Александр Дроздов «Пощечина»

IV.

На дверях звякнул колокольчик.

— Кто? — спросил Тряпицын, недовольный тем, что его оторвали от работы.

— Гимназист желают вас видеть.

— Я занят.

В прихожей пошептались.

— Очень просят не надолго.

— А, Боже мой, ни минуты спокойной!.. Пусть войдет.

Он откинулся на спинку стула и устремил сердитые глаза на дверь. Портьера шевельнулась — вошел Иосс.

Тряпицын растерялся, увидав его; оба вдруг побледнели, оставаясь неподвижными на своих местах. Нервная жилка затрепетала на щеке Иосса.

— Что вам угодно?

Он не успел докончить вопроса, когда Иосс, хмуря свое бледное, точно мраморное лицо, перебил его, сказав торопливо и презрительно.

Я пришел, чтобы реабилитировать честь любимой мною девушки. Вы — оскорбили Малинину вашим циничным письмом…

Краска мучительного стыда залила лицо Виктора Сергеевича, когда он понял, что Иосс все знает; он не нашелся, что ответить.

Вашим циничным письмом, — продолжал гимназист. — Если вы считаете себя вправе думать так о девушке, то я, в свою очередь… в свою очередь…

Иосс переменился в лице, высвободил руку и, вдруг отрывисто размахнувшись, ударил учителя по щеке.

— Вы будете… исключены, — пролепетал Виктор Сергеевич.

После, воспроизводя в памяти эту сцену, ему было мучительно стыдно за то, что он так ничего и не нашелся сказать Иоссу, кроме этой трусливой, постыдной угрозы… Когда Тряпицын поднял глаза, он увидел, что он один.

— Мальчишка! щенок! — вдруг закричал Тряпицын визгливо. Порывисто схватил фуражку, оторвал вешалку у пальто и, с раздувающимися на ветру полами, побежал к директору. Директор был встревожен его видом. Но от беготни по улице Тряпицын отрезвел, и теперь, сидя перед вспотевшим от волнения начальником, смущенно мял в руках пресс-папье и мучительно искал выхода из неловкого положения, в которое сам себя поставил.

— Да, я поволновался… Но вы, как старший товарищ… ваши советы я всегда принимал близко к сердцу.

Он продолжал говорить в таком духе, пока директор не начал думать, что у Тряпицына снова неприятности с женою. Как только эта мысль пришла ему в голову, он сразу принял солидный, отечески-снисходительный вид, встал, притворил двери во внутренние комнаты и сел рядом с учителем. Он начал говорить ему, что жизнь для одних мачеха, для других мать, но что нужно противопоставить её нападкам свою собственную волю и благоразумие.

— У меня вот отец эдак с матушкой мучился. Он и так, он и эдак — не слушает покойница да и кончено. Я в то время еще под стол пешком хаживал, но ведь понятно, какой пример для старших! Так знаете, он запер ее на ключ — сиди. И что же? добился старик своего. Вот ныне либералы пошли разные, свободу проповедывают, а поверьте вы мне, по нашему-то, по старинному, куда нравственней жилось.

Директор не успокоил Тряпицына. Выйдя от него, он долго бродил по улицам, машинально останавливаясь у магазинных витрин, машинально отвечая на поклоны гимназистов. Проходя мимо «Бристоля», он увидел жену свою, вместе с приземистым мужчиной, выходящую с подъезда. Жена укрыла лицо под густою вуалью, но фигура выдавала ее: она была почти вдвое выше своего спутника»

Парочка пошла под руку, и Тряпицын крадучись, за ними последовал. Незнакомец довел m-me Тряпицыну до угла, откуда она одна пошла к крыльцу и позвонила. Несколько минут спустя вернулся муж.

— Неужели ты ничего не чувствуешь? — сказал он, глядя в её подслеповатые глаза, сразу принявшие испуганно невинное выражение. — Неужели, обманывая меня на каждом шагу, ты не сознаешь, что так жить дольше нельзя?

— Право, тебе наклеветали, Виктор, — ответила она, вдруг покраснев до самой шеи.

Его лицо исказилось гримасой.

— Ведь мы давно не муж и не жена. Ведь ты давно уже не жена мне. Жалости в тебе нет.

— Я могу поклясться перед Распятием. Тебя обманывают.

— Жалости в тебе нет. Почему ты не пожалеешь меня? Все дни, как в потемках, как слепой, тоскую, и никто не поддержит меня, не укажет, где свет.

— Витя, ты не понимаешь, — сказала жена, жалея его за то, что он чуть не плачет.

— Если б ты подошла ко мне, спросила бы: а что у тебя на душе, Витя? Не темно ли, не горько ли на душе твоей? Жалости в тебе нет.

Она поклялась ему в том, что верна, даже стала перед образом на колени. И весь вечер, притворяясь влюбленной, ходила возле него, думая о постороннем.

Когда затихла денная жизнь и жена легла спать, Тряпицын выдрал из ученической тетради чистую страницу и, обмакнув перо, начал писать:

«Вам пишу, никому другому, но вам, жестокая Дорочка. Сегодня я получил пощечину. И не то страшно, что удар горит на лице моем, а страшно то, что он больно отдался на сердце.

Во мне нет мужества сознать себя человеком; я слишком слаб, доверчив. чтобы называться им; мне нет места в среде других, потому что я жалок и беспринципен; я страдалец, один из тех, кто приходит в жизнь, не зная, зачем, без ветрил, без жажды деятельности. Мы как бы созданы для пощечин. Пощечину мне, беспринципному человеку.

Жизнь для меня не оправдание, не проклятие, не цель. Жизнь для меня нечто пассивное: как живет растение, насекомое, так живу я, ибо это кому-то необходимо. Я не живу, но страдаю. Пощечину мне, страдальцу!».

— Как глупо! — сказал он вслух, скомкал написанное и бросил в корзину. Встал, и начал делать ручную гимнастику, приговаривая: раз, два, раз, два…

— Витя, ты скоро? — окликнула его через стенку жена.

— Я не приду, — ответил он с жалобной гримасой.

Он не выдержал и, не глядя на позднее время, чувствуя в груди, позыв к рыданию, пошел к директору. Он опять сидел перед ним, несколько недовольным за позднее вторжение, и опять чувствовал неловкость оттого, что нечего было сказать.

— Знаете что? — просиял директор. — Вы, батенька, возьмите трехдневный отпуск и айда в Москву. У вас нервы расшатались, и есть настоятельная необходимость в освежении.

— Да? — спрашивал Тряпицын, переворачивая пальцами пресс-папье, — да? Вы думаете?

И вдруг зарыдал и закричал так, как кричат в церквах кликуши, остро ощущая, что горе его безгранично.

V.

Утром, в учительской, Тряпицын был бледен и старался избегать испытующих глаз директора. Когда в коридорах зазвенел колокольчик, и гомон стих, словно проглоченный темными сводами казённого здания, педагоги разошлись по классам. Тряпицын рассеянно искал по столам свой журнал.

Директор неслышно подошёл к нему.

— Какие мерзавцы! — сказал директор жестко, помахивая перед собою шуршащей газетой, — какая гадость: клеветать на человека! Вы, батенька, не волнуйтесь…

Тряпицын прочел:

«Пропал без вести из дому родителей гимназист Иосс. Предполагают самоубийство. Покойный подавал, как то знают читатели «N-их Новостей» недюжинные литературные надежды. Причиной указывают единицу, которую талантливый юноша получил у преподавателя г. Т. из логики. Случай этот как нельзя ярче характеризуем ту формальную, казенную, деспотическую атмосферу, в коей задыхаются наши дети. Приходится воскликнуть, подобно древним: «о tempora, o mores!»…

Дальше газета укоряла педагогов в бессердечии, обзывала их футлярными людьми и, гордая собой, выливала на улицу редакционные помои.

 

Александр Михайлович Дроздов.
Alfred Stevens — Elegant on the Boulevards.