Юлия Безродная «В избе»

I

На горе бушевала вьюга.

Посреди плоского горного кряжа испуганно притаилась деревушка Лазоревая и, будто немощная старуха, съежилась, сгорбилась, вся засыпанная снегом. Единственная улица ее давно опустела, следы от санных полозьев затерялись под волнистыми сугробами. Низкие избы тесно прижимались друг к другу; слепые оконца их, казалось, вовсе не пропускали света внутрь, потому что снизу были завалены до половины навозом, а сверху, будто отяжелевшие веки, нависли над ними шапки сухого снега.

Вихорь гудел, пролетая с одного конца улицы до другого, рвал солому там, где она еще оставалась, хлопал ветхой ставней в другом месте, по пути завывал в трубе и потом, долетев до околицы, стремглав падал с горы вниз, спеша скорее на широкую Волгу, чтобы буйно разгуляться там посреди пустынного раздолья.

Тогда наступало на время затишье в деревушке Лазоревой, и маленькая изба, стоявшая первой с краю, казалось, отдыхала. Ее стены переставали вздрагивать, а пара окошек выглядывала тогда из-под растрепанной соломы, как два подслеповатых глаза, испуганно просящих пощады.

Но внутри избушки было и тепло и людно, потому что ее гостеприимные стены укрывали у себя не только хозяев, но и много разного пришлого люда.

На палатях лежали мужики-хозяева, два брата, Никита и Егор Безбородкины. Старший, Никита, человек маленький и худощавый, сладко спал, закинув под голову руки. Младший, Егор, широкоплечий, здоровенный, лежал неподвижно, отвернувшись к стенке, и задумчиво глядел в окно широко раскрытыми, неподвижными глазами.

На лавках сидели бабы.

Некоторые из них пряли кудель, однообразным движением ноги поворачивая колесо прялки, другие чинили какие-то тряпки, иные сидели ничего не делая, со скуки зевали, крестились и снова зевали. В темном уголке дремала старуха-нищенка, забредшая сюда погреться; а над нею несколько русых головок свесилось с печи, оглядывая всех быстрыми глазами.

Жена Егора, хозяйка Марья, сидела у люльки, где лежала девятимесячная Матрешка, которая своим безустанным криком заглушала всякую попытку к общему разговору.

— Почто не сунешь ей соски? — сказала Марье одна из баб, не переставая в то же время сучить нитку из кудели и вертеть ногой колесо прялки.

— Не берет она соски, рвет ее… чего уж! Совсем разладилась девчонка, — ответила Марья и нетерпеливым ударом колена подбросила люльку так высоко, что ребенок умолкнул, будто от удивления.

— Охо-хо-хо, — прошамкала нищенка, разбуженная наступившим молчанием, — дала бы ты, хозяйка, девчонке маковых головок, вот она бы и спала.

— Все испила уже, — сердито возразила Марья, — ничего у меня не осталось; а без них не спит! Не спит и как не разорвется от плача…

Но пока Матрешка, очевидно утомленная, только тихонько всхлипывала, и в избе наступило затишье. Звенело лишь кольцо от люльки, прикрепленное к потолку, жужжали прялки, да завывал в трубе буйный ветер.

— Батя… а, батя? — раздался, наконец, посреди этой тишины просительный голос, и из-за печки, в уголке, появилась еще одна русая головка.

Егор не ответил ни слова на это воззвание.

— Батя… — продолжал заискивающе мальчик, уже несколько смущенный, — батя… вот я и поспал уже?.. А?..

— Спи еще, — сказала Марья.

— Ишь… — задумчиво ответил ребенок, — ты говорила намедни: поспи, а потом полуднать будем… вот я и поспал.

Бабы улыбнулись; нищенка громко вздохнула, между тем как Егор продолжал лежать ничком, ничего не отвечая сыну.

— Так когда же полуднать будем? — снова начал мальчик уже раскисшим голосом.

— Завтра, — ответила мать, — сегодня взять неоткудова.

— А из печки?

— Из печки еще вчера казак ухватом все повытаскал, — вставила молодая бабенка и сама засмеялась.

Мальчик поглядел на нее сердито, очевидно, не расположенный понимать шутки.

— Ну, я пойду к учителю, — сказал он, подумав немного, — вечор давал он мне хлебца, и еще тогда, в другой раз… и еще на Андрея меня пирогом кормил… вот я туда пойду, а?

В ответ на это снова послышался плач из глубины люльки.

— О, Господи! — вздохнула Марья, вынимая девочку и прикладывая ее к своей иссохшей груди. — Соси! Тяни! Может и еще оттуда что вытянешь…

— Пойду к учителю… — повторил мальчик.

— В снегу, Мишанька, загрузнешь, ветром тя задует, — сказала старуха.

— Пойду, — упрямился ребенок; но голос его был покрыт раздирающими воплями обманутой Матрешки. Она лежала на коленях матери и кричала, с укоризной отстраняясь от ее пустой груди.

Под эти крики Миша успел уже вылезть из-за печки. Теперь он стоял около Марьи, теребил ее за кофту и повторял, также начиная плакать:

— Ну, я пойду к учителю… Я пойду…

— Иди, постылый, иди, окаянный! — вдруг закричала Марья, кидая ревущую девочку обратно в люльку. — Иди! Да чтобы тебя там снегом занесло, чтобы ты больше и дороги не нашел вернуться к дому! О, Господи! Господи! — кричала баба, хватаясь за голову. — Ведь мрут же у других ребята, а наших ни смерть не берет, ни погибель!

— Марья! — раздался, наконец, с палатей голос Егора, который все же продолжал лежать неподвижно. — Эй, Марья!

Баба опустила руки и, пристыженная, села на лавку. Припадок гнева будто ее успокоил, и опять нога ее равномерно заколыхала люльку с младенцем.

Упрямый Миша успел в это время стащить откуда-то материнскую кацавейку и, закутавшись в нее, выскочить в сени. Но когда мальчик открыл дверь на улицу, на него налетел такой вихорь, что он, заробев, плотно прижался к плетеной ивовой стенке. Оттуда, ему навстречу, выполз из-под соломы исхудалый пес с всклокоченной шерстью и хвостом, на котором шерсть висела сбитыми клочьями.

— Барбос, — сказал Миша и заплакал.

Барбос подошел поближе к мальчику, посмотрел ему в руки, безнадежно вздохнул и, потянувшись, потер мордой о Марьину кацавейку.

Между тем, в отворенную дверь сеней заглянула какая-то фигура, сплошь запушенная снегом. Громко откашливаясь, фигура вошла в сени, отряхнулась и, нащупав дверь избы, скользнула туда, предварительно снявши шапку.

Миша, убедившись, что к учителю трудно пробраться, последовал за нею.

— Клеба, Криста ради! — прошептала фигура, инстинктивно приближаясь к жерлу печки, откуда так приятно потягивало теплотою.

Глаза всех обратились на вошедшего.

Это был высокий худой человек, в рваном городском пальто и холстинковых штанах, с бритым лицом, подвязанным тряпкой и с красными глазами, из которых капали слезы, выжатые холодным ветром. Обут он был в худые валенки, а на руках имел перчатки из шерсти, сверху нашитые старым полотном.

— Откуда он взялся в такую непогодь? — заметил кто-то.

— Клеба, Криста ради, — повторил человек.

— Какой там хлеб! — сердито откликнулась нищенка.

— Не обессудь: сами не емши, — сказал Егор, впервые оборачивая к людям свое добродушное лицо, обрамленное белокурой бородою.

Человек тотчас же повернулся к двери.

— Куда пойдешь, немец? — продолжал хозяин. — Уж сиди здесь, коли забрел: никто ничего не подаст, чего зря шляться? Бери вон бочонок, садись, да грейся у печки.

Немец сделал, как было приказано, предварительно отряхнув снег, который плотно сбился между дырами лохмотьев.

— Грейся уж… — заметила тогда нищенка, снисходительно оглядывая фигуру пришельца.

— И как ты добрел до нас, — спросила Марья, — ты понимаешь, немец?

— Вчера карош погод бил, а сегодня всю ночь под стог сидел… у нас ничего есть нету, — ответил гость и дальше продолжать беседу желания не обнаружил.

— Стоило ходить к нам в Лазоревую, — заметила молодая баба, — нынче все на капусте сидят; а мы и ту всю приели.

В избе наступило молчание, которое вдруг нарушилось робким плачем: то тихонько зарыдал бледный ребенок, дотоле сидевший неподвижно в уголке за печкой. Его спина опиралась о стенку, а ноги, протянутые на лавке, были покрыты грязным сарпинковым передником.

— Ты чего, Сенька? — откликнулась тогда старуха-нищенка.

В ответ на это ребенок только всхлипнул.

Старуха вынула из-за пазухи кусок зеленого, липкого хлеба и отдала его мальчонке. Сперва Сенька жадно запустил в него свои острые зубы; но пожевав, выплюнул все на землю и снова заплакал.

— Не хочешь, не надо, — сказала на это старуха, запрятывая свой кусок обратно за пазуху, — сама вечор поужинаю.

— Мои ребята тоже лебеды не едят, — заметила одна из баб, — ума не приложу, чем их и кормить. Мы с мужиком едим; а они смотрят, да плачут.

— А я своих солодковым корешком пою, — откликнулась другая, — это они любят; сладко, мол.

— Знамо, дети…

Затем в избе снова все затихло.

— Капусту-то всю вчера прикончили? — спросил Егор, поглядывая исподлобья на Марью.

— Немец вон сидит на пустой кадушке, — ответила та, нетерпеливо подбрасывая вверх, чуть не к потолку, люльку с уснувшей Матрешкой.

Выслушав ответ, Егор опять отвернулся к стенке.

— Охо-хо-хо… — вздохнула нищенка.

И снова в избе все примолкло.

II

После полудня погода разгулялась. Небо светлело понемногу, тяжелые облака растянулись в тонкие, перистые тучки; по снегу заиграли розовые переливы низко стоящего зимнего солнца. Они осветили избы, дворы, все нагорье и далекие волжские прораны, стоявшие темными озерами посреди сплошного льда широкой реки.

В это же время яркий луч солнца заглянул и в окошко избы Егора и скользнул по худому лицу Никиты, спавшего до тех пор сладким сном на палатях.

— Эге-ге, — сказал тот, прикрывая глаза ладонью, — день-то никак уж за полдень перешел? Здорово же я выспался. Ладно! Недаром говорят: поспал, что пообедал.

На эту веселую речь в избе никто ничего не ответил. Бабы даже глаз не подняли на говорившего; Егор молча продолжал лежать у стенки.

— Пора, видно, вставать, — снова заговорил словоохотливый Никита и сейчас же вскочил, повинуясь собственному приказанию, — вот я и готов… Домна!

Пожилая женщина, к которой относилось это воззвание, не шевельнулась, продолжая по-прежнему сидеть лицом к окошку.

— Домна, говорю я, — повторил Никита.

— Знаю, что Домна, — ответила та нетерпеливо.

— Приготовила ли мерину сечку?

— Постоит и без сечки, — не горит у нас работа-то.

— Постоять-то постоит, да как потом поедет? Эх ты, ленивая! Ну, значит, надо идти работать… давай-ка мне с головы платок, — под полушубок надену, а то больно ветер в дырья задувает.

— Убирайся…

— Давай, баба, давай: соломы пойду нарежу, да сани обряжу. Засекинские мужики вечор сказывали, работа на чугунке объявилась: снег расчищать.

— Кака работа! Там кто поднес мастеру косушку, тот и работу получил, — проворчала Домна, хотя платок мужу все-таки отдала.

Никита надел его под полушубок, и, поеживаясь, вышел на двор.

Мужик задал корму лошади, потом принялся обряжать оглобли, когда вдруг внимание его было привлечено санями, которые завернули с угла, от соседа Мирона, на их улицу и подвигались к воротам Егорова дома, медленно разрезая снеговой покров, засыпанный метелью.

В санях сидели две какие-то фигуры, до такой степени закутанные во всевозможные одежды, что Никита, с первого раза, решительно не мог признать в них своих знакомых. Только, когда сани въехали во двор и из глубины овчин раздался звонкий привет: «Здравствуй, Никита Афонасьевич…» — мужик весело улыбнулся.

— Здорово, Николавна, — отвечал он, приподнимая шапку, — откуда Бог тебя занес?

— Вот приехали мы разузнать, все ли тут у вас благополучно? Как справляетесь?

— Кое-как, Николавна, кое-как, слава Христу! Воза два соломы осталось еще у меня для лошаденки; да для себя еще держу мешка три пшеницы: засыпал ее, матушку, для ярового посева и зарок дал, с голоду помру, а пшеницы той не трону и бабе не дам — баста!

Никита ударил кулаком об ладонь и торжествующе заглянул в глаза гостьи, которые одни ясно сверкали из-за разных платочков, закутывавших ее голову.

— Я-то, что! Что мне делается, — продолжал он, — без детей, с одной бабой легко прокормиться; а вот другие, у которых ребят куча, — тем похуже будет, ой-ой как похуже, те прямо в кабалу на много годов записываются…

— В кабалу?

— Да как ее назовешь иначе? Вот Мирон, от которого вы сейчас уехали, тот дал такую бумагу нашему Кондратьеву: обязуюсь, мол, работать тебе, Андрею Васильевичу четыре дня в неделю, да дни такие еще, какие сам-то, хозяин, укажет… Вот и рассуди, какой он будет себе самому работник, коли у него для себя два дня в неделю останется… Этот вроде как на крепостного перешел к Кондратьеву: ведь семь душ детей, все есть хотят, а на них от земства только три пуда в месяц положено. Как ему обернуться, когда мне с бабой, только двоим, и то земского продовольствия только на двадцать три дня хватает!

— Чем же вы кормитесь?

— Да я не жалуюсь… Я еще по осени купил пудов с десять ржицы, — пригорела она маленько от пожару, зато дешево, по шести гривен пуд… вот и были сыты… чего там…

— А теперь?

— Теперь? Вон у меня два стана колес стоит, а лошаденка уже одна осталась, — колеса проедать начнем… И что это за чудо, Николавна! Что хлеб так скоро уходит, — Никита даже руками развел от удивления, — прежде, в сытые годы, и есть не хотелось так, как теперь. А нонче… ну просто, жевал бы, да жевал, да все еще жевал бы хлебушко! И все так: берегут его, берегут; а он, словно вода сквозь пальцы, знай себе, уходит.

— Приварку нет, оттого, — отозвалась другая фигура, дотоле молчавшая.

— Ума не приложу, что и делать: испечет баба хлебы, поставит на полку, сосчитаю я их, как иду куда, да и скажу ей: «Смотри, мол, до моего прихода и краюхи не смей отрезать…» А она, лукавая, пойдет к соседке, там займет. Я приду — все цело. А как почнем резать, — несет со двора чуть не половину коровая… беды! А что поделаешь? Стану я, говорит, голодная сидеть, когда ты своему мерину сечку мукой посыпаешь?

Никита улыбнулся, прибавив:

— Я и впрямь так делаю: муку жалко, да лошадь-то еще жальчее.

— Ты сам здоров ли? Кажется мне, будто ты исхудал за это время.

— Чего там… здоров, отчего! Только, конечно, хлебушко-то подгорелый, горько есть его иной раз… Ну, да и приварку тоже не стало. Прежде у Егора была картошка да капуста, вместе кормились; а теперь, когда все приели, стала моя Домна с хлебом от них хорониться: все норовит в свою избу уходить… Знамо, баба — они жадные.

— А по деревне как, нет ли болезней?

— Ничего… только вот, разве, дети которые — пухнуть с чего-то стали; да старых каких кровяной понос иногда прихватит, только чтобы помирали — этого не слышно, слава Христу. Наша изба вся здорова… Конечно, иной раз идешь-идешь, а ноги все, будто назло, позади тебя остаются. А вот по другим деревням, сказывают, что тифом красным дюже народ болеет.

В это время за угол завернули еще одни сани с лошадьми, запряженными гусем, нагруженные чем-то доверху и укрытые брезентом. На облучке саней сидела крестьянка, закутанная большим платком поверх полушубка.

— Сюда поезжай, Марфа Гавриловна, — крикнула ей Николавна, — ну теперь, Никита, мы зайдем в избу обогреться да порасспросить Егора.

— Что ж, милости просим, — ответил мужик, помогая обеим женщинам приподняться. — У Егора похуже моего дела будут, а коли правду сказать, так и вовсе плохо! Лошадь пала у него, с другой парой бился-бился, да вывел потом ее в поле и пустил по ветру. Жалко-те самому убить коня, так жалко, что и рука не подыматся… досталась татарам пара коней за шесть рублей, а стоила тридцать восемь.

Обе женщины молча подвигались к избе.

— У Егора теперь, почитай, все уж проедено. Эту неделю на капусте сидели…

Тут Никита, помолчав немного, прибавил скороговоркой:

— Теперь и капусты у них нету, завтра поведут в город последнюю кобылу.

— Не поведут, — откликнулась вторично высокая женщина дрогнувшим грудным контральто.

— Ой ли? — спросил мужик, отворяя двери в сени.

— Не поведут, — повторила она, входя в избу.

Николавна оглянулась на вторые сани, уже успевшие завернуть во двор и сказала своей высокой товарке:

— Маруся, вы останьтесь пока с Марфой Гавриловной, — ей здесь одной не справиться.

— Хорошо, — ответила Маруся и опять вернулась во двор.

— Здорово, Гавриловна, — сказал Никита, подходя к крестьянке, — и ты с барышнями начала ездить?

— Помогаю, — ответила та, грузно опускаясь с облучка на землю, — им без меня с ног сбиться… Я за ними и хлеб таскаю, и по избам хожу, и ржицу развешиваю.

— Забрили твово Андрейку-то?

— Забрили, — уронила старуха и строго сжала губы, чтобы удержать разливающееся по лицу выражение затаенной печали.

— Ну, Марья Александровна, бери пшенца, а я понесу коровай, — сказала она затем, помолчав мгновение.

III

Между тем Николавна вошла из кухни в чистую горницу, где сидели хозяева и гости.

— Здорово! — сказала она, скидывая полушубок.

— Здравствуй и ты, — ответили бабы, между тем как Егор, лежавший по-прежнему на палатях, даже не обернулся на приветствие.

Молодая женщина окинула избу быстрым взглядом красивых черных глаз и сразу заметила все: и баб, сидевших на лавке, и люльку с уснувшей Матрешкой, и немца на кадушке, и русые головки детей, глазевших на нее из-за печки.

— Где же хозяин? — спросила она, поглядывая на широкую Егорову спину.

— Лежит вон… — смущаясь, указала Марья, — не встает с чего-то, верно угорел.

«И вовсе не угорел, — мысленно ответил Егор, — с чего мне угореть? А просто, не хочу вставать: что толку точить даром балясы?»

— Вы записывались у купца Щербакова на пособие? — спросила Николавна хозяйку.

— У Кондратьича-то? — Марья усмехнулась. — Прежде он записывал у себя каких-то на лист; да мы тогда не шли: еще перебивались; а теперь пошли бы, да он уже нас забоялся и никого, почитай что, во двор не пущает. Амбары кольями огородил, а себе сторожа одного еще лишнего нанял: боится, что его голодный народ начнет грабить.

— Значит, вы к учителю ходили?

— На той неделе первый раз записались, как шубу мою проели, так и пошли.

«И не хотел я идти, только брать греха на душу, — опять мысленно заговорил Егор, — может у другого, у убогого, отнимешь, да что делать, так уж вышло».

— Егор, кажется, еще ходил и на заработки? — продолжала расспрашивать Николавна, заглянув в свою записную книжку.

— Ходил, как же, — ответила Марья, — канаву они рыли, да только недолго.

«Еще бы долго! — возразил мысленно Егор. — Начали работу поздно, пошли дожди, укрыться было негде, в лесу спали, на мокрой траве, хуже всякой собаки…»

— Да и не расчет был работать, — объяснила Марья, — согнали туда пропасть народу, цену сбили наполовину, только на пропитание и хватало… А потом в непогоду мужики расхворались, растрясло их, разломило… ну, да все работали, пока зима не настала и земля не замерзла.

«Ушел я с тех работ, как пришел, без копейки, — мысленно говорил Егор, — домой ничего не принес, одну только хворобу лютую: ломят у меня теперь ноги, ломят крепко и руки».

— Вот так и сидим теперь без всякого дела, — продолжала Марья, — где что перепадет, тем и сыты. Собрались к нам соседки, живем вместе: теплее так, и меньше кизяков выходит.

В это время дверь отворилась, и на порог ее ступила Марфа Гавриловна, держа огромный хлеб в обеих руках.

— Возьми-ка, баба, коровай, — сказала она Домне, — а я пойду помогу барышне внести сюда пшено и баранину.

Домна осторожно приняла хлеб из рук приезжей и так же осторожно положила его на стол под образами.

В избе стало как-то необыкновенно тихо. Колеса прялок вдруг перестали визжать свою однообразную песню; нога Марьи застыла на веревке, которая покачивала люльку с Матрешкой; зато на печке радостно зашевелились все русые головки.

— Пирожок, да какой большой! — воскликнул Миша, кубарем скатываясь на пол с печки. Здесь он столкнулся с вошедшей Марусей и сказал, теребя ее за полу полушубка:

— Поштенный, а поштенный, дай-ко мне хлебца поскорее… больно есть хочется.

— Экой ты парень недогадливый, — ответила девушка, обращая к ребенку свое ласковое лицо, — разве не видишь: ведь я не мужик, а баба.

— Ну и пускай, а ты отрежь и так, — сказал Миша, нетерпеливо следя за движениями гостьи, которая, не снимая полушубка, взяла нож и принялась отрезывать ломоть за ломтем от огромного хлеба, между тем как к ней, одна за другою, протягивались детские руки.

Туг Егор пошевелился; теперь ему хотелось подняться с палатей, да было как-то неловко. Но все же мужику стало очень любопытно, откуда это появился хлеб и кто раздает его детям? Он хотел спросить кого-нибудь об этом; но продолжал по-прежнему лежать к гостьям спиною, изредка только нервно пошевеливаясь.

Наконец, ребята все получили по ломтю; тогда к Марусе протянулась еще одна рука, привыкшая брать подаяние, рука старухи-нищенки; все остальные внимательно, серьезными глазами, следили за девушкой, стоявшей около хлеба, и, казалось, вовсе не торопились получить от нее кой-что на свою долю. Следил также за движениями Маруси немец-странник, — голодная тоска отражалась в его потухшем взоре в это время.

— А мне что же? — пронесся вдруг по избе тихий шепот, вслед за которым из темного уголка послышалось рыдание. То плакал больной мальчик, сидевший за печкой с ногами, покрытыми старым передником.

Маруся быстро протянула ему ломоть. Мальчик взял хлеб из ее рук, взглянул ей в лицо серьезными глазами и сказал:

— Спасибо… вишь у меня ноги запухли.

Девушка быстро приподняла передник: оттуда на нее пахнуло гнилью.

— Да они отморожены, — воскликнула она, отступая, — чей это ребенок, бабы?

— Сиротинка; его бабушка носит, когда ходит в деревню по кусочки, — ответил кто-то.

— И тебе, старуха, не стыдно!

— Чай не зверь, и мне его жалко, да что поделаешь? — сказала нищенка. — Ничего, миленькая, без ребенка не даю-у-т; а как с им пошла, без одежи-то, ноги и замерзни — что поделаешь?

Обе приезжие принялись осматривать ноги ребенка и в избе опять стало тихо.

— Oh, Gott! — раздалось среди этой тишины едва слышное восклицание немца.

Марья посмотрела на него, затем встала, подошла к столу, отрезала от хлеба еще ломоть и отдала его голодному гостю.

— Oh, Gott… — повторил последний, облегченно вздыхая.

— Дай мне еще, — сказала нищенка.

Марья снова принялась резать, раздумывая в тоже время, привезли ли это для всех здесь живущих или только на их семейство. Раздумывая так, баба нарезала несколько ломтей и затем подошла к Егору.

— Вставай, чего там!.. Еще все съедят, — прошептала она, тронув его за плечо.

— Пущай… — ответил тот, но все-таки поднялся и сел на лавку.

— У тебя, верно, мужик сердитый, — заметила Николавна, которая в это время стояла около люльки и привычным взглядом осматривала Матрешку, представлявшую из себя зловонный комочек лохмотьев.

— Егор-то? Сердитый? — Марья засмеялась. — Нет, куда ему сердитым быть; а так, помутилось у него что на сердце…

— И ты бы нашего хлебца попробовал, хозяин, — откликнулась Маруся из уголка.

— Я? — стыдливо переспросил Егор. — Я-то? — Ничаво… я уж потом…

И мужик отвернулся, чтобы скрыть набегавшие на глаза слезы. Но его Марья не стыдилась плакать. С куском хлеба в руке, она стояла около люльки ребенка, и крупные слезы тихонько падали одна за другою из ее глаз на руки Николавны, на ломоть и на грязную Матрешку.

IV

Через час в избе Егора уже весело топилась печь, посылая в горницу запах бараньего мяса вместе с дымом кизяков.

Матрешка под ловкими руками Николавны, мывшей ее в корыте, превращалась в чистую, хорошенькую девочку и во время этого возрождении издавала почти нечеловеческие крики. Маруся принесла из саней ларчик с лекарствами. Перевязка больных голеней причиняла Сеньке страдание: он морщился от боли, часто нетерпеливо отдергивал ноги, но плакать стыдился. Пшено, между тем, скоро поспело. Благоухание вареной баранины проникало даже в сени, о чем свидетельствовала умильная морда Барбоса, который не уставал заглядывать в кухню всякий раз, когда кто-нибудь открывал двери.

Наконец, появился в горнице и Никита с заиндевевшей бородою; появился как раз вовремя, в ту минуту, когда хозяйка, покрыв стол чистым столешником, поставила на него большую чашку со щами.

— Вот это дело! — воскликнул мужик, скидывая полушубок. — Возьми, Домна, свой платок: облаживал сани, так просто упарился… Давай-ка, жена, ложку скорее, хорошо больно вышло: поработал — глянь! — и полудновать есть чем.

Он перекрестился и присел в круг обедающих.

— Ты что же, немец, — сказал Егор, освобождая рядом с собой место на лавке, — у тебя разве нет ложки?

Немец, который жался в уголке избы, отрицательно покачал головою.

— Нету? Возьми тогда на полке детскую, Мишанькину, что ли, да присаживайся.

Немец снял свои заплатанные перчатки и, вооружившись Мишиной ложкой, сел около Егора.

— Поедем, Маруся, пора, — сказала Николавна, когда Матрешка, сытая и вымытая, уснула в очищенной люльке, — не знает ли кто, где живет Степан Канурин?

— Он в город ушел по кусочки, — ответила одна из женщин, — я ему жена. Сама здесь живу с ребятами, чтобы на топливо не изводиться. Мы мещане, от земства нам ничего не полагается, а из управы мещанской выдали три пуда на меня с мужиком, да на двух ребятишек, мы в две недели все дочиста приели… Степан в город пошел, а я ходила к учителю пособия просить… Коли что дадите на мою долю, я домой пойду с ребятишками.

— Да ведь ты здесь живешь, — спросила Маруся, — зачем же уходить тебе отсюда?

— Она боится, что я хлеб у нее отнимать стану, — заметила насмешливо хозяйка.

— И что ты, мать… — Лицо бабы выразило беспокойство, — зачем отнимать? Я так, все же дома лучше…

— У тебя изба-то с неделю как не топлена, там робята замерзнут.

— Я к отцу пойду… Он сказывал, что ему тоже способие положено. Он хворый, ходить совсем не может. Вот вместе и будем кормиться.

— Голодная сидела, у нас околачивалась, а как с хлебом, так прочь пошла… Иди! Иди! С хлебом-то и отец тебя теперь примет, — ворчала Марья.

— Я, чай, не даром у тебя проживала, — ответила отступница певучим дискантом, — ведь с пять возов своих кизяков сожгла в вашей печке.

— Ну, бабы! — заметил, смеясь, Никита. — Голодные не ссорились, а сытые — сейчас передерутся.

— Благодетельницы! — зашамкала нищенка, приподнимаясь с лавки. — Не будет ли и мне чего от ваших милостев? Я престарелая, старушка немощная, куда оборотиться — не знаю. Вот я так не уйду уж отсюда, потому — кто у меня в избе затопит? Кто накормит?

— Ты вдова? — спросила Николавна.

— Муж ее давно помер, — отвечал кто-то.

Нищенка метнула на говорившего злобный взгляд и возразила:

— Не номер он, вовсе не помер! А просто, в Саратов ушел, да оттуда до сих пор не воротился.

— Они все так говорят, кулугуры эти: никогда не признаются, что у них кто помер, сами тайком похоронят мертвого, а потом и болтают, что ушел куда-то.

— И ушел! И ушел! — упрямо повторяла старуха.

— Ну ладно, — прервала их спор Николавна, — детей у тебя, бабушка, нету?

— Нету, миленькая, вовсе нету… Вот ношу Семку — сиротку, чтобы хоть какого на руках иметь; да уж и он больно тяжел становится, не подниму я его скоро.

Старуха посмотрела на приезжих, ожидая сочувствия.

— Она внука своего родного к подпольникам отдала, чтобы там он, света Божьего не видючи, ее грехи под землей у Господа отмаливал, — сказала отступница Захаровна.

— А ты видела, как я отдавала? — вся запылав, крикнула старуха.

— Видала не видала, все так бают.

— Не слушайте их, миленькие, еще не того вам наговорят, они глупые.

— Как же, не слушайте!

— Чего вертишься, ведь правду говорят, — вмешался Никита, — обычай у них такой есть, которого из детей Богу в дар отдавать. Такие, жертвенные, живут под землею, в прокопах, света солнечного не видят, молятся, работы разные на продажу работают.

— И никогда из-под земли не выходят? — спросила Маруся.

— Болтают так, что уж который туда попадает, тому до смерти не выйти.

— Болтают все такие же, как ты, пустомели, — яростно проговорила старуха.

Маруся поглядела на нее почти с испугом.

— Ну, бабушка, мы дадим тебе сухарей, у нас еще целая бочка их стоит непочатая, — сказала она, — только ты уж не таскай с собой сиротку, пожалуйста! Ведь ты его так совсем уморишь… На днях я еще сюда заеду, привезу ему мяса на суп и лекарства.

— Я и сама рада не таскать его, — сухо ответила нищенка.

Приезжие, распрощавшись, уже собирались выйти, когда, наконец, встал с лавки хозяин Егор, задумчиво почесывая затылок.

— Поштенные, чего я у вас хочу доведаться? — сказал он, впервые взглядывая на гостей прямо кроткими, серыми глазами.

— Спрашивай, да только поскорее, — ответила Николавна, — нам до вечера вон сколько еще изб надо объехать.

— Я только вот насчет энтого способия, — Егор сделал волнообразный жест рукою по направлению к тому месту, где лежали в куче хлеб, крупа и баранина, — за это все по осени тоже деньги платить надо?

— Нет, нет, — засмеявшись, ответила гостья, — платить не придется; это тебе люди с разных концов земли в подарок прислали.

— В подарок? — задумчиво переспросил Егор.

— Да, в подарок. Как выйдет у вас мука и крупа, приходи опять к учителю — тогда опять привезем…

— И нам также привезешь? — спросила Захаровна.

— Кому нужно, тем и привезем.

— Люди в подарок прислали? — повторил Егор. — И мне в подарок?

— Всем, кому надо, значит, и тебе… Вон даже американцы прослышали, что в России неурожай и сюда на кораблях свой жертвенный хлеб к нам везут.

— Американцы?

— Да, американцы.

— А правда ли, матушка, что у нас в Лазоревой для учеников столовую откроют? — спросила Захаровна. — Моя золовка уже норовит послать в школу учиться своего Алексея, а тому идет теперь девятнадцатый годочек.

— Столовая будет, только не для одних школьников, а для всех, старых и малых… ну, до свиданья.

— Для старых и малых? — повторил Егор, глядя вслед уходившим гостям.

В сенях обе женщины наткнулись на Барбоса, который был так занят разгрызаньем жирных костей, что даже не пожелал посторониться; но зато, когда гостьи сели в сани, благодарный пес сопровождал отъезд их таким громким треском, что его можно было принять за выстрелы торжественных салютов.

Никита проводил сани до ворот. Здесь он снял шапку и сказал, поклонившись:

— Прощайте, родимые, спасибо вам.

— Не за что, — ответили гостьи.

— Как не за что… Спасибо! — повторил Никита им вслед.

— Ведь сами говорят: «не за что», — заметила Захаровна, жеманно поджимая губы, — так чего зря и болтать? Знамо: фершалки, им ведь за это все мы сами же и платим.

Никита посмотрел на бабу, насмешливо прищурясь. Он сначала хотел было возразить ей что-то, но от презрения смолчал и только сплюнул, искривив рот на сторону.

V

Наступила ночь.

В избе скоро все уснули. Бабы легли на лавках, мужчины на палатах, а детишки забрались опять на горячую печку. Немец прикурнул в уголке кухни, подстелив себе под голову свою одежду.

Печь сильно грела. Воздух был насыщен запахом овчины, мокрых онучей, испарениями капусты, горьким дымом кизяков; а по всей избе раздавалось громкое дыхание людей, которые теперь беззаботно спали, потому что призрак грядущей нужды перестал пугать их сознание.

Спали все, кроме хозяина Егора.

После отъезда гостей он снова забрался на палати, где лег, по-прежнему отвернувшись к стенке, и смотрел в окно большими тревожными глазами.

Мужик был сыт, как все, но не спокоен.

«Столовую, бает, скоро откроют, — размышлял он, вглядываясь в тьму зимней ночи, за стекла, откуда ему светили большие звезды, — для старых, да малых… Что ж, это дело: таких надо кормить задаром, такие пойдут, им не стыдно… А, может, и старый какой постыдится идти на даровой хлеб: коли руки здоровые, как их протянуть за подаянием?»

Егор покачал головою.

«Ну, да ладно, — продолжал он думать, — а мне-то кто же прислал? За что?

Люди, бает… да какие люди? Откуда они узнали, что в избе у меня хлеба нету? И еще в подарок… Думал я, от земства, с возвратом; но кто станет слать даром хлеб, когда он во какой дорогой? Кому охота его расходовать? А как у самих не хватит, откуда я возьму, чтобы им вернуть?.. Эх-ма, вот задача!»

Егор сжимал губы, качал головою и снова задумывался.

«И привезли пищу-ту бабы, без всякой на то бумаги… Почему бабы? Ведь что с бабы потом спросишь, как надо будет идти к ответу? Вот мужики из других мест сказывали, что у них отправляют народ из деревень куда-то на работы… Может, как раз за такую бабью помощь и придется потом от своей сохи тащиться в чужие места на отработки?..»

Егор ворочался, вздыхал, смущенный тревожными мыслями, которые сам же торопился опровергнуть.

«Экой я человек, — шептал он укоризненно, — ведь не обидели же они, а накормили, пригрели, утешили, так чего же тут?.. Ах, Господи! Ведь никогда ничего такого не бывало с нами… Ну и чудно, чудно, да и только!»

Егор сердито вздыхал: ему самому хотелось принять подарок беззаботно, так вот, как приняла его Марья; но он не мог посмотреть просто на дело, все его что-то продолжало мутить да тревожить.

Так и уснул мужик, не разрешив своей кручинной заботы.

И привиделось Егору во сне необъятное поле, а на поле том будто стоят рядышком, один за другим, одонья хлеба. Широкие, огромные, высятся они вверх, все вверх, до самого неба Господня.

И еще видел Егор пропасть саней вокруг тех одоньев; а за санями тьму разного сермяжного люда… Смешно даже! Копошатся вокруг людишки, словно мыши в соломе, толкают в хлеб кто граблями, кто вилами, а кто и просто руками.

Навалят сани с верхом, тихонько отъедут, вдаль куда-то сокроются; а вместо тех, отбывших, валом валит народ еще, да еще, да еще…

Снова тянутся с разных сторон сани крестьянские: слева пустыми подъезжают, а справа едут назад уже доверху полными.

Наполнятся сани доверху — отъедут; а за ними уже подъезжают пустые, — хлебушка же тому концу краю нет!

Видит еще Егор: ходят вокруг саней те самые две женщины, что вчера к нему приезжали, с ними еще какие-то мужчины. Коли завидят они какого робкого человека, что с санями своими в сторонку притаился, подступиться близко не смеет — подходят сейчас к нему, зовут ближе подъехать.

— Чего, дядя, стал, далеко? — говорят. — Иди, бери, теперь на всех хлеба хватит вволю.

«Вот оно что, — думает Егор, — верно отсюда и в нашу избу прислали, как проведали про нужду в Лазоревой… Всем, значит, дают, всем без изъятия, не мне одному, — чего же сомневаться-то?..»

Смотрит хозяин долго на дело невиданное, сердце у него словно отогреваться начало, и кручина отходить куда-то понемногу стала.

— И впрямь, не умрем! — говорит он, наконец, робко. — Не умрем: прокормит нас земля наша русская.

Но вот очутился вдруг Егор в какой-то стране, совсем ему неведомой. Люди — не люди ли ходят вокруг него с речью странною. Высокие они, на головах перья разноцветные, сами из тела желтые, — ну точь, как в балаганах о празднике в губернии показывали.

Диву дался Егор! Оглядывается, — дома вокруг высокие, небо до половины закрывают; а впереди блестит под солнцем синее море, словно Волга безбрежная…

«Должно быть американцами народ этот прозывается чудесный, как та барышня вечор сказывала».

Дивится Егор, по сторонам зевает; подошел он поближе, поклонился в пояс и вежливо спрашивает:

— Куда это хлебушко пойдет от вас, поштенные?

Один желтый оскалил зубы, захохотал, потом отвечает:

— В Руссию пойдет, в места неурожайные, пускай крестьяне и нашего дара отведают. Уже дошли от нас к вам корабли с сеном для скотины, а теперь поклонимся мы пшеницею.

Снял Егор шапку, с размаху кинул ее об землю; а слезы глаза ему так и затуманили.

— Видно, один Господь на земле над всеми народами, — помолчав, говорит он степенно, хотя слезы по лицу его все еще струятся, — что ж, покормите нас и вы, родичи желтые, далекие, — все вам вернем, когда сами поправимся. Ведь не ленились мы, рабочего времени не прогуливали, всегда честным трудом занималися; да не родит нам земля хлеба! Истомилась уж очень она, кормилица…

— Так, так, — говорят желтые…

 

— Что зря болтаешь? — сказала Марья, расталкивая мужа. — Спи! Вон до света уж совсем недалеко.

Юлия Безродная
«Русское богатство» № 2, 1893 г.