тех пор, как он сделался административным центром уезда, между представителями правящих классов произошло молчаливое соглашение называть это огромное село городом, или даже «Курдюмском». Курдюмск звучит как-то солиднее и еще больше подходит к названию настоящего города.

Много было места посреди широкой калмыцкой степи, всякому хотелось захватить себе побольше простора и «город» раскинулся в длину на несколько верст, с огромною площадью в центре, где высится каменная церковь с неуклюжей белой колокольней, окруженная садиком из чахлых акаций.

На площади стоят и лучшие дома, занятые чиновниками и уездными учреждениями. Только здесь можно увидеть железные крыши, выбеленные стены, крашенные ставни и чистые оконные стекла.

От центра тянутся в разные стороны длинные деревенские улицы, где живут остальные обыватели «города», крестьяне села Курдюма. Дальше идут поселки Малый Курдюм, Рокшаново, Берберово, Юханцы; а еще дальше стелется бурая степь, пересекаемая дорогами, скупая степь, которая только после обильных дождей зеленеет и украшается разноцветными дикими тюльпанами.

Все как бы забыли город Курдюмск. Давно он не подвергался никаким нововведениям. Новейшие веяния проявились здесь только в виде расторопного и усердного урядника Собачкина.

Главным центром, сосредоточивавшим в себе все служебные и общественные интересы, было полицейское управление. «Начальник уезда», как называло общество своего исправника Петра Петровича Тюльпанова, играл выдающуюся роль среди местной интеллигенции.

Было одиннадцать часов. Аккуратный Петр Петрович уже сидел у себя в кабинете около окна, откуда открывался вид на площадь, на церковь и большую почтовую дорогу.

Приятно позевывая, Петр Петрович протянул пухлую руку к аккуратной горке казенных пакетов, лежавших на письменном столе, просмотрел один, другой, и бросил: «Все о чуме, да о чуме! Это может надоесть, в конце концов! Пусть уж Эмилий Мариусович читает всю эту скуку…»

Думая так, Петр Петрович встал и, подойдя в тщательно запертой конторке, остановился в раздумье.

Наконец, он улыбнулся, открыл конторку и вынул оттуда несколько нумеров «Областных Ведомостей», где когда-то помещались плоды вдохновений его молодости.

— Да… гм… да… — пробормотал Петр Петрович, — да… «Гибок, строен тонкий стан молодой грузинки»… Ну, впрочем… гм… это не то…

Вздохнув о невозвратной поре юности, он уже больше не обращал внимания на пожелтевшие газетные листочки, а занялся тетрадью, на первой странице которой стояло заглавие: «Необходимость и способы облесения местностей степного края».

Статья была почти кончена; но что поделаешь с приставом третьего стана, который до сих пор не доставляет необходимых сведений по своему району! Из-за него этот капитальный труд лежит в конторке без пользы для населения… А ведь какая простая мысль! Нужно только приказать всякому мужику явиться в известное место и насадить несколько штук саженцев… Сколько же деревьев может быть насажено в год при такой системе? Мужского населения, считая парней с восемнадцати лет, у нас в уезде… приблизительно…

Петр Петрович отошел от конторки с заметным неудовольствием: ну, сколько раз приказывал он секретарю Острожникову составить статистическую таблицу со всевозможными сведениями, ведь в ней случается постоянная надобность! Да, впрочем, разве кто-нибудь понимает здесь важность статистики? Надо строго приказать, чтобы таблица была готова к понедельнику и вывешена на стенке.

Петр Петрович повернулся к двери, выходившей в канцелярию; но, медлительный в своих движениях, по случаю некоторой тучности, он не успел еще пройти и половины комнаты, как невиданное зрелище на улице, заставило его забыть неаккуратность Острожникова и с возможной поспешностью броситься к окошку.

По улице ехала телега с каким-то невиданным зверем, лежавшим поверх ее на соломе. За телегой, привязанный рогами к перекладине, шел другой такой же зверь, в котором Петр Петрович узнал, наконец, буйволицу.

— Откуда они, — подумал он вслух, — кто их купил? Не будут ли их резать? Надо поскорее послать Марфу, чтобы она взяла весь филей…

Петр Петрович хотел в форточку окликнуть мужика, шедшего рядом с буйволицей, но раздумал и, набросив шинель, вышел на улицу.

Телега повернула к дому богача кабатчика Агриппина Михайловича Ападульчева.

— Ага, — пробормотал Тюльпанов, направляясь туда же, — недаром он ездил на Кавказ, вот себе и привез.

Во дворе около телеги с буйволом уже стоял Агриппин Михайлович с женою и детками.

— Вот это так дичь! — сказал Тюльпанов, здороваясь с хозяевами. — Где это вы таких молодцов подстрелили?

— Брат подарил, — отвечала за мужа госпожа Ападульчева.

— Не знаю только, привыкнут ли к нашему климату? — прибавил Агриппин Михайлович, заботливо оглядывая новую собственность.

— Привыкнут… они во всему привыкают, — авторитетно заявил Петр Петрович, похлопывая по бедру буйволицу, — а этот лентяй, ее теленок?

— Нет, это бугай, — отвечал мужик, привезший скотину, — он, ваше благородие, очень устал за дорогу; ослаб, значит, пришлось везти на телеге.

— Папа, пусть он встанет, — сказала Людмила, хорошенькая пятнадцатилетняя дочка Ападульчева, — вставай, ленивый!

Девица дотронулась пальцем до могучей спины буйвола; но тот и не пошевелился. Тогда Агриппин Михайлович хлопнул его посильнее, и также без результата; только шерсть на хребте бугая несколько взъерошилась, да на спине кожа поднялась волнистой линией.

Видя такое непослушание, Петр Петрович решил употребить в дело «власть предержащую», нисколько не сомневаясь, что такая крайняя мера приведет упрямца к повиновению.

— Вставай же… ты! — внушительно сказал он, похлопывая крепкую шею животного своей пухлой рукой, украшенной сердоликовым перстнем. — Полно лениться.

Мгновение Петр Петрович постоял около, ожидая результатов от своих слов, но буйвол оказывался самым наглым упрямцем и даже не шевельнулся.

— Это однако уж слишком, — заметил Петр Петрович, которого всегда выводило из себя всякое упорство; а тут особенно, при дамах… и при народе…

Короткая шея Петра Петровича покраснела, несколько выпуклые глаза покрылись сетью кровавых жилок, и он, закусив нижнюю губу, принялся колотить зверя своей шашкой.

Во двор мало-помалу набралась порядочная группа любопытствующих мужиков, за которыми прятались бабы, скромно выглядывавшие из-за их спин. Тут же стояло несколько скуластых калмыков в красных кафтанах, которые приехали по делам в волостное правление, но по пути завернули во двор Ападульчева на развлечение.

Буйвол не вставал, несмотря на понукание Петра Петровича. Наконец, последний устал; одышка заколыхала его полное тело и круглый живот, а результатов никаких не получалось. Группа любопытствующих начинала волноваться и подавать разные советы.

— За рога его! — говорил один из зрителей.

— За хвост лучше, — возражал другой.

— Чего там за хвост! Бери прямо за все за четыре ноги, да и ставь на землю.

Но, несмотря на обилие остроумных предложений, дело вперед не подвигалось, — буйвол продолжал лежать на соломе, лениво пережевывая жвачку. Петр Петрович почувствовал себя положительно оскорбленным.

— Мой… поднимай! — раздался в это время крикливый гортанный голос и из группы инородцев выделился молодой калмык, который, широко улыбаясь, подходил к телеге.

То был крестный сын курдского священника, отца Александра, который недавно, по случаю приезда архиерея, обратил этого буддиста в православную веру.

— А, Пимен, здравствуй, — сказал Ападульчев, — ну-ка покажи свою ловкость, мы посмотрим.

Петр Петрович молчал; но по лицу его скользнула скептическая улыбка. Ну, что может сделать дикий инородец, это дитя степей, когда он, Тюльпанов… впрочем, подождем, посмотрим…

Между тем, калмык с серьезным видом подошел к буйволу, уверенно запустил под его туловище руку и вынул тонкий эластический хвост животного с волосатой метелочкой на конце, к которой пристало несколько соломенных колосьев.

Не спеша, с серьезным лицом и смеющимися глазами, как бы уже вкушающими предстоящее торжество, калмык согнул вдвое хвост своей жертвы и затем крепко укусил его белыми, сверкающими зубами.

Заревевши во всю глотку, буйвол вскочил и моментально очутился на земле у телеги; а в толпе любопытствующих поднялся веселый хохот.

Анна Ивановна Ападульчева отскочила в испуге от телеги; Людмилочка последовала за ней; ребятишки восторженно визжали; Агриппин Михайлович смеялся; улыбался также и Петр Петрович… что же делать, надо сознаться, калмык победил! Очевидно, у этого дикого сына степей есть свой опыт, свои знания.

— Он заслуживает награды, — сказал великодушно Петр Петрович, поглядывая на своего соперника, скромно стоявшего около телеги, — надо дать ему рюмку водки.

— Непременно, непременно, — отвечала довольная развлечением Анна Ивановна, — ступай, Пимен, на кухню.

Происшествие кончилось. Уже буйвола отвели в загон, уже разошлась любопытная толпа и находчивый калмык отправился в людскую получать угощение, а тихий смех только теперь по-настоящему заколыхал кругленькую фигуру Петра Петровича.

— Укусил и ведь за хвост! — повторял он, изредка пофыркивая и вовсе не слушая рассуждений хозяина о преимуществах буйволиного молока перед коровьим, о его густоте, питательности и необыкновенной приятности молочных скопов, которые он приглашал зайти попробовать через несколько дней.

— И за хвост каналья! — шептал Петр Петрович, продолжая тихонько посмеиваться.

Когда же Агриппин Михайлович умолкнул, Петр Петрович вспомнил о неотложных делах, о статистике, об облесении степных местностей и торопливо распрощался с хозяином.

Но даже на улице, несмотря на то, что масса важных дел осаждала его мысли, Петр Петрович не мог забыть калмыка и потихоньку про себя повторял: «Укусил, хе-хе… за хвост, хе-хе-хе…»

Предаваясь таким веселым воспоминаниям, Петр Петрович и не заметил как столкнулся с лесничим, Георгием Александровичем Плавутиным.

— А, здравствуйте, ваше превосходительство, — сказал Плавутин, пожимая огромной жилистой рукой пухлую ручку Тюльпанова.

Петр Петрович не любил встречаться с лесничим, особенно на улице перед обывателями. Плавутин был такого нелепо-огромного роста, что Петру Петровичу, разговаривая с ним, приходилось задирать голову так высоко, так высоко, ну почти до неприличия… Иногда, казалось ему, что может даже слететь с головы форменная фуражка… не придерживать же ее рукою? Ведь от этого может потерпеть авторитет власти. Но сегодня Петр Петрович был весел и обошелся с Плавутиным очень ласково.

— Здравствуйте, друг мой, — сказал он томно, — что это вы, насмехаетесь надо мной? Далеко мне еще, ох, далеконько до превосходительства?

— Что вы, что вы, — басил Плавутин, — какое там далеко? Рукой подать только…

Петр Петрович лукаво улыбнулся: он вспомнил «проект облесения» и подумал, что иной раз счастливая звезда находит своего избранника гораздо скорее, чем то хотелось бы иным завистникам.

— А, кстати… — сказал он и в нерешительности умолкнул.

До сих пор Петр Петрович хранил в строгом секрете свой проект; но сегодня душа его была склонна к откровенности; к тому же, дело почти кончено; и если прибавить к проекту некоторые статистические сведения, которые скоро будут доставлены Острожниковым, то можно хоть завтра посылать его в губернский город на рассмотрение.

— Да-с, батенька, — начал Петр Петрович с плутоватой улыбкой, — вы и не знаете, что ваш покорный слуга скоро вторгнется в вашу область с преобразованиями?.. Да, да, трепещите…

— Вы — в мою область? — воскликнул Плавутин. — Нет, вы шутите… нам, ваше превосходительство, делить с вами нечего! Вы мне не начальство, я один хозяин, что хочу, то и делаю…

— Так-то так, — шутил очень довольный Тюльпанов, — а все-таки я подкопаюсь… и все ваши награды перехвачу себе… хе-хе… ну, ну, это все, конечно, шутки… вы понимаете, гм, что между порядочными людьми… не может быть подобных столкновений.

— Так в чем же дело? — спросил Георгий Александрович несколько мрачным голосом.

— Ну, я вам скажу… Серьезно, меня очень занимает одна идея из области вашего дела… Это, гм… идея облесения нашего края… я даже… гм… проект уже написал и скоро пошлю его куда следует.

— Что ж, дело хорошее, — отвечал Плавутин принужденным тоном, — в чем же заключается ваш проект?

— Сказать, а? Нет, боюсь, вдруг вы его у меня из-под носа утянете, да потом выдадите за свой? Ну полно, полно, — прервал Петр Петрович лесничего, который сердито нагнул голову к его лицу, — разве вы, гм… не видите, что я шучу?

— В чем же дело? — нетерпеливо спросил Георгий Александрович.

— Видите ли, гм… вот какой у меня план: выписать саженцев, ну хотя бы, гм… дуба, что ли, и затем действовать, действовать без всяких разговоров! Прямо, гм… послать предписание чтобы крестьяне вышли с этими саженцами в поле, ну хоть, гм… первого марта, что ли, и их посадили! Ведь, если каждый совершеннолетний мужик посадит в весну хоть, гм… по три деревца, разочтите, батенька, сколько у нас будет в десять лет деревьев, а?

— Это дубы-то на солончаках, да без полива? Ха-ха! — валился лесничий.

— Ну, ну, если не дубы, так что-нибудь другое, акацию, гм… или осокорь, ну мало что можно садить; вы лучше идею-то, идею, гм… оцените.

Лесничий продолжал хохотать, а толстая складка на шее Петра Петровича начала покрываться багровой краской.

— Вот вам бы на мое место, — сказал, наконец, Георгий Александрович, — вы бы преуспели!

В эту минуту до слуха их донесся звон колокольчика и из-за угла вылетела тройка с ямщиком, усердно хлеставшим лошадей, и с тремя молодыми людьми в одинаковых белых барашковых шапках, неловко теснившимися на сиденьи тарантаса.

— Кто же это такие? — подумал вслух Петр Петрович, провожая глазами перекладную. — Они заворачивают, гм… к полицейскому управлению… И почему, гм… они все в одинаковых барашковых шапках? До свидания, друг мой, надо пойти узнать, зачем эти господа приехали?

Петр Петрович торопливо направился к полицейскому управлению со всей скоростью, какая была только возможна при его полной фигуре; но он застал незнакомцев уже в канцелярии. Они стояли возле помощника исправника, Эмилия Мариусовича, и все трое о чем-то горячо разговаривали, сердито жестикулируя. Три белых барашковых шапки лежали около них рядом на стуле.

Небритые личности, строчившие что-то за клеенчатыми столами под руководством Острожникова, подняли было головы от бумаги и с любопытством слушали бурную беседу приезжих; но при виде вошедшего Тюльпанова, снова пригнулись грудью к столам и занялись работой.

— Что у вас тут такое, господа? — спросил Петр Петрович с важной, но в то же время благосклонной улыбкой.

Трое незнакомцев бросили Эмилия Мариусовича и сразу, точно по команде, окружили Тюльпанова:

— Нет, это невозможно, — сказал один.

— Я тоже говорю, так нельзя, — прибавил другой.

— Конечно, невозможно, — подтвердил третий, после чего все как-то изнеможенно умолкли.

— С кем имею честь? — спросил Петр Петрович, уже несколько официальнее, так как следовало показать этим молодым людям, что здесь никто не должен пренебрегать элементарными правилами общежития.

— Ах, да, — отвечал один, смущенно улыбаясь, — виноват…

— Это верно, виноват, — повторил другой.

— Ветеринар Анахоретов, — сказал, расшаркиваясь, третий, — а это, позвольте представить, товарищи мои — Дынников и Полуэхтов.

— Очень приятно, господа, — смягчившись, отвечал Тюльпанов, — странно, я почему-то думал, что вы братья.

— О, нам часто приходится слышать это, — отвечал Анахоретов, между тем, как остальные только довольно улыбались, — мы нарочно и шапки себе купили одинаковые, знаете, приятно людей морочить.

— А собственно, по какому случаю я имею честь, — спросил Петр Петрович, — но что же это я? Пожалуйте, господа, в кабинет, милости просим.

Сделав приветливый жест рукой по направлению к двери кабинета, Петр Петрович проследовал туда первым; за ним гуськом пошли ветеринары.

— Видите ли, — начал Полуэхтов, но был прерван Дынниковым, который сказал:

— Ну, брат Степан, ты того… оставь уж говорить, сам знаешь, что не мастер… Пусть лучше Николаша рассказывает.

Полуэхтов, пожав плечами, закурил папироску.

— Да собственно рассказывать нечего, — начал Анахоретов, — неисполнение предписаний в вашем уезде повлечет за собою жалобу нашу в губернский город, вот и все.

Петр Петрович посмотрел на оратора со строгим недоумением.

— Я вас попрошу объясниться, — сказал он холодно.

— Видите ли, мы из соседнего уезда, из Кугуевска… там, рядом с вашим, стоит карантин, и вчера мимо нашего карантина была проведена буйволица с буйволом из неоспоримо чумной местности. Сторож хотел задержать скотину; но когда ему сказали, что эта скотина принадлежит купцу Ападульчеву и что за это он будет отвечать, этот дурак пропустил ее и теперь мы, к сожалению, обязаны составить этому купцу протокол.

Петр Петрович сидел на своем кресле неподвижно, между тем как его мясистый нос издавал легкий свист, что всегда служило у его обладателя признаком смущения.

— Вы что же, господа, надолго к нам? — спросил он, наконец, после небольшой паузы.

— Да вот, как составим протокол, так и уезжать придется, — отвечал Николаша.

— Вы бы погостили, — сказал Петр Петрович, — у нас здесь весело и клуб есть, и в картишки поиграть у Агриппина Михайловича можно во всякое время.

— Кто это, Агриппин Михайлович? — спросил Полуэхтов.

— Тот именно преступник, которого вы собираетесь наказывать, — с улыбкой пояснил Тюльпанов.

— Ападульчев? Нет, это не годится, — сурово сказал Анахоретов.

— Как же мы тогда протокол составлять будем, — пояснил Дынников.

— Нехорошо! — закрепил Полуэхтов.

Мясистый нос Петра Петровича издал несколько звуков, напоминающих тихую мелодию пастушеской свирели; затем он, грузно приподнявшись, проследовал в канцелярию, откуда вскоре гости услышали его свистящий шепот и такие же таинственные ответы Эмилия Мариусовича.

Не успели еще товарищи перекинуться беглыми замечаниями относительно новых знакомцев, как в дверях появилась молодцеватая, перетянутая в рюмочку, фигура Эмилия Мариусовича Бубликова, который по внешности представлял полную противуположность фигуре Тюльпанова, отличавшейся мягкими, расплывчатыми, почти женственными формами.

— Вы что это, господа, задумали? — воскликнул Эмилий Мариусович, направляясь к товарищам с открыто-ласковым лицом и чуть ли не распростертыми объятиями. — Разве так поступают порядочные люди? Мы думаем, они к нам погостить приехали, в картишки поиграть, шашлыка покушать, а они уже уезжать собираются? И ни-ни! И не думайте, ни за что не пущу, лучше сразу покоритесь!

— Ведь мы по делу, — отвечал Анахоретов, смущенный таким дружелюбием.

— Дело! — воскликнул Бубликов, перебивая возражения остальных товарищей. — Разве дело волк? Разве оно в лес убежит?

— Не убежит, потому что и лесу у нас нет, — благосклонно пошутил Петр Петрович, появившийся снова в кабинете, — поэтому, господа, не бойтесь быть неаккуратными: вы всегда успеете сделать свои дела! И не мне, старому, заслуженному служаке, вас учить бегать от дела…

— Конечно, конечно! — подтвердил Эмилий Мариусович. — Но в то же время мы, хозяева, должны принять дорогих гостей как следует, поэтому, господа, так и знайте, что на сегодня вы мои пленники! Сегодня я распоряжаюсь вами, я угощаю вас, я вам доставляю увеселения, а завтра можете себе заниматься своими делами.

— Нам очень лестно, мы не ожидали встретить здесь таких милых людей, — сказал Дынников, чрезвычайно польщенный речью Бубликова.

— Все это очень хорошо, — заметил непреклонный Анахоретов, — но ведь мы участок свой оставили, и все трое сразу.

— Эх, не провалится же этот проклятый участок в «трейсподнюю», — воскликнул Полуэхтов, — ну, Николаша, не упрямься, чего там! Проведем время хоть один вечер по-человечески.

— Действительно, у нас ужасная тоска, — согласился Николаша, — коровы чумные, да мужики умные — вот и все!

Дынников улыбнулся и вдруг чихнул громко, на всю комнату.

— Будьте здоровы, — вежливо сказал ему Эмилий Мариусович; но, в ответ на эту вежливость, раздался веселый хохот товарищей.

— Ага, надул! — воскликнул довольный Дынников. — Ведь это я нарочно!

— Нарочно? — переспросил Эмилий Мариусович, скрывая под вежливой улыбкой свое удивление.

— Да, в знак согласия, что в самом деле скучно, — пояснил Дынников.

— Это очень, очень мило! — одобрил Петр Петрович и тихий смех заколыхал его полную фигуру.

— Конечно, очень скучно, — продолжал Анахоретов, принимая серьезный вид, — особенно когда поймешь, что дело, для которого торчишь в этой яме, нисколько не улучшается от нашего присутствия… Да и как работать? Посылают в участок, полный заразы, а как на средство борьбы с эпизоотией дают пару стилетов на брата, да урядника.

— Ну, еще несколько пудов карболовки, — вставил примирительно Полуэктов.

— А через месяц шлют бумагу, — продолжал Николаша, не обратив внимания на поправку товарища, — почему это у вас чума не прекращается?

— Да, да… гм… почему? — спросил Петр Петрович игриво, чувствуя, что надо поддержать авторитет власти, но в то же время не желая обидеть рассказчика.

— А что мы можем сделать? — волновался последний. — Если бы эту чуму можно было собрать в горсть и проглотить, — ну дело другое…

— Мы бы проглотили, — перебил Полуэктов.

— А мне что, — продолжал уже запальчиво Анахоретов, — они мне пишут предписание, чтобы чума была прекращена, ну и плевать! Вчера послал бумагу: чума, мол, прекращена во вверенном мне участке…

— Ага! — воскликнул сообразительный Эмилий Мариусович, хватая за руку рассказчика. — Вот вы и попались!

Анахоретов, вздрогнув, смотрел на него испуганными глазами.

— Зачем же вы хотите составлять протокол Ападульчеву, когда у вас уже чума прекратилась… Значит, это с вашей стороны одни придирки!

— Хе-хе-хе… верно, — смеялся довольный Петр Петрович.

— Да ведь у меня во всяком дворе кишит зараза; я соврал, чтобы отвязались, — пояснил Николаша.

— Но в таком случае, кому же вы будете протокол о буйволах посылать? Все тем же властям? И сами попадете еще в неприятность.

— Верно, верно, — подтвердил Тюльпанов.

Анахоретов стоял некоторое время неподвижно, переглядываясь с товарищами, и потом почесал затылок.

— А дело-то, того, — сказал Дынников.

— Брось его, Николаша, стоит возиться… и народ здесь хороший, чего делать неприятности, — прибавил Полуэктов.

— Положим, можно найти возражения на ваше замечание, — сказал Николаша, — но ведь от протокола лучше никому не будет и чума не прекратится от этого, так какого же черта и стараться.

Петр Петрович немного поморщился, потому что не любил крепких слов; но тотчас же опять ласково улыбнулся и сказал:

— Ну вот и отлично! У вас чума, у нас чума; так чего же нам ссориться? Но вы не думайте, — прибавил он затем, вдруг делаясь серьезным, — у меня в уезде очень строго насчет карантина! Крестьяне было начали таскать сено из вашего уезда — там у них свои стога стоят, что ли, — так я строго запретил это! Ни клочка сена из зараженной местности! Вот мой девиз… Я даже съезд старшин и урядников устроил, чтобы они могли вполне усвоить себе эту идею и проводить правильно мои предначертания.

— Сегодня урядник Собачкин доносил мне, что кордонные мирволят своим односельчанам и допускают к нам чумное сено, — сказал Эмилий Мариусович.

— Надо принять энергические меры! — воскликнул Петр Петрович, краснея от гнева.

— Я имею предложить вам один план, который нам может помочь добиться исполнений предписания, — сказал Бубликов, — по-моему, надо созвать всех кордонных в уезде и потом отсюда уже раскассировать их так, чтобы каждый из них находился как можно подальше от своей деревни.

— Зачем же это? — спросил Тюльпанов.

Легкий огонек загорелся в черных глазах Эмилия Мариусовича; он посмотрел на своего пухлого начальника с выражением скрытого превосходства, и лаконически ответил:

— Да ведь чужим нет расчета мирволить…

— Да, да, — сообразил Петр Петровича, — и таким образом наше предписание будет исполнено.

— Ловко придумали! — воскликнул Дынников.

— Только чем же они будут кормиться? — задумчиво сказал Анахоретов. — Целый день в шалаше, на холоде и без горячей пищи… Этак вы к чумной эпизоотии прибавите еще эпидемию голодного тифа в уезде.

— Привычные! — сказал Эмилий Мариусович, махнув рукою. — Оденет потеплее полушубок и согреется.

— Нет, надо послать предписание, чтобы каждое село кормило своего кордонного горячей пищей, вот и все, — сказал Петр Петрович.

— И так можно, — согласился Бубнивов. — Ну, господа, а пока, милости просим закусить… уже скоро пора и обедать…

— Да не знаем, ловко ли нам…

— В первый раз — и обедать…

— Действительно, как-то неловко…

— Это к Ападульчеву-то, да неловко? — с удивлением спросил Эмилий Мариусович, между тем как Тюльпанов в ответ только разразился тихим смехом.

Товарищи переглянулись между собою: они думали, что их приглашает к себе этот любезный Бубликов, а теперь оказывается, им надо идти в гости к совершенно незнакомому человеку; но искренное изумление Эмилия Мариусовича и тихий смех Петра Петровича были так убедительны, что гости, взяв свои одинаковые барашковые шапки, пошли вслед за гостеприимными хозяевами к еще более гостеприимному Агриппину Михайловичу.

II

Дорогие гости оставались в Курдюме не один день, а целых три, наслаждаясь от души местными развлечениями. Первый вечер играли в карты у Агриппина Михайловича; следующий день был посвящен охоте, а вечер — картам, но уже в клубе; третий день хотели было опять засесть с утра в карты, но к Агриппину Михайловичу, прослышав про приезжих, набралось столько народу, было так весело, что даже никто не подумал о картах; а вечером было необходимо уезжать… И товарищи уехали, сопровождаемые общим сожалением, и давая всем клятву посетить скоро опять этот гостеприимный уголок.

Однако, несмотря на все свое гостеприимство, хозяева вздохнули спокойнее, выпроводив гостей, хотя они также, вместе со всеми находили, что ветеринары прекрасные люди; но они боялись, чтобы перед ними не раскрылось одно очень неприятное происшествие, которое надо было держать в секрете: буйвол заболел чумою.

Агриппин Михайлович несколько раз оставлял гостей на попечении супруги Анны Ивановны, чтобы втихомолку проведать буйвола, положение которого с каждым часом становилось безнадежнее. Несчастное животное покончило свои счеты с жизнью как раз в тот вечер, когда гостеприимные хозяева проводили гостей ветеринаров.

Когда замолкли звуки колокольчика и шум колес перекладной, увозившей товарищей, затерялся где-то в отдалении, из-под ворот вынырнула коренастая фигура крещеного калмыка Пимена и подошла к Ападульчеву:

— Буйлу возить за село будем? — спросил он своим гортанным голосом.

— Дурак! — с сердцем отвечал Агриппин Михайлович. — Ночь вон какая лунная! Какая-нибудь каналья увидит и донесет, возись тогда опять с протоколами… От одного избавился, а тут, глядишь, другой на шее!

— Копай яму под навесом, — посоветовал Пимен.

— Конечно, под навесом, — согласился Ападульчев, — да чтобы все к утру было у меня готово! Возьми кучера и сидельца Семена из ближайшего кабака и поскорее ройте яму; а как закопаете, сверху навалите навозу, чтобы заметно не было.

— Уж знаем, ладно! — успокаивал хозяина калмык.

— Да чтобы никто у меня ничего не знал! — прибавил Ападульчев. — А то всех выгоню из дому, шляйтесь, где знаете. А если исправник или помощник будет спрашивать, где буйвол, говорите, что на Берберовском хуторе.

Но Петр Петрович ничего не спрашивал о буйволах. Очень довольный проведенными тремя днями, которые внесли такое разнообразие в его тихую жизнь, он теперь отдыхал за делами у себя в кабинете.

Как всегда, на письменном столе около правой руки Петра Петровича возвышалась горка казенных пакетов с донесениями; но ему, как всегда, не хотелось читать этой скуки. Не хотелось также заниматься и проектом облесения, тем более, что неаккуратный Острожников до сих пор не доставил статистических сведений. Даже в губернских ведомостях не было ничего интересного! Все печатаются отчеты о чумных бунтах, которые всем надоели…

В ленивой истоме Петр Петрович раскинулся на кресле и, положив голову на спинку, глядел от нечего делать в окошко. На улице также все было, как всегда: ходили бабы с кувшинами на коромыслах, ехали мажары с соломой, бежали кухарки.

Только что Петр Петрович, зевнув, собирался закрыть глаза, чтобы предаться сладкой лени, как из-за угла показался всадник с медной бляхой на груди и понесся во весь опор по дороге к полицейскому управлению.

— Пожар, — заметил вслух Петр Петрович, приосаниваясь.

Между тем всадник поспешно вошел в сени, даже не заметив сидевшего у окна начальника, и вскоре в канцелярии послышались оживленные разговоры.

Петр Петрович велел сторожу позвать в себе Острожинкова, и через секунду тонкий, плоский, как вяленая вобла, письмоводитель в испятнанном рыжем сюртуке, стоял у письменного стола перед начальником.

— Что там такое, Лаврентий Фомич? — спросил Тюльпанов.

— Сотский из деревни Рахмановки прискакал…

— Что же там, пожар?

— Не знаю, — осторожно отвечал Лаврентий Фомич, — там что-то у них случилось, станового спрашивает.

— Драка, что ли?

— Спрашивает, где становой, — повторил Острожников.

— Позовите сотского во мне, — нетерпеливо сказал Петр Петрович.

Лаврентий Фомич неслышно удалился.

— Что там у вас случилось? — спросил Тюльпанов у сотского, появившегося на пороге кабинета с шапкой в руках.

— Так что, вашескородие, бабы о скотине бунтуют…

— Бабы? — Петр Петрович улыбнулся, так как имел слабость в женскому полу. — Что же затеяли рахмановские бабы?

— Они, вашескородие, говорят, что погонят скотину к стогам, если нельзя возить сено в деревню… Кричат, что скотина не емши который день…

— Кричат… гм… колотовки… А у вас на селе разве есть чума?

— Ветеринары хотели осматривать, и скотину уже заперли; да вот что-то долго не едут… Бабы, значит, оттого и бунтовать начали.

— Значит, у вас там, бабий бунт?

— Так точно, вашескородие, бабы бунтуют.

— Ладно, ступай, я сам приеду туда.

Сотский вышел.

Петр Петрович смотрел вслед мужику, загадочно улыбаясь: ему пришли на память некоторые события из его служебной деятельности в молодые годы, когда также приходилось вести дело с бабами… Что именно вспомнилось — он не знал, да и не хотел останавливаться над подробностями; зачем подробности? Достаточно знать, или даже чувствовать, что это было нечто веселое, очень приятное…

Мечтания Петра Петровича прервал звон колокольчика: это подкатила к крыльцу управления тройка, которая должна была доставить начальника в деревню Рахмановку.

Гибок, строен тонкий стан
Молодой грузинки…

— напевал Петр Петрович, взлезая при помощи расторопного урядника Собачкина на высокое сиденье перекладной.

Устроив начальника, Собачкин отскочил от колес, Петр Петрович запахнулся в теплую шинель — и тройка во весь дух помчалась к Рахмановке.

Хорошее расположение духа не покидало Тюльпанова и в пути, — очевидно, день выдался уже такой удачный.

Улыбаясь, думал он о том, как испугается становой Кисляков, когда узнает, что начальник приехал раньше его на место происшествия, и как будет тронута супруга Кислякова, дама весьма привлекательная, после того, как Петр Петрович не сделает ему за это даже легкого выговора.

Затем Тюльпанов осматривал поля, покрытые ледяной корою, на которой кое-где сверкали узкие полосы воды, вследствие наступившей оттепели, и думал о том, как мало было эту зиму снегу… пожалуй, Курдюмский уезд снова может пострадать от неурожая… А тут еще чума и эпидемии… В самом снисходительном настроении Тюльпанов въехал на широкую грязную улицу деревни Рахмановки, а оттуда на площадь, сплошь запруженную бабами, девками и ребятами. Мужики зимою, после неурожайных лет, редко оставались дома: одни шли на работы в город, другие нанимались поблизости к землевладельцам, оставшиеся же дома сидели в избах, глядя из окошек на расходившихся баб и их самоуправство.

Площадь пестрела яркими платками, которыми были повязаны головы баб, в воздухе стон стоял от их визгливых криков и ругательств.

Сотский и староста стояли на крыльце сельского правления и, пожимая плечами, слушали обращенные к ним ругательства; но, заслышав звук приближающегося колокольчика, начали деятельно увещевать взбунтовавшихся женщин.

Разгоняя толпу вправо и влево, тройка шагом подъехала к дому сельского правления, и Петр Петрович, поднявшись, без шинели, с орденом на груди, остановился на ступеньке перекладной, держась за нее, для сохранения равновесия.

— Где писарь? — спросил он громким голосом, глядя поверх бабьих голов на старосту и сотского.

Писарь выскочил из дверей правления также в одном легком пиджачке, с пером в правой руке и без шапки.

— Что это у вас тут такое? — спросил его Тюльпанов.

— Бабы, ваше высокоблагородие, хотят выпустить скот, подлежащий осмотру ветеринаров, — отвечал писарь, — три дня бьемся с ними, а сегодня уже пришлось к некоторым воротам приставлять сторожей, иначе скотина была бы выпущена.

— Гм… — сказал Петр Петрович, оглядывая толпу баб, которые все также обернулись к нему лицами и недружелюбно на него смотрели.

— А чего же эти скотинячие доктора не едут? — крикнула одна баба; но, струсив, вдруг присела к земле, желая спрятаться за своих соседок.

Петр Петрович снисходительно усмехнулся: глупая бабенка, она думает укрыться от его бдительного взора! Но Бог с ней, чего с нее требовать?

Однако, как ни приятно было занимать с высоты перекладной наблюдательный пост, но все-таки Петру Петровичу пришлось сойти на землю, потому что руки и ноги его очень устали.

— Чего вы раскудахтались, бабы? — сказал он, улыбаясь и подходя поближе к толпе. — Вот погодите, я вас всех отдам в солдаты.

Бабы приняли очень сухо эту шутку, даже ни одна из них не улыбнулась.

— Хороши доктора! — закричала та же бабенка, которая уже говорила раньше. — Заперли скотину, а сами который день не едут.

Вслед за этими словами поднялись крики, которые заставили, наконец, Тюльпанова принять грозный вид:

— Молчать, эй! — крикнул он в свою очередь.

Толпа стихла.

Петр Петрович, уверенный в своем уменьи обращаться с мужиками, а в особенности с бабами, решил подозвать к себе тех из них, которые больше всего кричали. Он заметил еще стоя на подножке перекладной, в толпе грубых, заскорузлых физиономий, даже не достойных носить имя женского лица, одну премилую мордашку, белую и румяную, с прехорошеньким младенцем на руках.

— Эй ты, молодуха, — сказал он, кивая по направлению красивой бабы, — выйди-ка сюда и расскажи мне, чего вы все раскудахтались?

Баба смело вышла из толпы к начальнику и, размахивая свободной правой рукой, начала кричать, что она непременно выпустит своих коров к сену, которое стоит попусту за околицей, иначе они скоро с городу подохнут.

— А если я тебе не позволю? — шутливо спросил ее Петр Петрович.

— И не послухаю! — кричала баба, вовсе не тронутая ласковой шутливостью начальника. — Самого Бога не послухаю, не то что полицию! Сил у нас больше нету возиться со скотиною! Все плечи оттянули, таскаючи ведра с водою; а то и никто не знает, почему нельзя корову поить около колодца? Сена целая копна стоит за мостом близехонько — и сена не трогай! Где это видано! Сено есть, а скотина жрет солому с крыш, да и ту уже всю сожрала…

Петр Петрович ничего не слышал из того, что говорила баба, а больше любовался ее румяным лицом и красивыми формами; но так как она, очевидно, обнаружила намерение говорить необыкновенно долго, то, ради справедливости, пришлось ее остановить.

— Ну, довольно, замолчи; ведь не тебя же одну мне слушать, — сказал Тюльпанов; но прежде чем отвернуться от красавицы, он ловко ущипнул ее за подбородок, при этом ласково погрозив ей пальцем. Но рассерженная баба далеко не любезно оттолкнула пухлую ручку начальника.

Сохраняя на лице своем еще следы веселой улыбки, Петр Петрович отворотился от молодухи, чтобы выслушать жалобы какой-то старой карги в рваной кацавейке.

— Нас, вон, теснят, — кричала старуха сиплым басом, — а как Ападульчев привез себе чумного буйлу, так ему ничего… А буйла уж такой больной был, что и на ногах не стоял…

— Ну ты, перечница, не в свои дела мешаться не смей, — строго крикнул Петр Петрович, — не то, я…

Но старуха так и не узнала, что ей грозило, потому что начальник не кончил своей речи, благодаря самому неожиданному, самому непредвиденному обстоятельству: Петр Петрович вдруг почувствовал легкий щипок под лопаткой своей левой руки.

Не спеша, Петр Петрович оглянулся, желая узнать, заигрывает ли с ним та молоденькая шалунья, или же эту вольность позволила себе какая-нибудь старая карга. Но молодуха ответила на игривый взгляд начальника таким злобным взглядом, что последний не поверил своему впечатлению и решил, что щипок, вероятно, ему померещился.

Только что он хотел продолжать свои увещания, как на полуслове опять принужден был остановиться: Петр Петрович снова ощутил щипок на правой лопатке; но теперь нападение уже было гораздо чувствительнее.

Без всякой улыбки, даже напротив, багровея от гнева, Тюльпанов оглянулся в сторону, откуда последовало нахальное нападение; но и тут встретил одни угрюмые взоры, в которых не виднелось ничего шутливого. Пока он таким образом смотрел в глаза нескольким бабам, стараясь по их выражению, угадать виновницу, — левая половина его тела опять подверглась нападению, но то уже был не один щипок, легкий как простое прикосновение дружеской руки, а несколько, да притом еще весьма болезненного свойства. Щипки сопровождались сдержанным смехом, который уже был положительной дерзостью.

Петр Петрович кинул взгляд на крыльцо сельского управления, где стоял писарь вместе с низшими представителями деревенской власти; но так как они ловко притворились, будто ничего не заметили, то и пострадавший решил поступить по их примеру.

— Эй, расступитесь, бабы! Я разберу ваше дело в Курдюме, — сказал Петр Петрович, с мужеством истинно военного человека, делая шаг вперед по направлению к перекладной; но толпа баб, разражаясь откровенным смехом, окружила его такою плотною стеною, что без ожесточенной борьбы вырваться от них оказалось решительно невозможным. В то же время досадные щипки увеличивались и в количественном, и в качественном отношении, и толпа росла, становилась все теснее, потому что всякой бабе хотелось внести свою лепту в это общее дело.

Прошло несколько коротких мгновений борьбы, во время которой Петру Петровичу по необходимости пришлось расстаться со своим достоинством. Он энергично заработал руками и ногами, подпрыгивал, отмахивался, подобно человеку, преследуемому со всех сторон разгневанными осами.

— А, бунтовать? — кричал он весь багровый, покрытый потом, несмотря на то, что, по неудачной случайности, был без шинели. — В каторгу ушлю вас всех, подлые бабы!

Но угрозы начальника заглушались громким смехом, охватившим расходившуюся толпу баб, да визгом ребятишек, прыгавших вокруг с сияющими лицами.

Неприятность, в сущности, продолжалась весьма недолго: от первого щипка до того момента, как освободившийся Петр Петрович очутился возле перекладной, прошло, вероятно, менее минуты; но ему теперь секунда казалась часом… Писарь и староста совершенно растерялись и, позабыв свою политику, глядели с высоты крыльца на начальника испуганными глазами. Зато находчивый ямщик, по своему положению занимавший самый лучший наблюдательный пост, сделал вид, что решительно ничего не видит и не слышит; он весь перегнулся к левому колесу и так внимательно изучал строение его спиц, что даже не заметил, как начальник очутился возле экипажа.

Тут же стоял сотский, который стремглав слетел с крыльца правления, как только заметил усилия Петра Петровича пробиться к перекладной. Сотский, не встречая для себя тех препятствий, которые стояли на пути начальника, очутился раньше его у экипажа, и, схватив шинель с сиденья, накинул ее на его полные, вздрагивавшие от гнева, плечи.

— Дурак! — крикнул ему, вместо благодарности, Петр Петрович.

Сотский изумился в глубине невинной души такому неожиданному результату своей исполнительности, но явно не выразил ничем этого изумления и с обычной предупредительностию помог задыхавшемуся начальнику взобраться на высокую подножку перекладной.

— Пшел, — сказал Петр Петрович, не отвечая, против обыкновения на низкие поклоны сельских властей, которые старались кланяться сегодня, как можно ниже.

Ямщик дернул вожжами, колокольчик зазвенел, перекладная тронулась вперед, разбивая на две части толпу баб, которые с визгом расступались перед лошадьми.

Еще не успел начальник повернуть с площади на улицу, как торжествующие бабы раскрыли ворота и выпустили мычавшую скотину.

— Погодите ужо, беспутные! — говорил им староста, качая седой головой. — Достанется вам на орехи, так достанется, что до новых веников не забудете…

— Слыхали! — смеялись в ответ бабы, дружно добывавшие из колодцев воду, чтобы тут же, на запрещенном месте, напоить скотину.

Как бы для пущей насмешки над начальником, из переулка, прямо навстречу Петру Петровичу, выехали два воза с сеном, и сено это везли — бабы…

Возы торжественно повернули на площадь, где были встречены кликами ликования.

Сельское начальство, еще стоявшее на крыльце, видело это полнейшее нарушение всех курдюмских предписаний, но что поделаешь с такой оравой ошалевших женщин?

И они равнодушно смотрели, как возы с чумным сеном скрылись за воротами непокорных обывательниц, и слушали, как другие, такие же непокорные обывательницы, громко заявляли:

— Вон, Матрена и Дарья привезли себе сена из степи… надо и нам!

Мычанье освобожденных коров и ликующие крики воинственных победительниц преследовали Петра Петровича даже за околицей; наконец, их мало-помалу заглушили звуки заливавшегося колокольчика.

Петр Петрович стянул форменную фуражку и носовым платком принялся вытирать лоб и часть блестящего черепа, на котором виднелись крупные капли пота; но руки его дрожали, грудь высоко вздымалась, а нос беспрерывно издавал звуки, похожие на пенье пастушеской свирели.

Вдруг до слуха его долетели звуки другого колокольчика, вторые с каждой секундой становились все яснее.

— Кажись, это становой, — отвечал ямщик на невысказанный вопрос начальника.

— Остановить его, — приказал последний.

Ямщик привстал, махая свободной рукой. Пара, на которой ехал становой, взяла вправо и обе перекладные остановились. Лица начальников очутились на небольшом расстоянии друг против друга, между тем как ямщики и лошади равнодушно глядели в разные стороны.

Становой Кисляков, дамский кавалер, танцор и франт, с перетянутой талией и усами, завитыми в колечки, предупредительно улыбнулся Тюльпанову, поспешно выскочил из повозки и приложил руку к козырьку.

— Господин Кисляков, — начал Петр Петрович, надевая свою фуражку на голову, — должен сказать вам, что я вами весьма и весьма недоволен…

Предупредительная улыбка сбежала с лица Кислякова, и он еще больше вытянулся перед начальником.

— В вашей деревне бунт, а вас нет, — продолжал Петр Петрович, — я должен был исполнять ваши обязанности… за вас я…

— Но ведь я спешил…

— Без «но», милостивый государь! Без «но»! Покорнейше прошу вас не говорить мне «но»! Я не лошадь, милостивый государь! Я ваш весьма снисходительный начальник, однако, и я не могу смотреть на подобные беспорядки и молчать! Я принужден буду о вас сделать представление…

— Но, Петр Петрович, я, кажется, стараюсь…

— Не так, не так стараются, милостивый государь! У меня под носом сейчас провезли несколько возов сена из зачумленной местности, где же ваше старание? Что же делается во всем вашем стане, если у меня, у меня под носом… понимаете, под носом?!

— Я расследую это дело…

— Вы! Вы расследуете? Разве ваша обязанность расследовать? Ваша обязанность предупреждать… милостивый государь! Ваша обязанность исполнять мои предписания, а вы распространяете заразу…

— Где же я… — бормотал вконец уничтоженный пристав.

— Да, милостивый государь, вы, вы! Ваше нерадение… Ведь Рахмановка считается благополучной местностью? В ней нет чумной эпизоотии?

— Ничего не констатировано… ветеринары только локализировали скот, но еще не осматривали его.

— Вот как вы в курсе событий, милостивый государь! А скот весь уже выпущен на улицу и в благополучную местность возят сено из зараженного пункта! Вот какова ваша деятельность… Пшел! — сказал Петр Петрович ямщику и тройка умчалась, оставив уничтоженного Кислякова, пригвожденным к сиденью.

— Пшел! — сказал он в свою очередь, торопясь узнать, что произошло в этой проклятой Рахмановке.

То, что узнал франтоватый пристав Кисляков от писаря, вовсе не успокоило его страхов.

Зато гнев Петра Петровича сразу упал после такой необычной вспышки; хотя вечером он все-таки никуда не пошел играть в карты и также к себе никого не принял.

Местные остряки, которые все узнают раньше, чем нужно, распространяли слухи, что Тюльпанов весь вечер прикладывал себе компрессы при помощи сердобольной кухарки Марфы; но то была наглая ложь, и сама кухарка Марфа, утверждая, что это неправда, даже крестилась на икону.

III

Между тем, становой Кисляков, который, конечно, не был расположен прощать бабам полученный из-за них выговор, расправился с ними по-своему и вскоре успел водворить в Рахмановке внешнее спокойствие.

Выслушав подробное донесение писаря о возмутительном поведении взбунтовавшихся, Кисляков вышел к ним на площадь.

Вечерело. В воздухе кружились пушистые снежинки; отвердевшая земля стучала под ногами, темное небо низко нависло над деревушкой, грозя ей мятелью.

Мужики, которые вышли было на улицу после отъезда Тюльпанова, завидев станового, снова ретировались по избам. Также выбыла из строя и осторожная часть женского населения, уводя с собою напоенную скотину; но все-таки еще масса женщин, оживленных и взволнованных, толкалась перед крыльцом сельского правления.

— Как вы смели выпустить из дворов скотину? — крикнул Кисляков, смело врезываясь в толпу.

Без всякой боязни, бабы окружили новое начальство плотной стеною; где-то послышался даже сдержанный смех, — очевидно, вспоминание о поражении Тюльпанова их подбадривало на новые скандалы; но становой Кисляков был не чета деликатному Петру Петровичу: поднявши свою правую руку, он сперва прижал ее к левому плечу, а потом сделал ею такой размах во всю мочь своего богатырского тела, что более слабые бабы едва на ногах удержались, и вокруг него сразу образовалось пустое пространство.

— Вы, канальи, и со мной думаете шутки шутить? — бросил он сквозь зубы, присмиревшей толпе. — Ну, нет, подавитесь… Признавайтесь сейчас, кто дерзил исправнику? Кто первый выпустил скотину?

Бабы молчали; веселое настроение их начало мало-помалу куда-то улетучиваться.

— А, молчите! — продолжал Кисляков. — Все равно, я знаю всех, и зачинщиц знаю, и тех, которые скотину выпускали; но возиться с вами я не стану — ужо на суде в городе разберут; а пока скажу вам вот что: за вас мужья ответят! Завтра же мужья всех замеченных в бунте сядут в холодную…

В толпе поднялось недовольное ворчание; послышалось даже чье-то всхлыпыванье.

— Чем же наши мужики виноваты? — произнесла красивая бабенка, предмет внимания Петра Петровича, которая, привыкнув к ухаживанию чиновников, не боялась разговаривать с ними.

Но пристав Кисляков сегодня не был склонен отдавать дань удивления прекрасному. Он затопал ногами и крикнул:

— Молчать! По домам! Если у меня еще кто пикнет — сейчас мужика под арест посажу! А если у меня кто-нибудь посмеет из степи привезти сена… то… то…

Становой захлебнулся, не зная, какую еще произнести угрозу и только прибавил:

— Вы у меня поговорите! Поговорите! Я сотню, я полдеревни заарестую, только поговорите.

Но никто уж ничего больше не говорил. Бабы уныло начали расходиться по домам, и впервые запало в их душу предчувствие грозного возмездия за такую, по-видимому, невинную шутку с начальником.

Становой Кисляков некоторое время постоял еще на площади с видом полководца, одержавшего блистательную победу; но разыгравшаяся мятель принудила его скрыться в гостеприимные недра общественной квартиры.

На площади стало пусто и тихо, только завывал ветер, да огромные хлопья снега покрывали следы ног бунтовщиц, которые таки порядочно размяли за сегодняшний день оттаявшую землю.

Зато в избах огни засветились раньше обыкновенного, потому что неусмиренные страсти еще продолжали клокотать в сердцах несдержанного женского населения.

В угловой избе с тремя окнами, выходившими на улицу, сидела красивая баба, предмет внимания Петра Петровича, которую звали Домной, и с нетерпением слушала выговоры своего мужа Андрея.

Андрей, вместе с своим старшим братом Степаном, недавно вернулся из Курдюма, куда они возили продавать кизяки. Возвращаясь оттуда, братья уже слышали о бабьем бунте, а у себя в избе узнали подробности вместе с жестокой резолюцией пристава Кислякова.

— Вот, из-за вашей дурости, придется нам теперь отдуваться — сердито говорил Андрей.

— Да он сажать не станет, — возражала за Домну Марья, жена Степана, которая также чувствовала себя виноватой и боялась выговоров своего мужа.

— Посадит, не посадит, а пока надо выворачиваться, — откликнулся Степан, которому так понравилась шутка с начальником, что он даже не хотел браниться, — вы не сказывайте, что мы вернулись, коли придет за нами сотский… говорите, что не вернулись из города, а мы хорониться будем весь день, никто не видал, как мы приехали, а все видели, как уезжали.

— А вы и впрямь бы еще поехали в поле за сеном, — сказала Домна сварливо, — вон, другие привозят тайком сено с хутора, а вам, видно, боязно…

— Тебе бы все только мутить, смутьянка, — сердито возразил Андрей, — видно, уж больно не терпится, чтобы становой закатил в холодную.

— И так закатит, и этак закатит, — возразила Домна, — один грех… так уж лучше нам хоть с сеном остаться… гляди, уже все крыши коровы приели, скоро подохнет скотина…

— Эх, правду говорит баба, — откликнулся Степан с печи, сладко зевая, — нужно бы поехать; да уже погода больно разгулялась, кабы не заплутаться.

— Кордонного нового поставили, — нерешительно заметил Андрей, который всегда привык подчиняться старшему брату, — говорят, больно лютый, никого не пропускает…

— Вот и кордонный ничего за мятелью не увидит, — сказала Домна.

Мужики молчали; очевидно, они сознавали резонность совета; но было так уютно в теплой избе, а на дворе бушевала такая непогодь!

— Ужо, завтра, — сказал Степан, и все с этим согласились.

Утром Андрей встал раньше всех и, по обыкновению, вышел из избы посмотреть, все ли в хозяйстве благополучно. Выйдя на двор, Андрей попытался отыскать на небе солнце; но его и следа не было, только вьюга метнула в лицо мужику свое ледяное дыхание и засыпала снегом полушубок.

Опустив поспешно голову, он отправился под навес к скотине.

Четыре серых быка будто ожидали хозяина. Заслышав его шаги, они разом, как по команде, повернули к нему морды с добрыми черными глазами. Андрей встретил их тревожные взгляды и поспешил отойти к хлеву, где стояла пара лошадей; он отлично понял, за что упрекают его быки, которые уже несколько дней питались полугнилою крышей.

Но лошади также не успокоили хозяйского сердца. Они приветствовали Андрея просящим ржанием; а стоявшая в углу корова даже не замычала, как делала это обыкновенно, напоминая хозяйке, когда приходила пора ее доить, — она только повернула голову, широко раскрыв черные глаза, обрамленные длинными тонкими ресницами.

Андрей не обратил внимания на корову — корова дело бабы. Он заглянул в пустые ясли лошадей, которые не переставали тихонько ржать, следя за каждым его движением, развязал запутавшуюся веревку на шее рыжего мерина, расправил всклокоченную гриву старой кобылы, которая вырастила ему не одну добрую лошадь, и вышел на двор. Бессловесные обитатели хлева проводили его кроткими, но укоризненными взглядами.

На дворе около избы стоял Степан с Домной, которая осматривала старую крышу, в надежде отыскать еще клочок соломы, годной для коровы.

Степан внимательно изучал хмурое небо.

— Пропадает скотина, — сказал Андрей дрогнувшим голосом, — а пропадет она — и мы пропадем…

— Корова совсем молоко давать перестала, — проворчала Домна, — скоро и ребенка кормить будет нечем.

— Надо ехать в степь за сеном, — сказал Степан, — вишь, Бог мятель какую посылает! Мимо кордона провезем так, что сторож и не увидит.

— А как пымают? — громко подумал Андрей.

— Пымают! — нетерпеливо начала кричать Домна. — Пусть ловят! Разве ты чужое украл? А свое брать кто смеет не дозволить! Ну и мужик! Свой стог стоит чуть не за околицей, а взять его ума не хватает! Не поедешь ты, я поеду!

— Ай да Домна! — смеясь, воскликнул Степан. — Ладно уж, ладно, не кудахтай больше, а лучше собирай обедать, потом и поедем: засветло наберем на воза, а в сумерки назад вернемся.

Андрей не противоречил старшему брату, однако мысли о грозном приставе Кислякове, о неумолимом уряднике Собачкине и, главное, о новом кордонном Евтихие Никитине, прославившемся среди рахмановских крестьян своей бдительностью, преследовали его все время; но четырнадцатилетний племянник его Гаврюшка с такой уверенностью запрягал мерина, а Домна так торопила с едою, что думать об отступлении было нечего.

Пообедав, братья задами выехали со двора, сопровождаемые горячими пожеланиями успеха.

За околицей ураган чуть не перевернул их сани; лошади, фыркая, попятились.

После бесчисленных понуканий, кобыла, понатужившись, разрезала грудью острый бугор снега с отшлифованной вершиной, который намел ураган по дороге; за ней пошел мерин и сани с бугра упали на голую обледенелую дорогу…

Братья подвигались медленно. В воздухе, пропитанном серебряной пылью, ничего не было видно. С земли, из-под копыт лошадей, выскальзывали длинные, косые полосы снега и, подобно легким покрывалам, летели по ветру, чтобы рассыпаться около какого-нибудь огромного, твердого, точно мрамор, бугра и увеличить его острую вершину.

Масса черных точек пестрила серебристую мглу воздуха, вторя жалобным свистом завыванию урагана: то были серые и черные дрозды, занесенные с полей мятелью. Ветер то поднимал вверх их беспомощную стаю, то бросал вниз к земле неправильным трехугольником, где, полузамерзшие, кружились они по белой пустыне; а над ними, лениво помахивая тяжелыми крыльями, реяли вороны, поджидая свою добычу.

— Падаль чуют, проклятые, — сказал Андрей; но даже сам еле слышал свой голос, так исправно делал ураган свое дело.

Стог сена находился очень близко от деревни, и, несмотря на все препятствия, братья успели добраться до него довольно скоро; но тут ураган, который точно разделял убеждения Петра Петровича насчет чумного сена, удвоил ярость, и братьям трудно было работать при такой буре.

Но не об этих трудностях думали они, накладывая сено, которое ураган старался вырвать из рук, чтобы разметать потом во все стороны: оба думали о кордоне.

IV

На небольшом холме, близ моста, перекинутого через речку Курдюмку, отделявшую степь от деревни Рахмановки, стоял маленький шалаш, возле которого на высокой палке печально трепался по ветру лоскут черного коленкора. Это был черный флаг, знаменовавший чумный кордон.

В шалаше находился тот самый представитель власти, на котором лежала обязанность осуществлять предписания Петра Петровича.

Евтихий Никитин занял пост этот совершенно для себя неожиданно, в виде натуральной повинности. Вызванный бумагой, вместе с другими тремя десятниками из деревни Гамалеевки, он был водворен сюда, благодаря плану «раскассирования» придуманному помощником Тюльпанова, Эмилием Мариусовичем.

Евтихий Никитин, ничего не зная о высших соображениях начальства, был несколько смущен, очутившись неожиданно для себя за сорок верст от Гамалеевки. Пока погода была теплая, его не очень интересовал вопрос о своей судьбе, и на ночь, пренебрегая своими обязанностями, он пробирался ночевать к куму Даниле, жившему возле самой околицы.

Сегодня утром к шалашу подскакал на лошади урядник Собачкин, вызвал Никитина и передал ему приказ — смотреть в оба за всеми проезжающими и быть всегда на своем посту.

— Да смотри у меня, чтобы ни клочка сена не попало в деревню, — сурово прибавил урядник, который знал о выговоре, полученном Кисляковым, и теперь, как его представитель, часть ответственности возлагал на Евтихия Никитина. — Вы, канальи, рады потворствовать своему брату… Чуть что, сейчас у меня попадешь в холодную!

— Тут, брат, у меня холоднее всякой холодной, — пробормотал Никитин, глядя вслед уряднику, скрывавшемуся за серебряной завесой, — ему хорошо кричать «на своем посту»! А как тут ночь усидишь?.. То же разговаривать!

Действительно, в шалаше было ужасно холодно.

Никитин удивлялся: почему это в середине шалаша, который, по-видимому, со всех сторон плотно закрыт снегом, так свободно гуляет буря? Нельзя даже пролежать на одном месте нескольких минут, чтобы не почувствовать, как ветер забирается в прорехи полушубка!

Раздумывая так, Никитин решил еще раз обойти вокруг шалаша, чтобы расследовать, в чем недостаток?

У входа уже воздвигнулся снова огромный сугроб, из которого, под искусными руками Евтихия, вскоре образовался отличный щит против ветра. Затем оказалось, что в одном месте шалаша среди соломы торчал большой сук сухой акации, — очевидно, все зло таилось в этом суке!

Сердито вытащив ветку, Никитин заровнял солому, присыпал ее снегом и хорошенько прибил лопатой.

Но и от этого не стало теплее! Страшно захотелось есть Никитину… Провизия, состоящая из хлеба и жидкой пшенной болтушки, хранилась посреди шалаша, в глубокой яме, тщательно выложенной соломой и укрытой войлоком. Вчера болтушка была горячая: можно было развести костер около шалаша; а сегодня, поди-ка, разведи, попробуй — и шалаш сгорит, да и самому уйти будет некуда!

Поужинав, Евтихий Никитин лег отдохнуть, зарывшись поглубже в солому.

Эта беспрестанная борьба со стихиями заставила его до того забыть свои обязанности стражника, — которые, впрочем, и раньше не были особенно близки его сердцу, — что если бы он теперь увидел целую партию рахмановцев, везущих свое чумное сено, то не пошевелил бы пальцем, под самыми строгими угрозами Собачкина… Пугает холодной… Эка беда! Там хоть тепло, да горячего дадут поесть… Обидно только, если в Рахмановке посадят, пусть лучше бы в Гамалеевке. Теперь его здесь все боятся, слушают, хотя и плохо кормят; после кутузки перестанут бояться, а кормить, пожалуй, и вовсе не захотят, да и кутузка здесь похуже Гамалеевской.

Подобные мысли несколько развлекли Никитина; но все-таки, заснуть ему не удалось, холод сделался опять очень чувствительным.

— И что за диво! — бормотал мужик, сердито вскакивая. — Эх, хорошо теперь на печи у кума Данилы… Нешто пойти? Черт с ними, пускай себе лаются…. Да как дойдешь в этакую бурю? Ведь нельзя, заметет и следа не останется… Грех-то, грех! Руки размять, что ли?

Вооружившись лопатой, Никитин снова вышел из шалаша погреться на вольном воздухе и сильными размахами начал расчищать дорожку к мосту, не обращая внимания на ураган, который быстро уничтожал результат его трудов.

Вдруг Никитин остановился и, опершись на рукоятку лопатки, начал прислушиваться. Ураган донес до него какие-то посторонние звуки, не то кашель, не то разговор или лошадиный храп, кто его знает?

Кордонный уже хотел было снова приняться за работу, как почти у самого его плеча выросла голова лошади.

— Стой ты, куда лезешь? — крикнул Евтихий; но лошадь, тяжело сопя, уже сама остановилась, как бы ожидая подходившего хозяина.

— Ишь, куда забрел, к кордону! — с изумлением воскликнул подошедший мужик, оказавшийся кучером Ападульчева и приятелем Никитина. — А, здорово Евтихий Миколаич, эко занесло твой шалаш-то!

— Здорово, Андрей Иваныч, — отвечал Никитин — беда как мятет, скоро занесет все доверху, завтра откапывать придется.

— Ночью-то дюже холодно будет…

— Надо бы еще… Эх-ма! Хотел пойти заночевать к куму Даниле, да куда двинешься в этакую пургу; довез бы меня, что ли, до околицы?

— Не рука, Евтихий Миколаич, надо падаль в барак сперва, бросить, вишь, заплутался, а время не терпит.

— Да ты что везешь-то? — спросил Никитин, присматриваясь к туше, лежащей на санях и тщательно прикрытой соломой, на которой уже воздвинулся порядочный пласт снега.

— Буйлица вчера околела… Буйла закопали под навесом; а ее хозяин велел вывести в барак, благо, никто теперь не увидит.

— Знама, не увидит, где увидать в такую пургу? Намедни Собачкин прискакал, говорит, смотри, чтобы никто сена не возил на деревню… Смотрел бы сам… Може бы, что и увидел.

Приятели помолчали. Кучер зашел в шалаш выкурить трубку, а затем распростился с хозяином, оставив ему на прощанье часть своей махорки. Евтихий Никитин с наслаждением накурился махорки и ему вдруг стало так тепло и даже весело. Насвистывая какую-то песенку, он снова принялся вычищать снег у входа; но теперь дело пошло гораздо спорее.

Серые сумерки уже начинали окутывать белую волнующуюся землю. Казалось, какая-то огромная черная шапка все ниже и ниже спускается с неба, закрывая своими краями слабые лучи спрятанного куда-то солнца.

В это время Андрей Воробьев осторожно подкрадывался к шалашу, оставив брата возле саней с сеном недалеко от моста.

Степан советовал ехать прямо степью, тем берегом речки, где не круто и можно перебраться к деревне без моста, по мягкому снегу; но Андрею стало жаль лошадей, и так соблазнительно близка была деревня, так явственно слышался проносимый ветром лай собаки, что он решил посмотреть, не заснул ли кордонный?

Проваливаясь несколько раз по пояс в сугробы, сбиваемый с ног ураганом, Андрей, наконец, подошел к шалашу совсем близко, не замечая, что в пяти шагах от него раскидывает снег Евтихий. Он бы, пожалуй, даже натолкнулся на этот предмет своих опасений, если бы Никитин, увлеченный работой, не повторял громко, в виде ободрения:

— Раз — два! Раз — два! Вот и согрелся…

И слова эти сопровождал ударами лопаты по снегу.

Андрей остановился, рассмотрел, наконец, в темноте фигуру кордонного и бросился прочь от него в испуге.

— Стоит на мосту, нас доглядает, — сказал он, задыхаясь, подходя к брату, — назад, видно, надо погонять…

— То-то назад! — сердито проворчал Степан. — Кабы меня послушался, были бы мы уже за речкой.

Взяв под уздцы лошадь, Степан, повернул ее обратно и пошел впереди саней наугад, по памяти; сконфуженный Андрей покорно следовал за ним со своими санями.

Некоторое время братья подвигались вперед, неизвестно куда, окруженные со всех сторон серебряной волнующейся сеткой мельчайших снежинок.

— Ну что там еще? — сердито пробормотал Андрей, заметив, что недоуздок как-то свободно стал колыхаться в его руке. — Уздечка, что ли лопнула?.. Степан, а Степан!

Но брат, не услышав зова, продолжал ехать дальше; между тем, лошадь Андрея вдруг остановилась. Он приладил кое-как в темноте уздечку и поспешил за братом.

Однако, за это короткое время мятель успела укрыть от него Степана тучей мелких снежинок, а ураган торопился поскорее замести след колеи от полозьев.

— Степан!.. Степа-ан! — кричал Андрей. Ветер подхватывал его крики, разрывал их в клочки и разносил во все стороны.

Андрей пригнулся к земле, чтобы рассмотреть колею от саней брата; но темная шапка уже так успела глубоко надвинуться на холодную землю, что нельзя было ничего увидеть.

— Степан! — крикнул еще раз Андрей, поднимаясь от земли; но снова крик его остался без ответа.

Тут он сообразил, что звать брата больше не стоит; а надо постараться нагнать его.

— Пошла, пошла! — крикнул он старой кобыле, — и также исчез в степи, среди непроглядной темноты, окруженный со всех сторон холодными призраками мятели…

V

К утру мятель утихла. Ураган улетел куда-то далеко, увлекая за собою разорванные тучи; над белой, изрытой сугробами землею, опрокинулся глубокий свод синего неба, на котором сияло яркое южное солнце.

Становой Кисляков, давший себе слово восстановить свою репутацию в глазах Петра Петровича, решил сегодня утром проверить поведение рахмановского кордонного, для чего велел дать себе верховую лошадь и, в сопровождении урядника Собачкина, отправился за мост к кордону.

Но возле моста, к великому изумлению властей, не оказалось никакого кордона. Пропал не только Евтихий Никитин, но даже административный шалаш…

Становой, прищурив глаза от ослепительного блеска снега, смотрел вправо и влево на необъятную равнину, покрытую белой пеленой, на которой солнечные лучи отражались мириадами алмазных искр, и не мог найти ни шалаша, ни кордонного… Наконец, когда недоумение начальника грозило принять размеры гнева, урядник Собачкин увидел лоскут черного флага, как бы лежавший на серебряной поверхности земли и догадался в чем дело.

— Да их замело, ваше благородие, — сказал он, одною рукою указывая на флаг, а другую прикладывая к козырьку фуражки.

— Вот наказание, — пробормотал Кисляков, начиная соображать, не поставит ли Тюльпанов ему в вину и это обстоятельство, в котором виноваты исключительно стихии?.. С него станется…

Но раздумывать об этом оказалось некогда: урядник Собачкин смотрел на него выжидательно, как бы требуя соответствующих приказаний, и Кисляков понял, что он должен быть деятелен.

— Поезжай в деревню, позови мужиков раскопать шалаш… да поскорее, не мерзнуть же мне здесь, — сказал пристав, и лицо Собачкина сразу просветлело готовностью. Очевидно, он сам был одного мнения с начальником.

В ту же секунду урядник пришпорил лошадь и, благодаря его исполнительности, скоро у моста появились мужики с лопатами.

Дело оказалось, в сущности, пустяковое, и через несколько минут вход в шалаш уже был расчищен, так же, как и дорожка к нему для пристава Кислякова, который вошел туда первым. Прищурясь, Кисляков смотрел во тьму шалаша, которая казалась ему еще темнее от резкого контраста с сияющим утром; долго он не мог ничего разобрать. В шалаше было ужасно холодно… Это даже удивило станового: ведь, все-таки, на воздухе должно было бы быть холоднее?

Наконец, долго приглядываясь к соломе, он увидал скорченную фигуру кордонного.

— Неужели замерз? — прошептал Кисляков, взволнованно наклоняясь над Никитиным; но в ответ на этот вопрос, ему послышалось ровное дыхание спящего.

— Эй, брат, вставай, — сказал Кисляков, облегченно вздыхая.

Ответа не последовало. Пристав позвал его еще раз, толкнул в плечо рукою, но также без результата.

— Пьян он, что ли? — с удивлением пробормотал Кисляков.

— Быть так, что пьян, ваше благородие, — подтвердил Собачкин.

— Нет, не пьян, а должно болен… — заметил один из мужиков, вошедших в шалаш.

Тогда Собачкин подошел в кордонному, схватил его за плечи и посадил на солому. Евтихий Никитин, открыв глаза, смотрел на начальство чрезвычайно равнодушно и начал бормотать что-то такое, в чем не было ни малейшего смысла.

— Горячка, должно, — сказал тот же мужик, и Кисляков принужден был согласиться с его мнением.

— Собачкин, поезжай в деревню за подводой чтобы везти его в больницу, — приказал он.

Не успел еще выйти Собачкин, как один из мужиков, бывших в степи, вошел в шалаш и доложил Кислякову:

— Еще сани с сеном отрыли, ваше благородие… Видим, что-то в снегу шевелится… Подошли: оглобли, да лошадиная морда, а как отрывать стали, человека в сене нашли.

— Мертв? — отрывисто спросил Кисляков, думая, что нагромождается уж слишком много событий, как бы для испытания его распорядительности.

— Живой, только без памяти, — был ответ.

Только что пристав вышел, чтобы осмотреть находку, как навстречу ему прибежал еще один мужик с новым известием.

— Еще нашли сани с сеном, ваше благородие, — доложил он, — а в них человек…

— Мертв? — также отрывисто, почти гневно спросил Кисляков.

— Здоровехонек! — улыбаясь, отвечал мужик.

— Это они, канальи, чумное сено воровать ездили, — сказал пристав, подходя к месту происшествия.

Сани находились друг от друга на расстоянии не более десяти саженей и почти такое же пространство отделяло их от шалаша кордонного

Мужики раскидывали с одних саней сено, чтобы поместить туда Степана, который был без памяти. Андрей, более крепкий и здоровый, совсем не пострадал от мороза и теперь стоял возле брата, глядя на него с покорным отчаянием. Он иногда осторожно до него дотрагивался и тихо говорил:

— Степан, а, Степан?

— Это вы сено воровать ездили? — подходя к братьям, сказал Кисляков.

— Свое брали, — как бы про себя отвечал Андрей.

— А, ты еще грубить, каналья! — закричал пристав; но вдруг умолкнул, потому ли, что Андрей казался нечувствительным к выговору, или потому, что из груди Степана вырвался глухой стон в это время, — неизвестно.

— Ну, теперь и этого везти надо в больницу, — сказал Кисляков, обрывая ругательства, — вот наказание! Довезут ли их лошади?

— Коли парой, так ничего, кони сытые… промерзли маненько, да пройдутся… ничего, — отвечали разом несколько голосов.

— Тогда запрягайте парой и везите больного в Курдюм, — распорядился пристав, а сани с сеном пусть пока останутся здесь, это будет улика.

Лошадей кое-как повернули в снегу, и они поплелись вперед, с трудом вытаскивая из сугробов окоченевшие ноги.

Андрей шел возле Степана. При каждом его стоне он поднимал свою понурую голову и взглядывал на брата с невыразимым страданием.

— Еще благодари Бога, что так счастливо отделался, — сказал ему становой Кисляков, который прогалопировал на лошади мимо печального, кортежа, — небось, зато на суде уж не выкрутитесь… здорово достанется!

Занятый положением Степана, Андрей мало обратил внимания на смысл начальнической речи; но она не долго оставалась для него загадкой.

Спустя некоторое время ему, вместе с Домной и многими бабами из деревни Рахмановки, пришлось фигурировать на суде по обвинению в сопротивлении властям, а затем и претерпеть соответствующее наказание.

Степан долго лежал в больнице и на суде не присутствовал, но он понес и так достаточную кару за свое ослушание: на ногах у него было отнято шесть отмороженных пальцев, а на руках — четыре; да и остальные походили потом вовсе не на пальцы, а на какие-то красные обрубки.

Евтихий Никитин также выздоровел, но как-то с тех пор стал «бояться простуды», что его самого чрезвычайно удивляло, и к чему он никак не мог привыкнуть.

Юлия Безродная
«Мир Божий» № 11, 1898 г.