Александр Федоров «Рыбаки»

I.

Двое суток — день и ночь, день и ночь — они бились среди волн, доверяясь больше инстинкту, подобному инстинкту птицы во время перелета, нежели сознательному побуждению.

Прошли целые сутки, как они потеряли берег. Буря, может быть, относила их все дальше и дальше, хотя временами и казалось, что ветер переменился и они держат путь к земле.

От усталости и этих ужасных, бесконечных часов без сна и покоя, утомленные глаза с трудом различали друг друга и почти ничего не видели вдалеке. Да и возможно ли было разглядеть что-нибудь!

От брызг воды, которая бугрилась со всех сторон, клокотала, шумела, пенилась, точно под ней также бушевали и стремились вырваться наружу бешеные ветры, в воздухе стояла соленая, едкая водяная пыль, окружавшая их подвижной кисейной завесой, и оттого иногда им представлялось, что они, как проклятые, бьются на одном месте и что это началось бесконечно давно и будет продолжаться вечно.

Завеса водяной пыли сливалась с серым, мглистым воздухом и самим небом, затянутым плотными, непроницаемыми облаками.

Руки, одеревеневшие от непрерывных взмахов, машинально поднимались и опускались, погружая весла в воду, упругую, как студень, и каким-то чудом держали лодку наперерез волнам.

Она, как живая, поднималась на гребень, несколько мгновений держалась на нем, стараясь сохранить равновесие, потом бросалась вниз, гулко ударяясь об воду, треща от этого удара и грозя разлететься в щепки.

Крупные, холодные брызги обдавали их, и одежда на них была мокра насквозь; и от этих брызг и от пота, катившегося по телу, она прилипала к нему, стесняла движения и казалась до того тяжелой, что хотелось ее сбросить совсем. Но нельзя было оставить весел: лодка и без того зарывалась в воду. Вот-вот она покроется волнами и пойдет ко дну, но и там, под водой, они не перестанут работать веслами. Однако, через минуту лодка опять вздыхала свободнее и, собирая последние усилия, ложилась на бок, как будто ей легче было так бороться, и вновь поднималась кверху, становясь на дыбы, как взбешённый конь, так что весла не задевали воды, и снова дрожала на гребне, и опять срывалась вниз.

И три рыбака мотались в ней взад и вперед, направо и налево, не говоря друг с другом ни слова, задыхаясь от изнеможения и от жажды.

Но вот один из них, сидевший ближе всех к корме, как-то беспорядочно мотнул веслами и молча ткнулся со скамейки прямо головой о дно.

И раньше они, точно по безмолвному уговору, поочередно, на короткий срок, оставляли весла, чтобы вздохнуть одно мгновение.

И хотя этот обманчивый отдых мало восстановлял силы, они придерживались его в порядке.

Теперь как раз была его очередь.

То, что он не остался отдыхать сидя, неприятно толкнуло обоих, но они, не обмолвившись ни словом, даже не переглянулись, стараясь сохранить вид, что их не удивило, что он упал на дно лодки.

Скверным знаком было одно: он не сложил весел, и они болтались на уключинах, как мертвые руки, мешая управляться с лодкой.

Когда же срок, положенный для отдыха, прошел, а тот продолжал лежать вниз лицом, вытянув правую руку и уродливо подогнув левую, сидевший за ним товарищ строго окликнул:

— Эй, Петра!

Ответа не было.

— Вставай, черт! — со злобой крикнул третий.

Тот продолжал неподвижно лежать, уткнувшись лицом в грязную воду, которая хлюпала в корме.

Тогда они переглянулись друг с другом.

— Замотало… — сказал один из них.

— Может — отдохнет.

— Не захлебнулся бы… Ишь голова-то в воде.

— Поправь, попробуй. Да весла сложи.

Передний подсунул свои весла под скамейку, так что они высоко поднялись над водой, и подлез к упавшему товарищу.

— Эй, Петра! — попытался он снова растормошить его. Тот оставался неподвижен.

Волна ударила лодку, как огромное крыло какого-то дикого чудовища, и лодка едва не перевернулась.

Одному гребцу трудно было управиться. Он крикнул с грубым ругательством:

— Ну, скорее ты там! Не время нежничать.

Товарищ за плечи подтянул тело вперед, так что голова выступила из воды и, сложив его весла у бортов, взялся за свои.

Они продолжали работать веслами, то и дело взглядывая на товарища, и иногда им казалось, что он движется, даже покачивает головой.

Но все это было только от волн. Волны по-прежнему кидали лодку из стороны в сторону, бросали вверх и вниз, и тело, продолжая сохранять свое прежнее уродливое положение, перекатывалось на дне, и порою казалось, что он поднимется и сейчас сядет на свое место и возьмется за весла.

Но безжизненно мотавшаяся голова с широким затылком, покрытым густыми, волнистыми белокурыми волосами, своим движением из стороны в сторону с страшным безмолвием отказывала их надеждам.

Может быть, его еще можно было вернуть к жизни, но ни одному из них теперь нельзя было бросить весел. Где уж тут возиться с беднягой — да и к чему? Разве не та же участь ждет их?

Настала ночь — в море.

Она сначала кружилась на горизонте, гася мутные искорки света, точно съедая их и сливая темноту неба с темнотой моря, так что скоро небо и море составляли одно. Круг ночи становился все меньше и меньше. Она подкрадывалась к одинокой лодке, как будто ей особенно важно было захватить в темный непроницаемый плен выбивавшихся из сил рыбаков, и, наконец, почти вплотную замкнула удушливую сеть мрака.

Тогда с диким торжествующим хохотом она разметалась на волнах и закачалась на них, как пьяная, прерывая свой истерический смех голодными воплями и стонами.

Она бросилась на лодку, готовая вместе с волнами проглотить ее, но та все не сдавалась: скрипя и охая, она поднималась на крутой гребень волны, устало ложилась на бок, как бы отчаявшись подняться, но потом с усилием поднималась снова, вся облитая слюною пены, и, казалось, волны рвали не морскую воду, не стихию, а живое тело, корчившееся в судорогах неудержимой злобы и мести.

Мертвое тело на дне лодки перекатывалось от одного борта к другому, и голова его глухо постукивала о деревянные доски, и в этом безмолвном присутствии трупа среди двух еще живых людей было что-то еще более ужасное, чем в ночной темноте, буре и волнах: грозный, пронзительный намек на неизбежность, на гибель.

Глаза с ужасом отворачивались от него, но и везде все было полно тою же угрозой: в кругу, затянутом цепкой сетью ночи, реяла смерть и глядела на них тусклыми, мрачно светившимися глазами.

Искорки этого света все чаще и чаще начали проблескивать в темноте, и скоро ими засветились вокруг волны; осклизлые и упругие, они как бы покрылись блестящей чешуей и в том заколдованном кругу, где бились рыбаки, волны отделились от ночи и кружились светящимся хороводом смерти, вопя и стеная мрачные погребальные песни.

Волны фосфорились, но это свечение, давно знакомое рыбакам, казалось теперь сверхъестественным: они чувствовали себя перенесенными в новый мир, невозвратно далекий от настоящей жизни, о которой им говорила только кровь, выступавшая из-под сорванных мозолей, да палящая жажда, от которой лопались губы, а нёбо делалось липким и металлическим, и этой жаждой горел не только рот и горло, но и все внутренности, даже сохнущие и нывшие кости.

Сухой и шершавый язык прилипал к губам и гортани, напрасно пытаясь достать, выжать хоть каплю влаги, и, поневоле, оба рыбака жадно раскрывали рты, ловя ими хлопья носившейся по ветру пены и соленые брызги, коловшие рот, но нисколько не освежавшие его.

Они знали, что морскую воду пить нельзя, хотя бы жажда грозила смертью, но эту жажду можно было облегчить, набрав в рот морской воды, держать ее, не глотая, или хоть выполоскать ею перегоревшее нёбо, десны и язык.

Но, вот, рыбак помоложе, который не мог уже более терпеть, не выпуская весел из рук, качнулся в сторону, когда налетела огромная, закрутившаяся волна и лодка зарывала в ее пене нос; он на лету подставил раскрытый рот, и, облив все лицо его, волна наполнила этот рот солоновато-горькой влагой, так что он едва не захлебнулся.

Покачнулась лодка, черпнув краем борта воды, которой и без того было достаточно внизу, так что тело хлюпало там.

— Убью! — закричал старик каким-то свистящим хрипом.

— Не могу больше!

— Терпи!

И опять четыре весла вонзались в волны, поднимаясь из светящейся чешуи, как четыре тонких блестящих крыла, становясь через мгновение опять черными, как эта лодка и люди, точно вынырнувшие из ада и опять обреченные идти в ад.

Сухие, воспаленные от бессонницы, ветра и напряжения, глаза слепли от переливов чешуйчатых волн и начинали бредить чудовищными образами. И, казалось, этой дикой ночи не будет конца и не будет конца этой нечеловеческой пытке и ужасу.

Как-будто где-то, совсем в другом мире, голубоватая тонкая струйка света била вверх сквозь темноту, отсвечивая в облаках желтоватым пятном: это далеко-далеко на берегу светился пригородный маяк.

Но скоро ночь съела и эту голубоватую струйку. Светились только волны: это была ожидавшая их могила.

Рассвет не принес отрады и надежды. Он вставал на смену ночи с востока, как холодный мертвец с закрывавшими глаза ресницами, в свою очередь впивая в себя сумрак ночи, слизывая с волн их фосфорический блеск, заменяя черную сеть плена серой, тяжелой, непроницаемой, как жидкий свинец.

Эта сеть была дальше от глаз, но из нее, все равно, нельзя было вырваться. И опять потянулись силой отвоевываемые у смерти мгновения, которые отмеривались бесконечными, однообразными взмахами весел.

Полдень мало чем отличался от рассвета, и к соленой жажде прибавился грызущий голод, умеряемый только усталостью.

Эти двое, нисколько не похожих друг на друга людей, теперь думали и ощущали одно: «погибаем».

Оба тупо посмотрели на волны, — зеленые, упругие, как пьяные, качавшиеся волны, разверзавшиеся под ними, как огромная, голодная, ощеренная пасть, брызгавшая слюною, — потом перевели глаза на небо, по-прежнему низкое и неприветливо-серое, и только по белесоватому перламутровому пятну, проступившему, наконец, на склоне неба, можно было догадаться, что время идет к закату.

Теперь их не обрадовал даже этот скупой намек на солнце, которое они увидели в первый раз в продолжение двух суток, несмотря на то, что этот намек давал до некоторой степени возможность определить ту сторону, куда надо держаться.

Все равно, сил для дальнейшей борьбы не было. А лодка казалась все более и более тяжелой.

Однако, ни одному из них не приходило в голову выбросить отягощавшую лодку рыбу, пойманную в первый день их ловли и теперь как-то зловеще шуршавшую в ящике на баке.

С тех пор, как случилась беда с их товарищем, прошли почти сутки; у них уже не оставалось никакой надежды на то, что он очнется.

И оттого, что они понимали, что это труп, лодка казалась еще тяжелее, и им было странно, что даже с таким тяжелым грузом она продолжает качаться на волнах, а не идет на дно.

Но если бы им теперь и грозило это, вряд ли они решились бы выбросить труп за борт. Пусть уж лучше эта деревянная скорлупа для всех троих станет гробом.

В том направлении, где закатывалось солнце, должна была быть земля; но волны продолжали идти оттуда, хотя ветер, по-видимому, был не так стоек и свиреп. Он как будто устал дуть все в одном и том же направлении и налетал порывами, срывая пену с волн и вместе с брызгами бросая ее в лодку.

Но волны уже так разгулялись, что и без ветра не скоро могли бы угомониться. Несмотря на то, что рыбаки каким-то чудом держались верно, их ветром отнесло далеко.

Это ясно было из того, что между ними и землей вдруг показался дымок парохода. Откуда бы ни шел этот пароход, все равно, он шел далеко от берега. И если так же далеко, как и от них, при таком волнении даже и без ветра, им вряд ли суждено будет добраться до земли.

Эти мысли, как тяжелые камни, поворачивались у них в головах.

Смертельная опасность, среди которой они прожили долгие, два раза сменившиеся, день и ночь, однообразие жестоких впечатлений и одна и та же бессознательная надежда, наперекор всему жившая в их крови и не дававшая им опустить весла, заставляла их и думать, и чувствовать одно и то же.

И, казалось, не только они, но и их лодка жила одною с ними жизнью, и все они вместе составляли одно существо, с двумя парами одинаково смотревших глаз, с двумя парами рук, как бы сросшихся с веслами.

Скоро настанет ночь, верно, такая же беззвездная, как и предыдущая ночь, такая же ветреная и бурная, и тогда они собьются с пути и погибнут.

Их не пугала уже близость смерти; и то, что остатки жизни, сохранившейся от пережитых ужасов и усталости, все еще заставлял их поднимать и опускать весла, происходило не от сознательного стремления спастись, а оттого, что жизнь не могла уступить смерти ни одной минуты и до последнего вздоха боролась за свое право дышать этим соленым воздухом и видеть серое небо, и перламутровое пятно, светившееся, как смутная надежда, на закате, и этот бледный дымок.

Да, ветер ослабевал. На западе, куда склонялось солнце, над морем сверкнула голубовато-зеленая полоска, по мере приближения к ней солнца, начинавшая розоветь и разгораться.

Головы рыбаков нет-нет, да и оборачивались к ней, и от этой полоски тянуло на них благовестью мира и надежды.

Они боялись взглянуть друг на друга, боялись довериться этой далекой надежде. Мир и успокоение проникали не только в них, а и в волны, по-прежнему сильные и размашистые, хотя без той зловещей угрозы, которая была страшнее неизвестности.

Но вот оба рыбака ясно различили между морем и зеленовато-золотой полоской, все разраставшейся, легкую черту. Только тогда они обменялись быстрыми, выразительными взглядами, в которых вспыхнули искры неведомо откуда взявшихся сил, и две пары весел стали стройнее и дружнее подниматься и опускаться в воду.

Ветер гнал облака на восток и сваливал их там тучами, и тучи заняли полнеба и разразились ливнем; ливень хлестал по волнам и смирял их ярость, и опутывал, как сетями, падавшими с неба, и под ними они бились все бессильнее, подобно несчетной стае пойманных и запутавшихся зверей.

Только к ночи окончился ливень, и море, почти совсем успокоившееся, глухо волновалось, но уж не брызгало пеной и не бросало лодку, а мерно и широко качало ее, убаюкивая после ужасных испытаний.

Сквозь облака, кое-где еще стоявшие в небе, светились темно-синие небеса, и в них горели крупные звезды.

Рыбаки были в безопасности, но усталость не давала места радости и торжеству близкого спасения: они теперь только ощущали страшную жажду и голод.

Достали бочонок, в котором берегли остатки пресной воды, и с жадностью то один, то другой глотали оставшуюся муть, пересохшими и до крови полопавшимися губами. Но есть они уже не могли.

Сон так и тянул обоих, но они понимали, что оставить лодку на произвол волн нельзя: за ночь ее могло снести опять Бог знает куда.

Пожалели, что большой камень, привязанный к концу длинной веревки и заменявший им якорь, накануне, при последних попытках удержаться на месте, оборвался.

— Как же быть-то?

Тогда старший, как наиболее опытный и видавший всякие виды, взглянул на мертвеца: еще не все было потеряно. Он перевел глаза на товарища.

Того поразила жестокая догадка, и он, как бы подавившись этим ужасом, как-то глухо простонал:

— О, Господи, да разве это возможно!

— Ну, ежели невозможно, так греби сам, а я больше не могу — вот… — И он показал свои вспухшие руки в кровавых ссадинах.

— Не все ли едино ему теперь, тут быть или под водою?

Тот в ужасе закачал головой.

— Человека… заместо камня!..

— Какой он теперь человек! И в писании сказано: «земля бо есть», — такой же, значит, камень.

Но младший продолжал отмахиваться.

Старик с презрением и досадой отвернулся от него.

— Пропадать, что ли, из-за твоей глупости?

— До сих пор не пропали. Бог даст, не пропадем.

— Бог, Бог, — разозлился старик, — видно, только для нас с тобой Бог был, а для него не было?

— Значит, он надобен Богу… — нерешительно и устало раздалось в ответ.

— На что Ему теперь, Богу-то, это гнилье?

Он ткнул ногой тело и потянулся за веревкой.

— Все равно, веревке до дна не достать.

— А вот увидим!

Веревка была длинная, волосистая, мокрая; камень перетер ее краями на самом конце.

Старик потянул за конец, и она вся зашевелилась, как свернувшийся, скорчившийся червяк.

Он присмотрелся к трупу и стал перевязывать его под мышками, избегая касаться руками тела.

Затянув крепким узлом веревку на его спине, он попробовал, хорошо ли она держится и слегка приподнял труп.

Труп показался ему очень тяжелым, — тем лучше.

Товарищ весь дрожал, как в лихорадке, глядя на эти приготовления. Может быть, он и в самом деле был в лихорадке. Холод чувствовался и внутри, и снаружи, точно он весь был набит колючим льдом,

— Так будет ладно, — пробормотал старик.

— Изобьется об дно. Еще в убийцы попадем… — старался младший рыбак зацепиться за что-нибудь, чтобы остановить эту нечеловеческую затею.

— Об лодку мог оббиться.

— И в платье!

— Мокрей не будет.

Но тут старику пришло в голову самое практическое соображение. Он в нерешительности остановился, обводя глазами лодку. Старая ватная шапка валялась на носу лодки. Он молча сгреб ее и стал вырывать оттуда вату.

— Не тронь мою шапку! — яростно крикнул молодой, подаваясь вперед.

— Ты что, ошалел, что ли? — воззрился на него старик при этой неожиданной вспышке. — Шапку жалко стало!

Тот вяло махнул рукой и опустился на скамью: до того устал, что не мог противодействовать силой. «Уснуть бы!» — подумал он.

Вырвав из шапки достаточно ваты, старик прежде всего хотел напихать ее в рот покойника, чтобы не налилась вода, но зубы были так стиснуты, а губы плотно сжаты, что между ними вряд ли мог пройти даже воздух.

Тогда он стал засовывать вату в нос и уши до тех пор, пока вплотную не забил эти отверстия.

— Теперь помогай! — обратился он к товарищу.

Тому уже казалось, что все так и надо, или что это происходит во сне.

— Ну, иди же! — раздался повелительный окрик.

Он машинально встал. Его тело, несмотря на то, что внутри все гудело и ныло, было, как деревянное. Оба с трудом подняли мертвеца и поволокли его к носу лодки.

Лодка качалась и грозила перевернуться. Рыба продолжала на баке шуршать и плескаться.

— Ну, спускай!

Труп пошел ногами вниз так быстро, точно кто-то под водою давно ждал его, схватил там за ноги и с страшной силой потянул ко дну.

Белокурые волосы мелькнули в воде и пропали. Веревка, как скользкий червяк, извивалась в руках, уходя все дальше и дальше… А вдруг не хватит? И без того уже нос лодки низко нагнулся к воде. Не потянет ли труп за собой и лодку?

Корма поднялась над водой, и еще не вполне угомонившиеся волны гулко шлепали в нее, так что она подпрыгивала. Не хватит!

Но веревка сразу ослабела, точно труп оборвался.

Старик потянул: туго.

Мертвый груз, очевидно, был на дне. Они подождал немного, присматриваясь, будет ли держаться лодка, как будто в самом деле опустили камень, а не человека.

Лодка немного отошла, но держалась, покачиваясь на воде.

Тогда оба повалились в лодке и заснули, как убитые.

II.

Первый проснулся старый рыбак. Как ни странно, звали его Лампада, и это было настоящее его имя. Сам он хвастал, что происходит из духовного звания и что дед его был архиереем.

Лампада был пьяница; сколько его помнили, он рыбачил; ничто, кроме имени, на его происхождение духовное не указывало, но в насмешку его прозвали «рыбьим архиереем».

Все его морщинистое, измятое лицо было покрыто целою сетью фиолетово-красных жилок, которые замечались даже на белках мутных, мокрых от постоянного пьянства глаз.

Шапки Лампада не носил ни зимою, ни летом — густые жесткие, серые волосы защищали его и от знойных лучей солнца, и от зимнего холода.

Лежа вверх лицом, Лампада давно уже чувствовал, как солнце щекочет его глаза и ноздри. Только когда один из солнечных лучей совсем забрался в его нос и начал раздражать его, Лампаде приснилось, что он, маленький мальчик, сидит в духовном училище за партой, а его товарищ, Семен Венценосцев, запускает ему «гусара» в нос, и в то же время в рот льется теплая: струя водки.

Лампаде так приятно глотать водку, и она так согревает его, что не хочется раскрыть глаз. Но щекотанье в носу становится нестерпимым. Лампада сморщился, разразился громким чиханьем и проснулся.

Солнце уже было высоко и сверкало горячо и весело на смеющемся небе, по которому кое-где, как тихие воспоминания о прошедшей буре, белели легкие, пушистые облака.

Море все лениво изгибалось, нежась и греясь под солнечными лучами; они вонзались в него, как серебряные гвозди, выскакивали из воды и вонзались снова.

Вдали в шелковистом прозрачном воздухе синела земля.

Другой рыбак спал, тяжело уткнувшись лицом в согнутую руку, и храпел.

Лампада взглянул туда, где раньше лежал труп, и вздрогнул. Он только теперь очнулся как следует и все вспомнил.

И только теперь ему сделалось страшно и за настоящее и за эти минувшие двое суток. Он стал тормошить спящего товарища.

— Андрей! Андрей! Проснись!

Тот забормотал что-то во сне и тряхнул головой, точно его беспокоила муха.

— Да проснись же, садовая твоя голова!

Андрей повернул к нему рыжебородое красное лицо и сразу широко и испуганно открыл большие голубые глаза.

— Ну, что ты воззрился на меня, как поп на кутью?

Андрей мигнул глазами с золотистыми ресницами, запустил обе пятерни в рыжие, кудрявые волосы, сладко зажмурился и, тряхнув головой, зевнул, открывая рот с белыми, плотными зубами.

Он хотел потянуться, но все его тело и руки так ломило, точно его били перед тем палками; он почти застонал и повалился опять.

Старик с досады всплеснул руками.

— Что ты, ошалел, что ли? — набросился он на товарища, — али еще не проснулся?

Тот тряхнул головой и тоже не сразу все понял. Потом он быстро сел и, сурово взглянув на старика, пробормотал:

— Вот беда-то какая!

Лампада, у которого был такой нрав, что он всегда и на все возражал, пересыпая каждые два слова ругательствами, и тут не выдержал.

— Ну, какая там беда! Виноваты, что ли, мы, что умер человек?

— Это-то верно.

— Да, вот тебе верно, а начальство еще посмотрит как будет верно. Как умер?.. Отчего умер?.. Не развяжешься.

— Я про то и говорю.

— И нечего тут говорить! А представить надо его в карантин — вот и все. Давай-ка вытаскивать.

Он схватился рукой за веревку с тайным опасением, что трупа уже нет. Товарищ следил за ним вытаращенными глазами.

Веревка тяжело натянулась.

Тут!

Они оба взялись за нее и стали тащить.

Тяжесть подавалась в воде без особого труда, и скоро на поверхности опять появились мокрые пряди белокурых волос, вид которых и обрадовал и напугал рыбаков.

И как только голова очутилась на поверхности, тело стало тяжелым, с него, сверкая на солнце, стекала вода. Что-то черное, безобразное отделилось от лица и быстро скользнуло в глубину.

Краб!

Они с трудом втащили мертвеца в лодку и опустили на прежнее место.

Старик опять выругался.

Товарищ солидно остановил его:

— Чего ругаешься при покойнике этакими словами!

— А не все ему равно?

Андрей только покачал головой, перешагнул через скамейку и наклонился над трупом. Он чувствовал себя виноватым перед мертвецом за то, что допустил старика сделать такой грех — почти издевательство над покойником. Осторожно поднял его голову из грязной набравшейся в лодку воды и за плечи подвинул тело к корме, где были успевшие просохнуть доски; там он вытер парусом молодое, худощавое лицо, с недавно пробившимися усами; вытащил туго забившуюся мокрую вату из носа и ушей и поправил мягкие пряди белокурых волос, упавших на глаза. На лице, около носа виднелись царапины: следы клешней.

Это был самый молодой из них троих.

Кто он, откуда — они не знали. Сказал, что зовут его Петром, вот и все; а в бумагу, которую он дал хозяину, никто даже и не заглянул.

Теперь его открытые, стеклянные глаза, точно подернутые морской водой, холодно и равнодушно глядели в небо.

Андрей покрыл его парусом, еще мокрым от вчерашнего дождя, тяжело вздохнул и угрюмо проговорил:

— Царство Небесное! Ну, и жизнь проклятая!

— Чего? Или не все помрем? Один в постели, другой в лодке — не все ли равно.

Младший ничего не ответил и взялся за весла.

— Мертвому ничего не надо, — продолжал старый пьяница, — а тут вот все нутро пересохло. Водки теперь бы — первое дело. Да и лопать хочется.

Он опять выругался.

Тогда Андрей злобно обернулся к нему и, со вспыхнувшими огнем глазами, гневно крикнул:

— Да перестань лаять, говорят тебе! При покойнике!.. А еще старик!

Тот заворчал, плюнул и, как ни в чем не бывало, заговорил:

— И отнесло нас! Мы, должно, близ Очакова?

— Ну, ладно, ладно, берись за весла.

Снова две пары весел вонзились в воду, и лодка пошла по направлению к берегу.

Покрытый серым парусом, труп выступал кое-где острыми углами, и оба избегали глядеть на него, поднимая и опуская руки.

Особенно скверно чувствовал себя старик: труп был как раз перед его глазами, и ему неприятна была эта молчаливая, холодная близость смерти.

Все, что он говорил о смерти товарищу, было одно, а его настоящие мысли на этот счет — совсем другое. Старый пьяница боялся умереть, и один вид покойника приводил его в содрогание. Он любил жизнь, несмотря на все ее невзгоды, любил море и больше всего любил опасности в нем, опьянявшие его так же, как водка. Откуда-то у него составилось убеждение, что он на воде не погибнет, и потому, какова бы ни была буря, она возбуждала в нем только жажду борьбы и какую-то пьяную дерзость. Гораздо хуже он чувствовал себя на земле и, может быть, потому так жестоко пьянствовал. «Привык, чтобы меня качало» — говорил он в свое оправдание.

С трудом работая одеревеневшими и покрытыми кровавыми ссадинами руками, он, однако, думал теперь о том, как бы поскорее пристать к земле, развязаться с мертвецом и напиться так, чтобы память отшибло о нем.

— Навались! — скомандовал он товарищу.

Андрей был все еще измучен, но машинально налег на весла.

Лодка с шипением разрезала воду, оставляя вьющийся, ленящийся след за кормой, и по обе стороны ее из-под весел крутились глубокие воронки, разбегавшиеся спиральными кругами.

Старик ворчал что-то, размышляя вслух; но Андрей не обращал внимания на его ворчание. У него не выходила из головы мысль об умершем товарище. Не мысль о смерти его волновала: постоянное пребывание среди стихии, несущей опасность в каждой своей волне, давно примирила его с думами о смерти. Страшнее смерти была жизнь…

Кто он был, этот несчастный товарищ, Бог весть, откуда пришедший к ним? Такой молодой, всегда молчаливый и грустный! Верно, не мало уж успел хлебнуть горя.

— Надо, перво-наперво, в карантин заявить, — соображал вслух старик, — чтобы квитанцию выдали. Так и так, мол, мы ни при чем. А потом рыбу продать, пожрать, да выпить.

Андрею хотелось есть нестерпимо, и он готов был осуждать себя за то, что в такую минуту, вблизи этого умершего симпатичного для него товарища, думает о еде.

Люди — как волны: пока бегут вместе, сливаются, шумят, хлопочут о чем-то; выбросилась волна на берег разлилась по песку среди камней пеной, а другие волны отхлынули и понеслись прочь.

Привезут его на землю, свалят в могилу и нет человека.

— Как его хоронить-то будут? — продолжал вслух высказывать свои практические соображения Лампада. — Погляди-ко-сь, Андрей, есть ли у него крест.

Андрей аккуратно сложил весла и склонился над трупом. Он расстегнул прилипший к молодой и белой шее ворот рубахи. Прежде всего увидел шнурок и сказал:

— Есть крест.

Потянув шнурок, вытащил вместо креста серый, мокрый мешочек. «Ладанка» — мелькнула у него догадка.

Он пощупал мешочек и, прежде чем успел высказать старику свои предположения, тот, жадно глядя ему в руки, пробормотал, вытянув голову:

— Не деньги ли?

— Кажется, деньги…

Старик бросил весла.

— Сними!

Андрей потянул шнурок через голову мертвеца, но тяжелая голова не пускала.

Старик достал свой большой рыбачий нож и, шагнув через скамейку, нетерпеливо полоснул лезвием по шнурку.

Лодка беспокойно закачалась.

Мешочек был в руках младшего.

— Давай распорю, — зашептал старик сдавленным голосом, точно боялся, что в этой водяной пустыне, с едва видневшимся берегом, кто-нибудь может его услышать.

Туго зажав в руке мешочек, Андрей пристально поглядел на старика и сухо сказал:

— Сам распорю.

Он медленно достал из кармана свой нож, вытер его о штаны и, не выпуская мешочка из левой руки, правой осторожно взрезал его. Мешочек раскрылся, и на солнце сверкнуло золото.

Старик жадно следил, как товарищ его высыпал на ладонь несколько золотых монет.

Они нежно позванивали и блестели на солнце.

— Сколько?

Вместо ответа, тот зажал их в кулаке и все так же пристально и молча смотрел в маленькие, мокрые, жадные глаза.

У старика мелькнуло опасение, что тот хочет завладеть деньгами один.

— Ты что же это, а? Пополам надо делить…

— Не дам!

— Не смеешь не дать! Вместе нашли.

— Не дам! — еще холоднее и тяжелее глядя ему в глаза, процедил он сквозь зубы.

Старик стиснул нож в руке.

Тогда Андрей перевел взгляд на руку его, в которой враждебно поблескивал нож, потом опять устремил взгляд в разгоревшиеся жадностью глаза; опять на нож и опять на глаза и, выпрямившись и презрительно тряхнув головой, злобно расхохотался.

Старик, едва владея собой, весь дрожа, подался к нему и, со свистом дыша, хрипло выбрасывал изо рта слова:

— Ты… Что же это… а? Еще смеяться!.. Взял деньги, да смеяться! Подай мне мою долю! Подай, говорят тебе!

Он все тянулся к нему, судорожно стискивая нож.

Рыбак взглянул на труп, сухо оборвал смех и, раскрыв мозолистую ладонь с золотыми монетами, как-то загадочно улыбнулся и, широко размахнувшись, с силой швырнул монеты далеко в море.

Старик ахнул, растерянно ловя глазами мимолетный рассыпавшийся блеск золота, и когда маленькие золотые кружочки скрылись под водой с легкими всплесками, старик выпустил из рук нож, вонзившийся в дно лодки, и, не глядя на товарища, прошипел:

— У, дьявол! Подожди, мы еще сочтемся!

Тот отвернулся, как ни в чем не бывало, взялся за весла и стал спокойно грести.

Старик посмотрел ему в спину, покачал головой, плюнул с досады и также стал работать веслами.

Александр Митрофанович Федоров.
«Рассказы» 1908 г.
Willard Metcalf — On the Suffolk Coast. 1885.