А. Слезскинский «Тайная сила»

О Елеонском монастыре давно ходили скверные слухи. Будто монастырь этот страшно распущен: братия пьянствует, развратничает, безобразничает и вообще творит всякие непотребные вещи. Наконец решили прежнего слабохарактерного настоятеля убрать на покой и послать нового.

Был назначен архимандрит Гурий, строгий, суровый, хитрый монах, могший, по мнению епархиального начальства, без особенного труда поднять нравственность в обители на должную высоту.

Новый настоятель приехал незаметно, как тать в «нощи», прошел прямо в отведённые ему кельи и позвал к себе для объяснения по делам монастыря наместника, который, кстати сказать, сразу не понравился ему. «Из молодых, да ранний» заключил Гурий, когда удалился наместник.

Но в монастыре знали приблизительно о дне прибытия нового настоятеля, были хорошо осведомлены, что он несет с собою тяжелый режим и дисциплинарную выправку. Вот братия и подтянулась, как говорится, на совесть. Еще за неделю распущенная обитель превратилась в смиренно-иноческое гнездо. Монахи ежедневно заплетали косицы, расчесывали волосы, подстригали бороды, вкушали только положенное на трапезе, кроме кваса ничего не пили, ходили тихо, как тени, с поникшими головами, храм посещали все до одного и каждую службу, мирских людей в кельи не пускали, особливо женщин — Боже упаси.

Такой метаморфозе они сами удивлялись и, при встрече, иной раз не могли не задеть друг друга.

— Ишь, отец Геронтий, теленком прилизался.

— А ты как баран раскудрявился.

— Я всегда так.

— Рассказывай. К новому хочешь подделаться.

— Тебя в пример беру.

— И не стыдно. Еще монах.

— А ты — раб Божий.

Чинно и примерно вели себя монахи даже по приезде Гурия. Но тот не верил их притворству; ему довольно наговорили в консистории. Недаром его и послали сюда, чтобы очистить пшеницу от плевел, если, конечно, найдутся драгоценные зерна.

«Ох, вы, мои иноки богобоязненные, — вздыхал один в келье архимандрит, — сбросьте маску смирения. Я все вижу, все знаю. Зла не утаишь; оно видно сквозь плотную завесу. Что свидетельствуют эти сизые носы, багровые щеки, дрожащие руки, трясущиеся колени? Они свидетельствуют о пороках помысла и утробы. Сначала я никого не трону. Как будто не мое дело. А только вернитесь в прежнее лоно, вспомните старого настоятеля, попустителя во всем и во вся, тогда извините — разберу, по косточкам разберу».

Отец Гурий подходил к домашнему аналою, молился о подкреплении сил, твердости мысли и, выпив залпом стакан чаю с ароматичным ромом, влезал под пуховое одеяло.

***

Минуло недели две, когда стал управлять обителью Гурий, но порядки оставались прежние. Новый хозяин безмолвствовал на счет преобразований, пальцем не шевельнул. Даже по хозяйственной части на доклады казначея или наместника спокойно отвечал: «Как раньше было», или: «Как до меня». Только и сделал он из новшеств, что сменил ночного сторожа — вместо молодого поставил дряхлого старика. Конечно, братия не догадывалась, но у Гурия была своя цель и цель обратная, чтобы бдительное око совсем дремало.

Наконец, елеонские монахи как бы убедились, что новый настоятель «ничего», почитай, не хуже бывшего Герасима. Значить, про него говорили неправду, болтали злые языки. Освоившись с такою мыслью, одни осмеливались пить водку в кельях, затягивали песни, пускались в пляс, другие рисковали уходить из монастыря, пробирались в монастырскую слободку и возвращались оттуда поздно, в пьяном, безобразном виде.

Для смирения братии у Гурия был излюбленный метод, хотя нечистоплотный и далеко не свойственный иноку, зато верный и крепкий. Он ходил ночным дозором по монастырю, подглядывал в окна келий, высматривал, что делают и чем занимаются монахи. Наутро порочные требовались к настоятелю, который, к их изумлению, открывал им обстоятельства проведенной ночи и раздавал, как награды, разные кары по возмездию. Огорошенные иноки запускали пятерни в косматые головы и удивлялись: «Откуда ему сие».

Пора было начинать и в Елеонской обители подобные экскурсии — и он начал. Выходил на двор по ночам, закутанный в рясу; лица не видно, только торчали глаза. Подходил он прежде всего к сторожу, который обыкновенно спал мертвецким сном, потом крался на огонек, впивался в светлые щели и прилипал к стене как лист.

В одну осеннюю, непроглядную ночь фигура настоятеля Гурия двигалась вдоль монастырского корпуса. Вдруг она остановилась против окна, завешанного старым одеялом. Маленькие дырочки на нем предательски изобличали огонь и притом огонь не лампадный, а более яркий. Иначе не было бы надобности завешиваться.

Все это Гурий сообразил моментально и тихонько подошел к окну. Но, к великому огорчению, проникнуть внутрь глаз его не мог. В дырочках мелькали только какие-то точки.

«Это келья Корнилия, шептал настоятель, блуждая по светящимся отверстиям не менее блестящими черными глазами. Его и есть. Сам он тут. Вон басит иерихонской трубой. Еще кто-то; слышно по голосу. Бражничают беспутные, пьют, пьянствуют, анафемы. Ох, святые отцы, куда ваш путь уготован после сего пира? Вот сейчас узнаем — куда: на кухню или в пекарню. Может статься потребуется охладить горячие головы — на колокольню трезвонить и не сходить до конца службы. Там знатно прополощет ветерком. Сейчас, сейчас. В шёпоте его слышалось что-то мстительное, злорадное, гадливое. Он сдвинул на бок клобук и чутким ухом прильнул к скважине…

Действительно, это была келья Корнилия. Сидели три монаха за столом. Двое были очень похожи друг на друга — как братья; оба молодые, смуглые, на вид почти одинаковых лет. Третий — Корнилий иеродиакон, высокий, стройный, с красивыми карими глазами, мягкими чертами лица и длинной каштановой бородой, которая извивалась на его могучей груди словно распущенная женская коса.

И во втором случае Гурий не ошибся. На столе помещались закуски, графин водки, бутылка рябиновки. Всему была уже отдана порядочная честь. Корнилий справлял не то именины, не то рождение. Значить, два похожих монаха находились у него в гостях.

Хозяин имел привычку делать руками широкие движения. Он рассказывал ровным, густым басом и махал рукавами, точно ветряная мельница крыльями. Монахи слушали его, строили масляные глазки и слащаво улыбались, отчего под розовыми яблочками набегали глубокие складки.

— Вы слыхали, кто был мой отец? — ни с того, ни с сего задавал вопрос Корнилий. — Я вам скажу, откровенно, по душе выложу. А сначала давайте горло промочим.

Корнилий налил водку и поднял свою рюмку.

— Чокнемся, братия о Христе, чокнемся по-хорошему.

Монахи уважительно привстали и звякнули стеклом.

Несмотря на то, что иеродиакон ловко поклонился затылком, все-таки частица водки не попала в рот и струйкой пробежала по бороде. Он вытер ладонью влагу и умиленно продолжал.

— Люблю сей звон, малиновый звон. Душу ласкает, сердце радуется. Недаром говорят, когда хватишь в усладу, «эк, назвонился». Куда приятнее монастырского трезвону. Наши колокола в подметки не годятся. Вы что же, други? Закусите, хотите селедочки, пирожка, рыбки.

Сам он протянул руку к груздям. поддерживая другою рукав, и бесполезно тыкал вилкой в тарелку.

— Чтоб тебе… Не хочешь… Не хочешь, а поймаю. Поддел и обрадовался:

— Слава тебе, Господи!

Один глоток — и гриб проскользнул как устрица. Гости сделали свое дело и снова приготовились слушать. Корнилий заметил это.

— Так не знаете? — с ударением повторил он. — Не слыхали, кто мой отец? Не подумайте — не Ванька кузнец… Го! го! го! — разразился иеродиакон.

Монахи угодливо поддерживали его серебристым смехом.

— Мой отец — протоиерей, понимаете, протоиерей, да, не приходский какой-нибудь, а соборный; славится на всю епархию воскотопством. Умеет топить воск, чистый, прозрачный, ну, янтарь настоящий.

— Химик, значит, — пояснил один монах.

— Врешь, техник, — поправил его другой.

— Как не называйте, а славится, гремит имя его. По богословским наукам тоже силен… Одно слово, протоиерей, протопоп, науку сквозь прошел. Скажу вам, други мои, умри моя матушка раньше, он будет, знаете, кем? Догадываетесь, кто из него выйдет? Важная духовная особа. Всех под пяту забьет — и настоятелей, и архимандритов, и всяких там попов, монахов; будет предводителем целой армии долговолосых. Понимаете?

Корнилий замахал крыльями.

Монахи слегка перегнулись назад из предосторожности, чтобы не задел их физиономии.

— Вы не верите? Архиереем будет, вот тебе Христос, — иеродиакон перекрестился — владыкой, его преосвященством, только умри протоиерейша матушка. А что она умрет раньше — у меня решено, потому немощная, хилая, еле бродит. Недолго протянет, скоро, скоро… Царство ей небесное… Ой, что я!.. Ну, да все едино, надо умирать. Фу, как в голове зашумело. У протоиерея-то голова всегда свежая, сего зелья в рот не берет… — Корнилий стал наполнять рюмки. — А мы-то грешные души блудные сыны. Эх, на роду тако написано. — Иеродиакон крякнул и поставил графин на прежнее место. — Ну-ка, смиренные, за здоровье будущего архиерея.

Все чокнулись и выпили.

— Вот я почему и не боюсь нашего Гурия, в грош его не ставлю, потому не сегодня-завтра сам — иеромонах, казначей и пошло дальше. Довелось мне служить с ним в одном монастыре. Волк был для овечек, оттого и в гору полез. Теперь-то смирился, полегче стал. Нельзя, други мои. Свобода пошла и к нам в обитель она стучится. Выпьемте, иноки, за свободу, да, поприличнее — рябиновочки.

Конечно, от более вкусной водки монахи и не подумали отказаться.

— Там он был строг, как острог. Братию изводил всячески. Везде совал нос, копался, шлялся по кельям, ловил монахов, ругал, наказывал… Да, сатана его побери! Наливайте лучше красненькой; решим ее.

— Можно.

— Надо поздравить.

Бутылку всю осушили.

Корнилий заплетающимся языком продолжал:

— Откуда он родом? Откуда этот самый Гурий, Гурьян? Мужик, лапотник. Вон по озеру стоят деревушки рыбацкие — так он оттуда. Какой ему почет, уважение сиволапому. Ему место на трапезе, щи да кашу подавать.

Глаза у Корнилия покраснели, вики опустились, голова ослабла на плечах, гости встали, намереваясь уходить. — Вор, мошенник, мазурик! — заревел на всю келью иеродиакон и протянул руки, как бы на кого-то указывая.

— Кто?

— Кто, отец дьякон?

В ответ были несвязные слова:

«Не видите?.. Он… Посадили… Сидит Гурий-то… Гурьяшка»…

Скрипнула дверь — и все смолкло…

Под окном архимандрит слышал все до слова. Сначала он волновался, корчился, потом дрожал как в лихорадке и готов был ударить в раму, чтобы пресечь оскорбления по его адресу. Но затишье сдержало порыв; он, с кипучей злобой сжав кулаки и стиснув зубы, нервный, бледный, отправился домой.

Корнилий сидел один, опустив крылья, как мельница без ветра. Голова его или покоилась на груди или откидывалась назад, словно кто ее поднимал за бороду кверху. Вот на минуту к нему вернулось сознание. Он обвел посоловевшими глазами стол, взял графин и потянул из горлышка; затем кое-как встал и побрел на койку, перебираясь по стульям и бормоча: «Боже, очисти, Боже, очисти»!

На другой день утром Корнилий стоял перед судьёй-архимандритом. На курносом, расплывшемся лице Гурия не замечалось никакого волнения; скорее лежала печать спокойствия и тонкой насмешки. Так он умел, когда нужно, глубоко хранить душевное состояние.

Пришибленный, уничтоженный иеродиакон походил на мокрую курицу. Куда девалась его осанка, гордость. Голова тряслась, лицо сводило судорогой. Налившиеся кровью глаза утратили всякую красоту, выразительность; запёкшиеся губы растрескались. К тому же он еще не выспался; у него бродил старый хмель. Кажется, легче было бы провалиться, чем объясняться в таком положении с начальством.

— А я на тебя в обиде, — лукавил Гурий, подбирая пепельные волосы на спину.

— За что, отец архимандрит.

— У тебя вчера был праздник. Небось, меня не пригласил.

Яркая краска выступила на щеках Корнилия; сердце сразу почувствовало что-то недоброе.

«Наместник донес, — думал иеродиакон. — Это его дело, больше некому; он у нас пакостник первой степени».

— Что ж молчишь?

— Да, вы о празднике… — спохватился Корнилий. Какой у нас праздник, батюшка, вам известно. Лампадочка горит во весь день; чайку с просфорочкой напьешься…

— Говори сказки, — строго заметил настоятель.

— Вот все тут, что днем было.

— А ночью? — протянул Гурий и бросил испытующий взгляд на монаха.

«Вот сатана в рясе, — мысленно поносил Корнилий наместника. — Взъелся, что меня любил бывший архимандрит».

— Так что же ночью у тебя было?

Иеродиакон провел нервною рукою по волосам и потрогал бороду.

— Дело обыкновенное, батюшка — опочиваем.

— С которого часа? Может статься и совсем не спал, так и просидел за столиком около бутылочек, да еще в компании. Не стыдно. К чему душа у вас лежит? Разве к посту, молитве?

— Молимся, постимся по силе возможности.

— Именно, как прошедшей ночью. Кто еще с тобою пьянствовал?

Корнилий молчал. В его мыслях снова вставал наместник, которого он способен был в тот момент задушить до смерти.

— Говори, кайся. Лишний грех прощается.

— Был пономарь, ключарь, но только не пьянствовали.

— Да, так ли? — улыбнулся Гурий, пощипывая бородку. — Не отшиб ли тебе память водочный угар?

— Водки и в помине не было.

— Не было и рябиновки? Совести у тебя нет, отец Корнилий, изоврался ты, потонул во лжи. Видно, сдружился с диаволом не на шутку. Завел он твою душу в самые дебри. Ненадобно и слов. Посмотри на себя, как тебя Господь наказывает за вранье и разные непотребности. Какого красавца сделала из тебя беспутная ночь. На кого ты стал похож?

Правда, Корнилий съёжился, как-то врос в пол. Лицо покрылось красными пятнами; на лбу выступил холодный пот.

— Не хошь покаяться, не хошь послушаний — ладно.

Иеродиакон поймал у настоятеля такой грозный взгляд, что весь затрясся от страха; сердце прыгало; зубы стучали как в лихорадки. Наместник не выходил из его головы; он ругал его про себя: «Чёрт, дьявол, будь ты проклят»!

— Лжецам и беспутникам у меня нет места.

— Я… батюшка… — задыхался Корнилий, — я, отец архимандрит…

— Вон из монастыря! — крикнул Гурий и в сильном волнении поднялся со стула.

Тут только одумался иеродиакон. Истина сломила его; он упал на колени.

— Прости и пощади, — взмолился виновный как на икону. — Грех случился, лукавый попутал. Отче, никогда не буду, сам не буду и врагу закажу.

Пот градом катился со страдальческого лица. Несчастный был близок к нервной горячке; его ужасно колотило, точно из него вытряхивали душу.

— Давно бы так, давно бы так, — повторял настоятель, прохаживаясь по келье нетвердой походкой.

— Открываю тебе душу, милостивый батюшка. Виновен пред тобой, зело виновен я, падший раб. По милости зелья изуродовался, осквернился, погряз во грехах. Злословил, хулил тебя. Прости, милостивец, прости.

— Кайся пред Богом и возблагодари Его за милость, что не отдал тебя на всю жизнь во власть диавола. Господь тебя простить, а мне дана воля наказывать братию, чтоб вперед не творила зла, да и другим повадки не было. Вот и раздели неделю на послушания: три дня дрова колоть, два — хлебы валять, один — звонить; в воскресенье же иди квасоварением заниматься.

Корнилий скорчил кислую гримасу, но возражать не приходилось.

— Все наместник, наместник… — произнес он вполголоса, вставая.

— Чего наместник? Аркадий с тобою не пьянствовал.

— Хуже, батюшка, хуже.

Гурий навострил уши.

— Да, братия здесь никуда негодна. В мире люди благочестивее. Что же он такое?

— К женщинам слабость имеет, такой бабник, что поискать.

— Знаю, слыхал, — подтверждал архимандрит и потирал от удовольствия руки.

— Постоянно к нему ходят.

— Да, да, да, женолюбец, — вторил монаху Гурий, нервно трогая наперсный крест.

— А по субботам, батюшка, после всенощной, у него в келье настоящий хоровод. Чаи распивают, яблоки, апельсины едят. Веселый разговор, хохот, писк, визг, за дверями слышно. Спрашивал я его насчет гостей. Он, видите ли, канареек разводит, так, говорит, будто к нему приходят слушать и покупать птичек. И все врет.

— Врет, без сомнения. Почему же преимущественно женщины?

— То-то и есть. Как он со всеми справляется! За каждой ухаживает, каждой угождает — удивление.