Александр Федоров «Турнир»
I
В большом, богатом городе жил молодой художник.
Он был беден, и жил он высоко, в большой комнате, похожей на чердак. Зимою и осенью там было очень холодно, так как топить было нечем, а в окна дуло, особенно, в широкое окно, выходившее на север, занимавшее больше половины стены.
Он в шутку называл свою мастерскую приютом ветров, так как вой и свист их в ненастные дни яснее, чем где-нибудь, слышался под этой крышей.
Художник не очень роптал на это: молодость тоже стихия: кроме того, он верил в свое будущее, и в отличие от множества своих товарищей имел на это основание.
Однако, он не пользовался даже тем благополучием, которое было у менее достойных: гордость не позволяла ему продавать картины, неудовлетворявшие его самого, и поневоле приходилось бегать по дешевым урокам, чтобы кое-как существовать. Зато уроки отнимали самое дорогое время, лучший утренний свет.
Это было тем тяжелее теперь, когда он, наконец, нашел то, что ему нужно было для его творчества, — простую девушку, бедную, как и он… даже еще более бедную, потому, что она из-за нужды стала натурщицей и, таким образом, за деньги, за маленькие гроши служила художнику своей красотой, которая, поистине, такой же Божий дар, как и талант.
Пришла она к нему весною, когда в мастерской было светло и тепло и даже радостно, несмотря на всю ее бедность. Два небольших окна, выходивших на юго-восток, приходилось даже прикрывать от изобилия солнечного света, зато окно на запад было открыто и днем и ночью, как раствор раковины в океан прекрасной, сияющей жизни.
Из этого окна была видна вся приморская часть города и самое море вдали. Днем разноцветные крыши сливались у моря в пеструю, сплошную мозаику, местами похожую на шахматную доску. Вблизи эти крыши разделялись пролетами улиц, где зеленели деревья. Люди и даже лошади внизу казались маленькими, и вся их суета и движение, отсюда, сверху представлялись жалкими.
На этой высоте, открытой в голубую бездну, ощущалась блаженная легкость птиц. Представлялись родными эти голуби, ворковавшие на подоконнике с надутыми зобами, с сизыми дрожащими перьями, отливавшими на солнце перламутром. Голуби взмывали с окна и, опьяненные, плавали в воздухе вместе с колокольным звоном, золотыми волнами залившим весь шум торгового города.
А по ночам, когда все небо засеивалось огненными цветами и вспыхивали огни в городе и на море, казалось, что находишься где-то между двух звездных бездн.
Ей нравилось здесь, и нравился он. Она даже полюбила его, вернее, это был ответ на его любовь, которая овладела им наравне с его творчеством, обретшим ее, как река свое русло.
Она даже отказывалась брать с него эти ничтожные деньги за свой труд, становившийся все длительнее и напряженнее по мере того, как он работал над своей картиной.
Наконец, она почти совсем перестала покидать его мастерскую, довольствуясь тем, чем он делился с нею от своих скудных заработков.
Картина уже подходила к концу, и она с радостью видела свои черты, всю себя, так удивительно перенесенную на полотно, как будто она смотрелась в зеркало. Но художник все был недоволен своей работой. Он говорил, что недостает самого главного, и страдал, и мучился в своем искании, как изнемогающий от жажды в лесу, когда он слышит журчание источника и не может найти его, и до изнеможения плутает между деревьями, и припадает к земле, чтобы угадать, где источник, и поднимается на деревья, чтобы с вышины разглядеть его.
Иногда он умолял ее помочь ему в этих исканиях, но она не могла понять, чего он хочет. Он жадно смотрел в ее глаза, когда она усталая отдыхала, следя за облаками, надутыми весною, как детские щеки, или за полетом птиц и за небесными и земными огнями. Иногда все тем же взором он прерывал их томительный и долгий поцелуй и останавливал его на ней во время ее молитвы.
Несколько раз она просыпалась все от того же упорного, ищущего взора.
Иногда ему казалось, что он близко, что он почти нашел. Он хватался за кисть и работал в каком-то исступлении… Но затем бросал кисть, как бросает топор человек, отчаявшийся выбраться из лесной трущобы.
А время уходило, наступила ненастная осень. Закрылось широкое окно, выходившее на север, и ей стало жутко, как пленнице, и холодно, как птице, привыкшей к теплу. Он же, весь занятый своей страстной работой, не замечал ее томления и почти совсем забросил свои уроки.
Лишения все настойчивее одолевали их, и нередко оба голодные ложились спать.
Она стала худеть, а он не только не придавал этому значения, но, казалось, более, чем, когда-либо, верил в близость своей цели.
Изредка к нему заглядывали промышленники искусства, люди, эксплуатирующие талантливых художников раньше, чем тех встретит слава и богатство. Частью понаслышке, частью опытом и чутьем, они разыскивают таких художников почти всегда накануне их славы. Скупают за гроши все, что могут вырвать у них, чтобы потом, когда имя художника взвешивается, как драгоценный камень, перепродать приобретенное сокровище за огромные деньги.
Один из таких разбогатевших промышленников, прослышав о нужде художника, постучался однажды в его мастерскую. Его впустили, но прежде, чем он нашел вещи, которые мог купить у художника, его поразило сокровище, хотя и принадлежащее художнику, но не им созданное.
Однако, не надеясь сразу соблазнить девушку своим богатством, он стал торговать у художника его картину, которую считал вполне законченной вопреки уверения самого творца.
Хотя художник наотрез отказался продать эту картину, покупатель все чаще и чаще стал навещать его под этим предлогом, выискивал часы, когда мог застать ее одну, и нарочно медлил покупать что-нибудь у художника, чтобы сделать его нужду своей союзницей и сводней.
Правду сказать, ему не стоило особенно большого труда соблазнить девушку сытой и приятной жизнью. Воспользовавшись отсутствием своего возлюбленного, она ушла, поплакав на прощанье, так как ей все же было жалко этого безумного человека, которого она любила дольше, чем это позволял ее молодой аппетит и жажда свободы.
Вернувшись домой, художник нашел ее записку, написанную углем на другой стороне ее изображения: незначительные пошлые слова о том, что она устала, изголодалась, просит ее не винить и не искать.
Сперва он растерялся столько же от отчаяния и любви, столько и оттого, что не знал, как теперь окончить свою работу.
Он забросил свою кисть на всю зиму и не раз, глядя на неоконченную работу, хотел разорвать ее в клочки, но след руки, оставшийся с другой стороны, непонятным образом останавливал художника, может быть, больше, чем его работа.
Он не обвинял ее и еще меньше пытался разыскивать. Она ведь была не больше, чем птичка, свившая весною гнездо у его окна и с наступлением зимы улетевшая снова. Но под этими строками ее была приписка, в первое время показавшаяся еще более пустой и незначительной отговоркой, смешным оправданием. Она хотела уверить художника, что не покинула бы его, несмотря ни на что, если бы знала, что может помочь ему в его искусстве. «Но я вижу, что я здесь больше не нужна», заканчивала она свои прощальные слова.
Вместе с весенними птицами и первой волною свежего воздуха, радостно ворвавшегося во вновь открытое окно, в мастерскую прилетело воспоминание о ней, но уже без злобы и отчаяния, а только с примесью горечи, которую несут с собою первые цветы.
Он снова взглянул на эту приписку: уголь с букв успел осыпаться и кое-где совсем стереться, так как картина была все время прислонена лицом к стене.
Он долго не мог решиться, но, наконец, с трепетом в душе, с туманной радостью прощения, скорее похожей на глубокую безбольную грусть, решился повернуть картину лицом к себе. И это было похоже на то, как будто он снова принял в свой дом вернувшуюся после измены подругу.
За окном сияла голубая бездна; голубь и голубка, с налившимися от страсти зобами, взад и вперед кружились по подоконнику, взволнованно воркуя, касаясь друг друга телами, разгоряченными желаниями, переполненными радостью жизни…
Он взглянул на картину, бледнея и слабея от волнения до того, что у него подкашивались ноги. Закрыл глаза… Опять открыл, не сразу, медленно, как бы исподволь проверяя свое первоначальное впечатление.
Странно, эти черты не совпали с его воспоминанием: в них не было того главного, что продолжало жить в воспоминании. А между тем, она была поразительно похожа. Это было ее лицо, ее черты, но все это стало ему чужим, а дорого было только то, чем обессмертила воспоминание любовь.
Значит, это главное и единственно важное жило в нем самом. И он теперь с правдивой ясностью припоминал последние прощальные слова. Так она не нужна была больше его творчеству; ее измена помогла ему ясно представить себе ее такою, какою хотела видеть ее любовь художника.
Это было само предопределение, всегда сопутствующее истинному творчеству. Так природа разбивает и уничтожает скорлупу, чтобы семя проникло в землю и принялось там.
Художник с молитвенной радостью взялся за работу и скоро сделал то, чего не мог сделать при ней. Как в зеркале он не мог бы изменить ее отражение, так и в ее присутствии он был бессилен воплотить свои мечты.
Теперь это далось художнику так легко, что поразило его самого. Он закончил работу и остался доволен ею.
Скоро многие в городе и даже в стране узнали об этом чудесном произведении. Но художнику тяжело расстаться с любимым созданием своим. Не хотелось ему и продавать картину в недостойные руки. А так как он был еще очень молод и до этого времени неизвестен, ему все еще медлили дать ту высокую цену, какую он назначил.
Но вот узнали о картине три талантливейших и известнейших в стране поэта. Они явились в мастерскую художника и были так поражены его удивительным произведением, что у каждого из них загорелось сильное желание приобрести этот прекраснейший перл искусства, светившийся в земной красоте.
Тогда поэты сказали друг другу:
— Девушка, изображенная здесь, всю жизнь снилась мне, как небесная невеста, как моя вдохновительница-муза.
— A мне кажется, что я видел эту красоту и нежность, но видел ее только в цветах, в звездах, в перламутровых раковинах, которые для жизни достают с глубокого дна океана.
Третий ничего не сказал, но он не сводил глаз с пленительного образа и был глубоко огорчен, когда художник признался поэтам, что та, которая послужила ему моделью для этой картины, хотя и напоминает чертами этот образ, но душой своей далека от нее, и в лице ее нет и искры того света, который привлекает их к картине.
Это еще более разожгло желание поэтов. И у каждого из них явилась мечта написать поэму, достойную этой красоты.
— Если так, — предложил один из них, — давайте издадим эти поэмы вместе, в одной книге. Несомненно, это будет лучшее произведение каждого из нас. И мы, наверно, получим за нашу книгу те деньги, которые художник желает получить за свою картину.
— А, что же дальше? — спросил другой.
— Мы будем поочередно владеть ею.
— Нет, — сказал третий. — Это было бы так же немыслимо для меня, как уступать другому свою избранницу, хотя бы на одно мгновение. Лучше поступим, как рыцари, которые на турнире с оружием в руках бились за избранную ими даму всенародно. Отдадим свои творения на народный суд, и пусть победитель владеет этой жемчужиной.
Все, не исключая и художника, пленились этой мыслью. И хотя последнему тяжело было отдать лучшую свою работу кому бы то ни было, но нужда угнетала его горше, чем прежде, так как он уничтожил все произведения свои, созданные до этого времени, как недостойные его гения, обретшего, наконец, свой истинный путь.
Он пожал на прощанье руки поэтам и пожелал им успеха в благородном турнире, как, король, польщенный вниманием к своей принцессе доблестнейших рыцарей страны.
II
Весть об этой небывалой затее скоро распространилась по всей земле, и художнику предлагали за его картину во много раз больше цены, которую он сам назначил поэтам.
Но он остался верен своему слову и терпеливо ждал книги поэтов.
Книга появилась и украсила его имя, как венец с тремя чистейшими рубинами, светившимися, подобно трем звездам.
Игра одного рубина напоминала теплый блеск заката — творенье старшего поэта.
Другой рубин сверкал, как полуночный огонь — творенье наиболее пламенного из них.
Третий напоминал каплю молодой алой крови.
Книга разошлась вся в один день. Несколько раз пришлось повторить ее, и это так обогатило творцов, что они могли заплатить художнику сумму во много раз больше назначенной им.
Скоро состоялся суд.
Каково же было общее удивление, когда победителем оказался самый младший из поэтов. Двое его соперников без зависти и недоброжелательства уступили ему поле и даже приветствовали его, тем более, что победу свою он обрел любовью к прекрасному изображению, пленившей на этот раз сильнее, чем совершенное искусство одного и пылкая образность другого.
III
Прославленный еще больше, чем своим созданием, художник успел разбогатеть за это время, продавши новую картину, и ему мучительно было думать, что приходит час расстаться с своей драгоценной работой. Он сам бы готов был дать большие деньги счастливому поэту, чтобы тот отступился от своего трофея. Но он знал, что бесполезно об этом мечтать, и потому, когда поэт появился на пороге его мастерской, он сам широко открыл ему двери.
Но поэт не мог не заметить волнения художника и его мертвенной бледности. Стало глубоко жаль его, но все же он не в силах был отказаться от своего счастья.
Как ни старался художник скрыть свое горе, оно прорывалось наружу, подобно дыму из пылающего наглухо запертого жилища.
Это горе тронуло и омрачило самого поэта. Как мог он наслаждаться своим счастьем, если за собою оставлял печаль и страдание.
Художник, заметив доброе отношение к себе, стал умолять поэта, хотя ненадолго отсрочить эту убийственную для него разлуку.
— Я еще не успел привыкнуть к этой мысли, — сознался он. — Моя любовь к ней так же велика, как ваша, хотя и различна по существу: за этой действительностью в красках я люблю мечту мою, вы за этой воплощенной мечтой любите действительность. Дайте же мне привыкнуть к мысли о разлуке с моей мечтой.
С стесненным сердцем согласился поэт.
Но, переступив порог художника, он не решился вернуться домой, где все было приготовлено, чтобы принять это сокровище, как его неземную подругу, с которой он всенародно был обвенчан.
Целый день он бродил по улицам, по садам и морскому побережью. Город и люди казались ему чужими, сады удушливыми, а волны холодными и злыми. В шуме жизни, в шорохе листвы, в голосах волн, он слышал только напоминание о ней и не находил себе места от тоски. Только поздно ночью он пришел в свое жилище, и оно показалось ему еще более пустынным, чем раньше.
Не зажигая огня, он сел в углу большого дивана, съежившись от усталости, печали и холода, который как бы проникал в него вместе с лунным светом, падавшим в большое окно.
В высоких канделябрах скучали белые свечи, возвышавшиеся на столе, убранном, как для свадебного пира.
Медлительное время как бы проходило сквозь него в этом томлении разлуки, которой не предвиделось конца. Как вдруг он услышал тихий стук в дверь. Не сама ли ледяная тоска стучалась к нему, чтобы прижаться к его губам?
— Войдите.
Он не поверил глазам. Или он спал? Она сошла с полотна и вот стояла здесь, в комнате, наполненной золотистой мглой лунного света, и если бы не ее голос, он принял бы ее за видение.
— Я пришла, чтобы преклониться перед вами, — робко заговорила она. — Два чуда совершили вы: одно — сотворив свою поэму; другое — преобразив мою душу.
И с рыданиями радости, которая в сильных проявлениях своих не имеет для выражения своего других средств, кроме тех, что даны ее родной сестре скорби, она опустилась перед поэтом на колени, благоговейно целуя его руку.
Весь охваченный трепетом, он поднял ее и, взглянув прямо в глаза, светлые от радостных слез, сам поверил в сотворенное им чудо. Великое бескорыстие любви совершило то, чего не достиг художник, и он, как победитель, не нуждался более в отражении красоты, когда она сама стояла пред ним.
Сборник «Сила крови и др. рассказы». 1911 г.