Юрий Слёзкин «Тапер»

Здесь так хорошо господа. Бывают такие вечера, такие тихие осенние вечера, когда кажется, что вы вполне счастливы. Когда даже воспоминания о прошлом не томят, не терзают сердца, не кладут тени безысходной печали на ваше лицо. Когда приятно говорить тихо и медленно за стаканом вина в кругу своих друзей, но приятно и молчать, улыбаться себе в усы, напевать какую-нибудь песенку или вдыхать запах осенних цветов.

Одним словом, бывают часы, когда человек вполне счастлив, когда все его радует, когда он становится мудрым. Бог мой, как это случается редко. Мы всегда волнуемся, мы всегда недовольны, всегда куда-то спешим. И потому слепы, неразумны и как несчастны!

Но стоит только остановиться, только на миг пошире раскрыть глаза.

Взгляните по сторонам. Собственно говоря, что может быть привлекательного в этом маленьком летнем саду, в этом загородном шантане.

О, конечно, ничего. Все так пошло с первого взгляда и это пенье, и эти танцы и эти накрашенные лица маленьких хористок и подвыпившая публика и этот нелепый балаган в русском стиле, называемый рестораном «Mon repos».

Но над вами такое звездное, такое высокое осеннее небо. А на клумбах цветут георгины. Неужели вам всего этого мало, чтобы наслаждаться, чтобы быть счастливыми?..

Мне нравится, что столики здесь так далеко друг от друга. Там и тут пылают, мигая, в садовых подсвечниках, языки желтого пламени освещая только столики, чьи-то движущиеся руки и склоняющиеся лица, а людей не видно, их туловища слились с окружающей ночью. Красное вино в чашах бросает на скатерть круглые, кровавые пятна… Я могу предложить вам мои папиросы и затягиваясь их ароматическим дымом, окутывая себя облаком египетского табака, вы можете грезить о тропических странах, о любви к черной Венере, если вам угодно.

Я по крайней мере счастлив, и мне ничего не нужно. Только позвольте еще немного поболтать с вами.

До сих пор, я не знаю своего сердца. Почему оно бьется иногда так тихо и ровно, что его не слышно, а иногда колотится так, что хочется схватиться за грудь, чтобы удержать его?

Я не знаю, почему ко мне приходит любовь. Она прихотлива, как сны, — веселые в горе и грустные в радости.

По странной случайности мы сидим с вами в том саду, где некогда я нашел свою любовь.

Тогда тоже цвели георгины и потому то они приносят мне столько радости.

Я люблю их пышные головки — то пурпурные, то огненные, сладостно склоняющиеся под ветром на таких длинных стеблях. Я люблю их острый, ядовитый запах, запах актрисы, кокотки, хитрой темпераментной женщины.

Они расцвели тогда, когда я приехал в этот город и однажды вечером, придя с моим другом в этот сад, смотрел на звезды в небе, слушал пение m-lle Ирмы и восхищался ее танцами. Правда, у m-lle Ирмы был немного резкий, глухой голос и слишком ломанные линии были в ее танцах, но зато на ее лице жутко вспыхивали два черных глаза и белели зубы, когда она улыбалась. Вы сейчас можете заметить это, потому что она мало изменилась с тех пор.

Мой друг предложил мне поужинать в отдельном кабинете.

— Если ты пожелаешь, мы можем пригласить к себе m-lle Ирму, — сказал он, лукаво улыбаясь, — она по всей вероятности не откажется от нашего общества…

Я согласился, и так началось наше знакомство.

Нам отвели большую комнату с дощатыми стенами, с широкими окнами на реку, на открытую сцену, где исступленно играл румынский оркестр.

Глава труппы — широкоплечий в красной венгерке, изогнув пальцы на струнах, махал блестящим смычком, будто грозный завоеватель во главе своей орды. Он распоряжался звуками, собирал их и разбрасывал, как драгоценную пыль самоцветных каменьев; то сосредоточивал бури тонов, то рассыпал их блестящими потоками, а затем спокойный, улыбаясь, снова ловил брошенную гармонию и высоко — один, в сопровождении басов, под сурдинкой разливался нежными арпеджиями.

Ирма пришла со своими подругами и тапером.

Этот последний ни слова не проронил за весь вечер. Лицо его было неподвижно, смугло, темные глаза сидели глубоко под черными, точно накрашенными бровями. Гладкие, черные, блестящие волосы лежали в строгом проборе волосок к волоску и казались приклеенными. Он слегка горбился, длинные руки его непрестанно цеплялись за что-нибудь и перебирали тонкими белыми пальцами. Он был похож на француза или испанца, какого-нибудь маньяка преследуемого навязчивой, дикой идеей, или на курильщика опиума, может быть на шулера, для которого его занятие стало отравой и воздухом.

Когда его просили играть, он сначала смотрел на Ирму и молча повиновался только ей одной.

Теперь кто-то другой аккомпанирует ей, но тогда она не расставалась с ним. Я думаю, что он плохо кончил.

Ирма умела смеяться и умела пить. Ее не нужно было упрашивать.

Она чокалась со мною, потом молча передавала свой недопитый бокал таперу. Он жадно выпивал все до капли, мутно вспыхивали его глаза и опять пальцы бегали по клавишам, а Ирма плясала.

Они, казалось, понимали друг друга без слов как согласные любовники, но ни разу они не улыбнулись друг другу — что-то злое было в их общении.

Нельзя было не опьянеть.

Я тянулся к танцовщице, а она весело смеялась и гладила меня по лицу, по волосам, садилась ко мне на колени, шептала мне какие-то слова, ударявшие мне в голову дурманом.

Но когда случайно, мой взгляд останавливался на тапере, на его смуглом лице, и я видел его глаза неподвижно устремленные на танцовщицу, меня охватывала жуть, и мне хотелось бежать, спрятаться.

В одну из таких минут я взял Ирму за руку и шепнул ей:

— Уйдем отсюда…

Должно быть, лицо мое было очень бледно, очень возбуждено, а в глазах еще дрожал страх, потому что танцовщица сразу же замолкла и тихо ответила:

— Идем…

Потом подошла к таперу и глядя в сторону мимо него, сказала:

— Я ухожу, ты останешься здесь и будешь играть до моего возвращения, да?

И кивнув мне, чтобы я следовал за нею, скользнула в дверь.

До утра я слышал заглушенную стенами музыку.

Я целовал Ирму, оказавшуюся такой доступной.

Она называла меня всеми ласкательными именами, какими дарят друг друга самые пылкие любовники.

Но я ушел от нее холодным.

Я отвечал ей поцелуями на ее поцелуи, как отвечал бы всякой другой. Это было в порядке вещей. Что ж поделать, мы все-таки звери, несмотря ни на что…

Я крадучись спустился по скрипучей лестнице в сад. Ресторан был пуст, неприятно-холоден.

От деревянных стен, как дыхание пьяницы, шел кислый, остывший запах перегорелого масла, табака, вин, человеческого пота. Эти неприютные теперь стены дышали тем, чем дышали покинувшие их люди. Дежурный лакей спал в углу, втянув бледное лицо свое в потертые лацкана фрака.

На круглой площадке, усыпанной гравием, перед открытой сценой, стояли сдвинутые скамейки, покрытые каплями росы. Роса покрывала дорожки сада, желтеющие купы деревьев, съежившиеся головки георгин.

Меня охватил озноб. Я запрятал руки в карманы, но не уходил домой.

Подняв голову, я прислушивался к странной мелодии, несшейся из второго этажа, где были кабинеты.

Да, это играл тапер. Тот самый тапер, который так поразил меня.

Это было что-то давящее, тяжелое, похожее на бред, какая-то импровизация, могущая свести с ума.

Одна и та же мелодия повторялась бесконечное число раз. Точно повторяли на разные лады одно слово, то тише, то громче, то плача, то смеясь. Только маньяк, мог выдумать такую музыку.

Несколько раз я порывался уйти, но каждый раз оставался и слушал.

Смотрел на георгины, такие яркие, пунцовые в белом киселе тумана.

Наконец холод пронизывающий до костей погнал меня прочь из сада. Я почти бежал вверх по улице преследуемый этой дикой мелодией на заре. Я не помню, какие чувства волновали меня. Может быть, просто хмель еще шумел в голове.

Но я пробродил так по городу несколько часов.

Туман давно рассеялся и ярко сияло осеннее солнце. Усталый я возвращался к себе в номер гостиницы. И неожиданно услыхал за собою поспешные догоняющие шаги.

Я обернулся и в удивлении замер. На меня шел тапер.

Поравнявшись со мною он приостановился, потом пошел дальше, точно желая сопутствовать мне. Недоумевая, я пошел снова, искоса глядя на своего молчаливого спутника.

Так мы прошли с ним несколько улиц до подъезда моей гостиницы.

Я приподнял шляпу. Тапер молча смотрел на меня. Потом, когда мне уже открыли дверь и я собирался войти в подъезд, он схватил меня за руку и сказал взволнованно, точно продолжая начатый ранее разговор:

— Но поймите, что я люблю ее…

И сейчас же побежал дальше.

Тут-то и произошло самое странное. Представьте себе, мне показалось, что я понял этого несчастного. Я точно вошел в его жизнь.

На одно мгновение я почувствовал как велика любовь этого человека и острую и сладкую боль почувствовал в своем сердце.

Я пошел к себе в номер и заснул, как убитый, а вечером уже был в этом саду с одной мыслью об Ирме.

И когда она вышла на сцену, чтобы танцевать и петь свои веселые песни, я не видел ее движений, не слыхал ее голоса и казалась она мне самой чистой среди всех женщин.

А потом не пошел в кабинет, а остался в саду в дальнем уголке, за клумбами георгин и прислушивался к музыке. Я знал, что Ирма целует, теперь кого-нибудь, пьет вино и смеется. Но я не хотел быть на месте этого счастливца.

Я страдал, я готов был плакать, мне казалось, что я самый одинокий человек в мире. Я прислушивался к мелодии, которая была опять все та же. Там в кабинете сидел человек — не то француз, не то испанец со смуглым лицом, с глубоко сидящими темными глазами, с черными, гладко зачесанными, точно приклеенными волосами и повторял одно и то же страшное слово, то тихо, то громко, то смеясь, то плача:

— Люблю, люблю, люблю…

И я повторял его вслед, за ним.

На этот раз любовь пришла ко мне тогда, когда является равнодушие. Она пришла ко мне после объятий этой маленькой женщины, после поцелуев, после того, как я перестал в ней видеть человека и готов был целовать любую ее подругу, так же страстно, как и ее. Теперь я знал, что ее можно любить.

Любовь пришла ко мне после того, как Ирма стала моей без любви.

До утра, продрогший, ждал я Ирму у подъезда и когда она вышла, не посмел даже подойти к ней.

Заметив меня, она засмеялась. Должно быть я был очень смешон. Не знаю. Но все же Ирма была настолько добра, что бросила мне на прощанье сорванную на ходу георгину.

Она и тогда не пахла эта пышная георгина, а через несколько лет поблекли и ее яркие краски, но я берег ее.

До сегодняшнего дня я не встречался с этой актрисой из летнего сада, давно уже забыл о ночи, проведенной с нею, но помню ее прощальную улыбку и храню ее увядший цветок.

Все еще звучит у меня в ушах слышанная мною мелодия, одно слово, повторяемое несчетное число раз.

— Люблю, люблю, люблю…

И вы напрасно звали бы меня сегодня ужинать с Ирмой.

Март, 1914 г.