Александр Федоров «Натурщица»

Из записок художника

I

Старые художники говорят, что прежде чаще встречалось женское тело стройное, как мелодия, но, вероятно, под влиянием уродливой городской жизни и мод красота вырождается, как лишенные свободы цветы.

Совершенную натурщицу так же трудно найти, как жар-птицу. Ведь, в натурщицы идут не по призванию, а больше всего из-за нужды. Ну, а нищета мало способствует сохранению и поддержанию красоты, а если такая красота и имеется, — она, по легкости наших нравов, находит более выгодный заработок, чем позирование у художника.

В последнее время объявились особы, под видом натурщиц расхваливающие в газетах свои идеальные формы. Ясно, с какой целью делаются подобные объявления. Настоящая натурщица никогда не прибегает таким средствам, точно так же, как никакой художник не соблазнится такой объявительньцей, да и не было случая, чтобы такая особа пришла на объявление художника, ищущего натурщицу.

В последний раз нам необыкновенно повезло: по объявлению явились сразу две натурщицы, обе молодые и, насколько можно было угадать их в бедных их платьях, обе были недурно сложены.

Первой явилась худощавая еврейка, очень бойкая, с большим, очевидно, всегда готовым к смеху ртом и беспокойными черными глазами; что-то вроде неудавшейся швейки или цветочницы.

Она сказала, что уже позировала не раз.

Вторая — русская, темноволосая, с серыми, пугливыми глазами, лихорадочно и несколько болезненно блестевшими.

Несмотря на то, что было уже начало мая, на голове ее белела старенькая теплая вязаная шапочка, а бедное платье скрывалось под дешевым серым пальто, которое, очевидно, она носила и зимою.

Эта нравилась больше, но отдать ей предпочтение так вот сразу было неловко, да и несправедливо.

Предложить им раздеться и отказать той, которая окажется менее подходящей, на это как-то не решались: мы были еще слишком молоды, чтобы видеть в натурщице только модель и совершенно игнорировать человека.

Но наше коллективное рисование предполагалось надолго, и, пошептавшись, пришли к тому, что лучше всего устроить им очередь.

Волошин, самый молодой из нас, обратился к конкуренткам:

— Кто вытянет узелок, будет позировать с нынешнего дня в первую очередь.

И он весело протянул натурщицам кончики платка, точно заячьи уши, торчавшие у него из сжатых в кулак пальцев.

Две руки не сразу взялись за платок: обе огрубевшие, истыканные иголками, с небрежно обрезанными ногтями.

Я заметил, как рука второй дрожала, и прежде, чем она несмело коснулась платка, еврейка дернула и вытянула узелок.

— Я-таки да, знала! — весело воскликнула она с резким акцентом. — Мене всегда везет.

И с торжеством взглянула на конкурентку.

Та стояла, опустив руки, и ресницы ее заметно вздрагивали.

Произошло неуловимое, краткое замешательство.

Проницательный еврейский взгляд как-то изумленно вспыхнул. Но это было лишь мгновение; вслед за тем взгляд этот странно просветлел, и она, как бы спохватившись, хлопнула себя по бедрам:

— Вот так! Я и забыла, что я нынче — нет, не могу позировать.

Ресницы другой опять вздрогнули, и недоверчивый взгляд ее обратился в сторону соперницы.

Еврейка, как бы перед нами извиняясь, быстро-быстро сыпала словами:

— Это-таки все равно. Мы поменяемся… — она запнулась, затрудняясь творительным падежом слова «очередь», — очередьями. — Тут же со смехом поправилась: — Очередью-ми! — и тряхнула головой. — Вы будете нынче позировать, а я — следующим разом.

И не допуская со стороны той никаких возражений, стала уславливаться с нами самым деловым образом относительно платы, дня и часа.

Другая стояла смущенная и, когда та подала ей на прощанье руку, сильно покраснела и простилась, не поднимая глаз.

Волошин преувеличенно-бодро обратился к натурщице:

— Ну-с, так будем раздеваться.

Он подбросил уголь в железную печь, от которой шло сухое тепло.

— Хоть теперь и весна, а все-таки вам веселее будет позировать около печки. Вот вам ширма, — указал он в уголок мастерской, где скрывался отлив. — Пожалуйте.

Она торопливо и покорно двинулась туда и спряталась за маленькой ширмой, а мы занялись приготовлением бумаг и угля для рисования.

За ширмой слышалось легкое движение и шорох. Голова ее раза два поднималась и опускалась над ширмой, точно она тонула и выныривала.

Уж по одному тому, как она долго раздевалась, видно было, что натурщица неопытная.

Вот опять появилась над ширмой голова, и осветилось голое плечо. Почти испуганный взгляд вопросительно обратился на нас.

Но в эту минуту прислуга внесла самовар. Плечо и голова мгновенно нырнули вниз и скрылись.

II

Как бы художник ни привык, в первом моменте появления перед глазами обнаженной натурщицы всегда есть своя острота, — то получувственное волнение, которое не может не сказываться и в работе. Не говоря о том, что красивую натуру приятнее рисовать, несомненно и то, что при этом с большим упорством и охотой преодолеваются все тонкости рисунка живого тела.

И вот, когда, наконец, она появилась из-за ширмы, мы едва не ахнули от восторга.

За какие-нибудь полчаса до того перед нами стояла бедно-одетая, смущенная девушка, которую плохой костюм делал банальной и жалкой. И естественно, сам собою напрашивался тогда вопрос: кто она? Каково ее положение, профессия?

Теперь, нагая, она могла спорить своей красотой с королевой, и мы жадно следили за каждым переливом ее тела, в то время, как она торопливо и как-то боком подвигалась к софе, стоявшей возле печки.

— Браво! — сорвалось одобрительное восклицание у Волошина.

— Да, это, действительно, — подхватил Троцкий — Настоящая Венера Медицейская.

— Пода ты с твоей Венерой. Мертвечина твоя Венера и больше ничего.

В самом деле, казалось, не только тело, но и лицо ее, также заурядное раньше, стало прекрасным, когда она сбросила платье. Темные, красивые волосы получили при этом особый блеск и силу. Но что было всего удивительнее, так это то, что тон ее лица оказался одинаковым с тоном ее тела: это был теплый тон слоновой кости, как бы отшлифованный на плечах и ногах и чуть-чуть тронутый местами розовым.

Молчаливый Степанов, никогда не выражавший своих восторгов не то по застенчивости, не то по своему презрению к словам, отрывисто заметил:

— Вместо того, чтобы разливаться в пустословии, вы нарисуйте.

И с деловым видом он попросил натурщицу стать на диван, как можно свободнее.

Она поспешно встала, стараясь поборот свой стыд и неловкость, и дрожь, мелкую дрожь, от которой вибрировало все ее тело.

— Вам холодно, что ли? — спросил он ее с обычной суровостью, в которой, однако сказалось, прежде всего, товарищеское внимание и сочувствие.

— Нет, это так, — поспешила ответить она еле слышно, и голос ее при этом вибрировал, как и ее тело.

Едва успела она встать на софе, как художники один за другим воскликнули:

— Именно так останьтесь! Так хорошо.

— Да, лучше не надо. Чудесно!

Поспешно схватились за карандаши и угли и впились глазами в эти переливающиеся изгибы линий, которые в самом деле, являлись чудом. Так ясно всем было в эту минуту, что ничего в мире не могло быть благороднее человеческого тела, когда оно воистину красиво.

Она застыла неподвижно, но и в этой неподвижности была жизнь и трепет, которые нас очаровывали. Даже самый солидный из товарищей, художник Локтев, прозванный за свою внушительность и серьезность профессором, легкими, верными линиями набрасывая рисунок, не мог сдержать своего восхищения.

— Воистину, Божий цветок. Ведь, пошлет же Господь такое богатство человеку!

— Именно богатство, — подтвердил Волошин. — Это — прямо бесценный подарок природы.

Восторгались, почти не обращая внимания на то, как она сама относится к этому, точно перед нами был действительно цветок, художественное создание природы, которому или должны быть чужды слова, или он выше их.

III

Но работа мало-помалу захватила всех, и слова иссякли.

Сквозь закрытые ставни шум города доносился смягченными и неравномерными приливами. В то время, когда он стихал, слышно было сначала бурливое, а затем все более сдержанное, меланхолическое кипение самовара да шорох и как бы легкое посвистывание угля о бумагу. Изредка кто-нибудь вздыхал, бормотал что-то про себя или довольно, а то досадливо крякал.

Но вот взгляд стал замечать, как постепенно слабеет упругость ее мышц, и заметно было, как линии ее тела теряют свою легкость и певучесть.

Мы работали мало. Если она так скоро утомилась, — ясно, что это — неопытная натурщица.

— Вы, видимо, устали? — обратился я к ней.

Но она не хотела в этом сознаться.

— Нет, я еще могу постоять.

— Так, пожалуйста.

Трудно было оторваться от работы. И опять зашуршали по бумаге угли и карандаши.

Она крепилась, но с каждым мгновением ей приходилось все больше и больше напрягать свои силы.

Тут возвысил голос Степанов.

— Я прошу, постарайтесь еще хоть пять минут. Не более пяти минут, — бормотал он, почти не отрывая от бумаги послушного угля.

Видно было, как она перевела дух, собрала последние усилия, последние, и вытянулась.

Прошла минута… другая…

И вдруг тело ее заколебалось.

Все вскочили с мест. Степанов крикнул:

— Довольно! — и бросился к натурщице.

Она совсем без сил опустилась на диван, тяжело дыша, с побелевшими губами. Голова ее упала на грудь, руки мертвенно опустились.

— Да ей дурно.

Волошин бросился, чтобы налить воды.

Степанов, растерянно разведя руками, стоял около нее, смущенно повторяя с виноватым видом:

— Но, черт возьми… Но, черт возьми, ведь, она стояла не более двадцати минут. Не более двадцати минут. Я сам заметил часы.

Она очнулась и слабо пыталась успокоить нас. Еле шевеля губами, она говорила:

— Нет, нет, ничего, ничего. Это так. Это пройдет. Я буду потом позировать дольше.

И она дрожащей рукой старалась прикрыть наготу своим стареньким серым пальто, которое валялось тут же на софе.

И едва прикрыла, опять из чудесного Божия создания, которое могло спорить дарованным ей милостью Неба богатством с королевой, превратилась в бледную, жалкую девушку, с побледневшим, смущенным лицом и испуганными глазами.

Тогда мне вдруг вспомнились первые минуты ее в нашей мастерской: конкурентка-еврейка, жребий на узелки и внезапный, показавшийся тогда непонятным, отказ соперницы, больше похожий на великодушную уступку.

Прежде чем Волошин успел ей подать холодную воду, я налил стакан чаю, положил в него сахар и подал ей вместе с бутербродом.

— Может быть, вы не откажетесь.

Она сделала торопливое движение к хлебу с маслом и колбасой, но тут же ей стало стыдно этого движения.

И, порывисто дыша, опустив свои длинные ресницы, как бы нехотя принимая дрожащими от голодной слабости руками, прежде всею, хлеб, а затем чай, она еле слышно пробормотала:

— Да, пожалуй; благодарю вас.

Александр Митрофанович Федоров.
Сборник «Осенняя паутина». 1917 г.